Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Дебют актера

Володя Кашкан пришел к нам в театр в январе сорок третьего года. Это был уже сформировавшийся актер со стажем, но во время блокады он затерялся по каким-то фронтовым актерским бригадам, которые так же быстро создавались, как и расформировывались.

Мужчин в нашем театре не хватало, они, так сказать, были дефицитом. К тому же Володя был белобилетник и «доходяга», как у нас называли дистрофиков в сорок первом году.

Его оформили и в первый же день «вытолкнули» на сцену — лакеем в спектакле «Холопка». Он должен был вынести поднос с бокалами на торжестве у графа Кутайсова. Ливрея на нем болталась, белые

[ 148] чулки на тоненьких ножках висели «гармошкой». Всё это завершалось огромным пудреным париком и белыми перчатками.

Торжественная музыка, вельможи, гусары, огромная сцена, великолепный зал Пушкинского театра... Тяжелый поднос и предательские хрустальные бокалы, наполненные подкрашенным чаем вместо вина. Володя приготовился за десять минут до выхода, чтобы не пропустить первые такты музыки. Каждый его шаг был рассчитан на торжественный вынос подноса с бокалами.

Поднос с каждой минутой становился всё тяжелее и тяжелее. Сил не хватало, и так их было еле-еле. Он часто дышал, во рту пересохло, а перед глазами были бокалы... «Выпить бы хоть один глоток. Только бы один».

Прибежал помреж Морван:

— Приготовиться! Что у тебя поднос ходуном ходит? Держи крепче. Не волнуйся. Помни, первый — графу Кутайсову, потом дамам, дальше вельможам, ну а гусары сами разберут. Не урони, а то плохо будет. Ну, пошел! Неси торжественно.

И Володя пошел... Ноги были не свои, их трудно было отодрать от пола. Руки налились свинцом, а поднос казался пятипудовым, бокалы на нем дребезжали и плясали. Он шел. Путь был бесконечен. Кутайсов стоял где-то там, далеко, в тумане...

Только бы дойти. Ох, как далеко! И главное — все почему-то смотрят на него. На сцене и там, в притихшем зале, тысячи глаз смотрят на него, на Володю. Поднос стал еще тяжелее. Нет больше сил [149] нести его на вытянутых руках. Прижать бы к себе. Граф близко, еще несколько шагов...

И он прижал к себе поднос. А бокалы, предательские бокалы посыпались. Они разбивались с таким яростным звоном, что заглушали оркестр...

Никто не смеялся. Даже страшный граф Кутайсов... Испуганный и дрожащий Володя поднес ему только один чудом оставшийся бокал. Кутайсов взял и, указывая пальцем, повелительно сказал: — Подбери, холоп...

Актер выручал актера. Зрители подумали, что так и надо.

Володя стал лихорадочно подбирать осколки. Они были острые, обрезали пальцы, но он быстро их подобрал и убежал за кулисы. Морван ничего не сказал, и только бутафоры, принимая осколки, покачивали головами и вздыхали. А у Володи градом катились слезы. «Провалился!..»

В уборную пришла медсестра, остановила кровь, перевязала пальцы и сказала: «Перчатки выстирайте сами».

Володя разгримировался и стал ждать — вот сейчас придет зав. режиссерским управлением Михаил Алексеевич Михайлов и объявит: «Вы больше в театре не работаете».

Кончился акт. Пришли в уборную актеры. Они переодевались, поправляли грим, и никто, ни один человек, не намекнул ему о провале. А через некоторое время Морван сказал:

— Зайди в режиссерское управление... Володя побрел. Значит, всё. А он так мечтал. Дома его поздравляли. Были рады, что наконец-то он [150] устроился в настоящий театр, получил карточку первой категории, будет поправляться, и вдруг всё... Всё полетело, разбилось, как те проклятые бокалы.

В режиссерском управлении звонили звонки. Было много народу. Громко говорили военные, просили шефские концерты.

Михайлов заметил Володю и сказал:

— Вот вам роль — ученый во втором акте «Продавца птиц». Там пение. Возьмите урок, постарайтесь выучить побыстрее. Завтра репетиция. Послезавтра — играете.

Володя растерялся:

— Да, но я сегодня... Михайлов перебил:

— Знаю, видел, вы неправильно держали поднос. Надо держать не за край, а посередине, чтобы упор был посередине. Поднос тоже надо уметь выносить, это тоже искусство. Вы потренируйтесь. Я скажу режиссерам, чтобы они научили вас технике. А сейчас возьмите роль. Исполнитель заболел. Роль хорошая. И быстро, быстро, по-военному!

Володе стало вдруг легко. Спала тяжесть, и он почувствовал, как у него стали восстанавливаться силы. Ему было хорошо, очень... Еще бы! Он во второй раз был принят в коллектив артистов Театра музыкальной комедии.

Утром в день дебюта он хорошо поел, — мать дала ему большую тарелку каши с тушенкой. Он был сыт. Давно не был так сыт. Еще и еще раз он прошел свою роль. Он знал ее наизусть, хорошо знал. Ученый был чудаковат, глуховат и глуповат. Но он ему нравился, теперь ему всё нравилось. [151]

Володя помог матери по дому. Наколол и принес дров, воды, прибрал комнату...

И надо же было! У Сенной площади его застал обстрел. И какой! Кругом грохотало. Милиционеры загоняли всех в подворотни и бомбоубежища. Целый час лупил, подлый, конечно, не всё время, а периодически: бахнет — остановка, бахнет — опять остановка. Поэтому тревога и не отменялась.

Володя нервничал. Просил милиционера, но тот был неумолим: «В тревогу гражданам ходить нельзя. Строжайший приказ».

А в голове у Володи всё время крутятся слова и Iмотив: «А я собаку съел... та-ти-та-та-там-там-там... А я собаку съел... та-ти-та-там-там...»

Он незаметно для себя стал произносить эти слова довольно громко. Стоявшие в подворотне начали посматривать на него с подозрением. Одна пожилая женщина не выдержала:

— Нашел, чем хвастать. Собаку съел! Сейчас не сорок первый. Сейчас собак надо не есть, а разводить.

А один интеллигентного вида гражданин спросил:

— Простите, а какой породы была ваша собачка? Володя удивленно посмотрел на гражданина:

— Что вы сказали?

— Я пробовал, знаете, доберман-пинчера. Но мне рассказывали, что болонки вкуснее...

— Я не понимаю, о чем вы говорите?

— Я говорю, какую собачку вы изволили скушать?

Наконец до Володи дошло:

— О нет... Я — артист. [152]

Пожилая гражданка вспылила:

— Стыдно вам, гражданин, собак есть, а еще артист.

Володя стал объяснять:

— Я играю в спектакле роль ученого. А он там поет: «А я собаку съел...»

Гражданка ахнула:

— И ученые тоже этим занимаются?

— Нет, есть такая пословица. Он ученый — это в математике он, мол, «собаку съел», ну, есть такое выражение... Меня ведь ждут, а я опаздываю... У меня сегодня дебют. Я повторяю роль. А тут этот проклятый обстрел. И вот товарищ милиционер меня не пускает...

И все стали просить милиционера, чтобы Володю отпустили в театр:

— Товарищ артист опаздывает...

— У него дебют, а сейчас не стреляют... Милиционер, слышавший весь этот разговор, начал сдаваться:

— Я его отпущу, а другие задержат. Володя стал умолять:

— Я переулком проскочу.

И все стали советовать, как лучше пройти переулками к Пушкинскому театру. Володю отпустили...

Он успел к началу. Рассказал своим новым товарищам о сегодняшнем злоключении. А на сцене, вспоминая «гражданина-собакоеда», улыбаясь, пел: «А я собаку съел, та-ти-та-та-та-там...»

Зрители смеялись и аплодировали Володе.

После этого дебюта роль ученого в «Продавце птиц» была закреплена за Володей Кашканом. [153]

Главный администратор

О Михаиле Исааковиче Гринберге нужно написать целую книгу...

Билет в театр не достать ни за какие деньги. Театр полон, как говорится, некуда яблоку упасть. Просит билет красноармеец:

— Товарищ, поймите, я два года не был в театре, случайно попал в город... с передовой, устройте.

— Но у меня же нет ни одного места. (И действительно, он еще днем раздал все билеты из своей брони.)

— Но что же, мне уходить так? Томительная пауза.

— Вы один? [154]

— Нет...

— Сколько вас?

— Пять человек!

Я, невольный свидетель этой сцены, в ужасе. Но через некоторое время пять человек уходят от Гринберга с сияющими лицами.

Занавес поднят. Является прославленный летчик — тоже надо посадить...

У Гринберга больное сердце.

— Я когда-нибудь умру, — говорит он, — я не могу им отказать. Меня штрафует каждый день пожарная инспекция. Я хожу без денег, но им я не могу отказать.

Это говорил администратор с тридцатилетним стажем...[155]

НА ПОСТУ

Обстрелы, тревоги, сирены... Мы как-то привыкли, приспособились. А вот дядя Саша (заслуженный артист А. А. Орлов) не мог. Еще бы! Лежать восемь часов засыпанным в развалинах дома на Чайковского. Потом пребывать на койке в Куйбышевской больнице, снова попасть под обстрел и быть обсыпанным «конфетти» из кирпича, и стекла!

И в результате — как только раздается вой сирены, у yaшегo дяди Саши начинается нервный тик...

Но вот однажды был такой случай. Шел спектакль «Марица», второй акт. На сцене: Марица — Е. С. Брилль, Тасилло — А. Г. Слонимский, Зупан — К. Н. Бондаренко и Популеско — А. А. Орлов. По мизансцене Зупан и Популеско одновременно целуют руку у Марицы и стукаются лбами. По замыслу [156] режиссера, это должно было вызвать смех. Так оно и было.

На этот раз, как только они стукнулись лбами, раздался страшный взрыв и здание театра «подпрыгнуло», за ним, как эхо, — второй взрыв. Посыпались стекла.

Зрительный зал был переполнен. Люди вскочили со своих мест, мгновение — и будет паника, а паника в театре может кончиться катастрофой...

Брилль, Слонимский и Бондаренко на какую-то секунду растерялись. И только у дяди Саши молниеносно сработала старая актерская закалка. Он поднял руку и, улыбаясь, сказал:

— Спокойно, спокойно, товарищи! Мы стукнулись, и только стеклышки посыпались, вот и всё!

И вдруг совершенно неожиданно он сделал какой-то смешной пируэт.

Все засмеялись, зааплодировали. Стали усаживаться. Погас свет. Зрители начали освещать сцену карманными фонариками.

Актеры продолжали играть в темпе, весело. Потом плавно опустился занавес. Зрителей спокойно эвакуировали в бомбоубежище.

Паника была предотвращена. Актер был на посту. [157]

Кавалер

Посредине золоченого зрительного зала Академического театра драмы имени А. С. Пушкина стояла огромная кадка со льдом, деревянное корыто с песком и лопата... и рядом с ними стояло этакое пугало, одетое в огромные валенки с галошами, ватник, в шапке, повязанной сверху бывшим пуховым платком. Это был старший контролер — маленький, старенький человечек... Так было в зиму 1941/42 года. Летом 1942 года он продолжал стоять там же, у кадки с водой, в потертой форменной одежде, иногда бритый, иногда небритый. В общем, личность как личность, ничем не примечательная.

Но вот уже в декабре 1943 года, после того как был утвержден орден Славы, наш старик-контролер стал достопримечательностью города. Он стоял в ярко освещенном всеми люстрами и канделябрами зрительном зале у той же кадки с водой, но гордый, подтянутый, ставший как будто бы даже выше [158] ростом. На груди у него красовались... георгиевские кресты всех четырех степеней.

Старик был героем той, первой империалистической войны, и все с любопытством и уважением разглядывали его. Что и говорить, явление необычное!

В антрактах молодежь — а в то время была в основном военная молодежь — подходила к нему, рассматривала кресты. И старик с гордостью и чувством собственного достоинства давал пояснения. Он подходил к зеркалу, чтобы видеть всё самому, и, демонстрируя каждый крест, рассказывал его историю. Он был разведчиком, восемь раз был ранен.

Военная молодежь получала своеобразный урок храбрости. Слушали старика, затаив дыхание...

Иногда он шутил:

— Сейчас я отращиваю усы, а раньше при моих крестах были бакенбарды. Сейчас не знают, что это за штуки — бакенбарды, и даже путают их с аксельбантами. Ростом, как вы видите, я не вышел, а бакенбарды, они, так сказать, придают солидность. А аксельбанты это так — побрякушки для штабных штафирок.

Так он шутил с молодежью. А вот с военными постарше... Я как-то был свидетелем, когда герой блокады прославленный генерал Краснов встал по стойке «смирно» перед... контролером. Это была необычайно торжественная минута.

Представьте себе: у раскрытой двери в бывшую царскую ложу бывшего Александрийского театра стоят два героя. Бывший царский солдат весь в крестах и советский генерал — весь в орденах...

— Здорово, герой, — сказал генерал [159]

— Здравия желаю, ваше превосходительство, — четко-лающе отвечает бывший солдат и тут же смущенно поправляется: — Желаю здоровья, товарищ генерал.

Генерал Краснов улыбается и крепко жмет руку старику.

Звали георгиевского кавалера всех четырех степеней Семенов Алексей Семенович, рождения 1873 года. [160]

Замечательный зритель

Из всего многочисленного нашего репертуара я не играл две комические роли: Вун-чхи в «Гейше» Джонсона и Сигизуки в оперетте «Любовь моряка» Вернадского.

Я был в свое время на Дальнем Востоке и очень хорошо знаю, что такое японская и китайская военщина. Будучи военным моряком, я на своей шкуре испытал в апреле двадцатого года японские «прелести».

Образы, выведенные в этих опереттах, — Сигизуки и Вун-чхи, не имеют никакого отношения к подлинным японцам и китайцам, но я всё равно отказывался. Больше того, когда в тридцатые годы доводилось гастролировать по Советскому Союзу в тех или [161] иных опереточных коллективах, я оговаривал в договоре, что эти роли я не играю. И вот наступила война.

В сорок первом — сорок втором годах у нас в театре возобновили в постановке режиссера Валентина Васильева спектакль «Любовь моряка». Зная мое отношение к роли Сигизуки, меня в спектакле не заняли. Эту роль поручили артистам Антонову и Герману. Но случилось так, что в самый разгар работы артист Антонов умер от голода, а Герман в тяжелом состоянии был срочно эвакуирован в глубь страны. Центральная роль в спектакле была оголена. Играть некому. Ну, действительно, некому. Спектакль почти готов, вот-вот нужно выпускать, а Сигизуки — нет...

Обратились ко мне. Я и сам понимал, что у театра положение безвыходное. Скрепя сердце, преодолевая свою неприязнь, я взялся за эту роль. Нужно отдать должное режиссеру Вале Васильеву, — я ему за это очень благодарен, — он подошел ко мне осторожно, очень чутко, как врач-психиатр, где-то соглашаясь со мной, где-то не соглашаясь, терпеливо, не нервируя. И так, шаг за шагом, преодолевая трудности, но очень быстро (рассусоливать было некогда!) мы шли к цели. Нужно было всех догнать, спектакль-то был почти готов.

К слову должен сказать — мы в блокаду работали быстро, четко, целеустремленно, по-военному. Потому что все эти бесконечные, тормозящие: «А может, так? А может, этак? А может еще как-нибудь?» как-то сами собой отпали. Сразу же определяли «зерно» и шли к нему. Кто быстрее, кто медленнее, во всяком [ 162] случае, ушедшие вперед не ждали отстающих, а, наоборот, отстающие догоняли ушедших вперед. Иными словами, действовали по-профессиональному, как мастера, которые знают, чего они хотят.

Роль Сигизуки в пьесе была написана схематично. По своим поступкам он был злодей. Но эту роль давали обыкновенно комикам, и они правдами и неправдами старались ее «обсмешить». И поэтому Сигизуки получался этаким придурком, и злодейство его выглядело «опереточным» в самом плохом смысле этого слова.

Мы пошли с Валей Васильевым от обратного. Решили сделать Сигизуки мягким, льстивым, вкрадчивым. А под этой маской скрыть его подлость и злодейство. Такое решение делало образ контрастнее, выпуклее. И внешне я постарался измениться — стать маленьким (под кимоно не видно было моих согнутых ног), и только в кульминационных местах я «вырастал». Это впечатляло и играло на образ.

От «смеха» мы отказались, и там, где в пьесе были скользкие места (а автор отдавал дань оперетте!), мы старались их нивелировать.

Кроме того, постоянно помня, что у стен Ленинграда стоит коварный, злобный враг, мы решили в какой-то степени пойти на обобщение, чтобы Сигизуки ассоциировался с немецким фашистом. Для усиления образа мы даже вставили в пьесу монолог Сигизуки, чем-то напоминающий один из монологов Яго в «Отелло».

Я позволю себе маленькое отступление. Прослушав монолог Сигизуки на одном из спектаклей, Вера Аркадьевна Мичурина-Самойлова сказала мне, что [163] я не комический артист, а трагический, и даже предложила мне играть роль Яго в театре имени Пушкина. Впоследствии она писала об этом в своих воспоминаниях — в книге «60 лет на сцене».

Итак, образ Сигизуки, по словам критики, получился, но я за него чуть было не поплатился жизнью...

Отрицательный образ... Я вспоминаю: на заре моей актерской деятельности был такой случай. В двадцать втором году я был сотрудником в агитпропе политотдела морских сил Дальнего Востока, активно участвовал в самодеятельности. В какой-то агитпьесе — я не помню сейчас названия — я играл пристава. По ходу действия этот пристав приходит в камеру к политзаключенным, издевается над ними и избивает их. На спектакле присутствовал наш начальник политотдела товарищ Батис. На следующий день товарищ Батис вызвал меня к себе в кабинет и спросил:

— Не было ли у тебя родственников из приставов?

— Нет... не было, — ответил я удивленно.

— А почему ты так хорошо знаешь все ухватки этих живодеров? (Дело в том, что Батис был профессиональным революционером и довольно долго сидел в заключении.) Почему ты с таким удовольствием избиваешь заключенных... а?

Я был обескуражен. Начал ему объяснять, что так полагалось по пьесе, что, дескать, я вошел в образ...

— Пьеса — пьесой, образ — образом... Значит, «это» в тебе сидит. Значит, дай тебе волю, надень на тебя приставский мундир, и ты начнешь выделывать [164] все эти «кренделя»? Я сам видел, как у тебя блестели глаза. У тебя была злорадная улыбка, когда ты полосовал заключенных. Я знал одну такую гадину... и в тебе «это» сидит.

Он смотрел на меня в упор, с ненавистью. Это была самая искренняя оценка. Но в моем положении подчиненного это было — да!..

Я убедил его в образе, но не смог убедить доводами. Он стал придираться. Почему у меня фамилия такая монархическая — Королькевич? Почему не изменю ее на Краснокевич, Пролетаркин? Короче — он меня возненавидел и довольно быстро избавился от меня, перевел в политсекретариат Амурской флотилии.

Товарищ Батис был замечательным зрителем.

И еще. Мне рассказал об этом народный артист Абрикосов. С ним произошел такой случай: в сороковых годах шла на экранах страны и стала популярной кинокартина «Партийный билет». В ней Абрикосов играл отрицательную роль. Играл он здорово и убедительно.

— И вот однажды, — рассказывал Абрикосов, — я вышел на какой-то маленькой станции выпить пива. Вдруг меня хватает за руку какой-то военный. Наставил в грудь револьвер и кричит: «Товарищи, я поймал эту сволочь! Он скрылся, а я его поймал. Вот он где, оказывается! Побежишь — пристрелю на месте». У меня было положение жуткое, поезд каждую минуту мог уйти. На мое счастье, здесь оказался начальник станции. Военного долго убеждали, что я актер, только актер, игравший отрицательный образ злодея. Я еле-еле успел вскочить в последний вагон. [165]

Я долго помнил глаза этого военного, смотревшего на меня с ненавистью.

Это тоже был замечательный зритель... Итак, мой Сигизуки. После одного из очередных спектаклей я выхожу из театра. Меня встречает группа военных. Один из них говорит:

— Вас сегодня чуть было не убили. Познакомьтесь вот с этим нервным товарищем...

Я обернулся. На меня смотрели с каким-то недоверием глаза молодого военного в звании старшего лейтенанта. Мне рассказали, что он сидел в ложе, всё время охал и ахал, — он переживал за красавицу Юши, которую очень искренне играла Катюша Брилль. Он возненавидел Сигизуки. И когда Сигизуки сделал самую подлую подлость, старший лейтенант со словами: «Я его сейчас шлепну» — стал отстегивать кобуру. Он не был пьян... Он был замечательным зрителем. [166]

Дальше