Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

На Кировском заводе

Совсем близко слышна оружейная и пулеметная стрельба. Видны взлетающие осветительные ракеты. Мы на переднем крае... Подумать только: Кировский завод — передний край!

Наш сопровождающий, большой любитель театра, старший мастер Виктор Орлакис говорит:

— К нам сюда залетают шальные пули. Идите рассредоточенно. Мы вас поведем нашими «закоулками».

Шли молча в сплошной темноте. Вдруг почти рядом что-то пронзительно завизжало.

— Ну давайте, товарищи артисты, быстренько, а то сейчас начнется, — сказал кто-то из кировцев.

— А что это?

— Да у нас тут пила есть одна голосистая. Пилит [136] «трубочки» для одной «грозной девушки»; эта стерва слышит, близко ведь — рукой подать. Ну и начинает бить, а мы эту пилу перетаскиваем с места на место. Он туда, а мы сюда, вроде как в «кошки-мышки». Бывает, что и попадает...

Спускаемся в подвал. Перед нами огромный цех. На нас смотрят сотни глаз, смотрят с любопытством. Но это на какое-то мгновение. Потом все принимаются за прерванное дело, им некогда, они торопятся.

Присматриваюсь к рабочим: совсем мальчики, а вот там девочки...

Я не могу забыть... Красный флажок ударника прикреплен к станку. У станка работает худень. кая девочка-подросток, на вид десяти-одиннадцати лет. Пальцы у нее длинные, они мелькают по какой-то детали, как у виртуоза-пианиста по клавишам А внизу, под станком, свернуто что-то вроде постели, и на этой постели сидит кукла...

А вот там огромный старик что-то объясняет подростку, и тот понимающе кивает головой.

— В войну к нам возвратились старые кировцы, — говорит Орлакис. — Кочегар Бабин, сварщик Бобров, Мирошников...

Я стоял и думал: «Как в сказке. В годину испытаний богатырь взял своих стариков, взял своих детей — мальчишек и девчонок. Вдохнул в них свою силу, «силу класса»!» Старики работали наравне с молодыми, а молодые приобретали опыт стариков. Мы, актеры, смотрели на рабочих, и нам казалось, что мы видим одно лицо, одни глаза — на фронте, в госпитале, на улице, здесь, в цехе, повсюду, — это лицо, глаза, сжатые губы Ленинградца...[137]

«Граф Монте-Кристо»

В моем книжном шкафу осиротело стоит первый том «Графа Монте-Кристо», второго тома — нет...

...Лето сорок второго года. У меня завелась большая дружба с летчиками — ночными истребителями из части майора Василия Антоновича Мациевича. Командиром одной из групп у него был капитан Николай Щербина, редкостный, изумительный летчик и чудесный человек.

В группе Щербины было тринадцать парней.

Я взял шефство над ребятами и снабжал их книгами из своей домашней библиотеки. Особенно им полюбился Дюма: «Три мушкетера», «Королева Марго», «Граф Монте-Кристо». Читали они по очереди. [138]

Я никак не мог водворить Дюма в книжный шкаф, он всё время был на руках. Ребята не хотели расставаться со своими любимыми героями и перечитывали книги по нескольку раз.

Я бывал у них часто. Если у меня не было репетиции, концерта или спектакля, я ехал на трамвае до кольца, а там немного пешком — и у них. Играли в волейбол, в городки, дурачились, пели песни. Ребята любили давать друг другу прозвища. У них были свои д'Артаньян, Атос, Портос, Арамис и даже монсеньер Мазарини. Летчика Ивана Толстого звали «граф Ваня Толстой», летчика Лешу Карасева — «наш Кукрыникса» (он очень хорошо рисовал карикатуры на фрицев), летчика Киселева — «лирический лирик» (он обожал стихи, с Есениным не расставался). В общем, ребята были что надо, жизнерадостные, как дети. Юнцы!

Но наступала ночь, и эти юнцы преображались. Враг уже не смел безнаказанно появляться в ленинградском небе. У этих юнцов на счету был не один десяток сбитых стервятников.

Да... их было тринадцать богатырей у капитана Щербины.

Как-то однажды после спектакля мне сообщили, что в проходной ждут два летчика. Смотрю — мои ребята, Майборода и Кубасов.

— В чем дело?

— Чепе! Погода, сам видишь, нелетная, решили отпраздновать награждение. Накрыли стол, но сесть не можем, нас тринадцать. Предрассудок? Нет, традиция. Необходим четырнадцатый. Вот, выбрали тебя. Едем. [139]

От дежурства и концерта я был свободен. Поехали.

Приехали в часть. Входим. В столовой на столе — четырнадцать приборов. Сели, выпили за здоровье награжденных, за Родину, за Ленинград, за победу.

И решили — на будущий год в это же самое время всем собраться, и если кого не будет... вспомнить и выпить за него.

Прошел год. Наступил перелом в войне. Враг отступает.

Однажды — звонок по телефону. Звонит уже Герой Советского Союза Н. Г. Щербина.

— Толя? Ждем, приезжай.

— Куда?

— А помнишь, в прошлом году... дали слово собраться.

— Да, да! Неужели сегодня?

— Сегодня...

Приехал в часть. Вхожу — в столовой накрыт стол на четырнадцать приборов. Сели... вшестером. Остальных нет, потеряли...

Что говорить, невеселый был вечер. Я помню, как замполит эскадрильи Иван Иванович Заворотный рассказывал тогда один эпизод из жизни ребят, и видно было, что даже ему, человеку бывалому, с крепкими нервами, становилось невмоготу от одного воспоминания о нем.

— Это была ранняя весна сорок второго года, — рассказывал Иван Иванович. — Карасев, Толстой, Катин и я возвращались из штаба домой на аэродром. И надо же было — на середине Кировского моста наш газик забарахлил. Мы, молодые, румяные, [140] здоровые, в своих меховых летных костюмах, с белоснежными спецшарфами, вылезли из машины — день был прекрасный, солнечный, чувствовалась весна.

Пока шофер возился с машиной, мы стояли и дышали полной грудью. А на мосту работали женщины. Они скалывали лед. Одеты они были кто во что, худые, бледные, изможденные...

И вдруг одна, молодая, опустила лом, вытерла рукавом пот с лица и, прерывисто дыша, выпрямилась. В ее глазах светилась ненависть. Она громко сказала: «Ну что, красавчики, красуетесь?.. У, кобели...» И тут пожилая женщина, бросила лопату, подошла к ней, ударила ее со всего размаха по щеке и сказала: «Дура! На кого ты... Они же жизнь твою защищают... Они, может, сегодня... А ты...»

— У меня к горлу подкатил комок, — сказал глухо Заворотный. — Ребята стояли бледные и потрясенные. Когда мотор затарахтел, и мы сели в машину, женщина эта, пожилая, ласково сказала нам: «Вы не обижайтесь на нее. Это она от горя». Ох, и дрались же мы! Ох, как дрались... и за ту молодую, и за ту пожилую... Отдали ведь ребята свои жизни...

Я получил от Щербины своего Дюма, но там не было второго тома «Графа Монте-Кристо».

— Второй том взял с собой летчик Кубасов, — сказал Щербина. — Он хотел его дочитать и... не вернулся.

И вот с тех пор в моем книжном шкафу стоит осиротело первый том «Графа Монте-Кристо». [141]

Седьмая Ленинградская

До войны я не любил Шостаковича, вернее, я его не понимал. Но тогда... Я не только слышал, я видел музыку! Передо мной возникали один за другим эпизоды блокадного Ленинграда. Тревога!.. Борьба!.. Голод... Борьба!.. Жизнь!.. Фашизм... Смерть... Борьба!.. Грядущая Победа! Я ее видел. Я ее ощущал — грядущую Победу.

Этот день — девятого августа сорок второго года — был необыкновенный день. Это была уже Победа! Победа искусства над мраком и разрушением.

Никогда и никто из присутствовавших не забудет этот концерт девятого августа. Пестрый оркестр, собранный со всего города, одетый в кофточки и телогрейки, пиджаки и косоворотки, играл вдохновенно и напряженно.

Управлял, парил над всем этим скелетообразный Элиасберг, готовый выскочить из своего фрака, который болтался на нем, как на огородном пугале. [142]

Зал Филармонии содрогался от мощных звуков оркестра. И мне казалось, что здание Филармонии содрогалось от артиллерийских разрывов. Всё слилось в одно!

Это было необыкновенно! Величественно! — Когда играли финал, весь зал встал. Нельзя было спокойно сидеть и слушать. Невозможно. Я стоял вместе со всеми, потрясенный, мурашки бегали по спине. Вот оно, искусство! Вдохновенное! Непобедимое! [143]

Парадокс

Опять, сволочь, бухает... «Он» знает: час ночи — люди крепко спят. «Он» знает: люди устали, работали, им нужен отдых. «Он» знает, что тяжелые фугасные снаряды их разбудят... «Он», сволочь, всё это хорошо знает...

Мысленно хочу себе представить, что же там происходит, на Вороньей горе, какой же «он»?

«Он» — «чистой» крови ариец. Целый день дрыхал. Денщик напялил на его свиные упитанные телеса мундир с фюрерскими побрякушками, и «он» понес себя в бар. В баре «он» встретился с такими же [144] фонами-баронами, с оберштурмбанфюрерами и прочими нацистскими завоевателями Европы. «Он» сел за стол и стал жрать. Свиные котлеты с Украины, вино из Франции, сыр из Голландии, сливки из Дании, фрукты из Италии и Испании.

Нажравшись, «он» уселся на диван и стал дымить, проклятый, турецкой сигаретой. А пока кишки переваривали, делился со своими «фонами» новостями и анекдотами. Гоготали над порнографическими фотографиями, шепотом подтрунивали над высшим командованием, а потом, позевывая от скуки, посматривали на часы, садились за карточный стол и ждали часа ночи.

А в час «он» развернул, сволочь, карту города, разделенную на квадраты, бросил игральные кости и начал гадать: куда? В какой квадрат послать смертоносный груз? Дал команду бюргеру, стоявшему у орудия: «Пали!» И тот палил. Ему, бюргеру, фюрер обещал, что он будет помещиком, что у него будут рабы, много рабов и много земли. И бюргер палил...

А город, многострадальный город, разбуженный, настороженный, рассерженный, яростно отвечал. И «он» замолкал. А через час или два опять, подлец, начинал хулиганить.

...Я на дежурстве. Хожу по этажам огромного здания Росси. В ярусах темно. Ориентиром служит маленькая мерцающая дежурная лампочка. На стуле сидит пожарник — артист С., на коленях у него раскрытая поваренная книга. Молоховец.

— Изучаешь?

— Да. Оказывается, изумительно вкусные блюда можно делать из картошки. [145]

Спускаюсь вниз. Захожу в медпункт. Здесь светло и людно. Сегодня дежурит наше санмедзвено. «Пушкинцы» тоже проснулись и пришли сюда.

Маленький симпатичный доктор Чаров и замечательная актриса Н. М. Железнова, дополняя друг друга, рассказывают нашим девушкам о Лувре. Они оба были в Париже. Интересно. Но мне надо идти на пост.

В коридоре пятого яруса стоит мягкое кресло. Мой пост. Лежат мои книги — «Гамбургская драматургия» Лессинга, «Персидские письма» Монтескье и «Парадокс об актере» Дидро.

«Осваиваю» «Гамбургскую драматургию». Но на третьей странице начинаю засыпать. Тогда берусь за «Персидские письма». Оживаю. С карандашом в руках опять берусь за «Гамбургскую». И опять одолевает дремота. Видимо, эту книгу надо «осваивать» маленькими порциями. Но всё равно, рано или поздно, «Гамбургскую драматургию» доконаю. Вот «Парадокс об актере» мне ближе.

Доктор Чаров, балетные девушки, Железнова коротают время. О чем они говорят? О Париже, о Лувре, о красоте, об искусстве, о литературе, об Италии, о Германии, но не об этой Германии, которая принесла фашизм, а о Шиллере, о Гёте, о Карле Марксе, о Лессинге.

Парадокс?

Кругом разрушение. Я изучаю эпоху Возрождения.

Голод. Я читаю Рабле — «Гаргантюа и Пантагрюэль».

Парадокс? Парадокс. [146]

Кто-то сказал: «Когда говорят пушки — музы молчат». А у нас, в блокадном голодном Ленинграде, музы не молчали.

Парадокс? Парадокс!

Мне нужно отдохнуть после ночного дежурства, а я сажусь, беру тетрадь и записываю всё это...

Парадокс! [147]

Дальше