Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

«Собачья бабушка»

В блокадном Ленинграде кошек и собак не было. Или они разбежались в поисках пищи, или их съели.

Но у нас в районе, на нашей улице, в нашем доме, была бабушка с собакой, или, как ее прозвали, «Собачья бабушка». Наш дом гордился ею. Еще бы, такая достопримечательность! Собака, и со всеми собачьими достоинствами, ворчит, лает и, кажется, кусает.

Бабушка каждый вечер выводила собачку гулять, и кто бы ни проходил, даже спешащий человек, — все, замедляя шаг, останавливались в недоумении и долго смотрели на собачку. У человека теплели глаза, и, думая что-то свое, хорошее, человек шел и всё время оглядывался...

Да собачка-то уж была такая невзрачная: какая-то грязно-коричневая с короткой шерстью, с острой мордочкой и с обрубленным хвостом, — вероятно, ее хотели сделать породистой. Но ничего не вышло в [93] аристократки она не пролезла, как была дворняга, так и осталась.

У нее были умные, выразительные глаза, ласковые и преданные. С посторонними иногда злые. А, так сказать, барометром ее настроений был обрубок хвоста: он то шевелился, как маятник, то бегал и крутился, как волчок. И глядя на эту собачонку, почему-то все думали о мирном, хорошем времени.

Люди собачке улыбались, а в то время люди улыбались редко, потому что на каждом шагу была жестокость, а собачка бегала с независимым видом, обнюхивала углы и столбики, оставляя свои собачьи отметки. Бабушка и собачка были очень, очень худенькие, и стали они оба поправляться только в сорок третьем году...

В том же сорок третьем году у нас в театре появился Фронтик, котенок. Наши балетные девушки были на концерте, на передовых, а у солдат в окопе была кошка Машутка. У этой Машутки были маленькие котята. Вот наши девушки и попросили у солдат дать им котенка. И солдаты, конечно, не отказали. Выбрали котеночка побольше и назвали его Фронтик, так как родился он на передовой, на фронте. Когда артистка балета Лида Познякова несла его за пазухой по Невскому, то ее останавливали с восклицанием: «Ой, котеночек! Дайте погладить...»

Вот какой редкостью был в то время этот обыкновенный полосатый домашний зверек...

Фронтик рос, был очень резвый, как все котята на свете, а когда вырос, пришлось его называть... Фронтихой! [94]

Подвиг

В полутемном промерзлом верхнем фойе Академического театра драмы имени Пушкина, держась за спинки бутафорской садовой скамейки, за подоконники, за дверные ручки, под плавную вальсообразную музыку, делали станок... скелеты.

Зычный властный голос Нины Васильевны Пельцер:

— Маша, Машка, выше ногу! Тамара, как ты держишь руку? Надя, руку! Это не рука, а сучковатая палка! Лида, что стоишь, как колдыба? Ну, делай, не [95] пыхти! Надя, Надюшенька, гражданка Попова, — черт, девелопэ! Мягче, не умирай! Пропищала Надя Попова:

— Ой, мне не встать... Пельцер — умоляюще:

— Девочки, миленькие, держитесь крепче за станки, это ваша мама. Сделаем два раза сутеню и отдохнем. Дышите глубже. Ну! Смотрите на меня!

Маша Мительглик:

— Ой, я не могу...

— Врешь, сможешь. Ну!.. Смотри, все же делают! Но... никто не делал. Все, тяжело дыша, повисли, держась за скамейки, подоконники и дверные ручки. Нина Васильевна, увидев, эту картину, сказала:

— Ну ладно... отдохнем.

Глядя на своих подруг, она думала: «Что я делаю? Что это за затея? Они же после экзерсиса умрут...»

А действительно, что это была за затея?

К концу декабря сорок первого года наш балет истощился до предела. Люди старались двигаться как можно медленнее, чтобы сохранить силы только для спектакля. Некоторые перестали мыться, так как за водой надо ходить на Неву, а это трата сил. В артистической уборной разговоры были только о том, где достать дуранду или что-нибудь поесть. Девушки катастрофически худели. Появилась апатия. Наступила дистрофия.

«Что происходит с девушками? — думала Пельцер. — Голод? Да!.. Нервное потрясение от бомбежек и тревог? Да!.. Но ведь я тоже в таких же условиях. В чем дело? А вот в чем — в тренаже, экзерсисе!» [96]

Пельцер приучила себя с детства утром, как обязательный туалет, делать экзерсис. Где бы, в каких бы условиях она ни была, даже в больнице и в поезде, — она делала экзерсис. «Если я не сделаю экзерсис один день, хоть один день, — говорила она, — я не нахожу себе места, тело у меня ноет. Я не человек... А мои подруги? Они же балерины! Они все кончили Ленинградское балетное училище. Они с детства тоже приучены к тренажу. Он им необходим как воздух, как сама жизнь. Потом нужно подумать и о зрителе, который каждый день заполняет театр. Нельзя в таком виде выпускать на сцену балет...»

И Пельцер пошла в дирекцию. Там решили, что затея Пельцер — сумасшествие.

— Что вы! После первого урока половина умрет. Вы посмотрите на них! Они на спектакле-то двигаются еле-еле. У них нет сил. Нет сил.

Но нашлись те, кто поддержал Н. В. Пельцер, — секретарь парторганизации Г. М. Полячек и балерины Мительглик и Познякова.

Решили поговорить. Мальчишки наотрез отказались, а девушки робко сказали:

— Что вы, мы не можем ноги поднять, а если поднимем — умрем...

В общем, убеждали, убеждали, и вдруг предмест-кома Лида Познякова выпалила:

— Ну тогда — вот вам приказ! В порядке трудовой профессиональной дисциплины военного времени явиться завтра в десять часов утра на урок к Нине Васильевне Пельцер. Кто не явится — позор и презрение! [97]

И они явились: Познякова Лида, Мительглик Маша, Бершатская Таня, Рогова Шура, Суворова Люся, Попова Надя, Матисон Клава, Лидина Лида, Коновалова Катя, Постникова Тамара, Абросимова Тамара, Вишневская Лида, Прорвич Тамара, Ушакова Лима, Комков Саша, Гроссер Володя, Федоров Саша, Карпов Сеня, Анкудинов Саша...

В Пушкинском театре балетного класса не было, было фойе. Не было станков — палок вдоль стен, за которые можно было бы держаться. Приволокли наверх тяжелые бутафорские садовые скамейки со спинками.

Ну, были еще дверные ручки и высокие подоконники. Всё же упоры.

В классе было холодно, даже очень холодно...

Приплелся умирающий аккомпаниатор — концертмейстер Громова. Некогда полная женщина, сейчас она была маленькая, худенькая, как девочка, подросток-старушонка. Она зябла. В старенькой муфточке разогревала руки. Попробовала пройтись по клавишам рояля и с горечью сказала:

— Боже, какие холодные, как ледяшки. Они жгут, больно дотрагиваться...

Итак, первый перерыв. Девушки сидят в своих привычных балетных позах... и вдруг Пельцер слышит разговор Тамары Абросимовой и Люси Суворовой:

— Люся, ты знаешь, а ронд де жамб у меня получился...

— У меня тоже, а о батмане я и не думала... Шел профессиональный разговор. Потом почти все засмеялись, обращаясь к Наде Поповой: [98]

— Ну-ка, Надюша, покажи свои сучковатые палки!

— Девелопэ ты так и не вытянула, а я вытянула... — прошептала Тамара Постникова.

Девушки начали верить в себя, в свои силы.

— Ну, богатыри, — улыбаясь, сказала Пельцер, — встали! Сейчас мы поползем на Казбек. Гран сутеню! Ну, посмотрите на меня! Ну-ка, не робей! Так... молодцы... Поднатужились!..

С испуганными глазами, с плотно сжатыми губами, с грандиозным физическим напряжением, судорожно держась за опоры, девушки приседали на левую ногу, а правую, до кончиков пальцев, казалось, с хрустом, вытягивали всё выше и выше. Голос Пельцер властно приказывал:

— Выше! Шура, Тамара, Лима, не отставайте!.. Ну... Ну... Лида, ты что расселась?

— Не могу...

— Почему все могут, а ты не можешь? Смотри на мальчиков, на Лидину, — вот молодцы!

Урок продолжался... Кончился он на труднейшем шажман де пье. Делали его еле-еле, но делали...

Урок шел час, не больше, но для первого раза вполне достаточно.

— У людей появился румянец, — говорила Пельцер, — собственно, румянца, как. такового, не было, а была видимость, но люди устало, удовлетворенно улыбались и спрашивали: «А завтра урок будет?»

Это была победа!

— Да, будет, — сказала Пельцер. — Но допускаться на урок будет тот, кто завтра придет вымытым. И обязательно с подмазанными губами. Одеться в [99] одно трико, а не такими пугалами, как сегодня. Посмотрите друг на друга — у каждой надето по пять трико и плюс мужские кальсоны... Фу, позор, вы же артистки!

И они пришли — причесанные, с накрашенными губами, с чемоданчиками, где были полотенца и прочие принадлежности, — как приходили всегда на урок в мирное время.

Через две недели они выступали на сцене в полной профессиональной форме балетного артиста. А если требовалось по ходу действия, как, например, в «Баядере», то и почти нагие... Зрителя это потрясало, так как в театре было восемь градусов ниже нуля.

Если подумать серьезно, это был подвиг, подвиг во имя искусства! [100]

Переоценка ценностей

Иду по Некрасовской в театр, на репетицию. Не доходя до Литейного, слышу свист и близкий взрыв. Радио на углу Некрасовской и Литейного орет: «Район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение по улицам прекратить. Населению укрыться». Укрыться! А куда?.. В подворотню. Стою в подворотне и вижу на дверях бумажку, прикрепленную кнопкой. Читаю: «Срочно! Очень срочно! Меняю вещи и ценности на всевозможные продукты питания. Эвакуируюсь. Квартира №... Пожалуйста, поднимитесь, это невысоко, всего второй этаж».

Опять свист и взрыв, уже ближе... Вынужденная остановка, всё равно делать нечего, — ради любопытства поднимаюсь.

Дверь полуоткрыта. Вхожу. Посередине пустой комнаты стоит круглый стол красного дерева. На [101] столе сверкают и переливаются искорками хрусталь и серебро. На краю стола лежит большой кованый серебряный поднос. На подносе стоят графин и фужеры. Хрусталь в серебре в виде лотоса.

В углу комнаты — высокая женщина в черном, изможденная, бледно-зеленая. Глаза — горящие, как угли. Губы плотно сжаты.

Женщина вопросительно посмотрела на меня. Я молчал... Тогда она посмотрела туда... Я обернулся и увидел в противоположном углу человека. Он был небольшого роста, кряжистый, небритый, в валенках в засаленном ватнике и в такой же грязной шапчонке-ушанке. В ногах у него — вещевой мешок. Сколько же ему было лет на вид? А шут его знает. Немолодой, Во всяком случае рожа у него была — не из голодающих. Он исподлобья злобно на меня поглядел, я, видимо, ему помешал.

Женщина умоляюще на него посмотрела и тихо сказала:

— Вы поймите, это же музейные вещи. Это редкость.

— Редкость!.. — прохрипел он. — Вот сейчас прилетит какая-нибудь дура да как бахнет, — и от твоей музейной редкости будет пыль и прах. А я тебе предлагаю жизнь.

И он полез за пазуху своего ватника. Я заметил, что у него на левой руке не хватает трех пальцев. Ах вот он почему не на фронте! Он вытащил какой-то сверток в грязной тряпке, положил его в левую ладонь и, крепко ухватив двумя пальцами, начал медленно разворачивать. Женщина, как загипнотизированная, следила за его движениями и лепетала: [102]

— Но это же мало, чудовищно мало — шестьсот граммов.

Он развернул тряпку и, держа двумя пальцами кусок хлеба, прихрамывая, пошел к женщине...

— Бери.

У женщины в глазах вспыхнул голодный блеск, зрачки расширились. Она проглотила слюну, схватила хлеб, отвернулась и начала с жадностью есть... Человек быстро побежал к своему мешку, судорожно развязал его и, воровато поглядывая на меня, стал впихивать туда поднос и фужеры.

Мне стало противно. Я ушел. Мог ли я что-нибудь сделать? На каждом углу висели эти бумажки. Была переоценка ценностей. Каракулевую шубку меняли на ватник, две пары лакированных туфелек — на валенки... Ватник был удобен, он теплее, чем каракулевая шубка, валенки — тоже. Вот только откуда он взял шестьсот граммов хлеба, когда население получало по триста?..[103]

Свадьба на Выборгской

Запись в дневнике (без числа): «Декабрь 1941 года. Были на свадьбе. Шли с Петроградской под обстрелом на Выборгскую. Нина Болдырева боялась за свой чайный сервиз...»

Ехали с фронтового концерта, было уже темно. Остановились у болдыревского дома, на Кировском. Ощупью забрались на третий этаж, в квартиру Нины Ивановны. При коптилке торопливо, но тщательно упаковали чайный фарфоровый сервиз — подарок новобрачным.

Новобрачные в блокадном Ленинграде — это было необычайное событие! Это было поэтически-героическое событие! Жизнь шла наперекор всему страшному. Скажите — можно было подождать? [104] Можно было переждать? Нет. Это был вызов врагу. Это был удар по врагу.

Предстоял длинный путь. Мы с Ниночкой Болдыревой окунулись во тьму и пошли на Выборгскую. На перекрестке нас остановил патруль.

— Ваши документы! Куда направляетесь?

— На свадьбу, — ответили мы радостно.

— Куда, куда? — спросили подошедшие бойцы из патруля. — На свадьбу?

— Ну и сумасшедшие! — сказал кто-то.

— Нет, — ответили ему, — не сумасшедшие, а молодцы! Передайте им наш боевой привет и поздравления, а вам — счастливого пути!

И в это время начался обстрел.

— Может, обождете? — спросили нас бойцы.

— Нет, это не так уж далеко, но в стороне. Мы торопимся.

— Ну, счастливо вам донести хрупкий подарок, — улыбаясь, сказали бойцы.

Кругом грохотало. А нам было весело: мы шли на свадьбу.

Вспышки от взрывов в какой-то мере освещали нам путь. И только Нина Ивановна, спотыкаясь, охала: она боялась за свой сервиз.

И вот мы у цели.

Мы думали, что опоздали, и придем, как говорится, «к шапочному разбору». А оказалось — нас ждали. Новобрачные были уверены, что мы не подведем, не омрачим их торжества. Как хорошо мы сделали, что пришли! Мы были не чеховскими «свадебными генералами», мы были уважаемыми, любимыми артистами, а новобрачные и их друзья были нашими [105] так называемыми «поклонниками». Мы часто у них выступали. Это было энское учреждение, которое вносило большой вклад в дело победы над врагом.

Невеста в белом платье. На груди вместо цветка красовалась маленькая зеленая елочная веточка, а на ней крошечная, слегка пожелтевшая шишечка. Жених — в белой рубашке, тщательно выутюженном костюме, с такой же елочной веточкой.

Мы садимся за свадебный стол. Свадебный стол! Он накрыт по всем правилам мирного времени. Белая скатерть, графины с какой-то зеленой жидкостью, рюмки, фужеры и посередине — большое белое блюдо, наполненное красной свеклой. Свекла — вот это сюрприз! Свекла — это деликатес! Это... Но потом оказалось, что свекла только сверху, тоненьким слоем, а внизу турнепс... тоже съедобная штука.

В блокаду ели всё: дуранду — она тут уже присутствовала, шроты (Не шпроты! Прошу не путать. Шроты — это дуранда дуранды, то есть вытяжка из дуранды), студень из клея.

Я несколько отвлекусь. Вспомнил один забавный случай. Как-то прохожу по Сенной площади, смотрю — большая очередь у шорной лавки. Подхожу и у старушки спрашиваю: «Бабушка, что тут дают?» Она отвечает: «Хомуты, милый, хомуты». — «А зачем тебе, бабушка, хомуты?» — «А как это — зачем? — отвечает старушка. — Из них студень, милок, варят. Очень, говорят, питательный!»

Ну так вот... Комната освещалась забавными светильниками — бутылки с керосинной смесью, пробка, фитиль, металлический предохранитель. В общем — замысловатая конструкция. Этих коптилок [106] в Ленинграде было много — каждый конструировал сам, как мог. Но эти светильники были сделаны по всем правилам блокадного искусства, то есть экономичными и некоптящими.

С большинством гостей мы были знакомы. Это всё были друзья и сослуживцы новобрачных. Народу село за стол человек двенадцать-пятнадцать.

Хлеба не было. Вместо хлеба у каждой тарелочки лежала небольшая черная лепешка из дуранды, поджаренная, видимо, на постном масле.

Наступил момент, когда была подана команда поднять бокалы. Я взял свою рюмку, наполненную зеленой жидкостью, с любопытством понюхал и почувствовал какой-то странно знакомый запах... парикмахерской. Переглянулся с соседом, он тоже, видимо, не разобрал, что это. Я потянул немножечко, почмокал — вода! Кисловато-горькая вода. Ну и «опрокинул». С аппетитом съел турнепс, приправленный красной свеклой, пожевал дуранду, еще одну рюмочку выпил за здоровье молодых. Первая была, конечно, за победу!

Потом выяснили рецепт витаминного ликера. На ведро хвойной настойки два флакона цветочного одеколона. При такой дозировке не охмелеешь!

За столом долго не сидели, так как стол был, не в обиду будь сказано хозяевам, в основном бутафорский. Но каждый понимал ситуацию. Завели патефон и стали танцевать. А фашисты делали свое грязное дело. Они посылали снаряд за снарядом, а мы плевали на них и танцевали, пели песни, вспоминали смешные рассказы, веселились, как на свадьбе... до утра! [107]

Дальше