Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая.

Война

Глава 3.

Как я встретил войну

Киев — первые дни войны

...И действительно, в двенадцать часов дня из репродуктора послышался голос второго лица в государстве, народного комиссара иностранных дел Молотова. Слегка заикаясь, он сообщил (цитирую по памяти): «Сегодня, 22 июня, в четыре часа утра, без объявления войны Германия вероломно напала на Советский Союз. Немецкая авиация бомбила города Киев, Севастополь, Одессу, Брест...» Короткое обращение Молотова ко всем гражданам СССР закончилось словами: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»

Это историческое выступление я слушал вместе с отцом, дедушкой и десятилетним братишкой. День 22 июня был по-настоящему летним, и я до полудня расхаживал по квартире в спортивных сатиновых трусах, обдумывая, во что оденусь, когда пойду на стадион. В таком виде я и присел к нашему обеденному столу, чтобы слушать объявленное сообщение. Помню, что после первых слов Молотова у меня задрожали колени (а ведь страха я точно не испытывал). А когда закончилась передача, вдруг громко всхлипнул отец. После услышанного мне не терпелось пообщаться с Верой, я быстро собрался и вскоре был у нее. [40]

Вера была занята небольшой стиркой. О войне она уже знала: ее отца ночью вызвали на работу. Мы с Верой не осознавали серьезности происходившего, надеялись, что «могучая и непобедимая» Красная армия в два-три дня разделается с наглым агрессором. Уверенные в этом, мы вскоре бодро зашагали в сторону стадиона. До четырех еще было довольно далеко, но братья-болельщики уже тянулись к заветной площади, что рядом с театром музкомедии. В центре площади мы увидели несколько готовых к подъему аэростатов заграждения с огромными бухтами металлических тросов, затем прочитали написанное от руки объявление на стене театра: «В связи с войной открытие стадиона переносится. Новая дата открытия будет объявлена дополнительно. Билеты действительны».

До экзамена по физике оставалось всего полтора дня, поэтому вечер я посвятил чтению учебника. Одновременно прислушивался к сообщениям, доносившимся из постоянно включенного репродуктора. Увы, вместо ожидаемых победных сводок с театра военных действий передавали патриотические репортажи с митингов и собраний, выступления ветеранов Гражданской войны, заявления добровольцев. О ходе войны говорилось редко и невразумительно. Глядя в учебник, я каждые несколько минут ловил себя на том, что думаю не о физике, а о войне.

Сейчас пытаюсь представить себе, что чувствовал, о чем мог думать в тот вечер.

Со школьных лет я гордился успехами своей страны, к их числу прибавились недавние впечатляющие победы Красной армии на Дальнем Востоке (озеро Хасан, Халхин-Гол, где были наголову разбиты японские дивизии). Появились новые Герои Советского Союза, стали известны отличившиеся там военачальники Штерн и Жуков. (Правда, после этих [41] побед короткая, но бесславная война с Финляндией основательно ослабила мою веру в мощь наших вооруженных сил.)

Много сомнений возникло, когда неожиданно был подписан пакт Молотова — Риббентропа, круто изменивший политику СССР. К тому времени мое отношение к Германии было вполне сложившимся. Я знал о вкладе немецкого народа в мировую культуру и науку, помнил имена видных философов прошлых веков, писателей и поэтов, композиторов. Был неплохо осведомлен о достижениях немецких ученых и инженеров, особенно в областях физики, химии, электротехники. Еще в детские годы был научен родителями и запомнил навсегда: немцы — самые аккуратные, самые пунктуальные люди в мире.

Со дня подписания советско-германского пакта тон нашей прессы стал неузнаваем. Исчезла критика немецкой внутренней и внешней политики. Регулярно публиковались сводки немецкого главнокомандования о победах в Западной Европе, вызывавшие невольное уважение к немецкому вермахту (запомнились блестяще осуществленные блицоперации по захвату Нидерландов, Бельгии, Дании, Норвегии). Публиковались некоторые лозунги фашистской пропаганды, напоминавшие антиимпериалистические установки нашей партии. Из того, что советская пресса не опубликовала ни слова осуждения немецкой экспансии в Европе, следовало — мы на их стороне.

Но, несмотря на теперешний открыто прогерманский курс нашей пропаганды, я, как, наверное, очень многие, еще не забывшие недавние факты, все еще испытывал недобрые чувства к гитлеровской Германии. Ведь на протяжении многих лет, предшествовавших началу «дружбы» с Германией, нам регулярно втолковывали, что фашизм — это наиболее откровенная, самая оголтелая форма империализма. [42]

Агрессия Германии против Польши и других стран подтверждала то, что мне внушалось перед этим. Но не только это определяло мои взгляды. Я возненавидел гитлеризм, когда узнал о трагических событиях «хрустальной ночи» — по-немецки хорошо организованных массовых погромах в ноябре 1938 года, о лютом антисемитизме Гитлера и немецких фашистов, об их теории превосходства арийской расы, о презрительном отношении к славянам и другим «народам рабов». Успел насмотреться советских антифашистских художественных фильмов, прочитал «Семью Оппенгейм» Фейхтвангера. Все это еще было свежо в памяти.

Но не только «новые» отношения с Германией смущали меня. Начали вкрадываться серьезные сомнения в правильности, в справедливости некоторых других действий руководства страны.

Основательно подорвало мою веру в мудрость наших действий забытое многими событие, происшедшее в день начала бесславной войны с Финляндией. Было сообщено, что (цитирую приблизительно) «представители прогрессивных сил финского народа сформировали народно-демократическое правительство страны во главе с Отто Куусиненом, призвавшее свой народ свергнуть империалистический режим Маннергейма». (А ведь я-то отлично знал, что Куусинен был членом руководства Коммунистического интернационала, штаб-квартира которого всегда находилась в Москве. Добавлю, спустя сорок лет он вошел в состав политбюро ЦК КПСС.) Больше сообщений об этом «правительстве» Финляндии в прессе никогда не появлялось.

Неоднозначно был воспринят мной вступивший в силу, кажется, в 1940 году закон о мерах по укреплению трудовой дисциплины, направленный, как в нем говорилось, против злостных прогульщиков и [43] «летунов», часто менявших место работы. Законом предусматривалось тюремное заключение даже за незначительные нарушения. Я верил в необходимость укрепления трудовой дисциплины, но жестокость наказаний показалась мне несоразмерной проступкам (иначе говоря, я не осуждал указ, а только засомневался в частностях).

И все-таки, невзирая на перечисленные сомнения в некоторых действиях власти, я оставался искренним патриотом своей страны. И теперь, вечером 22 июня 1941 года, мысли вертелись вокруг единственного вопроса: где должно быть мое место в эти дни. По законам мирного времени я назывался допризывником, как студент не подлежал призыву до окончания института. Что было делать: ожидать повестки военкомата, приказа по институту, указаний комитета комсомола? А ведь война уже идет. Оставаться в стороне не позволяли убеждения, бездействовать не позволял характер. И решение созрело.

Поздним утром следующего дня, ни с кем не посоветовавшись, никого, даже Веру, не предупредив, я пошел записываться добровольцем на фронт. Написал заявление, в котором указал, что хорошо знаю немецкий язык, имею четыре оборонных значка («Ворошиловский стрелок», «Готов к труду и обороне» второй ступени, «Готов к санитарной обороне» и «Противовоздушная и противохимическая оборона»). Приблизившись к хорошо знакомому помещению военкомата, где я состоял на учете как допризывник, увидел, что просторный двор запружен сотнями людей, образовавших несколько длинных очередей. Миновав очередь прибывших с мобилизационными предписаниями, обнаружил нужную мне, в которой стояли добровольцы. Их было немало, во всяком случае, к двери военкомата я подошел через два часа. Помню, что передо мной стояли мать, медицинский [44] работник, с дочерью лет семнадцати, желавшие работать в госпитале. Наконец подошла моя очередь, и я оказался в небольшом кабинете. Меня встретил офицер невысокого звания, поздоровался за руку, прочитал заявление, поблагодарил и велел ожидать повестки.

На следующий день я прибыл в институт сдавать экзамен по физике. Вместо указанной в расписании аудитории нашу группу направили в одно из подвальных помещений, так как воздушные напеты на город продолжались. Не подготовившись к экзамену, я отвечал на вопросы доцента Солодовникова далеко не блестяще, чем явно удивил его. Он доброжелательно предложил взять еще один экзаменационный билет, чтобы «вытянуть» на пятерку, но я отказался, рассказав ему о вчерашнем посещении военкомата. Так в моей зачетной книжке появилась первая четверка.

С первых же часов войны облик Киева преобразился. Следуя строгим указаниям управдомов, все жители оклеили стекла окон полосками бумаги в виде двух больших X на каждом стекле. Рядом со многими зданиями появились мешки с песком. В вечернее время действовал режим светомаскировки: требовалось тщательно зашторить окна, чтобы ни один луч света не пробился наружу. Уличное освещение было отключено, лишь в наружные фонари трамваев и троллейбусов и в автомобильные фары были ввернуты лампы «синего света». Всех владельцев радиоприемников любой конструкции обязали немедленно сдать их в ближайшее почтовое отделение и хранить квитанцию о приеме. Были организованы ночные дежурства жильцов на случай пожара в результате бомбардировок. Появились указатели «Бомбоубежище».

Под влиянием призывов власти разоблачать и вылавливать шпионов, диверсантов и пособников [45] врага, многих киевлян охватила шпиономания. Это было вполне объяснимо: уже несколько лет нас приучали быть бдительными, для чего издавали массовым тиражом брошюры, детективные повести, пьесы, ставили фильмы (все это не только для взрослых, но и для детей), в которых опасно действовали умело скрывавшиеся иностранные шпионы и диверсанты. И вот теперь мои земляки ежедневно рассказывали друг другу то о поимке вооруженного немецкого диверсанта в форме командира Красной армии, то о неудачно приземлившемся и тут же схваченном немецком парашютисте в красноармейской форме. Задерживали любого, кто спрашивал, как пройти на какую-нибудь улицу, или обладал странным акцентом.

Еще до сдачи последнего экзамена мне, как члену КСМ-бюро химфака, поручили ежевечернее дежурство в институтском общежитии на улице Полевой. В полночь меня сменяли. За пять вечеров моего дежурства здесь и в ближайших окрестностях ничего опасного не произошло. Строго следуя инструкции, по сигналам воздушной тревоги я немедленно поднимался на крышу здания и лишь иногда видел вдали лучи прожекторов, вспышки от стрельбы зениток и от взрывов сброшенных немцами бомб. Спустя десяток минут снова звучала сирена, объявляя на этот раз отбой воздушной тревоги. Видимо, немецкие самолеты имели приказ бомбить другие объекты. Как я помню, в Киеве их главной целью были мосты через Днепр.

Экзаменационная сессия в нашем институте продолжалась до последних дней месяца. Мое общение с Верой в первые дни войны было довольно редким: различные расписания экзаменов и ежевечернее дежурство, на которое я уходил в шесть вечера, а возвращался после часу ночи препятствовали [46] частым встречам, да и телефона у нас в квартире не было. Последний экзамен Вера сдала 26 июня, а я завершал сессию тремя днями позже. В конце дня 27 июня к нам в дом неожиданно пришла Вера и сообщила, что через час их семья (исключая отца, который стал теперь начальником Юго-Западной железной дороги) покидает Киев, едут пока в Москву. Меня, находившегося в патриотическом угаре, уверенного в нашей быстрой победе, поразило это известие (я ведь не знал реального положения на фронтах, которое было известно Василию Александровичу). Меня возмутил их отъезд, и я сгоряча сказал: «Вот так начальники сами сеют панику!» Проводить Веру не мог, так как опаздывал на дежурство, да и простился с ней прохладно. Буквально через два-три дня, особенно после того, как в Киеве появились беженцы из западных областей, а на городских магистралях — раненые красноармейцы, я начал более реально оценивать происходящее на фронте и раскаивался в своем глупом поведении при расставании с Верой, но было поздно...

В день последнего экзамена у входа в институт появилось объявление о том, что всех комсомольцев, закончивших сессию, просят зайти в комитет комсомола. Сдав экзамен, я подошел туда и узнал, что райком комсомола призывает нас принять участие в строительстве линии обороны Киева. Наконец-то смогу реально помочь фронту, обрадовался я.

Поздним вечером того же дня мы, человек тридцать студентов, оказались у окраины села Белогородка, примыкавшего к сосновому лесу. Рядом протекала река Ирпень. Спали в сарае на душистом сене. Перед самым рассветом нас разбудил громкий гул пролетавших в сторону Киева самолетов. Где-то рядом с селом разорвалась бомба, сброшенная, видимо, по ошибке. [47]

Утро первого дня нашей работы было солнечным. С пригорка у опушки леса открывалась панорама будущей трассы противотанкового рва. До самого горизонта она была обозначена сотнями по пояс раздетых людей, орудовавших лопатами или переносивших вырытую землю на носилках. К нам подошел десятник, показал границы отведенного группе отрезка рва, объяснил, что ближняя стенка должна быть вертикальной, а дальняя — наклонной. На вопрос, каким должен быть наклон, уверенно ответил: «Пятьдесят градусов — сколько вперед, столько вглубь». Удивлялся тупости студентов, упрямо утверждавших, что при этом наклон будет сорок пять градусов.

На соседнем с нашим участке рва работала группа студентов университета, а по другую сторону от нас трудились профессиональные землекопы. С завистью посматривали мы на отполированные до блеска рукоятки их лопат, на ловкость и ритмичность движений. Несмотря на все наши старания и первоначальный азарт, производительность была значительно ниже, а во второй половине 12-часового рабочего дня она и вовсе упала. Правда, в последующие дни мы как-то приловчились и успевали сделать немало. В течение всего периода работы у реки Ирпень над нами по три-четыре раза в день пролетали в направлении на Киев группы тяжело нагруженных «юнкерсов», до города им оставалось километров тридцать.

Не сохранилось в памяти, как мы проводили вечера, где и чем нас кормили в эти дни (хлеб, помню, раздавали бесплатно, а перед нашим отъездом продавали клубнику по 9 копеек за килограмм). Запомнилось, что совсем рядом с нашим участком, на небольшой поляне у опушки леса находилось загадочное железобетонное сооружение, основание которого [48] уходило в землю. Иногда рядом с ним прохаживался часовой. Это был один из узлов бывшей второй (резервной) линии обороны старой западной границы страны. К началу войну эта бывшая линия обороны была неосмотрительно разоружена.

Работая на сооружении рва, я по-настоящему сдружился с однокурсником Валерием Андриенко, мы рядом трудились, вместе ели, по соседству спали. Мой близорукий ровесник снимал очки только на ночь. Он оказался отличным веселым парнем, наши взгляды на жизнь, на войну были очень сходными, обоим хотелось перевестись на спецфак.

К середине шестого дня земляных работ наш отрезок рва был подготовлен к приемке. Придирчивый десятник не обнаружил огрехов, и нашей группе было разрешено возвращаться в Киев. Уже в городе я начал с тревогой думать о родителях, о братишке. Поглядывал по сторонам, нет ли разрушений от вражеских бомб. Не терпелось узнать, что происходит на фронте, ведь все прошедшие дни мы не слушали радио, не читали газет.

Явившись в дом, я побывал в объятиях матери, прослезившейся от радости, когда увидела меня в полном здравии. Узнав, что все родные живы и все у нас в целости, принял душ и поел домашней пищи. Лишь после этого мать показала мне повестку из военкомата: утром 6 июля мне надо явиться туда, имея с собой все документы. Вскоре появился встревоженный отец. Он крепко обнял меня, затем стал говорить о главном. Сводки с фронта безрадостны. Предприятия и учреждения Киева готовятся к эвакуации. На вокзале, на товарной станции, в Дарнице, в речном порту скопилось множество киевлян и нахлынувших с запада беженцев. Все они стремятся покинуть Киев. Тесня друг друга, забираются в товарные вагоны и на платформы составов, [49] уходящих на восток, садятся на пароходы, катера, баржи, идущие вниз по Днепру. Несмотря на угрозы властей арестовывать сеятелей паники, обстановка в этих местах напряженная. Объяснив, что он по долгу службы не может оставить свое учреждение, отец с надеждой во взгляде попросил меня обратиться к Вериному отцу, авось тот поможет эвакуироваться маме и Толе без мучений, о которых я только что узнал. Окончив беседу со мной, отец умчался к себе на работу, а вернулся, когда я уже спал.

Утром я пришел в военкомат, где получил предписание прибыть к месту сбора допризывников на бульваре Шевченко 9 июля к 16.00. С собой надо было иметь смену белья, теплую одежду и еду на сутки. Все стало ясно и определенно, времени на сборы было достаточно, и я пошел в управление ЮЗЖД в надежде увидеть Василия Александровича. Не помню, как я представился в приемной начальника дороги, но вскоре Верин отец приветливо встретил меня в своем кабинете. Не дослушав моих объяснений, он спросил наш домашний адрес, записал его и велел быть готовыми к шести часам вечера, когда к нашему дому подъедет его служебная машина. Придя домой, я стал помогать маме укладывать в мешки и небольшой чемодан необходимые им одежду, обувь, другие предметы. Помню, как несколько раз упрямо убеждал мать не брать того, что мне казалось лишним, и ей приходилось снова и снова переукладывать вещи. В конце концов незадолго до назначенного срока все было уложено, завязано, застегнуто, мама смирилась с ограниченным составом багажа, а я — с неподъемным для нее и братика весом мешков. Ровно в шесть прибыла машина, мы быстро погрузились и поехали незнакомым маршрутом к запасным путям, где на большом удалении от вокзала стоял под парами охраняемый [50] от посторонних несколькими милиционерами пассажирский состав. В его вагоны заканчивали грузиться семьи сотрудников управления дороги. Мама и Толя были в числе последних пассажиров. Я погрузил их вещи, мы второпях попрощались, так как поезд уже отправлялся в путь.

Счастливый оттого, что мама и братишка поехали в недоступном для большинства людей пассажирском составе, я отправился на работу к отцу, чтобы поскорее сообщить ему об этом. Еще не стемнело, город жил в тревожном режиме военного времени. В течение дня я обратил внимание на то, что среди прохожих стало гораздо больше мужчин в военном обмундировании. По улицам все чаще проезжали грузовые автомобили с группами вооруженных красноармейцев, разместившихся в кузове. На Брест-Литовском шоссе я видел несколько поврежденных, но двигавшихся своим ходом танков. Попадалось немало медленно бредущих красноармейцев в запыленной пропотевшей одежде с перевязками на голове, на руках, ногах. Видел даже обоз из трех совершивших долгий путь на восток телег, нагруженных домашним скарбом, и группы устало плетущихся за телегами беженцев с почерневшими лицами. А сейчас, направляясь к отцу, неожиданно стал свидетелем трагического происшествия. Проезжавший рядом военный грузовик, не притормозив, круто повернул, и через борт головой вниз свалился красноармеец. Он лежал на мостовой без признаков жизни, голова была залита кровью. Машина остановилась. Товарищи уложили тело в кузов, и грузовик умчался.

Узнав о благополучном отъезде матери и Толи, отец был безмерно рад. Теперь оставалось надеяться, что поезд не попадет под бомбежку, и терпеливо ожидать сообщения из Башкирии, куда направлялся состав. [51]

В остававшиеся до явки в военкомат два дня я оформил зачетную книжку, получил летнюю стипендию и двухнедельное пособие по мобилизации, собрал вещи и занялся покупкой «еды на сутки». Последнее оказалось непростым делом. В соседнем продмаге покупателей не было, а все полки были заставлены пирамидами консервов из крабов, которые до войны не пользовались спросом (несмотря на рифмованную рекламу тех лет: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы»). Долго ходил по городу, пока удалось купить немного еды. Местами чувствовался запах гари, это в каких-то конторах сжигали архивы, которые не следовало оставлять врагу.

Все собранное я уложил в маленький чемодан, а предмет особой гордости — сшитое в прошлом году по последней моде демисезонное пальто решил нести в руках. Оставалось еще время, и я успел узнать в управлении дороги, что поезд, в котором ехали мама и Толя, благополучно покинул пределы Украины.

Пришел отец, проверил содержимое моего чемодана, к купленным мною двум батонам и «палке» колбасы присовокупил брусок хозяйственного мыла, дал мне небольшую сумму денег, и мы отправились к месту сбора. Я шел, как говорится, с легким сердцем, ведь отныне не надо будет принимать собственных решений, моя судьба, как и судьбы всех ровесников, еще не служивших в армии, теперь определена государством. Вскоре мы увидели, что весь двор, куда требовалось явиться, запружен одетыми кто во что молодыми парнями. Здесь же толпились провожающие — родители, девушки, друзья. Многие из прибывших обошлись без чемоданов, за плечами у них были удобные вещевые мешки. Вместо пальто некоторые взяли теплые куртки, телогрейки, и это также было мудрее.

Появились офицеры, построили собравшихся в [52] четыре ряда и сделали перекличку. Всего нас было человек пятьсот. Военком объявил, что по приказу Государственного Комитета Обороны военкоматы угрожаемых районов обязаны эвакуировать на восток стратегический резерв Красной армии — допризывников 1922–1925 годов рождения. Наша колонна следует пешком в Сталинскую (ныне Донецкую) область, где по направлению областного военкомата мы будем работать в совхозах или на шахтах, пока не призовут в армию. До места назначения нас сопровождают три офицера, которым мы обязаны беспрекословно подчиняться. Спустя несколько минут колонна вышла на бульвар Шевченко и медленно двинулась в сторону Печерска. Папа и другие родители сопровождали нас до привала, объявленного вблизи Лавры. Здесь мы крепко обнялись, расцеловались, еще не зная, что наша следующая встреча произойдет через три года.

Раздалась команда строиться, и колонна направилась к мосту через Днепр. Сопровождавших дальше не пустили. Немцы часто, но пока безуспешно пытались бомбить мосты. Нам повезло, мы перешли через мост в полной тишине. Долго оглядывались с левого берега на такие знакомые очертания золотых куполов Печерской лавры. Прощай, Киев! Я готов к любым лишениям, я сделаю все, что в моих силах, чтобы вернуться к тебе с победой!

Многоэтапная дорога в армию: Киев — Сталино — Куйбышев — Ташкент

Прощаясь с Киевом, я не мог предположить, что мой путь в ряды Красной армии будет таким долгим (десять месяцев) и протяженным (порядка трех тысяч километров). [53]

В первый вечер мы прошагали совсем немного и вскоре после заката заночевали в свободных складских помещениях какого-то колхоза. Я постепенно знакомился со своим новым окружением. В отряде оказалось немало парней постарше меня, они по разным причинам ранее имели отсрочки от призыва в армию. Студентов было лишь несколько человек. Большинство в отряде составляли рабочие парни с семи-восьмилетним образованием, немногие окончили десятилетку.

По расчетам военкомата, шестьсот километров до города Сталино наш отряд должен был преодолеть за две с небольшим недели. Но уже второй день марша, начавшийся вскоре после рассвета, оказался очень трудным. Немилосердно жаркое июльское солнце, рытвины и ухабы грунтовых дорог, петлявших среди необозримых полей созревшей пшеницы, и редкие короткие привалы уже к полудню превратили нашу, вчера еще такую стройную колонну шагающих в ногу веселых парней в растянувшуюся на много сотен метров унылую процессию.

К моменту остановки на обед в каком-то колхозе мы понесли первую потерю: один из допризывников не выдержал перегрева и потерял сознание, мы оставили его в колхозном медпункте. Сытный горячий обед и час отдыха помогли, но к концу дня усталость была смертельная, да и многие из-за неподходящей обуви основательно натерли ноги. Несмотря на очень неудобный груз (чемодан в одной руке, пальто в другой), я не чувствовал себя обессиленным и несчастным.

В дни марша у многих сельских околиц к нашей колонне подходил и, иногда в одиночку, иногда группами, женщины разных возрастов, в руках у одних были крынки молока, другие выносили творог, вареные яйца, иную снедь. Угощали каждого из нас, кто, [54] покинув на минутку строй, подходил к ним. Трогательнее всего в этих коротких встречах были материнские напутствия, пожелания уцелеть на войне, которые шли от души этих простых сельских женщин, утиравших слезу уголком белой косынки. Некоторые в ответ на слова благодарности говорили: «А может, бог даст, моего сыночка перед фронтом кто-нибудь, как я тебя, угостит».

Марш продолжался, но день за днем рушилась дисциплина в отряде, становилось все больше хромающих, не поспевавших за колонной, численность отряда убывала. Трудно сказать, куда исчезали отставшие. Наш маршрут проходил немного южнее железнодорожной линии Киев — Харьков, возможно, беглецы добирались до ближайшей станции, где садились в эшелон, шедший на восток, а кто-то поворачивал на запад, к родному дому. Так или иначе, к концу недели марша, когда отряд таял уже не по дням, а по часам, сопровождающие офицеры увидели выход в том, чтобы оставшееся расстояние мы преодолели в эшелоне, и повели нас вдоль железной дороги. На первом же разъезде стоял под парами готовый отправиться на восток товарный состав, и, пока офицеры обсуждали план действий, несколько наших парней забрались на платформы и прощально помахали руками. В этот момент я понял, что организованного движения отряда уже не будет. Мы прошагали еще с десяток километров и вечером достигли станции, на которой стояло несколько составов. Здесь отряд окончательно «растворился». С этого вечера я двигался «на перекладных», каждый раз пересаживаясь из останавливавшегося эшелона в другой, который должен был вскоре отправиться. На четвертые сутки такой езды с пересадками я уже был в пределах Донбасса. Здесь все выглядело как до войны, ходили по расписанию [55] пригородные поезда. Доехав до Ясиноватой, пригорода Сталино, я 20 июля оказался в просторной квартире семьи моей тети, маминой сестры. В грязной одежде и разбитых туфлях, неумытый и небритый, усталый и голодный, я стеснялся сесть за стол, пока не умылся и не сменил футболку.

В областном военкомате, куда я явился на следующий день, рассмотрели мои документы, поставили на учет и велели, не откладывая, поступить на работу или же на учебу в местный институт. К концу недели я уже работал инструментальщиком-маркировщиком в мастерской при шахте. По утрам выдавал рабочим инструменты, в конце дня принимал их обратно, а весь день маркировал готовую (военную!) продукцию мастерской — металлические фляги для доставки горячей пищи солдатам на передовую.

Прошло примерно две недели, и тетя получила письмо от моей матери, которую вместе с Толей занесло в башкирскую глушь (село Инзер Белорецкого района). Ее направили в сельскую больницу на должность зубного врача и предоставили комнату в бревенчатом доме рядом с больницей. Поступило сообщение и от отца, его контора в составе нескольких сотрудников теперь располагалась в Харькове. Я был рад этим известиям, но покоя мне не было — где же моя Вера?

Пытаясь найти любимую, я, рассчитывая лишь на чудо, написал и отправил с десяток почтовых открыток в города, куда, по слухам, направляли эвакуированных. На всех открытках указывал адрес: «...(город), главпочтамт, до востребования, Маковчик Вере Васильевне». И чудо свершилось! В середине августа я получил открытку, написанную таким дорогим для меня почерком, с обратным адресом: «Куйбышев-5, до востребования». Вера сообщила, что они находятся в Куйбышеве (нынешняя Самара), живут [56] недалеко от вокзала в служебном вагоне номер 103 5, в котором семья уехала из Киева. Неописуемо счастливый, я сразу же написал Вере подробное письмо, и больше никогда наша переписка не обрывалась.

В этот же день я прекратил работать в мастерской, так как стал студентом-электромехаником индустриального института. Прошло всего две недели учебы, когда неожиданно встретился киевлянин, студент спецфака из Вериной группы по фамилии Карпинский. Он сообщил мне важную новость: наш институт эвакуирован в Ташкент, надо поскорее ехать туда, так как вот-вот начнутся занятия. Сказал, что собирается через два дня отправиться в путь, и предложил составить ему компанию. Ранним утром следующего дня я отправился в облвоенкомат, дождался начала рабочего дня и оказался в каком-то кабинете. Дежурный офицер никак не мог понять, зачем ему моя киевская зачетная книжка, при чем здесь Ташкент и о каком письменном разрешении я прошу, смотрел на меня подозрительно, видимо, сомневаясь, все ли в порядке с моей головой. «Мы студентов вторых курсов пока не берем, можете ехать в свой институт, там встанете на учет. Никаких справок не выдаем. Счастливого пути!» — сказал он, выпроваживая меня из кабинета.

Сборы были недолги, и, если не ошибаюсь, 17 сентября мы с Карпинским разместились на открытой платформе состава со станками, отправлявшегося на восток. Так начался второй этап моего долгого пути в армию.

На этот раз нам предстояло добраться до Ташкента (причем непременно через Куйбышев!). В пути, набравшись опыта, мы быстро угадывали, какой из многочисленных товарных составов, скопившихся на узловых станциях, уйдет первым, где следует его [57] покинуть, чтобы не слишком уклониться от нужного направления, когда можно задержаться ради приема пищи.

В это время железные дороги страны, особенно в ее европейской части, испытывали непомерную нагрузку. В пути находились сотни военных эшелонов, санитарных поездов, составов с оборудованием эвакуируемых промышленных предприятий. Западнее Волги пассажирское движение практически прекратилось. Но в этот же период в пути находились десятки тысяч эвакуированных. Большинство этих людей, измученных многодневной дорогой в товарных вагонах или на открытых платформах, составляли женщины, старики и дети. Выглядели они ужасно: в грязной одежде, неумытые, с потемневшими измятыми лицами и нечесаными головами. Много было завшивленных и больных. А ведь до Урала, Сибири, Средней Азии, куда следовали беженцы, еще было так далеко!

С состраданием смотрели мы на эти несчастные семьи, томившиеся на станциях долгими часами, не зная ни времени отправления состава, в который им удалось где-то погрузиться, ни названия очередной станции. Составы отходили без объявлений. Из-за этого сплошь и рядом сразу после остановки из вагонов высыпали десятки людей и здесь же, рядом с поездом, на глазах многих невольных свидетелей торопливо совершали все свои отправления. Случалось, кто-нибудь бежал к вокзалу, чтобы раздобыть еду, набрать воды или воспользоваться туалетом, а вернувшись, с ужасом обнаруживал, что его состав за это время ушел.

Бесплатное питание эвакуированных на железной дороге осуществляли открывшиеся на всех узловых станциях «эвакопункты». Здесь почти круглосуточно можно было получить несколько порций [58] хлеба, горячей каши, немного сахару, соли, кипяток. Время от времени вместо каши ненадолго появлялся борщ или суп с вермишелью, в которых можно было обнаружить присутствие мяса.

В отличие от большинства эвакуированных мы с Карпинским, молодые крепкие парни, не обремененные ни домашним скарбом, ни тяжелой поклажей, часто меняли составы, успевали раздобыть кой-какую еду и относительно быстро продвигались на восток. Добравшись до Саратова, купили билеты на палубу речного парохода (проезд в каюте был нам не по карману), отправлявшегося вверх по течению Волги. Плыли мы очень медленно, и я успел налюбоваться неповторимыми волжскими пейзажами, о которых столько читал. Почти все многодневное плавание мы страдали от голода, так как второпях сели на пароход без запаса еды. Наконец мы у цели — прибыли в Куйбышев. На привокзальных запасных путях довольно долго искали служебный пассажирский вагон ЮЗ-5.

Была вторая половина дня, когда я с замиранием сердца вежливо постучал в запертую изнутри дверь заветного вагона. Реакции не последовало. Пришлось стучать громко и долго. Наконец дверь приоткрылась, и я увидел Агриппину Семеновну, она узнала меня, обрадованно пригласила входить и громко позвала Веру. Тут же появилась счастливо улыбающаяся Вера. Стесняясь прилюдно проявить наши чувства, мы ограничились крепким рукопожатием и вчетвером прошли в вагона. Карпинский следовал за мной. В салоне нас приветливо встретили трехлетний Алик, Надя и Люба. Через несколько минут был накрыт стол, и изголодавшиеся гости наелись вволю. Радость встречи омрачало известие о том, что, пока мы путешествовали, наши оставили Киев. Все сильно волновались из-за отсутствия сведений [59] о Василии Александровиче, остававшемся в городе до самых последних дней.

После обильного угощения гости отправились в городскую баню, при которой действовал обязательный в то время санпропускник. Пока мы смывали с себя дорожную грязь, наша одежда прошла высокотемпературную обработку. Вернувшись в вагон, поужинали с Верой и Агриппиной Семеновной, а когда стемнело, нам соорудили удобные постели на полу салона. В этот вечер мы с Верой несколько раз украдкой обнимались и целовались, но, как только слышался звук чьих-нибудь шагов, мгновенно отстранялись друг от друга.

Наступило следующее утро, и надо было решать, что делать дальше. Карпинский купил билет на поезд в Ташкент, а я сделал безуспешную попытку поступить на электрофак здешнего индустриального института, где училась Вера. Без местной прописки в Куйбышеве, ставшем теперь второй столицей страны, в институт не принимали. Расставаться с Верой очень не хотелось, и я решил побыть здесь два-три дня, затем съездить в Башкирию, чтобы повидать маму и Толю, а оттуда через Куйбышев отправиться в Ташкент.

Накануне моего отъезда в Башкирию мы с Верой посетили оперный театр, где состоялся концерт мастеров искусств Москвы. Средства от концерта направлялись в фонд обороны. Большинство зрителей было одето по последней моде, в некоторых угадывались иностранцы. Вера рассказала, что сюда перебазированы правительство страны и иностранные посольства, здесь видели Молотова, а по улицам разъезжают правительственные «ЗИС-110» и автомобили иностранных марок.

Короткие дни пребывания в Куйбышеве были насыщены общением с моей любимой, мы не расставались [60] ни на минуту, и я чувствовал бы себя счастливым, если бы не преследовавшее меня ощущение человека без статуса и постоянного места жительства, не состоящего на военном учете. Запомнилось: когда нам с Верой встретилась колонна молодых солдат, я подсознательно испытал ощущение какой-то вины перед ними...

Повидавшись с матерью и братишкой, я вернулся в Куйбышев. На следующий день отправляюсь в Ташкент. Вера провожает меня, волокущего тяжеленную сумку с едой, которую заботливо приготовила на дорогу моя любимая. И вот прощальный поцелуй у подножки вагона...

Дорога до Ташкента продолжалась десять дней.

В Ташкенте

Наконец наш поезд замедляет движение, в окно видны пристанционные сооружения, невысокое здание вокзала и огромные надписи на русском и узбекском языках: ТАШКЕНТ ТОШКЕНТ. Кончается октябрь, а здесь по-летнему тепло, все вокруг цветет и зеленеет, нет никаких признаков осени.

Среднеазиатский индустриальный институт (САМИ), ставший пристанищем эвакуированных преподавателей и студентов КИИ, я нашел без особого труда, но время было предвечернее, институтские службы закрыты, и я мечтал разыскать кого-нибудь из знакомых киевских студентов, чтобы приютили на ночь. Мне повезло: одним из первых я встретил доброго приятеля Бориса Шпильского. Мы так обрадовались, увидев друг друга, что расцеловались, как родные. Встречу по моей инициативе (и на мои средства, так как Боря давно был «на мели») отметили в близлежащем кафе. Во время ужина обменялись [61] новостями, после чего отправились в общежитие, где жил Борис.

Мужское отделение этого «общежития» представляло собой большую комнату, в которой было всего три предмета мебели: небольшой стол в центре комнаты, казарменного типа кровать в углу и убогий платяной шкаф, частично загораживавший кровать от посторонних глаз. На полу вдоль стен — скромные пожитки обитателей. Здесь постоянно жили двадцать с лишним студентов, не только киевлян, но и прибывших в Ташкент из других оккупированных городов Украины. Кроме постоянных жильцов, среди ночующих всегда были «нелегалы», еще не оформившие законным образом свое пребывание в городе (иногда на таких производились облавы). Готовясь ко сну, жилец полысевшей шваброй сметал пыль и мусор со своего пятачка и разворачивал на нем «постель» (несколько газет, реже — старый половичок или порожний мешок, а портфель или книги, накрытые пиджаком, служил и подушкой). Почти все спали в верхней одежде. Самым привилегированным спальным местом был стол, его занимал тридцатилетний «вечный студент» из Одессы. Иногда утром под столом можно было увидеть очередного «нелегала», появившегося, когда все уже спали. Единственную в комнате кровать занимали «молодые» (все остальные вели себя деликатно, никаких двусмысленных реплик по поводу новобрачных не отпускали).

Следующим утром, наскоро умыв лица и собрав «постели», мы направились в институт. В нескольких метрах от общежития начинались ряды Алайского базара, поразившего меня изобилием и гигантскими размерами даров солнечной природы Узбекистана.

Итоги похода в институт были характерными для того времени. Лишь через несколько дней удалось [62] получить справку, с которой начиналось хождение по инстанциям (вот ее подлинный текст: «Студент Кобылянский И.Г., прибывший из Киева, может быть принят в С-АИИ с предоставлением угла, если он будет прописан в г. Ташкенте не позднее 6 ноября 1941 г.»). Все посещения инстанций оказались безрезультатными, деньги были на исходе, и я уже начал отчаиваться, когда на почтамт прибыло письмо «до востребования» от мамы с адресом ее очень дальней родственницы, жительницы Ташкента. Не откладывая, я пошел к этой женщине, к счастью, помнившей маму, хотя они не виделись больше двадцати лет. На следующий день у меня в руках была справка родственницы о предоставлении мне жилья и согласии на постоянную прописку. В начале декабря я официально стал студентом второго курса спецфака, однако на учебу времени оставалось чуть-чуть — надо было зарабатывать на пропитание. Я начал работать контролером ташкентского Энергосбыта (устанавливать лимиты расхода электроэнергии и пломбировать розетки в домах бытовых потребителей. Это было необходимо для обеспечения энергией перевезенных в Ташкент предприятий). Приходил в чужие дома и приносил людям неприятности. Вспоминаю, как в доме, где жила состоятельная узбекская семья, меня, голодного до болей в животе, приглашали разделить обед, лишь бы не опечатал сургучом розетку. Я все же устоял от соблазна: слюну глотал, но свою обязанность выполнил. Много неприятностей на этой работе доставляли мне злые дворовые собаки.

Мои воспоминания об учебе в Ташкенте очень скудны. Наука была на втором плане, так как деньги кончились, стипендии я поначалу не получал, а голодный желудок непрестанно напоминал о себе. По-настоящему овладевать знаниями могли лишь те [63] из нас, кто регулярно получал поддержку от родителей, или студенты, которым удалось устроиться на хорошо оплачиваемую и не слишком изнуряющую работу.

С 1 декабря хлеб начали продавать только по «хлебным карточкам» (число талонов в них соответствовало числу дней данного месяца). Студенческая норма составляла 400 г в день. Молодому организму, не получавшему достаточного питания, нормированного хлеба не хватало. Помню, как упрашивал продавщиц отпустить мне сегодня хлеб по завтрашнему талону, по талонам на последующие дни. В результате к концу месяца наступал «хлебный голод» (а как я изворачивался в такие дни, припомнить не могу).

Работу в Ташэнерго вскоре оставил, короткое время вместе с группой студентов разгружал вагоны со станками, однажды, изголодавшись, сдавал за деньги кровь в качестве донора (а через час на улице потерял сознание). Наконец в марте в составе бригады из десяти студентов я приступил к работе, которая запомнилась больше всего — это были первые дни в Ташкенте, когда я не голодал. Работа на загородном складе эвакуированной из Харькова канатной фабрики состояла в том, что мы вытаскивали из копен для просушки на солнце гниющую джутовую паклю, температура которой доходила до 50–70°. Горячая пыль забивала все поры тела и дыхательные пути. Все время чихали. В таких условиях можно было продуктивно работать не более трех часов: Потом принимали душ. Завскладом выдавал каждому по нескольку талонов на обед, и после полудня нас отвозили в город, в заводскую столовую. Здесь к каждой порции крайне скудного обеда полагалось двести (!) граммов хлеба, и это было главным. Следующим утром на летучем базаре [64] я выменивал сэкономленный хлеб на яйца, творог, простоквашу, сытно завтракал и в 6.30 отправлялся на работу. Занятия в институте начинались в пять вечера, но к концу первой пары мои глаза начинали слипаться. И я вскоре уходил спать, чтобы завтра подняться в 5.30 утра.

Студентов часто привлекали к неоплачиваемым общественно полезным работам, заработок перечислялся в фонд обороны. Мы убирали территории, чистили арыки, складировали какие-то материалы. Самым значительным трудовым вкладом студенческого коллектива была работа по сооружению магистрального оросительного канала в нескольких десятках километров от Ташкента. Здесь я впервые взял в руки орудие труда узбекских земледельцев — кетмень, нечто вроде огромной тяпки, которая в руках умелого землекопа была не хуже привычной лопаты. Освоил этот инструмент и я.

В таких условиях о полноценной учебе не приходилось даже мечтать. Большую часть лекций пропускал, в марте — апреле 1942 года шел на зачеты и экзамены, не подготовившись, что меня сильно угнетало (удивительно, что полученные тогда оценки оказались вполне сносными).

Все месяцы жизни в Ташкенте не прерывалась моя переписка с Верой, сохранившей мои письма на долгие годы. Изредка мне удавалось заказывать междугородные телефонные разговоры с ней, после каждого из них ходил переполненный радостью.

Несколько старшекурсников нашего факультета были приняты в военные академии, и я надеялся, что после окончания второго курса тоже стану курсантом академии. Но судьба предложила иное развитие событий. Напомню, что я был прописан у родственницы и состоял на учете в тамошнем райвоенкомате. Ранней весной я получил оттуда предписание [65] пройти курс военной подготовки по программе всевобуча. Хотя других моих однокурсников, живших в общежитиях, к всевобучу не привлекали, я аккуратно посещал эти необременительные, но и малополезные занятия на открытом воздухе. И вот теперь, в конце апреля, на мое имя прибыло предписание военкомата:

«Произвести полный расчет по месту работы в связи с мобилизацией в ряды Красной Армии. Явиться в военкомат такого-то числа».

Я твердо решил не объявлять в военкомате о своем студенческом статусе. Пришло время распрощаться с опостылевшими условиями существования и неэффективной учебой в институте. Вот строки из моего письма Вере накануне явки в военкомат.

«14 мая 1942 г. Завтра в 11 утра я ухожу в военкомат, откуда меня отправляют в военное училище. Так закончится моя гражданская жизнь, а начнется новая, полная деятельности, предопределенная уставом и приказом командира военная жизнь. Без намека на недовольство я переступаю черту, которая разделяет эти две жизни. Ты ведь знаешь, как меня коробили разговоры, в которых касались моего отношения к военной службе. Я рад, что теперь никто не сможет меня упрекнуть этим, хотя и раньше к этому не было оснований. Да и, кроме всяких чужих разговоров, я не любил даже мысленных разговоров на эту тему с самим собой. Очень хорошо, что с этим все покончено... Трудно угадать, когда мы встретимся вновь. Но я, конечно, верю и надеюсь, что все окончится хорошо, потому что любовь сильнее смерти, и мы встретимся, причем в недалеком будущем... В институте я уже почти все сделал, оформил полностью зачетную книжку, чтобы впоследствии не начинать учебу заново; деньги сегодня получу... Я дал себе зарок: изучать, не жалея сил [66] и старания, военное дело, чтобы не быть отстающим и на этом фронте. Хочу отомстить немецкой нечисти, которая столько зла причинила мне и миллионам таких, как я...»

Так закончился мой долгий путь в армию.

Дальше