Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Ханькоу

Тенистые концессии. Старая чайная торговля. Бомба на русской концессии. Воскресший отец Базаров. Блюхер-Галин. Я меняю фамилию. Немецкий госпиталь. Секретари-переводчики. Мой помощник Бао. Тень 20 марта.

Мазурин предложил мне пустовавшую на верхнем этаже его коттеджа комнату, и через час-другой я был уже устроен. Там же жили несколько военных советников с семьями. Все коттеджи в сквере принадлежали фирме Жардин — британской монополии в Китае наподобие Ост-Индской компании в Индии. У нее были фабрики, заводы, пароходные линии, она строила железные дороги, предоставляла китайскому правительству займы, владела огромной недвижимостью. Раз в месяц местный клерк фирмы являлся собирать квартирную плату.

На следующее после приезда утро я, разумеется, встал ранехонько и отправился знакомиться с городом, который до того был мне известен только по книгам и по рассказам. Дело в том, что я учился в Восточном институте во Владивостоке, который каждое лето отправлял своих студентов на практику в ту страну, язык которой они изучали. Китаистов чаще всего направляли в Тяньцзинь, Пекин, Шанхай, Ханькоу, и я знал о Ханькоу по книгам, запискам и рассказам побывавших там коллег.

Ханькоу я хорошо себе представлял. Громадный китайский город с почти миллионным населением жил своей сложной жизнью. От него тянулись лентой по берегу [35] реки иностранные концессии — поселения пяти различных стран. Все они выходили на Янцзы.

Английская концессия возникла еще в 1861 году, царское же правительство решило завести свою концессию гораздо позже. Лишь в 1896 году был заложен первый камень, и незадолго перед этим взошедший на престол самодержец разрешил назвать набережную Николаевской. Однако англичане, ревниво относившиеся к попыткам России проникнуть в их заповедник — долину Янцзы, оспорили законность прав русской концессии, поскольку у английских фирм уже ранее были участки на этой земле. Клерки колониального миллионера Жардина столкнулись при демаркации с русскими казаками. Дело чуть не дошло до рукопашной, возник международный конфликт, была создана смешанная комиссия, и спор удалось урегулировать только через несколько лет. Подтекстом жесткой позиции Англии был политический тезис: мы не мешаем вам в Маньчжурии, оставьте нам долину Янцзы. Между тем для царской России упрочение позиций в Ханькоу имело определенное значение. Здесь русские купцы скупали чай для вывоза в Россию. «Чайные караваны» шли сухим путем через Кяхту и Иркутск, откуда по железной дороге — в Москву и другие города, так как считалось, что морская влажность дурно влияет на чай.

Теперь, проходя по тенистым улицам бывшей русской концессии (по договору 1924 года Советское правительство безвозмездно вернуло ее Китаю) и по территории английской концессии (занятой китайцами), я видел просторные окруженные садами резиденции русских купцов, ранее монополизировавших чайную торговлю, — Поповых, Молчановых, Печатновых, Токмаковых, Высоцких. Здесь же было отделение Русско-Азиатского банка, русская церковь, а в ближайшем горном курорте Кулине существовала даже «русская долина». Хотя русская чайная торговля в Ханькоу не была особенно старой и началась только в 60-х годах XIX века, уже к началу XX века русские купцы покупали треть всего чая на ханькоуском рынке и делали миллионные обороты.

Моральное, так сказать сентиментальное, значение чая для России было, вероятно, не меньше экономического. Кто в России не поддавался «чайному очарованию»? Сколько разговоров шло за чайным столом в разных [36] уголках страны. «Чай да сахар» — это приветствие соперничало за столом с традиционным «хлеб да соль».

Но теперь, конечно, уже не было прежних русских чаеторговцев-миллионеров, не шли больше караваны верблюдов с чаем через Монголию. Исчезла даже вера в то, что чай, прибывший сухим путем, ароматнее. Опустели старые, тенистые усадьбы, не работали прессовальные чайные фабрики, разорились и разъехались навсегда представители знаменитых фирм, и лишь кое-где в еще не проданных домах доживают свой век, тщетно надеясь на падение Советской власти, старые приказчики, вдовы и приживалки.

Но русская концессия в Ханькоу знаменита не только торговлей чаем, не только резиденциями богатых купцов. Здесь, на ее территории, в одном из домов 9 октября 1911 г. произошло событие, повлекшее за собой важнейшие последствия в истории Китая. Это был случайный взрыв бомбы, выдавший местоположение главной квартиры революционеров.

Смельчаков арестовали и по приказу вице-короля отрубили им головы, но уже в ближайшие после этого дни в Ханькоу вспыхнула революция, с которой начался новый этап в истории Китая. Почему штаб революционеров находился именно на русской территории и чьей поддержкой он пользовался — до сих пор неясно. Царское правительство было менее всего заинтересовано в огласке этой компрометировавшей русскую монархию детали.

Я понимал тогда, что Ухань достоин блестящего будущего. Расположенный на великой судоходной реке в самом центре густонаселенной части Китая, он имел все основания сделаться важнейшим экономическим центром, чем-то вроде китайского Чикаго. Здесь имелись все предпосылки для образования громадного промышленного комплекса. Неподалеку были найдены, хотя и в небольших размерах, железная руда и коксующийся уголь, и здесь же, на месте, существовал неисчерпаемый рынок рабочей силы, дешевый водный транспорт, аграрное сырье. Однако колониальное положение Китая не дало развития ничему этому. Всякими правдами и неправдами японцы заполучили в свои руки контроль над углем, рудой и заводами, чтобы затем омертвить их. Разжигаемая империалистическими державами гражданская [37] война не дала району развиться экономически, и Ухань надолго остался неосуществленной мечтой об экономическом прогрессе, перенаселенным городом-гигантом с большей частью безработным населением.

* * *

Однажды, когда я пришел домой, я увидел в столовой рядом с Мазуриным незнакомого мне пожилого русского с седой бородкой. Он был прям и худ, старый чесучовый костюм болтался на нем, как на вешалке, — следов материального преуспеяния заметно не было. Звали его Иваном Алексеевичем.

— Кто это? — спросил я, когда старик ушел.

— Да это один из эмигрантов, перешедших к нам. Бывший офицер, застрял в Китае, хочет вернуться на родину.

— А не подослан?

— Нет, этот испытан — он выполнил много поручений для нашего консульства в Шанхае, а теперь его направили сюда, да и человек не тот.

Иван Алексеевич приходил еще раза два-три, и я с ним подолгу беседовал. Он был в какой-то степени коллегой Мазурина и моим по Восточному институту, хотя закончил его на много лет раньше нас. Чем-то он удивительно и даже трогательно напоминал мне отца тургеневского Базарова — штаб-лекаря, «высокого худощавого человека с взъерошенными волосами и тонким орлиным носом, одетого в старый военный сюртук нараспашку», у которого «все по простоте, на военную ногу».

После стычек с маньчжурскими хунхузами, в одной из которых Иван Алексеевич получил тяжелое ранение, он служил в русских чайных фирмах в Ханькоу и несколько раз сопровождал большие партии чая в Москву и Петербург, где заодно выполнял поручения к банкам и крупным фирмам. Семья его жила в Тяньцзине, где сын заканчивал образование в русской школе, а дочь — в католическом монастырском пансионе. Осенью того же года он предполагал вернуться на родину. Рассказывал много интересного, и кое-что запомнилось.

— Да, русские до революции были не те, что теперь. Когда-то служить в чайной фирме приказчиком, как я, [38] было маркой. Мы были цветом колонии, нами гордились и принимали как своих во все клубы, даже английский. А теперь нахлынула эта свора, которая с Колчаком или с Семеновым воевала против своих, свирепствовала по застенкам да поносила власть. Как будто не все равно, какая власть в Москве. Дело русского человека, офицера, не заниматься политикой, а слушаться командования и делать свое дело. Вот и результат — бабы гибнут по кафе и борделям, а мужчины, кто покрепче, — подхватил кипу одеял, знаете — этих плюшевых лодзинских, тяжелых, как камень, — и пошел в коробейники, пешком бороздить по Китаю. Эка невидаль! Да и на что другое они способны? Кто принесет свои кости обратно, а кто и нет, останется ограбленным на дороге трупом и больше ничего. Только позорят русское имя...

— Эх, — махнул он рукой, — то ли дело старое время. Помню, шел я еще в 1902 году с чаями через Гоби, чтобы ознакомиться с условиями перевозки. В Кяхте — а там я все купечество знал — однажды мне на селенгинский пароход принесли два отдельных цибика чая и наказали, чтоб я лично передал их профессору Менделееву.

Вот в Петербурге, побрившись и переодевшись, я и направился к нему. Как назло его не было дома, меня приняла его супруга Анна Ивановна, взяла чай и просила прийти на следующий день. Так я и сделал. На другой день профессор был дома, и прислуга проводила меня в его кабинет. Дмитрий Иванович сидел на полу на ковре с клещами и молотком и сам вскрывал мои цибики. Он любовно возился с упаковкой, с фольгой, с красной бумагой, долго глядел на иероглифы, пока не добрался до чая. Тут же сам заварил его в колбе, и мы долго сидели за столом, он меня расспрашивал про чай, про дорогу, про Китай, Кяхту, Троицкосавск, просил передать привет купцам, ежегодно славшим ему чай. Китайский чай, цибики, упаковка, подлинность всего этого дела играли большую роль для сибиряка-тобольчанина, каким был Менделеев, да и для всякого русского человека вообще{2}.

— Между прочим, — сказал Иван Алексеевич помолчав, [39] — некоторые ваши люди стоят тут в пансионе, который содержит русская дама, там живут и разные другие люди, в том числе и один английский таможенный чиновник, такой небольшой, старый, седоватый, с румяными щеками, у него еще молодая русская жена. Не советую, не советую особенно откровенничать при них. Вам известно, что такое таможенная английская служба? Вы ведь знаете, что все таможни Китая находятся в руках англичан и директор таможен — это по существу министр финансов Китая. Но таможенные чиновники — почти все англичане — не только собирают пошлины, это еще и осведомительный аппарат, которым управляет даже не генерал-инспектор таможен и даже не английское посольство, а кто-то в Лондоне. Я бывший военный, а вы настоящие, и мы должны кое-что в этом понимать. Вы помните этот сравнительно недавний скандал в истории таможни?

— Какой скандал? — спросили мы.

— А вот когда слетел сам английский генерал-инспектор таможен за грязную сделку по тайному ввозу опиума. Конечно, это все замяли, но поняли тогда, что, если таможенная служба знает все, что творится в Китае, внутри ее есть еще более секретный аппарат, который в свою очередь знает все, что творится в таможне, и докладывает уже только лондонскому кабинету, да и то не всему. Так что, молодой человек, рекомендуйте вашим, не теряя времени, эвакуироваться из этого пансиона, а пока они там, не распускать язык, а по возможности в ответ на все вопросы только мычать.

Он говорил об английской секретной службе, понижая голос, многозначительно подмигивая, и казалось, что как и у старика Базарова, «чубук так и прыгал у него между пальцами».

* * *

Как-то мы зашли, вероятно, в единственную в городе пивную, стоявшую на остром углу, на перекрестке двух улиц. Принадлежала она немцу Фине, который одновременно держал и мясной магазин, и комнаты для приезжающих, и колбасную. Пиво было немецкое, импортное, и бутылка стоила около доллара. После первой кружки Мазурин подмигнул мне и на чистейшем немецком [40] языке, с необходимым «пивным» оттенком, бросил через зал: «Noch ein helles, bitte». Нас с Мазуриным незадолго до этого посылали в Германию, где мы и усовершенствовались в языке.

Как обрадовался, услышав немецкую речь, наш толстый, грубоватый колбасник. Через зал уже летело: «Augenblickmal, meine Herschaften», а через несколько минут, как мы и ждали, он уже сидел с нами за столом и выкладывал все про местную колонию англичан, американцев и японцев. Не стесняясь ничего, он сообщал все известные ему сведения вплоть до численности гарнизонов и команд кораблей.

— Und was will der Japaner, nun? (Чего хотят японцы?), — спросил Мазурин.

По словам Фине, его клиенты — американские морские офицеры очень злы на японцев. Те очень радуются трудностям англичан и американцев. Японцы только и ждут, когда китайцы вытеснят тех и других, чтобы занять их место. Поэтому они ни на какие совместные действия не пойдут.

— Ну, а сами американцы?

— Скоро придут новые американские корабли. И английские. Не верьте англичанам. Они все джентльмены и все мошенники.

Фине от души жалел, что немцы не могут прислать сюда пару своих военных кораблей.

— Вспомните, что мы сделали в Шаньдуне, — мы бы и тут прикончили все это китайское свинство.

Он пытался спросить нас, чем занимаемся мы в этом богом забытом краю. Тогда мы поднялись, и Мазурин, опять неподражаемо подмигнув, сказал с грубоватым немецким акцентом: «Na, das werden Sie doch selbst verstehen», на что Фине подмигнул в ответ.

Кое-какое познавательное значение такого рода беседы, несомненно, имели.

* * *

У Мазурина действительно был необычайный лингвистический дар. По этому поводу мне вспомнилась одна сцена еще в Харбине. Однажды в последний школьный год мы ехали с ученического вечера домой. Было холодно. Извозчик был китаец, и когда мы сели в пролетку, [41] он, не оборачиваясь, тронул. Мазурин бросил ему по-китайски несколько слов о том, куда ехать. Лошадь еле-еле тянула, и Мазурин начал легонько по-китайски поругивать ее, экипаж, а потом самого возницу. Поскольку все это было необидно и забавно, извозчик реагировал только смехом. Постепенно Мазурин вошел в азарт и стал критиковать, высмеивать и ругать извозчика уже более артистично, более изощренно, употребляя известные выражения и изобретая новые. Надо сказать, что в китайском языке их много, начиная от трехэтажных фигур, которые, кажется, заимствованы у монголов и китайцами и нами во время общего для обоих народов татарского ига, и кончая отдаленнейшими степенями родства и тончайшими фиоритурами.

Наконец мы приехали. Возница обернулся и так сильно вздрогнул, что чуть не упал с козел. Что за наваждение? Перед ним сидели двое молодых европейцев. Он был абсолютно и непоколебимо уверен, что его седоком, беспрерывно поддерживавшим в течение получаса поток артистических ругательств, мог быть только такой же, как он сам, лишь гораздо лучше владеющий языком китаец.

* * *

— Пошли! Зой Всеволодович ждет тебя, — сказал мне однажды утром Мазурин.

— Какой такой Зой? — не понял я.

— Пойдем, по дороге объясню. Блюхер теперь не Блюхер Василий Константинович, а Галин Зой Всеволодович.

Дело было так. Когда в 1924 году во Владивостоке Блюхеру на всякий случай выписывали паспорт, его спросили — какую фамилию поставить? Все они сидели за столом, беседовали и шутили. Блюхер сказал: пишите «Галин» — жена-то ведь Галина. А имя и отчество? Гм... дети: Зоя и Всеволод, давайте «Зой Всеволодович». Раздался общий хохот. И имени-то такого нет — Зой, заметил кто-то. А что, имена, это только те, что в святцах? — парировал Блюхер.

Переименование Блюхера в Галина перед отъездом из Владивостока в 1924 году имело, конечно, свой смысл, хотя надо заметить, что в Китае в те годы колониального [42] унижения нужды в паспорте вообще не было. Достаточно было быть иностранцем, чтобы никто не посмел спрашивать ваши документы. Для иностранцев не было никаких прописок или регистрации. Иностранец, отважившийся на путешествие в глубь страны, получал охранную грамоту, не предъявляя никаких документов. Белая кожа была его паспортом.

— Да, кстати, — сказал Мазурин, — мы все тут под псевдонимами, подбери-ка и ты себе фамилию.

— Ладно. А куда мы идем? — спросил я.

— В немецкий госпиталь. Еще минут пятнадцать ходу.

Всю дорогу я мучительно думал, какую же фамилию мне выбрать. Те варианты, которые я выбирал, Мазурин отклонял один за другим. Они по фонетическим особенностям плохо звучали по-китайски.

— Опять получится, как с моей фамилией в школе, — говорил он и напомнил мне, что его фамилия — Абрамсон — транскрибировалась по китайски «А-бу-ло-мо-сян», а слово «большевик» — «бу-эр-сэ-вэй-кэ». Ты возьми что-нибудь, что бы звучало почти одинаково по-русски и по-китайски. Вот Галин — совсем просто. Почему я выбрал фамилию Мазурин? По-китайски ведь почти так же — «Ма-цзу-лин».

Наконец я нашел выход из положения. Надо было исходить из женских имен — они всегда звучат просто, так я и сделал.

— Помнишь Лотту в Германии? — спросил я. — Что, если взять фамилию Лотов?

— Отлично! — сказал Мазурин. — По-китайски будет звучать «Ло-то-фу». Принято!

* * *

Ну вот и пришли.

Лучший в Ханькоу немецкий госпиталь оказался невысоким краснокирпичным зданием. В просторном вестибюле, игравшем роль приемного покоя, нам сказали, что у генерала Галина сейчас главный врач и нам надо подождать.

— Что, он крепко болен? — спросил я Мазурина.

— Да, после похода у него открылись все восемнадцать ран. Ты знаешь, что это был за поход — сквозь [43] убийственную жару и болезни. Тебе следовало бы видеть Блюхера, когда мы плыли день за днем на лодке. Все изнемогали, раздевались, обмахивались чем попало, а он сидел на носу, прямой как струна в наглухо застегнутом кителе, в ремнях и при оружии, не позволяя себе расстегнуть ни одной пуговицы. Он не делал замечаний другим, разве только в крайнем случае, но сам не давал себе ни малейшего послабления. Помнишь латинскую поговорку: «Aliis licet, tibi non licet» — «Другим дозволено, тебе нет».

Через некоторое время из палаты вышли пожилой коротко остриженный немецкий врач с сестрой. Увидев нас, доктор взъерошился и направился прямо к нам.

— Вы к генералу Галину. Я не могу разрешить. Ему нужен полный отдых.

Заметив наши протестующие жесты, он разгорячился:

— Целый день ходят к нему, часами сидят. Если он разболеется и умрет, если возникнет гангрена, горячка, отвечать буду я. Я прежде всего врач, и я вам запрещаю тревожить больного. Но я еще ценю и свое доброе имя. Если ему станет хуже, скажут, что я не умею лечить, что я его отравил, что я подкуплен...

Мазурину пришлось пустить в ход все свое дипломатическое искусство и, что значило в данный момент еще больше, — свое знание немецкого языка.

«Aber sehr geehrter Herr Director, — сказал он, — ich möchte Sie auf keinen Fall irgendwie stören oder den Kranken irgendwie beunruhigen, doch hat der Herr General selbst mich aufgefördert am heutigen Morgen bei ihm mich einzufinden (Но, господин директор, я совсем не собираюсь Вам мешать или каким-то образом беспокоить больного. Но сам генерал вызвал меня на сегодняшнее утро). Врач уступил. Особенно скандалить с таким выгодным пациентом — времена пошли плохие — было неразумно, да и немецкая речь и это солдатское «mich einzufinden» подкупили его.

— Ну, так идите вы один, а ваш спутник останется здесь. И помните — никаких комиссий или заседаний, пять минут.

Через десять минут Мазурин вернулся и сказал:

— Ну, все улажено, Блюхер просит извинить, что не пускают, говорит, что, видно, здесь он не командующий. Действительно, сюда целый день ходят к нему люди — и [44] советники и китайские генералы. А доктор их спроваживает.

— Он спрашивал меня, — продолжал Мазурин, — кем я числюсь. Я сказал — китайским секретарем главного военного советника. Ну, тогда его пишите в приказе — китайский секретарь штаба военных советников. Оклад тот же. Потом дал еще поручения и сказал, что через неделю переедет в Наньчан и уже там с тобой повидается.

Мы вышли. Мазурин со вздохом сказал: не обольщайся. Как бы красиво нас ни зачисляли и ни оформляли, все равно все военные советники будут нас звать переводчиками. Но еще хуже, что, пожалуй, так оно и есть — мы действительно переводчики.

— Ну, а теперь, — добавил Мазурин, — Блюхер — фу ты, черт, — Галин сказал, что пока суд да дело ты вместо меня будешь делать карты. Бери моего помощника китайца Бао и продолжай. Картограф — Протасов, а вы с Бао будете транскрибировать. Пойдем, я тебя познакомлю. Бао — орешек довольно твердый, имей в виду; очень самолюбив, но не продаст.

* * *

Мой китайский помощник Бао действительно оказался твердым орешком. Был он худ; на бледном, нездоровом лице лихорадочно горели глаза. Он, не глядя, ответил на мое приветствие. Я догадался, в чем дело: у него был горький опыт отношений с европейцами, и он боялся этот опыт повторить; из самолюбия Бао держался не только независимо, но почти вызывающе. Я решил не переходить сразу к работе и ни о чем его не расспрашивать, потому что в обоих этих случаях он мог заподозрить, будто я отношусь к нему свысока и буду им командовать. Вместо этого я сел на стул и спросил его, что мы будем делать. Он с некоторым интересом полуоткрыл глаза и вежливо ответил «суйбянь», что значит «как вам будет угодно». Я ответил: мне удобнее «у-вэй», что переводится: «ничего не делать», но на китайском языке означает еще и философский термин, нечто вроде «недеяния». Бао оценил это, образовалась какая-то общая почва, и завязался разговор. На столе лежала старая карта Китая. Я сообщил, что автором ее был Большев, [45] потом рассказал ему, что когда-то в детстве видел французскую пьесу Сарду «Кин». Это беспутный актер XVIII века, гуляка и мот, который, однако же, когда дело касалось искусства, оказывался великим тружеником. В одной из сцен, когда в личной жизни Кина происходят трагические события, он вспоминает, что время репетировать, и кричит своему слуге Самуэлю: «Пойдем пахать Шекспира...». «Так что давайте пахать Большева», — предложил я.

С таким предисловием у нас установились приемлемые для Бао отношения. Мы начали транскрибировать и с тех пор работали каждый день, так что картограф Протасов еле успевал за нами.

По мере того как Бао убеждался в том, что его самолюбие ущемлено не будет, он делался проще и общительнее. Рассказал, что был студентом университета в Пекине, но, не кончив курса, ушел в деревню учить народ грамоте. Симпатии его были на стороне Советской России, но, несмотря на это, каждого русского он подвергал тщательной проверке. У него был острый скептический ум, склонный все подвергать сомнению.

Постепенно мы подружились. Бао и его товарищи — тоже студенты, учителя, кое-кто из рабочего союза — стали звать нас в китайские рестораны ужинать с ними. Не было конца беседам, шуткам, смелым суждениям.

У меня с Бао было много разговоров, из которых несколько застряло в памяти. Однажды у него в руках я увидел том «Три принципа» Сунь Ят-сена. Я спросил Бао, гоминьдановец он или коммунист.

— Цзюнь-цзы-бу-дан, — ответил он. Это известное изречение из Конфуция, означающее, что благородный человек не должен принадлежать ни к какой партии.

— Однако, — возразил я, — Сунь Ят-сен был благородный человек, а ведь он основал партию.

— Он был хороший человек, — согласился Бао, — хотя его так хвалят.

— Как вы отличаете хорошего человека от плохого? — спросил я.

— Сунь Ят-сен умер бедняком, — ответил Бао.

— А кто самый лучший человек в, Китае, по-вашему? — спросил я, желая определить его идеал.

— Тань, — был ответ. — Тань Сы-тун. Вы помните?

Я помнил. Это было в 1898 году после разгрома движения [46] реформаторов. Тань Сы-тун отказался бежать. Его последние слова были: «Чтобы в Китае наступила свобода, надо умереть за нее. Я иду, чтобы меня казнили».

— Ну, а Ван Цзин-вэй, к нему вы как относитесь? — спросил я, — ведь это яйцо, что снес Сунь Ят-сен.

— Это так, — заметил Бао, — но наша старая поговорка говорит, что у яйца есть перья. И Ван Цзин-вэй эти перья уже не раз показывал. Нет, он плохой человек, очень плохой человек; он ненамного лучше меня.

Помню еще два довольно любопытных разговора с Бао о Китае.

Первый из них касался населения Китая. Как-то у меня вырвалась фраза: «Но ведь четыреста миллионов китайцев...».

— Откуда вы знаете, что в Китае четыреста миллионов, а не меньше? — спросил Бао. — Ведь никакой переписи не было, — объяснил он мне, — а отчеты губернаторов — одна фикция. Эти лентяи никогда не выходят из своих дворцов и никого переписывать не посылают.

— Но ведь столько детей в каждой семье, — аргументировал я.

— У богатых, — парировал он.

— И все же, высокий процент рождаемости, — пытался возразить я.

— А процент смертности! — отвечал он.

Бао говорил мне, что его профессор в университете скептически относился к завышенным цифрам и считал, что население Китая составляет не более трехсот миллионов человек.

Невысоко оценивал Бао и природные богатства Китая, считая, что Китай обойден природой в этом отношении. Он не верил, что Китай станет когда-либо великой промышленной державой, а значит, в Китае всегда будет больше, чем надо, философов и поэтов. Когда я ему напоминал о старинных китайских мануфактурах и несравненных ремесленниках, он отмахивался и отвечал: «Вы не понимаете, это те же поэты».

Как-то мы заговорили о том, похожи ли Китай и Россия друг на друга. Чтобы вызвать его на разговор, я сказал, что, по-моему, похожи. Он возразил: нет двух более непохожих стран. География, которой он занимался, научила его, что Россия равнинная страна, Китай — [47] горная, Россия — страна с редким населением, Китай — с необыкновенно густым, Россия — молодая и богатая страна, Китай — старая и бедная.

Я не соглашался и спорил с ним.

* * *

Когда выдавалось свободное время, я заводил разговоры с Мазуриным, чтобы рассеять обуревавшие меня сомнения и разобраться в том, что имел в виду еще тогда в Шанхае Мацейлик. Разговор шел в обычном «школьном» стиле, когда один собеседник просит другого объяснить что-либо. Примерно так: «Ну ладно, я не понимаю, я дурак, ты умный, так вот объясни», — причем участники разговора нередко меняются ролями, в зависимости от того, кто что знает или не знает.

— Что значит — «пока все вываривается», как мне говорили в Шанхае. Что вываривается? Ведь когда начинаешь говорить о дальнейшем развитии революции, о продолжении Северного похода, о наступлении на Пекин, от людей слышишь: «да, конечно, но...» Какое «но»?

— А то «но», что может повториться 20 марта.

— Что за 20 марта?

— В этот день год назад Чая Кай-ши устроил генеральную репетицию контрреволюционного переворота.

— Как?

— Он арестовал рабочих-пикетчиков, разогнал левый гоминьдан, разоружил революционно настроенные части и, сверх того, приставил вооруженную стражу к квартире каждого нашего советника. Мы все оказались под домашним арестом.

— Чем же кончилось?

— Наш арест длился недолго — хотел нас только припугнуть. Но теперь он может сделать то же всерьез.

— Как же «выварится» все это дело?

— Не знаю. Тут много сложного.

— А пока?

— Пока мы остаемся союзниками или чуть ли не пленниками гоминьдана. Решающая сила по-прежнему армия, а армия в руках генералов, которые теперь все называют себя гоминьдановцами.

— Ну, а что же такое Чан Кай-ши все-таки?

— Он и то и другое — и гоминьдановец и генерал. [48]

Сейчас двинул своих части к Шанхаю и Нанкину. Надеется овладеть самым» богатыми провинциями Китая и там найти общий язык с империалистами. И здесь у нас, в Ханькоу, постоянно идет борьба. Часть коалиционного правительства хочет углубления революции и разрыва с Чан Кай-ши, другая часть — соглашатели — считает, что пока что надо поладить с Чан Кай-ши, а размежеваться якобы лучше потом, когда займем весь Китай.

— Что же будет?

— Не знаю. По-моему, время работает на нас. Революция-то разворачивается, все большие массы втягиваются в нее. Рабочие организуются и вооружаются. Крестьяне отбирают земли у помещиков. Приходят в движение миллионы. Эта волна при умелом руководстве может смести и Чан Кай-ши и самый гоминьдан. Еще ждем приезда Ван Цзин-вэя, может быть, склеит на время, а время нам нужно.

— А если не склеит? Что будем делать?

— Склеит или не склеит, будем делать, как прикажут из центра, пора это понимать, — призвал он меня к порядку. [49]

Дальше