Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава тринадцатая.

На партизанской земле

В освобождении Прибалтики от немцев наш полк также принял посильное участие. Когда советские сухопутные войска двинулись в наступление от Ленинграда, то в определенный момент перед ними встала очень трудная задача — перейти через реку, которая соединяла Чудское озеро с Финским заливом. По ней фактически и шла граница между Эстонией и нашей страной. Немцы в том районе окопались очень хорошо, и нас отправили их бомбить. Сопротивление при этом было страшное. Фашисты понимали: если они упустят линию фронта, то дальше пойдет наступление, а там у них были все ресурсы для его задержки. Однако нам помогало то, что мы прекрасно знали территорию и понимали, что немецкие воинские части спешно перелетают на аэродромы в Гдове и в Острове. Соответственно, вылетали мы, уже готовясь к худшему. Скажем, когда нужно было отбомбиться по Острову, нас предупредили, что аэродром не только очень сильно защищен, но оборонять его прилетают также истребители со стороны Эстонии, то есть из Тарту и со всяких полевых аэродромов, которых там в изобилии.

К истребителям мы были готовы. А вот то, что артиллерия с такой силой нас встретила, оказалось [105] полной неожиданностью. И, знаете, в который раз спас переменный профиль бомбометания, когда мы постоянно снижались с задросселированными двигателями. В результате наши экипажи вернулись домой практически невредимыми.

В апреле 1944-го 30-й гвардейский полк перелетел в центр России и с ходу включился в боевую работу 8-го Смоленского авиакорпуса: готовилась знаменитая операция «Багратион» по освобождению Белоруссии. Мы вернулись на базовый аэродром Мигалово и снова занялись отсечением резервов, уничтожением эшелонов, аэродромов и железнодорожных узлов. Среди наших целей были железнодорожные узлы Резекне, Двинск, Полоцк, Минск, Выборг и Тильзит; аэродромы Балбасово и Идрица; скопления войск и техники противника в районах Глыбочки и Мосар-Киселево, Полоцка, Лепеля, Березина и восточнее озера Палик.

Действовали мы там в интересах 3-го Белорусского фронта. В результате бомбардировок довольно скоро удалось разрушить оборонительные сооружения фашистов и подавить их огневую систему. Мы работали по ночам, а с рассветом наши удары наращивались огнем артиллерии и действиями летчиков фронтовой авиации. Уже к лету три белорусских фронта перешли в стремительное наступление. Немцы отчаянно сопротивлялись, по железным дорогам из Германии и с других участков фронта непрерывно поступали подкрепления и тяжелая техника. На отсечение и уничтожение этих резервов и переключили нашу авиадивизию.

Разгрузка эшелонов на крупных железнодорожных узлах стала для немцев очень опасна, мы постоянно держали их под контролем. Как только партизаны или аэрофоторазведка докладывали о большом скоплении [106] поездов, следовал мощный налет, после которого узел на несколько дней выходил из строя. Тогда немцы, так же как и на Смоленщине, стали производить разгрузку ночью и на мелких промежуточных станциях. Белорусские партизаны ответили «рельсовой войной», а нашей авиации пришлось действовать уже не полками и дивизиями, а эскадрильями и даже звеньями. Но зато мы одновременно бомбили десяток мелких станций, нарушая всю систему снабжения немецких войск.

Именно в тот период нам довелось помогать белорусским партизанам. Они даже наводили нас, чтобы мы могли бомбить фашистские карательные отряды. Делалось это так. Партизаны свое место нахождения обозначали большими кострами, которые были хорошо видны с воздуха. И из нескольких костров поблизости складывали стрелу, которая показывала направление расположения немцев. Как правило, от огненной стрелы до фрицев был ровно километр, а если какое-то другое расстояние, то об этом нам сообщалось заранее на КП или по рации.

Во второй половине июня 1944 года пришлось нам выручать белорусских партизан из большой беды. Две немецкие карательные дивизии были брошены на то, чтобы расправиться с крупными партизанскими соединениями, действовавшими под Минском. Видимо, сильно уж они немцам насолили, и партизан окружили, стали зажимать в кольцо. Когда на пути немецких карателей попадалась какая-то белорусская деревня, ее сжигали вместе с жителями. В результате от фрицев отступали также женщины и дети. Они тащили за собой пожитки и даже вели скот. Я хорошо представляю, как это было: плач изнеможденных женщин, ругань отчаявшихся мужчин, обреченное мычание коров, блеяние овец. [107]

Отступать приходилось довольно быстро. Партизан вместе с населением было более двух тысяч человек. Немцы их прижали к самому озеру Палик, окружив плотным кольцом, километров пять-шесть в длину и с километр в ширину. Требовалось как-то спасать людей, и тогда перед нашей 48-й авиадивизией была поставлена задача: в ночь с 21 на 22 июня 1944 года нанести бомбовый удар по сосредоточению фашистских войск в районе деревни Волоки, то есть совсем рядом с озером.

Вылетели мы в три часа ночи. Было безоблачно, видимость оказалась отличная. К линии фронта подходили между Витебском и Оршей. У каждого из нас имелось примерно по двенадцать бомб: десять соток и две по двести пятьдесят килограммов. Когда мы подошли к озеру Палик, партизаны стали палить ракетами, которые у них были, в сторону немцев. Так, во-первых, они обозначили необходимую ширину прорыва, а во-вторых, дали понять, где свои, где чужие. Мы начали бомбить как раз с того места, куда падали ракеты. Нам нужно было сделать узкий проход, шириной около километра, по которому партизаны и те, кто с ними, могли бы вырваться из окружения. Для этого требовалось отбомбиться на всю глубину немецких порядков и при этом не зацепить партизан. Близко к ним мы только сотки сбрасывали, а двухсотпятидесятки уже на внешней стороне кольца немцев. На все про все у нас было пятнадцать минут. Причем, если кто не успел сбросить бомбы, тут же должен был уходить на запасную цель, чтобы не ударить по своим. Едва мы выполнили бомбометание, сразу партизаны двинулись по нашим воронкам выходить из окружения, за ними ринулись мирные жители, коровы, козы, лошади. [108]

Уже потом, спустя много лет, в Орше я встретил в партизанском музее командира разведвзвода, который как раз пробивался от Палика по нашим воронкам (в одну воронку-то дважды не попадает). Он рассказал мне о том, что творилось тогда на земле, когда мы с неба сбрасывали бомбы. Первые партизаны побежали, а воронки еще дымились. Но медлить было нельзя. И мы им действительно очень здорово помогли. А немецкие каратели тогда получили свое: у фрицев были большие потери. Командир разведвзвода даже смеялся: «Вы так часто бомбы сбрасывали, что мы еле успевали с одной воронки в другую перескакивать!»

Как видите, наш полк сотрудничал с партизанами основательно. Немного раньше было несколько полетов, в которых я не участвовал, когда наши ребята летали на юг Белоруссии к Красному озеру (другое название — Червонное озеро), где действовали партизанские отряды Сабурова, Ковпака... Соответственно, после столь бурной деятельности именно под Минском у многих из летчиков набралось такое количество боевых вылетов, что их пора было представлять к наградам.

Тут забавная ситуация случилась. Помимо прочих к орденам представили экипаж Леши Провоторова из первой эскадрильи. О нем у нас такая присказка в полку была: «Леша Провоторов летает без моторов!» Дело в том, что Лешу однажды подбили над целью, мотор начал чихать, плеваться, а потом вообще встал. Леша его выключил и на одном двигателе пришел домой. Все окончилось нормально, он сел отлично. Но кто-то сочинил такую присказку, и с той поры пошло по полку...

Однако что получилось на этот раз. Штурман Леши Провоторова Побежимов как раз успел сделать более [109] полусотни успешных боевых вылетов, и ему отправили наградную на орден Красного Знамени. Но в результате весь экипаж получил ордена, а штурман почему-то нет.

Мы летали дальше, у него набралось уже семьдесят боевых вылетов. В отделе кадров полка решили: «Мало ли что. Мы этому штурману, наверное, сразу много запросили. Давайте пошлем теперь наградную ему на орден Красной Звезды». И снова всем пришли ордена, а Побежимову — нет. Никто не понимал, почему так получилось. Всем обидно стало, что человека обделяют. И тут один кадровик предложил: «Слушайте, а он же еще помогал у Червонного озера. Давайте ему на медаль партизан Отечественной войны первой степени подадим!»

Была такая хорошая партизанская медаль. И Побежимову на нее тогда сразу же послали наградную. И вот, прошло совсем немного времени, всем в полку приходят очередные ордена, а Побежимову вдруг сразу три награды: и орден боевого Красного Знамени, и Красную Звезду, и медаль партизан Отечественной войны первой степени. Мы тогда очень радовались за него и смеялись: «Как ты будешь сразу три дырки вертеть?»

Вообще, чего греха таить, возникали такие ситуации. Может, в штабе работы много было, а может, и пренебрежение какое, кто его знает... Я сам первый орден получил чуть ли не на сотом вылете. Хотя обычно после первых 20–25 удачных вылетов, которые ты чем-то отметил, представляли к орденам. Причем мне уже посылали наградную на один орден, потом через достаточный промежуток времени на второй, а наград все не было. У нас в полку смеялись: «Леха, ты штабным бутылку не поставил!» Махнешь на такое рукой: «Да идите вы! Что я буду в штаб бегать, спрашивать, [110] почему мне не дали?» Пожалуй, именно так и нужно было относиться, чтобы не портить себе нервы. Тем более что вскоре я получил оба ордена почти сразу, с интервалом в месяц. Беда, конечно, была еще и в том, что наградные листы часто писали люди, не очень разбирающиеся в том, что собой представляют боевые будни.

Такое вспоминается: сидим мы однажды с экипажем, отдыхаем, вдруг по мою душу раздается звонок из штаба, из отдела кадров. Говорят:

— Слушай, Касаткин, ты хочешь, чтобы твои стрелки получили ордена?

— Конечно, хочу!

— Приходи к нам, будешь писать наградные.

— Да вы что, я никогда не писал!

— Тем более, приходи!

Явился я в отдел кадров штаба, мне дали бланки наградных листов. Я попросил:

— Покажите мне образец, с чего писать-то примерно!

Они нашли лист, уже на кого-то написанный, я начал сочинять. И, знаете, когда я написал на своего Гошку Белых наградную на орден Красной Звезды, кадровик прочел и сказал:

— Да ты тут на орден Ленина написал, а не на Звезду!

— Ну, я ж первый раз! Вы уж меня извините.

— Зато теперь знаю, как ты можешь. Буду каждый раз приглашать.

— На свой экипаж — с удовольствием! — рассмеялся я. — А на чужих не пойду.

Вот как было с орденами. Зачастую мы сами не знали, кто на нас наградные писал. Тому же командиру эскадрильи Уромову просто некогда было это делать для нас всех, он сам летал очень много. Соответственно, [111] писали штабные, причем мелкие работники, которым лишь бы быстрей отделаться. Хотя в большинстве случаев за пятьдесят боевых вылетов или какой-то необычный вылет ордена давали стабильно.

Мне самому, пожалуй, грех жаловаться. У меня за годы войны семь орденов: три ордена боевого Красного Знамени, два ордена Отечественной войны, два ордена Красной Звезды, а еще медали «За боевые заслуги», «За оборону Ленинграда», «За оборону советского Заполярья», «За взятие Кенигсберга», «За взятие Берлина» и штук двадцать юбилейных. Кроме того, за войну я получил двенадцать благодарностей от товарища Сталина, все они находятся в музее Отечественной войны в Смоленске. И для меня это тоже очень ценные награды.

До Героя Советского Союза войны немного не хватило, как шутят в таких случаях.

Но у меня еще не самый обидный вариант. А вот у нашего Уромова до чего досадный случай вышел. Владимир Васильевич Уромов был симпатичным, крепким мужиком, все женщины на него оглядывались. Он, правда, тоже на них хорошо смотрел. И как-то уже в конце войны, когда мы стояли в Бяла Подляске, его отправили в летный профилакторий на десять дней, чтобы отдохнул за успешные вылеты. Он же как раз в тот период на Героя Советского Союза был представлен. Однако Владимир Васильевич, пока был в профилактории, такое учудил. Там жена командира корпуса была заведующей, и он за ней прихлестнул. Генералу, естественно, доложили, и как-то получилось, что вскоре ему принесли на подпись документы, где нашему Уромову присваивают Героя. Генерал выругался и наградную сразу порвал. Так мы потом Уромову все говорили: «Владимир Васильевич, [112] и чего ты не мог официантку какую-нибудь зацепить? Эх, понадобилась тебе генеральская жена...»

Вот как бывало. Наш комэск по всем правилам награду заслуживал. А мне-то чего обижаться, ведь на самом деле до Звезды Героя вылетов не хватало. Зато три ордена боевого Красного Знамени мало у кого есть. А у нас в полку этот орден считался самым ценным, самым главным. Даже орден Ленина, высший в то время, котировался ниже. Почему? Это очень хорошо объяснил Вася Хорьков, штурман Володи Иконникова, отлетавший с ним всю войну. Когда Володе писали представление на Героя Советского Союза, то Васе, как штурману, написали наградную на орден Ленина. Он умолял: «Напишите на Красное Знамя!» Мы сразу не поняли ничего, спросили: «Вась, как так? Почему?»

Он объяснил: «А потому, что у меня в деревне доярка имеет орден Ленина за высокие надои. Свинарка имеет орден Ленина за то, что выкормила сколько-то сотен поросят. Пастух, который все стадо водил по таким местам, что оно дает высший в районе удой молока, тоже получил орден Ленина. И я приеду с войны, как свинарка и доярка, с орденом Ленина... — чуть не заплакал. — Дайте мне орден боевого Красного Знамени! Тут уже в названии видно, что я на войне его заслужил...»

Надо сказать, что Вася Хорьков был у нас вообще очень интересным человеком. Там же в Белоруссии мы бомбили очень большой железнодорожный узел Минска. Он очень хорошо охранялся, у фашистов рядом было два аэродрома, и, когда мы туда пришли, конечно, огонь по нам открыли нещадный. Впрочем, сам узел тоже хорошо горел. Перед нами несколько экипажей отбомбилось, и нам не требовалось даже подсветки. Сложность представлял только выбор целей. [113] Мой штурман даже воскликнул: «Командир, посмотри, что делается, везде эшелоны и поезда, не знаешь, что бомбить». Я спросил: «Аркаша, где все бомбят?» Он указал мне примерное направление. Тогда я предложил ему взять чуть левее или правее. Мы так и сделали.

В тот вылет от нас требовалось взорвать именно железнодорожные пути. Поджигать вагоны, конечно, тоже считалось делом хорошим, но в первую очередь было необходимо нанести как можно больше ущерба путевому хозяйству, чтобы немцы не смогли подвозить подкрепление. У меня было 1500 или 1750 килограммов бомб на борту. Когда мы серию выложили, стрелки сразу закричали, что на месте ее падения взрывы, пожары. Мы отходили от Минска, а стрелки продолжали кричать о новых взрывах. Так случалось всегда, если отбомбишься удачно. В такие минуты радостно на душе становилось: значит, не обманул ты надежды Родины. Вернувшись на аэродром, мы пошли докладывать о выполнении задания. Обычно донесения принимал начальник штаба, с ним сидел начальник разведки. Они записывали наши отчеты в боевой журнал, на этом все и заканчивалось. А тут, смотрим, еще какой-то подполковник сидит. Начальник штаба приказал нам, мол, этому полковнику сегодня и докладывайте!

Кто это был такой, не знаю. Но приказ надо выполнять. Передо мной как раз Иконников стоял, он начал объяснять, что они так-то сбросили бомбы, курс захода был такой-то, высота такая-то, такой-то ветер и угол сброса, а бомбы легли вот так, под углом 30 градусов. В общем, что мог, ответил, но незнакомому подполковнику захотелось уточнить место попадания, стал он допрашивать штурмана. Интересно это вышло со стороны наблюдать. Если Володя Иконников [114] был маленького роста, то Вася Хорьков — метр девяносто, с широченными плечами, огромными ладонями. Его спрашивают:

— Как легла ваша серия?

Он кладет руку, невольно закрывая ею половину карты, пытается указать:

— Вот так.

Подполковник не выдерживает, переспрашивает, срываясь в крик:

— Я вам говорю, куда легла ваша серия? У вас что было?

— Пятисотка и десять соток.

— Куда пошла пятисотка?

Вася опять:

— Вот так. С таким-то углом, таким-то направлением...

— Вы мне конкретно скажите, куда легла ваша пятисотка! — подполковник готов уже, как чайник, закипеть. Ничего в авиации он не понимает, но кажется ему почему-то, дескать, с высоты можно с точностью до метра место попадания определить.

Но и Вася уже не в силах сдерживаться, дрожать весь начал. А я за ним, смотрю, мне и смешно, и жалко его. Хорьков в который раз повторяет, разозлился вконец, у него вырывается:

— Вот так стоит Минский вокзал. Вот здесь идет перрон. А вот здесь — туалет станционный: тут — мужской, там — женский. Так вот, моя пятисотка в этот туалет к-а-а-а-а-к хлобыстнет! Говном весь вокзал забросало!

Развернулся Вася и пошел. Ему вслед кричат:

— Хорьков, Хорьков, вернитесь!

— Да идите вы! — отвечает.

И ушел. Хохот на КП такой стоял, что не передать. И мы потом все время донимали Хорькова: [115]

— Вася, скажи, каким оружием ты немцев в Минске поразил?

Вот так мы и жили, так и воевали.

Глава четырнадцатая.

Три дня без войны

Иногда не только немцы нам противодействовали, но и стихия. Так, очень тяжелым был вылет на Молодечно. Там находился очередной железнодорожный узел. По пути туда мы попали в грозу, причем настолько серьезно, что нужно было сразу возвращаться домой. А мы отвернули немножко, набрали высоту. И пошли вверх. Думали, поднимемся выше грозы и пройдем. Я вылез на 7500 метров. Мы ж без кислорода не летали. А в масках это не проблема. Однако и на 7500 стояли горы из плотной темной облачности. Между ними сверкали молнии. Мы подошли к грозе ближе и увидели, как выше нас молнии разрывались над шапками облачных гор, и они дрожали, становясь розовыми. Мне штурман предложил: «Командир, давай возвращаться. Неужели мы грозовой фронт перейдем, до Молодечно-то уже немного осталось». Мне не хотелось сдаваться, я сказал: «А может, прорвемся?» И мы начали пробираться между розовеющих шапок, между гроз. Но толку это не дало никакого. Аркаша у меня спросил: «Ну что, пойдем домой?» И мы вернулись с бомбами. Боевой вылет был, но невыполненный. А когда я начал рассказывать о происшедшем старым летчикам, они мне в один голос сказали: «Дурак ты, Леха, разве можно было в грозовой фронт лезть между шапками. А если б молния ударила из одной шапки в другую, а ты был между...» — «Что ж, слава богу, что мне повезло». — «Но в следующий раз будь умнее. Грозу можно обойти, но перелезть [116] через нее тебе удастся, только если тысяч на девять-десять поднимешься, и то не всегда».

Удивительно, но из того полета мне все-таки больше запомнилась не опасность, а красота грозы. Наверное, не так все было плохо, если среди войны мы могли замечать прекрасное, чувствовать любовь. Нина, девушка, с которой я познакомился по дороге в полк, как я уже говорил, училась в институте рыбной промышленности. В одном из писем в июле она мне написала, что у них начались каникулы, и она отдыхает у своих родных, у папы с мамой, в поселке Малино под Михневом. А Михнево тогда было районным центром примерно в семидесяти километрах от Москвы (ныне Ступинский район). У Нины отец работал главным бухгалтером в совхозе, а мать счетоводом. Как раз тогда совпало, что в наших самолетах должны были менять моторы. И поэтому три-четыре дня мы никуда не летели. Тем более что к нам все время приходили эшелоны с бомбами, так как это был наш самый расходной материал, а с моторами постоянно возникали задержки. Впрочем, случись иначе, я со своей будущей женой мог не увидеться во второй раз до самого конца войны.

А благодаря моторам вот как получилось. Я подошел к командиру полка, сказал: «Товарищ полковник, можно мне на три дня съездить к знакомым под Москву?» Он сразу понял, к каким знакомым я собираюсь, спросил меня: «Когда хочешь ехать?» Я ответил, что сейчас мне нужно будет выполнить боевой вылет, а по возвращении зарулить прямо в ПАРМ (походные авиаремонтные мастерские) для смены мотора. Хотелось бы сразу и поехать. Командир полка улыбнулся мне: «Ладно, моторов сейчас нет, их пришло всего два, а менять-то нужно на скольких самолетах...» И отпустил меня в Москву на три дня. [117]

От Мигалова до Москвы было 180 километров, это занимало четыре часа езды. Я спешил к Нине. Перед тем, как знакомиться с ее родителями, подготовился. У меня был очень паршивый, порванный ремень, а у Даньки Сиволобова наоборот — с бляхой, офицерский, красивый, широкий. Я у него на три дня этот ремень выпросил. Кроме того, из писем я знал, что отец Нины курит без перерыва. А у нас по пятой летной норме каждому было положено выдавать по пачке «Беломора» в день. Конечно, обычно получалось не совсем так: выдадут сразу пачек десять-пятнадцать на полмесяца, а через полмесяца еще столько же. А я же не курил. Вот и взял свой «Беломор», в Москве купил еще пачку «Казбека» и поехал дальше, в Малино.

Деревня эта находилась километрах в пятнадцати от железной дороги. Я сошел на станции Михнево и пошел на остановку. Там как раз стояла грузовая полуторка с натянутым тентом, скамеечками внутри. Однако места, чтобы мне сесть, в ней не оставалось. Но бабы, разместившиеся в машине, как увидели, что я в форме, тут же закричали: «Военный, надо его подвезти!» Они потеснились, меня затянули в кузов, и я кое-как поехал. По дороге у меня поинтересовались: «Куда едешь?» — «В Малино, в совхоз». — «Значит, тебе надо выйти километра за полтора до Малино, там будет как раз контора совхоза».

В конторе я спросил Алексея Тихоновича, отца Нины. Но его не было на месте. Тогда я уточнил, где он живет. Мне объяснили, мол, у него со стороны пруда крайний дом. Я сразу туда и отправился. Невдомек мне было, как в деревне работает сарафанное радио: раз я спрашивал, уже вскоре весь совхоз знал, что к Алексею Тихоновичу приехал зять. Меня сразу так и назвали. Поэтому мать Нины быстренько отпросилась [118] с работы: надо же гостя принять. А сама Нинка как раз была дома.

Встретили меня, как полагается. Я на стол демонстративно выложил все папиросы, что принес. А когда пришел отец Нины со своей вечной трубкой во рту, оказалось, что папирос он не курит. Он выругал меня даже: «Зачем для меня разорялся? Я ведь только трубку курю!» Тут я признался ему, что не тратился, а это мне по норме положено. Он спросил:

— А ты куришь?

— Нет.

— Как же так, у вас даже бесплатно папиросы дают по норме, а ты не куришь?

Я весело ответил ему:

— Зато мои друзья до конца месяца стараются норму дотянуть, не получается у них. И потом уже весь экипаж ко мне приходит: «Командир, дай пачку!» Я их еще немножко помурыжу, наконец, говорю: «Ставьте бутылку, получите и пачку». Мы спокойненько все распиваем, тогда я им отдаю папиросы, так что они курят и свою, и мою норму.

Посмеялся отец Нины над этим. Хорошие у нее были родители. А на следующий день мы с Ниной сено ворошить отправились, сенокос ведь шел как раз. Целовались среди стогов. Уезжать очень тяжело было.

Только приехал я обратно в полк, пришел на аэродром, а там мне: «Беги, всех уже вызвали на КП получать задание». Я прибежал на командный пункт, там меня экипаж ждал, все было готово. Командир эскадрильи Уромов сказал мне: «Твой самолет уже облетан с новым мотором, будешь облетывать?» Я уточнил: «Владимир Васильевич, его вы облетали?» — «Да». — «Так неужели я вам еще стану не доверять?!»

Уточнил только у штурмана я потом: «Куда идем и какая загрузка?» Он сморщился: «Ты знаешь, где самая паршивая цель?» Отвечаю: «В нашем районе нет [119] хуже цели, чем Либава». Там как раз стояли и разгружались десятки фашистских кораблей: и военные, и транспорты, которые привозили продукты, боеприпасы, и пополнение для немецкой армии. Соответственно, там артиллерии столько было! На каждом корабле зенитки (на гражданском батарея, а на военном — вообще ПВО сколько хочешь), да еще три аэродрома немецких базировалось рядом, и на каждом размещались истребители. Однако лететь нужно было именно туда. Перед вылетом я увидел Даньку Сиволобова, крикнул ему про ремень. Он махнул рукой: «Вернемся, разменяемся!» И в районе Даугавпилса по самолету, шедшему впереди нас, «мессер» дал очередь... Удар о землю, взрыв — и все. Но мы тогда не знали, кого именно сбили. А оказалось, именно Даньку. Горько это было очень. Весь экипаж его погиб. Кроме Даньки, многие особенно жалели Батачонка, так мы называли Гришу Батакова, Данькиного штурмана. Батачонок был маленького роста, но шустрый очень, шутил постоянно... А на память о Даньке у меня ремень его остался, до сих пор цел.

Глава пятнадцатая.

Мы верили в дружбу больше, чем в судьбу

Однажды после бомбежки перегона Витебск — Полоцк в экипаже моего ленинградского друга воздушные стрелки опять прозевали зашедший в атаку вражеский истребитель, и тот прицельно всадил в самолет Саши Леонтьева длинную очередь. По счастливой случайности враг не сбил и не поджег его. Пушечный снаряд взорвался прямо под турелью у стрелка-радиста, ранив его в лицо и выбив все передние зубы. [120]

Легко ранен был и воздушный стрелок. Однако нарушилась связь между членами экипажа.

Саша сразу бросил самолет вниз с разворотом в темную сторону горизонта, а немецкий летчик, видя, что советский самолет управляем и уходит от него, решил во что бы то ни стало добить его и, перейдя почти в пике, посылал одну очередь за другой. Экипаж Сашиного самолета, видя, что высота катастрофически уменьшается, а летчик не принимает мер к выходу из пике, решил, что командир убит, и покинул самолет.

Между тем Леонтьев, выведя самолет в горизонтальный полет на предельно малой высоте, взял генеральный курс 90 градусов и пошел с набором высоты на восток. Он пересек линию фронта, уточнил направление полета по специальным навигационным светомаякам и благополучно вышел на наш аэродром Мигалово. Так как у него была нарушена связь, то здесь его в этот момент никто не ждал. Тогда Саша безо всякой очереди пошел на посадку. Руководитель полетов вынужден был угнать на второй круг очередной самолет. Когда Саша приземлился, выяснилось, что у него пробито пулей колесо, из-за чего его развернуло и сбросило с бетонки. Тут уж все оставшиеся в воздухе экипажи были направлены в зону ожидания, а дежурный трактор подцепил подбитый самолет и поволок на стоянку. В «Иле» Леонтьева обнаружили 42 пробоины. Хвостовое оперение было все в лохмотьях, правый элерон разорван вдребезги (его потом даже не ремонтировали, просто заменили новым), а воздушный винт на правом двигателе оказался симметрично пробит на всех трех лопастях. Но через три дня самолет ввели в строй, и Саша еще летал на нем.

Воздушный бой Леонтьева над целью наблюдали белорусские партизаны, и когда экипаж покинул самолет, [121] его почти сразу подобрали. Раненым оказали помощь в партизанском госпитале, а штурман Гриша Черноморец был отправлен в штаб отряда, где имелась связь с Москвой. Через несколько дней за ним прилетел ночью «По-2» («кукурузник») и вывез на «большую землю». После этого Черноморец вернулся в полк и снова отправился в боевые полеты со своим командиром. Стрелки были переправлены значительно позже и попали сразу в госпиталь, а уже оттуда вернулись в полк.

Приведу аналогичный пример везения. В тот же период над Минском мой Ваня только чудом избежал смерти. Дело было так, он в кабине стоял на своем месте, наверху. Стрелок-радист во время боевого вылета должен весь полет стоять лицом к хвосту, он охраняет заднюю и верхнюю полусферу, и у него на турели тяжелый пулемет калибра 12,7. В пулемете этом пули по 50 граммов весом, и есть даже разрывные. Турель ворочается свободно, а справа от нее патронный ящик на 350 патронов, куда уложена лента, которая оттуда идет в пулемет. Во время полета у Вани пулемет был всегда взведен, только нажми на гашетку, и он все время смотрел назад, влево, вправо. А тут вдруг штурман объявил, что мы заходим на Минск и сейчас начнем бомбить узел. Я не знаю, что дернуло Ивана, но почему-то вдруг ему захотелось на это глянуть, он развернулся вместе с турелью, что ему совершенно не нужно было делать, и именно в этот миг между хвостом и плоскостью разорвался снаряд. Крупный осколок, который, как мы потом, прилетев, промерили, шел Ване как раз в сердце, если бы он стоял на своем месте, по счастливой случайности врезался в патронный ящик и там все перекорежил, так что даже подачу ленты заклинило. Зато наш Иван остался цел и невредим, даже без царапины. Он сразу доложил мне: [122]

— Командир, пулемет заклинило, в патронный ящик осколок попал, лента порвана.

— Сверху хоть есть целые патроны? — спросил я.

— Да, кусок ленты патронов на двадцать.

— Выкинь последний патрон в конце ленты и держи этот кусок.

Наш стрелок-радист так и сделал, по сути, у него достаточно боекомплекта осталось, чтобы отбить одну-две атаки. Но весь полет дальше прошел благополучно. Подобные счастливые случаи у нас время от времени происходили. Но нас со школьной скамьи учили атеизму, поэтому веры в Бога не возникало. У меня самого мама и бабушка верили, даже маленького меня крестили в православной церкви, однако я неверующий до сих пор. Но ощущение, будто какая-то сила сверху есть, на войне периодически появлялось. В приметы мы очень верили.

Перед боевым вылетом никто не брился. А то в начале войны были случаи, кто-нибудь побреется, весь такой красивый сразу становится и не возвращается с задания, сбивают его. Повторилось такое несколько раз, и у нас эта примета неизменной стала. Если получалось, что несколько дней подряд летали на боевые задания, так и ходили все со щетиной. Это было особенно заметно, потому что у нас ни у одного не было бороды, только бакенбарды многие отращивали, и я тоже. Получалось периодически, что мы заросшими ходили, уже и командир спрашивал: «Ну что, скоро вы бриться начнете?» — «Как погода испортится, так мы и побреемся!»

А вот примета, о которой я узнал впоследствии, что перед боем нельзя фотографироваться, у нас в ходу не была. Дело в том, что фотоаппаратов практически не имелось. У нас только Ашкинезер, воздушный стрелок Саши Леонтьева (он после смерти узбека [123] в экипаж к Сашке попал, отличный стрелок!), этим увлекался, у него был фотоаппарат «Фэд».

Он порою хорошо фотографировал. Однажды с Володей Иконниковым нас поймал, когда тот разгоряченно, размахивая руками, мне рассказывал о недавно прошедшем бое. Еще, конечно, у начальника разведки целая фотолаборатория была. Но это уже не то, сами понимаете. Поэтому у меня очень мало военных фотоснимков.

Кроме того, у нас даже не примета, а скорее правило было: сильно не напиваться, даже если вылетов не планируется. Хотя с тем, чтобы достать спиртное, проблем не было. Знаете, что такое «ФАР-1»? Это Фляжка Авиационная, Раздутая емкостью 1 литр. Изготавливалась она из обычной солдатской фляжки емкостью 750 граммов, которая изначально имела вмятину на боку, чтобы удобно прикладывалась к телу. Так вот, мы брали эту фляжку, наливали в нее воду до половины или чуть больше, привязывали горлышко проволочкой к палке и держали таким образом, как на удочке, фляжку над костром или над паяльной лампой. Ёмкость нагревалась, начинала раздуваться, и мы получали «ФАР-1».

Оставалось только наполнить ее спиртом. И это было просто. В наших самолетах для того, чтобы очищать в полете замерзшие стекла, всегда было залито двадцать литров спирта. У штурмана в кабине как раз проходила трубочка, которую можно было отсоединить обычным ключом на четырнадцать. Такой ключ у штурманов в те времена всегда лежал в планшете. А наполнив фляжку, мы все заворачивали на место, и полетные характеристики самолета от слитого литра спирта нисколько не страдали.

Соответственно, что дальше. После каждого боевого вылета мы получали законные сто грамм водки. К ним полагалась закуска: селедочка, салатик обязательно [124] или еще какая-то мелочь. Столики были на четыре человека, как раз на экипаж. К нашему приходу в столовую на этих столиках уже всегда четыре рюмки налитые стояли или пустые рюмки и графинчик с четырьмястами граммами водки. Мы это выпивали, штурман нам под столом втихую из «ФАР-1» наливал еще по пятьдесят граммов спиртика, мы его разбавляли водой, пили, и на этом останавливались. Шли спать.

Иначе было нельзя, ведь могло получиться, что мы только ляжем, а нас тут же поднимут по боевой тревоге. Помню даже случай такой произошел. У нас в полку был летчик Алексей Милентьевич Болдарев, лет сорок ему было, старше нас всех, он еще до войны летал на Дальнем Востоке в «Аэрофлоте». Много нам рассказывал о своих полетах, мы его любили, называли всегда по отчеству — Милентьич. И с ним что произошло. Объявили у нас отбой, мы только легли, и тут сразу боевая тревога, надо срочно лететь на новую цель. Милентьич же успел довольно прилично выпить, пришел на КП серьезно навеселе. Мы ему говорим тихонько: «Милентьич, может, не полетишь?» Он в ответ: «Солдатам фюрера капут!» — и настоял, что полетит. Мы помогли ему сесть в кабину, уговариваем в последний раз:

— Может, все-таки не полетишь?

— Нет! Вот сейчас сяду за штурвал — все пройдет! — и снова: — Солдатам фюрера капут!

Однако действительно слетал он прекрасно, выполнил задание, как положено, вернулся благополучно. Только мы его потом все время доставали: «Ну, как, Милентьич, капут солдатам фюрера?» — «Капут!»

Да, такие вот шутки невероятно нужны были нам. Война забрала очень многих моих боевых друзей. Конечно, чем дольше она шла, тем больше привыкал к потерям, но все равно каждый раз, когда возвращался [125] с вылета и сообщали, что кто-то не вернулся, сердце сжималось. На войне было очень много страшного, веселого мало, и поэтому память хватается за какие-то радостные случаи. Нам тогда просто необходимо было смеяться, чтобы не зацикливаться и не сходить с ума от происходящего.

Еще очень помогало, что у нас удивительно дружным был полк. В друзей мы верили даже больше, чем в судьбу. Я уже говорил, что вернулся с войны благодаря своему экипажу. И это правда. Мой воздушный стрелок кинжального пулемета Георгий Белых весь полет лежал на животе в бронированном корыте, прикрывая нижнюю полусферу от самолетов противника. Был случай, когда мы отбивали атаку, у него заклинило пулемет. Георгий на ощупь ночью разобрал его, устранил неисправность, собрал пулемет и снова был готов к бою. Однажды во время очень тяжелого вылета на Полоцк его сильно ранило в руку. Там не только наземная артиллерия работала, но еще с каждого эшелона по нам стреляли зенитки. Стрелок-радист Иван перевязал Гошку и дал радиограмму: «Задание выполнено, на борту раненый, прошу «санитарку»...» После посадки, еще на рулении, я видел, что санитарная машина и врачи ждали на моей стоянке. Когда Гошку на носилках несли к машине, он орал на весь аэродром:

— Командир, никого не бери в экипаж, я скоро вернусь!

И, действительно, меньше чем через месяц он вдруг неожиданно появился у нас в Мигалове, где мы тогда стояли. Помню, мы большой группой летного состава подходили к командному пункту для подготовки и получения задачи на боевой вылет, и вдруг передо мной неизвестно откуда появился мой стрелок.

Четко взяв под козырек, он громко, явно демонстративно, доложил: [126]

— Товарищ командир, парашюты получены, разложены по кабинам, пулеметы отстреляны, воздушный стрелок Белых к полету готов!

Я обалдело посмотрел на него и заметил, что левую руку он прячет за спину. Сразу стало ясно, что в госпитале мой стрелок не долечился.

— Гошка, а ну говори честно, сбежал? — спросил я, когда мы с ним радостно обнялись.

— Товарищ командир, я инженеру по вооружению уже зачеты сдал: с завязанными глазами ШКАС разобрал, а потом собрал и в тире отстрелялся на «отлично»!

— А доктор? — спросил я.

Наш полковой врач Иван Спирин был тут как тут. Он постановил:

— Конечно, Белых не долечен, у него не сняты повязки, но рука двигается и пальцы шевелятся нормально. Эх, что с вами, летчиками, поделаешь! В виде исключения можно допустить к полетам.

Вот так наш экипаж снова в полном составе приступил к боевой работе.

А каким человеком и знатоком своего дела оказался мой штурман Аркаша Черкашин! Специалист высочайшего класса, он за все время совместных полетов никогда, даже временно, не терял ориентировку, в результате не было ни одного несвоевременного выхода на цель и ни одного бомбометания с отклонением хотя бы одной бомбы за пределы цели. А когда я его научил пилотированию, то частенько, после выполнения многочасового сложного задания, Аркаша вставлял у себя в кабине ручку управления и говорил по внутренней связи:

— Командир, отдохни минут пятнадцать!

Стрелок-радист Ваня Корнеев не раз спасал наш экипаж, потому что был невероятно глазастым и всегда видел фашистские истребители на таком расстоянии, [127] что мы не только успевали увернуться, но он еще и очередь по фрицу частенько давал. Мы все вчетвером очень дружили и понимали друг друга с полуслова. Как результат, мой экипаж, единственный в полку, День Победы встречал в том же составе, в котором был с первого дня.

Вообще, дружба на войне, тем более в дальней авиации, — первое дело. Вот в соседнем с нами полку, 109-м АПДД, летчики постоянно что-то делили, ругались, спорили, и поэтому у них случались всякие темные истории. Те же таинственные бомбометания, когда самолеты еще не дошли до цели. У нас такого в принципе быть не могло, а у них неоднократно.

Расскажу только самый интересный случай. Произошел он еще до моего появления в полку, и поведал мне его Володя Иконников. Немцы тогда были еще под Москвой, и 109-му АПДД (изначально Володя там служил) дали задание бомбить главный железнодорожный узел под Брянском — Белицу. У немцев в районе этого узла все было очень серьезно прикрыто от воздушного нападения, наземных зенитных батарей стояла уйма. Да еще обязательно платформа с орудиями была в каждом железнодорожном составе. Опасно туда было соваться, однако приказ есть приказ. И вот, подлетели «Илы» к цели, до нее еще верст двадцать оставалось, вдруг Иконников увидел: взорвались три бомбы по двести пятьдесят килограммов. Он не понял ничего: вроде до цели еще не долетели, и почему за двухсотпяти десяткам и сотки не последовали. Возвращаются все с бомбометания, и каждый экипаж докладывает о том, что эти три бомбы были сброшены раньше, чем нужно.

Стали выяснять, кто же это сделал. По три двухсотпятидесятки на внешней подвеске было всего у трех экипажей. Соответственно, с ними разговаривали сначала свои разведчики, потом СМЕРШ, потом НКВД. [128]

В полку все решили, что, скорее всего, те три бомбы на партизан угодили, почему еще так пытали бы? Однако ребята, влипшие в историю, все стояли на том, что бомбы сбросили точно на цель. Штурман Иконникова Вася Хорьков тогда ему сказал: «А зря они все экипажи муторят, тут с одних штурманов нужно спрашивать, у них ведь аварийное сбрасывание». Действительно, в наших машинах в кабине у штурмана был здоровенный рычаг, им перед бомбометанием снималась с предохранителя вся бомбовая нагрузка, но если рычаг опустить полностью на пол, то он обеспечивает аварийный сброс внешней подвески. Вот у них это и произошло то ли случайно, то ли специально.

Закончилось разбирательство ничем. Прошла неделя, летать на Брянск кончили, командир полка вызвал к себе эти три экипажа и сказал: «Братцы, а вы знаете, что кто-то из вас погубил целый полк немецкой авиации?!» Оказалось, что под Брянском у фрицев был дом отдыха — профилакторий для летного состава. И три двухсотпятидесятки легли аккурат на него, после чего оттуда неделю вывозили и хоронили летчиков. Сверху пришло указание, чтобы командира экипажа, который это сделал, наградили звездой Героя Советского Союза, а экипаж орденами Красного Знамени. Но никто ж об этом не знал сразу. А когда уже поздно стало признаваться, тут уж тем более все стали отрицать свою причастность.

Впрочем, это все лирика. Вернусь к ходу войны. Операция «Багратион» закончилась в конце августа 1944 года. Наши войска разгромили сильнейшую группировку врага и освободили Белоруссию, половину Латвии, больше половины Литвы, вступили в Польшу и вплотную подошли к Пруссии. Теперь объектами наших ударов стали портовые сооружения и корабли в прибалтийских портах. [129]

Дальше