Ярый ненавистник коммунизма
Произошло это во время одного из моих приездов с фронта в Москву. Вечером, 11 августа 1942 года, на киностудии мне конфиденциально сообщили, что завтра предстоит ответственная правительственная съемка. Я тщательно [129] проверил камеру, зарядил пленку. А утром стало известно, что снимать будем прилет премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля. Приготовиться нужно было к самому высокому уровню встречи. Не исключено, что на аэродром прибудет Сталин.
Настоял, чтобы на аэродроме была звуковая камера. Были высказаны скептические замечания вряд ли Черчилль будет делать какие-то заявления. Я, однако, был убежден, что интервью состоится. Западные политические деятели обычно, выйдя из самолета, ищут глазами репортерский микрофон.
Мы прибыли на центральный аэродром на Ленинградском шоссе в два часа дня. Часа за три до предполагаемого прилета. Нам сказали, что встречать Черчилля будет Молотов.
А это еще что? резко спросил меня товарищ, от одного взгляда которого мы на съемках замирали.
Звуковая камера. Будем брать интервью у Черчилля.
С кем согласовано? спросил товарищ.
Согласовало наше начальство, не знаю, точно с кем, не растерявшись, ответил я.
Мой ответ удовлетворил полковника. У авиаторов мы узнали, что самолет вылетел из Тегерана в шесть тридцать утра. Маршрут полета пересекает Каспий и восточное Баку, мимо дельты Волги в обход Сталинграда через Куйбышев к Москве. Полет беспосадочный, но возможна посадка в Куйбышеве.
Впервые в жизни Уинстон Черчилль, давнишний враг Советского Союза, посещал нашу страну. Много лет спустя, в четвертом томе своих мемуаров он, вспоминая об этом полете, писал:
«Я размышлял о моей миссии в это угрюмое, зловещее большевистское государство, которое я когда-то так настойчиво пытался задушить при его рождении и которое вплоть до появления Гитлера я считал смертельным врагом цивилизованной свободы. Что должен был я сказать им теперь?..»
Английский премьер летел над нашей страной, истекающей кровью в борьбе с гитлеровскими полчищами, немцы подходили к Кавказу, к Волге, у каждого советского человека на устах был один вопрос: «Где второй фронт?»
Черчилль сознавал трудность своей миссии. Сказать русским, что в 1942 году второго фронта не будет, туманно [130] пообещать, что он будет лишь в 1943 году... В своих мемуарах Черчилль вспоминает о веселых стишках, сочиненных в Тегеране генералом Уэйвеллом, последняя строка каждого четверостишия кончалась фразой: «Не будет вам второго фронта в 1942 году...»
На зеленое поле аэродрома одна за другой въезжали машины, из которых выходили генералы, дипломаты. Видимо, прилет Черчилля состоится в обстановке строжайшей тайны на аэродроме ни одного корреспондента иностранной и советской прессы, исключая двух фоторепортеров и киногруппы.
Среди прогуливающихся по траве аэродрома много английских, американских офицеров в военной форме. Вдоль бетонной дорожки выстроился почетный караул с оркестром. Красноармейцы в стальных касках, вооружены автоматическими винтовками. Установив звуковую камеру, я отфокусировал ее на подготовленную точку, провел на земле черту.
За рулем серого «бьюика» на поле въехал военный атташе США, генерал Файмонвилл, стройный, седой, улыбающийся. Из черного лимузина вышел посол Соединенных Штатов Стенли, в своей широкополой черной шляпе похожий на зажиточного фермера.
Приехал британский посол сэр Арчибальд Кер, похожий на чемпиона бокса. Несколько лет назад я снимал его на аэродроме в Чунцине, куда он прилетел из Гонконга для свидания с Чан Кай-ши. Я писал тогда в «Известия», что туманные цели посла Великобритании в Чунцине многие расценивают как попытку помирить сражающийся Китай с японскими империалистами.
В группе советских военных высокий, худощавый маршал Шапошников, начальник Генерального штаба. Без четверти пять в ворота аэродрома въехал огромный черный «паккард», из которого вышел нарком иностранных дел.
В безоблачном небе появилось несколько точек. Над аэродромом сделал широкий круг тяжелый четырехмоторный бомбардировщик «Либерейтор», окруженный висящими над ним пятнадцатью советскими истребителями. Самолет совершил посадку и медленно пополз по бетонной полосе аэродрома. «Либерейтор» неуклюжий моноплан с толстым брюхом, которое он словно волочит по земле, как откормленная свинья. К остановившемуся самолету пошли встречавшие.
Из люка в нижней части самолета опустилась лесенка, [131] мы начали снимать. Сначала в кадре показалась нога, нащупывающая ступеньку. Потом вторая нога, потом тросточка. И уже потом знакомая по фотографиям грузная фигура британского премьера, который, согнувшись, вылез из-под брюха самолета. Черчилль в коротком, до колен, форменном пальто военно-воздушных сил, на голове военная фуражка.
Молотов, сняв шляпу, пожал руку Черчилля, спросил, как тот перенес воздушное путешествие. Черчилль ответил, что длительный перелет над Советской страной доставил ему истинное удовольствие, чувствует он себя великолепно. Щурясь на солнце, глубоко вздохнув всей грудью, он сказал, улыбаясь: «Какой прекрасный день».
На его выбритом розовом лице ни малейшего признака усталости. Вслед за ним из самолета вышел Аверелл Гарриман, над аэродромом поплыли звуки британского, американского и советского гимнов. Черчилль стоял, чуть наклонившись вперед, опершись левой рукой на тросточку, правую руку по-штатски держа у козырька фуражки.
Начался обход почетного караула. Черчилль шел вдоль строя, близко от красноармейцев. Соразмерив свой шаг с походкой Черчилля, я шел, пятясь задом, снимал не отрываясь. В кадре лицо Черчилля, лица солдат. Он шел медленно, слегка нагнув вперед свою бульдожью голову, глядя в упор в лицо каждого красноармейца. Кадр был долгий, пружины камеры хватило почти на весь проход вдоль почетного караула. Впоследствии во многих фильмах многие авторы дикторских текстов изощрялись в комментариях этого кадра: «Он словно желает заглянуть в душу советского народа», «Вглядываясь в лица бойцов, Черчилль как бы искал ответ на вопрос: «Где же советский народ обрел эту могучую силу в борьбе с фашизмом?..», «У этих юных солдат, потомков тех, кто в годы гражданской войны прогнал с нашей земли полчища английских интервентов, Черчилль словно спрашивал...» и т. п.
Грянул оркестр, и красноармейцы прошли чеканя шаг. В своих мемуарах Черчилль писал: «Был произведен смотр большого почетного караула, безупречного в отношении одежды и выправки. Он прошел перед нами после того, как оркестры исполнили гимны трех великих держав, единство которых решило судьбу Гитлера. Меня подвели к микрофону, и я произнес короткую речь». [132]
Не успел пройти почетный караул, как я шагнул к Черчиллю и на английском языке попросил его сказать несколько слов перед микрофоном кинохроники. Как и предполагал, для Черчилля это не было неожиданным. Он подошел к микрофону и сказал:
Мы полны решимости продолжать борьбу рука об руку, какие бы страдания, какие бы трудности нас ни ожидали, продолжать рука об руку, как товарищи, как братья до тех пор, пока последние остатки нацистского режима не будут превращены в прах, оставаясь примером и предупреждением для будущих времен.
Я выключил камеру, но чуть было не совершил большую ошибку, меня выручил нарком иностранных дел, повелительным кивком указав на Гарримана. Быстро подойдя к Гарриману, я попросил его тоже сказать несколько слов, он сказал:
Президент Соединенных Штатов Америки поручил мне сопровождать премьера Великобритании во время его важнейшей поездки в Москву в этот решающий момент войны. Президент США присоединится ко всем решениям, которые примет здесь господин Черчилль. Америка будет стоять вместе с русскими рука об руку на фронте.
Черный лимузин с зеленоватыми стеклами, круто развернувшись, резко затормозил против группы встречающих. Когда я снимал Черчилля, входящего в машину, он задержался у дверцы, повернулся, пристально взглянул в аппарат и поднял перед своим лицом два пальца средний и указательный, растопырив их в виде латинской буквы V. Это означало Viktoria победа. Задержавшись на несколько мгновений с поднятой в этом жесте рукой, Черчилль улыбнулся в объектив камеры и полез в машину.
Мы еще не знали тогда значения этого общепринятого на Западе жеста и по наивности возрадовались, решив, что два пальца означают «второй фронт»...
В своих воспоминаниях Черчилль писал: «Молотов доставил меня в своей машине в предназначенную для меня резиденцию, находящуюся в восьми милях от Москвы, в государственную дачу № 7. Когда мы проезжали по улицам Москвы, которые казались очень пустынными, я опустил стекло, чтобы дать доступ воздуху. К моему удивлению обнаружил, что стекло толщиной более двух дюймов. Это превосходило все известные мне рекорды: «Министр говорит, что это более надежно», сказал переводчик [133] Павлов. Через полчаса с небольшим мы прибыли на дачу».
Черчилля не зря, когда он летел на самолете из Тегерана в Москву, мучила мысль: «Что я им скажу?» Весной сорок второго года президент Рузвельт и Черчилль дали Советскому правительству официальное обязательство открыть второй фронт в Европе в сорок втором году. Давая это обязательство, Черчилль шел на явное вероломство, зная, что этого обязательства он не выполнит. Вместо высадки в Европе Рузвельт и Черчилль незадолго до его вылета в Москву приняли решение о вторжении в Северную Африку. Сейчас ему предстояло сообщить Советскому правительству об этом решении.
В своих мемуарах, вспоминая о переговорах в Москве, Черчилль пишет о первой встрече со Сталиным:
«Первые часы были унылыми и мрачными. Я сразу же начал с вопроса о втором фронте, заявив, что хочу говорить откровенно и хочу, чтобы Сталин проявил тоже полную откровенность...
...Английское и американское правительства не считают для себя возможным предпринять крупную операцию в сентябре 42-го года, являющемся последним месяцем, в течение которого можно полагаться на погоду...»
«Сталин, который стал держать себя нервно, сказал, что он придерживается другого мнения о войне. Человек, который не готов рисковать, не может выиграть войну. Почему мы так боимся немцев? Он не может этого понять. Его опыт показывает, что войска должны быть испытаны в бою. Если не испытать в бою войска, нельзя получить никакого представления о том, какова их ценность... Сталин, мрачное настроение которого к этому времени значительно усилилось, сказал, что насколько он понимает, мы не можем создать второй фронт со сколько-нибудь крупными силами и не хотим даже высадить шесть дивизий. Я сказал, что дело обстоит так».
Переговоры в Москве продолжались несколько дней. Вспоминая об одной из встреч, Черчилль пишет:
«...Мы спорили почти два часа. За это время Сталин сказал много неприятных вещей. Особенно о том, что мы слишком боимся сражаться с немцами и что если бы мы попытались это сделать подобно русским, то убедились бы, что это не так уж плохо; что мы нарушили наши обещания относительно «Следжхеммера» (кодированное название [134] плана высадки в Бресте или Шербуре в 1942 г.), что мы не выполнили обещания в отношении поставок России и посылали лишь остатки, после того как мы брали себе все, в чем мы нуждались. По-видимому, эти жалобы были адресованы в такой же степени Соединенным Штатам, как и Англии. Он повторил свое мнение, что англичане или американцы могли бы высадить шесть или восемь дивизий на Шербурском полуострове, поскольку они обладают господством в воздухе... Русская и, конечно, английская авиация показали, что немцев можно бить. Английская пехота могла бы сделать то же самое, если бы она действовала одновременно с русскими. Я вмешался и заявил, что согласен с замечаниями Сталина по поводу храбрости русской армии. Предложение о высадке в Шербуре не учитывает существование Ла-Манша. Наконец Сталин сказал, что нет смысла продолжать разговор на эту тему. Он вынужден принять наши решения. Затем он отрывисто пригласил нас на обед в восемь часов следующего вечера».
Киногруппа в том же составе, в котором мы снимали на аэродроме операторы Беляков, Кричевский и я, была вызвана на съемку в Большой Кремлевский дворец, где происходил правительственный обед. Мы испытывали некоторое волнение, чувствуя, что в переговорах, которые идут в эти дни в Москве, решаются судьбы войны, решаются глобальных масштабов планы разгрома немецко-фашистских армий. Война бушевала на огромных территориях нашей страны.
По мраморной лестнице Большого Кремлевского дворца поднимались английские и американские офицеры, советские адмиралы, маршалы, боевые генералы. Среди проходивших по анфиладам дворцовых зал я узнал генералов Уэйвелла, Максвелла, маршала Тэддера, Брука. Приехали Ворошилов, Микоян, Шапошников, народные комиссары, члены Советского правительства.
Обед, начавшийся в восемь часов, продолжался до поздней ночи. В любую минуту мы могли получить команду о начале съемки. За столом, очевидно, снимать не будем, вероятно, снимем участников встречи после обеда, во время беседы. Томительно шли минуты, часы. Время уже приближалось к полуночи, мы продолжали находиться в состоянии минутной готовности, ожидая команды... [135]
О том, что происходило в той комнате, я узнал только через двадцать лет, прочитав мемуары Черчилля:
«Этим вечером мы были на официальном обеде в Кремле, на котором присутствовало около 40 человек, в том числе некоторые высокопоставленные военные, члены политбюро и другие высшие официальные лица. Сталин и Молотов радушно принимали гостей, такие обеды продолжаются долго, и с самого начала было произнесено в форме очень коротких речей много тостов и ответов на них.
Распространялись глупые истории о том, что эти советские обеды превращаются в попойки. В этом нет ни доли правды. Маршал и его коллеги неизменно пили после тостов из крошечных рюмок, делая в каждом случае лишь маленькие глотки. Меня изрядно угощали.
Во время обеда Сталин оживленно говорил со мной через переводчика Павлова. «Несколько лет назад, сказал он, нас посетили Джордж Бернард Шоу и леди Астор». Леди Астор предложила пригласить Ллойд Джорджа посетить Москву, на что Сталин ответил: «Для чего нам приглашать его? Он возглавлял интервенцию». На это леди Астор сказала: «Это неверно. Его ввел в заблуждение Черчилль». «Во всяком случае, сказал Сталин, Ллойд Джордж был главой правительства и принадлежал к левым. Он нес ответственность. А мы предпочитаем открытых врагов притворным друзьям». «Ну что же, с Черчиллем теперь покончено», заметила леди Астор. «Я не уверен, ответил Сталин, в критический момент английский народ может снова обратиться к этому старому боевому коню». Здесь я прервал его замечанием: «В том, что она сказала, много правды. Я принимал весьма активное участие в интервенции. И я не хочу, чтобы вы думали иначе». Сталин дружелюбно улыбнулся. Тогда я спросил: «Вы простили мне?» «Премьер Сталин сказал, перевел Павлов, что все это относится к прошлому. А прошлое принадлежит богу».
Далее Черчилль в своих воспоминаниях говорит: «Сталина и меня сфотографировали вместе, а также с Гарриманом».
Дверь раскрылась около часа ночи. Я быстро зашел в зал, где все уже встали из-за стола и группами беседовали в разных частях дворцового зала. Осветители включили яркие «перекалки», я увидел направившихся в мою [136] сторону Сталина и Черчилля. Лицо Черчилля было пунцовым. В углу его рта торчала гигантская сигара. Он был одет в темно-серый комбинезон военно-воздушных сил. Сталин как обычно френч, брюки, заправленные в сапоги с низкими голенищами. Сталин вопросительно посмотрел на меня. Я предложил им сесть на диван. Сталин, поискав глазами Гарримана, указал ему на место рядом с собой. Они втроем вели непринужденную беседу. К основной тройке присоединялись Ворошилов, Микоян, Кадоган, Уэйвелл, Шапошников. Мы сняли еще несколько различных групп. Сталина с Черчиллем вдвоем. Переводчик Павлов, чтобы не быть в кадре, переводил их беседу держась в сторонке. Сталин говорил тихим голосом, шутил. Раздавались раскаты веселого смеха.
Во время таких ответственных съемок нет возможности прислушаться к разговорам, запомнить хотя бы одно слово все внимание поглощено камерой, кадром, освещением. Наконец Сталин, обратившись к нам, с улыбкой сказал: «Ну, быть может, хватит, а? Повернувшись к Черчиллю, добавил: Они ведь ненасытны». И в этот момент наши лампы погасли. Свет был выключен мгновенно по знаку генерала.
Сталин и Черчилль стояли друг против друга, пожимая руки. Черчилль направился к выходу; Сталин взял его под руку, и вдвоем они пошли по пустынному, тускло освещенному залу Кремлевского дворца, в котором гулко отдавались их шаги. Сталин поддерживал Черчилля под локоть, тот, видно, много выпил за обедом и чуть пошатывался. Так прошли они вдвоем через весь зал и скрылись в конце его за дверью. Минут через десять Сталин возвратился один. Он медленно шагал по пустынному залу. Лицо его было задумчиво. Я невольно приподнял камеру, но освещения было явно недостаточно, жаль было редкого кадра, я опустил камеру. Сталин, видно, уловил мою досаду, поравнявшись со мной, он остановился и с хитрой улыбкой сказал: «Что, руки чешутся?» Шутливо развел руками и скрылся за дверью.
Всю ночь с 15 на 16 августа лил проливной дождь. На рассвете аэродром был окутан серой дымкой. Было еще темно, когда начали прогревать моторы тяжелые воздушные корабли.
Снова на аэродроме множество автомобилей. В пять утра из машины вышли Молотов, Черчилль, Гарриман. Они [137] приняли рапорт почетного воинского караула; Черчилль протянул руку молодому лейтенанту Огрызко, отдававшему ему рапорт, крепко ее пожал.
Свое послание президенту Соединенных Штатов, написанное ночью перед отлетом из Москвы, Черчилль заканчивал словами: «В целом я определенно удовлетворен своей поездкой в Москву. Я убежден в том, что разочаровывающие сведения, которые я привез с собой, мог передать только я лично, не вызвав действительно серьезных расхождений. Эта поездка была моим долгом. Теперь им известно самое худшее, и, выразив свой протест, они теперь настроены совершенно дружелюбно. Это, несмотря на то, что сейчас они переживают самое тревожное и тяжелое время».
Сквозь шум работающих моторов последние слова прощания. Провожавшие пожелали Черчиллю счастливого пути. Пальто Черчилля развевалось от ветра, поднимаемого мощными винтами. Он поднялся по лесенке, за ним Гарриман.
В воздух, гремя моторами, взмыли истребители. Тяжелый «Либерейтор», дрогнув, тронулся с места. Последний кадр в окне улыбающееся лицо Черчилля, снова поднявшего два пальца: «Победа».
Самолет побежал, набирая скорость, по бетонной дорожке. Ровно в 5 часов 20 минут он оторвался от земли. В воздухе его окружили истребители, и вместе с ними четырехмоторный гигант скрылся в серой мгле низко нависших над землей облаков.
Свет горел только в одном окне...
В 1964 году я работал над большим двухсерийным фильмом о Великой Отечественной войне. Возникла необходимость найти нужные для фильма материалы о действиях союзников в годы второй мировой войны. Я прилетел тогда в Лондон, где мне была предоставлена возможность поисков этих материалов в английских киноархивах. В этой работе существенную помощь оказывал известный английский продюсер документальных фильмов Графтон Грин, с которым я ранее встречался в Москве. Мы подружились.
Крупная английская фирма «Ранк Организейшн», в которой он работал, занималась выпуском известной серии документальных фильмов «Лук ат лайф» («Взгляд в жизнь») фильмов о странах мира, о явлениях современной жизни. Графтон Грин, типичный англичанин, [138] худощавый, седой, с добрым прищуром серых глаз, вечно торчащей в зубах трубкой, дружески принял меня в Лондоне, раскрыл передо мной кладовые своих фильмохранилищ, связал меня с крупнейшими киноархивами Англии. Помимо чисто деловой помощи, он делал все от него зависящее, чтобы сделать мое пребывание в Лондоне легким, полезным и приятным.
В один из вечеров Графтон Грин вытащил меня из зала, где я после восьмичасового просмотра хроникальных материалов, находился уже в полуобморочном состоянии. «Хватит, сказал он, у вас в Союзе это, кажется, называется «выполнить и перевыполнить»?» Он усадил меня в свою машину, привез в какой-то ультрафешенебельный ресторан, где стройный, подтянутый, седой, в черном фраке метрдотель, похожий на лорда Маунтбеттена, проводил нас к заранее заказанному столику и замер с блокнотом и серебряным карандашиком в руке, в ожидании заказа.
Заранее должен предупредить вас, сказал Грин, чтобы я ни предложил в этом, в общем-то неплохом ресторане, не выдержит никакого сравнения с восхитительной едой в кавказском ресторане «Арагви», куда вы меня затащили в Москве...
Если вы не возражаете, сказал, подписывая счет, Графтон Грин, мыс вами проведем часок за стаканом портвейна в старом аристократическом английском клубе.
Он повел машину узкими улочками старого Лондона, остановил ее около невзрачного трехэтажного серого дома, швейцар открыл нам тяжелую, дубовую, обитую медью дверь, и мы погрузились в скованный чопорной тишиной мир темных гобеленов, мореного дуба, старинных гравюр. Прошли через комнату, где несколько джентльменов играли в бридж. Добрая, старая Англия Диккенса, Форсайтов, герцогов Мальборо, Уинстона Черчилля. Словно не пробушевали над ней бури второй мировой войны, словно не обрушивались на Лондон «ФАУ-2».
Мы расположились в глубоких креслах, утопив ноги в мохнатом ковре около горящего камина. «Обратите внимание на это», сказал Грин. На камине под стеклом какой-то пожелтевший документ. «Это членский билет Редьярда Киплинга. Герберт Уэллс, Киплинг, Р. Стивенсон, были членами нашего «Сейвилл клуба». Кстати, одна [139] деталь из правил нашего клуба: дамам сюда вход воспрещен...» Мы провели около часа в тихой, спокойной беседе. Говорили о кино, о достоинствах английского трубочного табака, о королях, о бомбежках, о Киплинге, об охоте на тигров и, конечно же, снова о кинематографе. Был субботний вечер. «Я хочу предложить вам завтра небольшую поездку, сказал Грин. У моего сына, Пэдди, сегодня последний день каникул, и завтра он должен возвратиться в Оксфорд, в университет. Мы с женой его отвезем и будем рады, если вы составите нам компанию в этой поездке». Я, разумеется, с радостью согласился.
В восемь часов утра в воскресенье он заехал за мной. Представил мне сидящих в машине супругу и сына, парня с тонким породистым лицом, с румянцем во всю щеку, Пэдди.
Выдался солнечный день, по широкой автостраде машина мчалась среди полей, позолоченных осенью робингудовских дубовых рощ, мелькали деревушки. В Оксфорде мы, оставив машину, пошли бродить по улицам города. Пэдди завел нас в здание своего колледжа, показал старинную библиотеку юридического факультета стены до потолка заполнены старинными фолиантами, провел нас по университетским садам и дворам. На улицах в этот воскресный день было пусто. Когда мы вернулись к машине, он вынул свой чемоданчик-портфель, нежно поцеловал мать, отца, пожал мне руку.
Не пора ли нам пообедать, сказал Грин. Давайте проедем в Видсток, небольшой городок, здесь недалеко. Там есть таверна XVI века «Медведь», нас хорошо покормят.
Звякнул мелодичный колокольчик на двери. Мы вошли в сводчатое помещение из кирпича и черного дуба. В центре на большой жаровне на углях жарилась мясная туша.
Супруга Грина за обедом была немногословна. Она словно изучала меня. «Вы первый советский человек, мистер Кармен, с которым моя жена познакомилась, сказал Грин. Она у меня ярая антикоммунистка, попробуйте, может быть, вам удастся обратить ее в свою веру». «Подрывная деятельность не входит в задачи моей поездки в Англию, сказал я. К тому же я хочу сохранить дружеские отношения с вашей семьей и закончить [140] этот обед до того, как миссис Грин позовет полицию». «Полицию звать бесполезно, отпарировала миссис Грин. У нас в Великобритании не преследуют людей за их политические убеждения».
Один ноль в вашу пользу, миссис Грин, любезно ответил я. У вас вождь английских фашистов господин Мосли гуляет на свободе, а мы бы на вашем месте, вероятно, запрятали бы его в тюрьму за одно то, что он был единомышленником Гитлера, разрушившего Лондон и Ковентри.
Миссис Грин закусила нижнюю губу, а Графтон развел руками и, расхохотавшись, сказал: «Политическая дискуссия состоялась. Объявляю почетную ничью». Склонившись ко мне над столом, он сказал: «Я хотел бы показать вам Бленхейм, родовой дворец герцогов Мальборо, если он открыт сегодня для посетителей, вы увидите комнату, в которой девяносто лет тому назад родился Уинстон Черчилль».
Дворец был закрыт. Мы прошлись по аллеям парка, по газонам. И Грин показал мне лишь снаружи окно этой комнаты. Задумавшись на минуту, он мне сказал:
Открою вам один секрет, убежден, что вы его сохраните. Дело в том, что Уинстон Черчилль доживает последние дни это для всех ясно он очень плох. II вот правительство Великобритании поручило мне руководить всеми киносъемками похорон Черчилля, которые могут состояться в ближайшие дни. Черчилль завещал похоронить его на кладбище приходской церкви в Блэндоне, где были в свое время похоронены его отец и мать. Это кладбище здесь, поблизости. Хотите, подъедем туда.
Мы остановили машину у подножия холма и по крутому склону поднялись к старой приходской церкви, стоящей на его вершине. На краю крутого склона у церкви небольшое кладбище. Здесь я увидел надгробные плиты на скромных могилах отца Черчилля Рандольфа Черчилля и его матери, американки по происхождению Дженни Черчилль. Рядом свободное место, где в скором времени должна появиться надгробная плита, под которой будет покоиться прах Уинстона Леонарда Спенсера Черчилля.
Несколько лет тому назад он подробно описал церемонию собственных похорон и не пожелал, чтобы его похоронили в усыпальнице в Лондоне. Как-то он говорил своей [141] жене Клементине, что хотел бы, чтобы его похоронили как солдата. С Клементиной Черчилль прожил вместе пятьдесят шесть лет.
Отсюда с холма Грин показал мне на извилистую ленту дороги, по которой похоронная процессия будет приближаться к месту погребения. В этом месте, где сейчас царил деревенский покой, будут толпы людей, оркестры, речи...
Мы возвратились в Лондон. Прощаясь с миссис Грин, я сказал: «Надеюсь, что в следующий приезд вашего мужа в Москву вы отважитесь покинуть на время свободный мир и побываете в нашей варварской стране». «Если он возьмет меня с собой», сказала миссис Грин. Мы дружески распрощались.
Оставив машину, мы с Грином медленно шли по улице Хайд-Парк Гейд. В тупике, недалеко от Альбертхолла напротив Кенсингтон Гарден трехэтажный дом № 28. Лишь в одном окне на втором этаже тусклый свет. «Это его спальня», сказал Грин.
Там, в тишине, под неусыпным оком врачей и жены его, Клементины, заканчивал свой жизненный путь великий честолюбец, человек кипучей энергии, отметивший свое девяностолетие. Все меньше и меньше сведений о его личной жизни появлялось в последнее время в печати. Американская газета «Нью-Йорк геральд трибюн» писала, что занавес тактичного молчания опустился над повседневной жизнью сэра Уинстона, переносящего с трудом тяжелый груз своих лет.
С раннего детства Уинстон Черчилль мечтал о лаврах своего предка Джона Черчилля первого герцога Мальборо, мечтал увенчать себя славой великого полководца. Он умело и тонко раздувал легенду о том, что не кто иной, как Уинстон Черчилль явился творцом победы антифашистской коалиции государств и народов во второй мировой войне, что он спас Англию от разгрома и поражения.
Ярый ненавистник Советского Союза, он и на склоне своей политической жизни, в 1953 году, заявил:
«Наступит день, когда во всем цивилизованном мире с несомненностью будет признано, что удушение большевизма при его рождении явилось бы величайшим благодеянием для человечества».
На протяжении всей своей политической жизни, да и [142] теперь, лежа в тиши своей спальни, перед лицом смерти, Черчилль оставался злейшим врагом Советского Союза. В своем выступлении по радио 22 июня 1941 года Черчилль сказал англичанам, что, помогая Советскому Союзу, Англия спасет себя. «Вторжение Гитлера в Россию это лишь прелюдия к попытке вторжения на Британские острова... Поэтому опасность, угрожающая России, это опасность, грозящая нам и Соединенным Штатам точно так же, как дело каждого русского, сражающегося за свой очаг и дом, это дело свободных людей и свободных народов во всех уголках земного шара». Кстати, и в этом знаменательном своем заявлении Черчилль не смог удержаться от заявления: «За последние 25 лет никто не был более противником коммунизма, чем я. Я не возьму обратно ни одного слова, которое я сказал о нем...»
Время приближалось к полуночи, тусклый свет в одном-единственном окне погруженного в темноту дома продолжал гореть. У меня перед глазами было бульдожье лицо британского премьера, пронизывающий умный его взгляд, устремленный в лица солдат почетного караула на московском аэродроме, хитрые искорки в глазах, когда он после обеда сидел на диване в Большом Кремлевском дворце, беседуя со Сталиным, его взгляд в объектив моей камеры из-под козырька военной фуражки, когда он поднял перед лицом руку с двумя растопыренными пальцами...
В эти минуты ночью, глядя в освещенное окно, я вспомнил и день в марте 1946 года в Нюрнберге, невероятное оживление на скамье подсудимых. Герринг жестикулировал, улыбался, что-то энергично говорил Рибентропу, фон Папену, Кейтелю. В этот день американские газеты вышли с крупными заголовками: «Объединяйтесь, чтобы остановить Россию!» Это был текст известного выступления Уинстона Черчилля в Фултоне, призывавшего Западный мир объединиться против мира социализма. Геринг, потирая руки и смеясь, сказал: «Это вполне естественно, так было всегда. Вы видите я прав: опять старое равновесие сил». Фон Папен сказал: «Черт возьми, он очень откровенен». Подсудимые нюрнбергского трибунала в своем ажиотаже дошли до того, что заявили ходатайство о вызове Черчилля в Нюрнберг в качестве свидетеля... [143]
Свет в окне на втором этаже погас, я взглянул на часы было семнадцать минут первого...
Прошло два месяца. Днями и ночами, не выходя со студии, заканчивал работу над фильмом «Великая Отечественная...» Двадцать пятого января 1965 года я прочел в газетах сообщение о смерти Черчилля. Двумя неделями позже я получил посылку из Лондона. Графтон Грнн прислал мне в подарок несколько томов мемуары Черчилля «Вторая мировая война». В своем письме Грин писал, что книги он посылает на память о нашем посещении кладбища в Бладоне и о ночной нашей прогулке по Хайд-Парк Гейд, где в доме № 28 свет горел только в одном окне.