Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Считанные, дорогие метры пленки

В Борковичах мы почти ничего не сняли. Наши залегли около первых домов у въезда в село. Вместе с ними и мы пролежали несколько часов, выдержали сильную воздушную бомбежку. Бомбы ложились по ту сторону деревни, но поднять голову было невозможно, казалось — шевельнешься, и все самолеты обрушатся на тебя. Еле выбрались.

КП 112-й дивизии, куда нас нацелил полковник Хабазов, мы, наконец, нашли. Поразительно: в непосредственной близости к врагу значительно спокойнее на душе, [27] чем там, на дорогах, в ближних и дальних тылах. Впоследствии не раз я в этом убеждался. Чуть подальше от передовой уже ползут неопределенные слухи о противнике, а на передовой — все понятно. Известно, где противник, знаешь, где идет бой. Пусть совсем рядом ложатся снаряды, но ясность обстановки внушает чувство уверенности.

Полковник Копяк встретил нас сидя на пеньке, держа на коленях суковатую, отполированную толстую палку с рукояткой из причудливо изогнутого корня. С пытливой крестьянской хитрецой оглядел он нас с ног до головы, опершись подбородком на палку, сказал:

— Ну, сидайте, товарищи кинематографисты, сейчас поговорим с вами.

И, поковыряв палкой землю, обратился к стоящему перед ним навытяжку капитану. Разговор с капитаном начался еще до нашего прихода.

— Так, говоришь, немцы стреляют? — Копяк помолчал, словно раздумывая над этой сложной проблемой. — Ай-яй-яй, стреляют немцы, значит? А какой же он противник, если он не стреляет? А вы там каши нажрались, чаю напились, очи посоловели и — караул, хлопцы, тикай, нас окружили! Так, что ли?

Капитан страдающим взглядом смотрел на полковника, не решаясь возражать. Должно быть, успел хлебнуть по горло войны боевой капитан, и полковник Копяк, видно, знал капитана, верил ему. Издевательская ворчливая нотка в голосе исчезла.

— А ну, сидай ко мне, давай карту.

Капитан, сбросив мгновенно маску провинившегося школьника, живо вытащил из планшета мятую карту и подсел к Копяку. Я услышал за спиной шелест кинокамеры. Это Шер снимал их обоих, склоненных над картой. Доносились реплики: «Здесь он с танками не пройдет ни в какую...», «Сколько в роте людей осталось?», «Здесь, только здесь противотанковую пушку поставить...» В заключение, простившись с капитаном, быстро зашагавшим по тропинке, Копяк все же пустил ему вслед: «Каши нажрались, чаю напились, очи осоловели...» И обратившись к нам:

— И что же вы собираетесь снимать, товарищи кинооператоры?..

Над нашими головами с шумом пронесся «мессершмитт». Копяк поднял голову, проводил его взглядом, на [28] медных скулах заходили злые желваки. Через несколько минут снова послышалось гудение мотора, «мессер» возвращался. И тут произошло чудо. Доля мгновения! Наперерез «мессершмитту» молнией метнулся наш истребитель И-15 «Чайка». На крутом вираже он вонзил в немца струю пулеметных очередей, «мессер» взорвался и, неуклюже штопоря, врезался в землю метрах в двухстах от нас. А одинокая «Чайка», родная «Чайка» торжествующе взвилась в небо и исчезла за лесом.

Борис в этот момент перезаряжал свое «Аймо». А моя камера была в машине.

В жизни каждого оператора бывают запоминающиеся на всю жизнь удачи, но есть и промахи, при каждом воспоминании о которых перехватывает дыхание от горькой досады.

Если бы в момент воздушного боя камера была у нас в руках! С заведенной пружиной! Если бы успели мы вскинуть ее и снять вспыхнувший фашистский истребитель! И если бы провели панораму, запечатлели взрыв на земле, столб пламени и черного дыма, взметнувшийся к небесам! Если бы, если бы...

Мы ринулись к упавшему самолету, сняли его. Пламя бушевало на черных крестах и свастике, в самолете начали рваться боеприпасы. Мертвый летчик лежал с раскинутыми руками, в расстегнутом мундире с двумя железными крестами и еще какими-то знаками отличия фашистского аса.

Завтра с рассветом отправимся в 385-й полк. Копяк связался с командиром полка, полковником Садовым, за нами пришлют связного еще до восхода солнца.

Ночью был долгий разговор с полковником Копяком. Я не записал в дневнике этой беседы, но помню, он сбросил напускную ворчливость: «Каши нажрались, очи осоловели...» Начал накрапывать дождь, мы влезли в «эмку», уселись на мягких сиденьях в кузове машины. Я услышал в тот вечер горькую исповедь мужественного, опытного командира. Не разочарованного, не растерянного, но глубоко потрясенного происходящим, чего только не передумавшего за эти дни и ночи. Такие, как он, выпестовали Красную Армию, годами готовили ее к войне. Копяк, полностью доверившись мне, выкладывал все, что накипело на сердце, на душе. «Где связь? Где авиация? Немцев мы разобьем, попомни, Кармен, слова мои, еще как разобьем. Но сколько крови, сколько жертв!..» [29]

4 июля 1941 г. Тринадцатый день войны.

Связист из 385-го полка, молодой политрук с двумя «кубарями» в петлицах, пришел за нами, когда было еще темно. Нагрузившись пленкой, взяв камеры, мы пошли за ним. Идти пришлось недалеко. Копяк не из тех командиров, которые со своим штабом находятся на большой дистанции от переднего края. Километра два прошли, не более. И пожали руку командиру полка полковнику Садову. Он познакомил нас с обстановкой и по моей просьбе рассказал о тактике врага. Там, где у немцев нет танковой поддержки и значительного перевеса в артиллерии, они, как правило, не выдерживают контратак, бегут, уклоняясь от штыкового удара нашей пехоты.

— Мы на ходу изучаем врага, — рассказывал Садов. — Вот пример. Командир батальона старший лейтенант Соколов, наблюдая за тактикой врага, изучил систему его сигналов. Белая ракета, пущенная с переднего края, указывает направление атаки. Красная ракета — сигнал к наступлению и команда открыть огонь. Зеленая ракета — приказ остановить военные действия. Соколов под самым носом противника запустил зеленую ракету. Сразу огонь прекратился, а Соколов, выждав некоторое время, повел батальон в атаку. Для немцев это было полной неожиданностью. Они уже настроились на отдых, вытащили еду, бутылки с вином. Наши ворвались прямо в расположение полевого штаба их полка, перебили штабных офицеров, захватили штабные машины и, продвинувшись дальше, закрепились в обороне. Это было вчера под вечер, а немцы до сих пор не контратакуют, однако этого можно ожидать с минуты на минуту...

Я чуть не задохнулся.

— Что же вы сразу нам об этом не сказали? Где этот штаб? Можем мы его снять?

— Я об этом не подумал, — сказал Садов, — действительно, неплохо бы его снять. Но очень уж рискованно, место-то — под самым носом у противника. Час назад туда направилась группа разведчиков дивизии, подождем их возвращения... — Тут он осекся, видя мое волнение и решимость. И сдался. Через несколько минут мы с Шером уже шли по лесной тропинке, нас провожали сержант с двумя бойцами. Впереди бой. Часто над нашими головами, веером, срезая ветви деревьев, звенела на излете пулеметная очередь, в отдалении изредка рвались снаряды. [30] Но и это можно было назвать затишьем, очевидно — перед сильным контрударом противника. Мы торопили наших провожатых, и они взяли у нас часть пленки, чтобы облегчить нам быструю ходьбу, от которой у меня уже спирало дыхание.

— Здесь, — сказал сержант, приближаясь к опушке леса, за которой мы увидели тупорылые немецкие машины. С ходу мы стали снимать: дорога была каждая минута. Выразительное зрелище жестокого разгрома предстало перед нами. Мы снимали крупным планом немецкие штабные портфели в руках наших разведчиков, сняли полковую кассу — сейф, набитый пачками рейхсмарок. Мы залезли в штабную машину, где аккуратно висели на плечиках офицерские мундиры с орденами, один из них — полковничий с железным крестом. Мы сняли эти мундиры, сняли лежавшие невдалеке два трупа, следы беззаботной офицерской трапезы, папки с документами. Разведчики нас торопили, хотя, видно, понимали важность съемки. Шутка сказать, в июле 1941 года мы снимаем захваченный, разгромленный нашими войсками штаб полка гитлеровского вермахта! Еще кадр, еще... В небе появился корректировщик — «костыль», он повис над лесом.

— Все, хватит, товарищи, кончайте, — решительно приказал майор, — надо вам уходить немедленно!

Оглядевшись вокруг, сняв последнюю панораму разгрома, мы тронулись в обратный путь. Вместе с нами — разведчики, навьюченные штабными документами. Мы были счастливы: какая удача! Штаб немецкого полка, черт побери! Шесть бобышек снятой пленки — сто восемьдесят метров!

А позади уже загрохотало. Разрывы мин и не редкие очереди, а сплошной, нарастающий ружейный и пулеметный огонь. Приди мы на полчаса позже, могли разминуться с разведчиками, и не было бы у нас этого бесценного материала. Немцы теперь обрушили артиллерийский огонь на лес, где мы уже не шли, а бежали, напрягая последние силы, изредка припадая к земле, когда снаряды рвались близко от нас. Выйдя из зоны огня, отдышались, пошли медленнее.

Расставаясь с нами, майор-разведчик сказал, что мы сняли штаб 96-го полка 32-й немецкой дивизии.

Хмурым, озабоченным взглядом встретил нас полковник Садов, но, видя, что мы целы, невредимы, да еще [31] когда узнал о том, что нам удалось сиять, он сменил гнев на милость.

— Ругал себя, что отпустил вас в это пекло, — признался он. — Поглядите, что начинается. — Сдвинув на затылок фуражку, приложил к глазам полевой бинокль и тут же забыл о нас. Ему было уже не до кинооператоров. Предстоял бой.

Через час полк начал отходить. Удержать захваченный внезапной атакой рубеж было невозможно. Немцы пошли в развернутое наступление, сосед справа, не выдержав натиска, стал откатываться, возникла реальная угроза окружения. Вечером мы были уже на новом КП полка, на холме, заросшем сосной. Бой затих, поредевшие батальоны заняли оборону на новом рубеже, отойдя на четыре — шесть километров. Надолго ли?

5 июля 1941 г. Четырнадцатый день воины.

Запись в дневнике:

«Дивизия меняет КП. Войска в полном порядке отходят. Снова мы в Бигосово. Встреча с пограничниками.
Дивизия откатывается, но это не бегство, идут упорные бои. Были на передовых рубежах. Там — спокойствие, уверенность, порядок».

День провели на дорогах вдоль линии фронта. Мы еще на территории Латвии — домики с красными остроконечными крышами, крестьяне в большинстве русские. Через бывшую линию границы сплошной поток беженцев. Идут пешком, на конных повозках. Бричка на дутых шинах, в ней десяток ребятишек, взрослые идут рядом. У порога покинутого дома наседка накрыла крыльями выводок цыплят. Меня окружили крестьяне пограничной деревни Сушки. «Что делать, товарищ командир?» Я им дал отпечатанную в полевой типографии газету с выступлением Сталина. В Бигосово мы уже никого не застали ни в горсовете, ни в райкоме партии. На дороге встретили штабную машину с командирами. Сегодня, по их словам, 400 самолетов бомбили участок Двины у Дрисы, немцы форсируют Двину, по-видимому, здесь нужно ожидать сильною удара.

Снимаем много. Мы уже вошли в ритм войны, уже способны самостоятельно ориентироваться, принимать решения.

У околицы какой-то деревни встретили генерал-лейтенанта Ершакова, командующего 22-й армией, и члена Военного совета, корпусного комиссара Леонова. Несмотря [32] на сложность обстановки, озабоченность, они уделили нам несколько минут для беседы.

— Снимайте больше, это очень важно, нужно, — сказал нам на прощанье, садясь в машину, Леонов. — Совет один могу дать — будьте осторожны, внимательны, положение сложное, легко в этой обстановке попасть в руки к врагу. Связывайтесь, где возможно, с командованием частей и политорганами.

6 июля 1941 г. Пятнадцатый день войны.

У деревни Волынцы сняли саперов, наводящих мост, услышали артиллерийскую стрельбу, по выстрелам нашли батарею тяжелых 152-миллиметровых орудий, сняли батарею, стреляющие пушки. А когда противник засек батарею и открыл по ней методический огонь, мы, закончив съемку, благополучно выбрались из зоны обстрела. На дороге подобрали обожженного летчика, бережно уложили его в кузове машины, подстелив шинели. Истребитель. Он вел бой с тремя «мессершмиттами», спрыгнул с парашютом из горящего самолета.

Долго плутая по дорогам, выспрашивая, нашли, наконец, полевой госпиталь, передали летчика врачам.

Кончался пятнадцатый день войны. Свинцовое небо на горизонте окрашено багрово-малиновым заревом. Оттуда, из этого зарева, подпрыгивая на ухабах, приковыляла полуторка с ранеными. Раненых выгружали с машины. Нам навстречу, положив руки на плечи товарищей, обнаженный по пояс, медленно шел, закинув голову, боец — парень богатырского роста. Его грудь была разворочена, наспех накинутые на страшную рану бинты сползли, и я увидел, как колышется при вздохах розовое легкое. А парень жил, смотрел на нас упрямыми глазами, скрипел зубами. За его спиной было тяжелое небо и зловещий оранжевый, словно кровью окрашенный, горизонт. Жуткий, неумолимый образ войны. На фоне вечернего опаленного кровавым заревом неба умирал воин без стона, стоя с закинутой головой, положив могучие руки на плечи товарищей.

* * *

Поздно вечером уже, как в родной дом, мы приехали на КП 385-го полка. В дневнике короткая запись:

«Чудесный вечер в 385-м полку».

Последующие дни были тяжелыми, тревожными. Дивизия отступала. Но этот вечер на КП полка запомнился [33] мне. Я провел его с людьми, сознающими крайнюю серьезность обстановки, но уже закалившимися в сражениях с врагом, ощутившими его силу и вместе с тем убедившимися, что враг уязвим, что его можно бить.

Их мужественная уверенность вселилась в меня, я по сей день благодарен командирам 385-го полка 112-й дивизии за то, что в этот вечер, на пятнадцатый день войны, я, лежа с ними на траве и глядя в звездное небо, впервые ощутил нечто похожее на душевный покой. Этих людей я вспомнил и через четыре года, когда с танковой армией совершал стремительный рейд от Вислы до Одера и от Одера до Берлина, вспоминал с благодарностью — они вселили в меня уверенность в возможности нашей победы над страшным врагом.

7 июля 1941 г. Шестнадцатый день войны.

В дневнике 5 июля запись, сравнительно с другими днями, подробная:

«Деревня Громовка, КП дивизии. Столько событий, что позавчерашнее кажется давно прошедшим. Привезли пленного немецкого ефрейтора-мотоциклиста. Не разобравшись, где немцы, где наши, он проскочил линию фронта, его подстрелили и взяли в плен. Член национал-социалистической партии. Из Саарбрюкена. Его рота стояла в четырехстах километрах от нашей границы, в бой вступила 24 июня. Из ста человек в роте одни убиты, другие ранены. Русских пленных не видел. Брат его (врет) сидит в гитлеровском концлагере. У ефрейтора в петлице черного мундира две молнии. Это — штурмовые отряды, возглавляемые Гиммлером, молнии на петлице означают «СС». Ефрейтор канючит: «Мы не хотели воевать с Советским Союзом, нас пригнали, насильно».

Он корчился от боли и скрипел зубами, когда Аня, молоденькая медсестра дивизионного медсанбата, промывала и перевязывала пустяковую рану — пуля застряла в мякоти ноги. Его привезли с передовой вместе с мотоциклом, на котором он влетел в расположение наших войск.

После допроса он спросил переводчика: «Меня расстреляют?» Отказался от еды, боясь, что отравят.

Две молнии в петлицах — «СС», черный мундир... Ох, как же мы тогда еще мало знали!..

Трусливый юнец наконец согласился поесть, ел борщ, пугливо озираясь. Уж он-то знал, что означают для людей в покоренных Гитлером странах эти две молнии на его [34] черном мундире. Потому и дрожал от страха. А мы только спустя некоторое время сполна узнали, что такое была она, эта черная кровавая гвардия Гитлера, Гиммлера, Кальтенбруннера.

* * *

Я запомнил их обоих навсегда — и мальчишку ефрейтора, встреченного в самом начале войны на полковом КП, и другого, его шефа, оберштурмбанфюрера «СС» Эрнста Кальтенбруннера. Первого, захваченного в плен в начале войны, я снял на полковом КП. Второго — на дубовой скамье в Нюрнберге.

В зале Международного трибунала я пристально глядел на него, когда демонстрировался фильм — документ советского обвинения. Кальтенбруннер не отрывал глаз от экрана. Керченские рвы, Бабий Яр, Майданен, сожженные заживо дети, душегубки, трупы, трупы, трупы... На лошадиной морде Кальтенбруннера был животный страх.

Мальчишку ефрейтора мы не тронули. Перевязали его рану. А Кальтенбруннера в фильме «Суд народов» я показал с пеньковой веревкой на шее.

8 июля 1941 г. Семнадцатый день войны.

Мы увидели наши самолеты после полудня. Два тяжелых бомбардировщика ТБ-3 шли над лесом в сторону врага. Наши! Я хорошо знал эту машину. Сколько раз снимали мы внушительный строй огромных воздушных кораблей, плывущих над башнями Кремля. В 1934 году я на борту ТБ-3 пролетел с камерой над Красной площадью. А в 1937 году на борту оранжевого ТБ-3 я летел из Москвы в архипелаг Франца Иосифа с экспедицией на поиски Леваневского, потерпевшего аварию в районе полюса. Мы зазимовали в Арктике и там провели всю полярную ночь.

Чего только не наслушался я во время долгих бесед в домике зимовки в бухте Тихой, на острове Рудольфа. Горячие споры талантливых, образованных авиаторов. Главной темой этих блистательных словесных турниров была авиация. Говорили и о Блоке, и о Шаляпине, об Амундсене, о МХАТе, о Шекспире, о дрейфе нансеновского «Фрама», гадали о судьбе «Святой Анны» Брусилова, но неизменно возвращались к проблемам авиации, обсуждая ее сегодняшний и завтрашний день.

Самыми неутомимыми в этих спорах были Марк Иванович Шевелев — ироничный, остроумный, крылатый Сирано [35] де Бержерак, и Анатолий Дмитриевич Алексеев — мыслитель с огромным лбом, еще увеличенным лысиной, всегда с карандашом в руках, готовый убедить противника наброском аэродинамической схемы, вспомнить характерный случай из практики своих полетов.

Помалкивал, улыбаясь, Молоков. Махнув рукой, уходил забивать неистового полярного «козла» Миша Водопьянов, хитро подзадоривал спорщиков флаг-штурман экспедиции Иван Спирин, внимательно слушал самый молодой — Илья Мазурук. А эти двое, Шевелев и Алексеев, продолжали и продолжали спор. Шевелев горячился, а Алексеев с чертовской учтивостью, издевательски выпучив свои круглые голубые глаза, говорил: «Как вы легко сможете сейчас удостовериться, любезный Марк Иванович, все ваши доводы являются, осмелюсь вам заметить, трагическим плодом глубочайшего вашего невежества в вопросах аэронавтики, а ведь еще месье Блерио, едва оторвавшись от земли на своей этажерке, усвоил элементарнейшую истину, что угол атаки летательного аппарата...» И не было этим спорам ни конца, ни края, как не было, казалось, края полярной ночи, нависшей над ледовой пустыней, а люди эти, недавно потрясшие мир героической высадкой на Северном полюсе, храбрецы, ученые, мастера своего дела, романтики, говорили о сверхзвуковых скоростях, о ракетных двигателях. Гудела за окном пурга, пытаясь сорвать с ледовых якорей воздушные корабли, летавшие со скоростью сто восемьдесят километров в час. И неизбежно заходила беседа о будущей войне. Мне, вернувшемуся три месяца назад из Испании, с готовностью предоставляли слово. Я рассказывал о воздушных боях над Мадридом, о только-только появившихся в небе Испании «мессершмиттах»...

* * *

Самолеты эти летели над лесом, не летели — ползли, и огромность их, восхищавшая зрителей на парадах, теперь пугала — «какая большая цель!» Защемило от мысли: «Почему идут без истребителей прикрытия?» Истребитель появился внезапно. Но это был «фокке-вульф». Он так же внезапно, как появился, выпустил несколько коротких очередей по одному и по второму нашему бомбардировщику. Небрежно и легко, словно нанес удар тыльной стороной ладони. И, отвернув, пошел в сторону. А наши рухнули вниз. Не взорвались, не загорелись, а, как подрубленные, скользя на крыло, печально упали на землю. [36]

Мы с Борисом помчались к месту падения одного из них. Разваливаясь, самолет пропахал широкую просеку, рваные, мятые куски гофрированного дюраля догорали на черной земле. Пришли колхозники. Молча стояли босые девчата над трупом летчика. Угрюмы были старики. Я вынул из кармана его гимнастерки документы. Комсомольский билет, пилотское свидетельство. Старший лейтенант. Колхозники смотрели на меня, ждали, что им скажет командир Красной Армии. Я сказал: «Похороните летчиков и запомните, товарищи, имена героев, отдавших свои жизни за Родину. Мы вернемся. Мы отомстим врагу». Это была не речь — горькие слова рвались наружу вместе со слезами. Мы не прикоснулись к камере. Не снимали. Почему? Рука не поднималась снять наш самолет, наши потери, наше горе. Почему, спрашивал я себя впоследствии много раз, почему не снимали мы наши потери, наших мертвецов, нашу кровь? Почему не сняли мертвого комсомольца, упавшего на землю, которую он хотел защитить, сраженного за штурвалом этой беспомощной громадины, которую враг уничтожил короткой пулеметной очередью.

9 июля 1941 г. Восемнадцатый день войны.

Запись в дневнике:

«Утром хоз. дела. Наша полуторка испорчена, едем снова на КП. Отремонтировали машину. Поехали вперед. Дорога пристреляна самолетами, без конца стрекочат пулеметы. Километра два дорога совсем открыта, помчались полным ходом, вдруг над нами — самолет. Резко затормозили, бросились в кусты. Прострочил все кусты. Встреча с полковником Хабазовым. Телеграмма из Москвы от Большакова. Вечером купание в озере, стирка, бритье, самовар. Беседа с полковым комиссаром. Он сегодня ранен в руку, его машину обстреляли с самолета. Охотятся за машинами».

Как обычно, двое из нас ехали стоя в кузове полуторки. На бдительной вахте. Глаза неотрывно на небо, чуть что — удары кулаком по крыше водительской кабины, крик: «Возду-ух!» Несколько прыжков в лес, и всем телом, носом, губами в землю — пронеси, господи! А над головой уже рев самолета, на дороге разрывы снарядов скорострельной пушки, пыльные фонтанчики пулеметных очередей и черные столбы дыма — подожженные машины. Так чуть не на каждом километре пути.

Навстречу подалась нам пятнистая «эмка», остановилась. Полковник Хабазов, выйдя из машины, с улыбкой порывшись в планшете, протянул мне бумагу. [37]

— Вам телеграмма из Москвы, — сказал он, — не ожидал, что быстро вас встречу, не предполагал, что на войне так тесно. Прочтите, что пишет вам начальство.

Поистине чудом настигшая меня телеграмма была подписана Большаковым, председателем Комитета кинематографии. Текст телеграммы:

«Снимайте большие танковые сражения зпт массы уничтоженной вражеской техники зпт пленных трофеи тчк. Материал срочно доставляйте Москву».

Перечитав дважды телеграмму, я взглянул на Хабазова. Он только руками развел. Мы помолчали. Господи, неужто там настолько не представляют себе истинной обстановки на фронте?.. «...Массы уничтоженной техники...» Увы, это было не смешно. Заведя машины под деревья, мы присели в нескольких метрах от дороги. Я рассказал Хабазову, что нами снято за эти дни. Кратчайший и быстрейший способ доставки материала в Москву, сказал он, — доехать машиной до Великих Лук, оттуда на связном самолете до Калинина, затем снова самолетом до Москвы.

Над головой прошли парадным строем двенадцать немецких бомбардировщиков «хейнкель-111». Удлиненные фюзеляжи, выдающиеся далеко вперед моторы, гнусавое гудение в басовой октаве.

— На Великие Луки полетели, — сказал Хабазов.

Шли «хейнкели» на небольшой высоте, без истребителей. Солнце отсвечивало в стеклах пилотских рубок. Черные кресты на плоскостях и фюзеляжах, свастика в хвостовом оперении. Свастика спокойно проплывала над нашей землей! Вот она, война с фашистами. Не «если завтра...», а над головой, над золотыми полями зрелых хлебов.

Хабазов, задрав голову, смотрел вслед самолетам. Когда они скрылись, сказал:

— С утра сегодня не видел ни одного нашего в воздухе. Хоть бы один появился. — И выругался. Мы рассказали о сгоревших у нас на глазах ТБ-3.

О положении на фронтах Хабазов ничего сказать нам не мог. Обстановка за пределами корпуса была ему неизвестна. Со связью плохо. Тактика врага в масштабах небольших частей и в действиях больших соединений — прорывы там, где у него преимущество в силе, обходы с флангов, окружение. Внезапность вражеского удара нанесла сильную брешь в нашей системе управления войсками. [38]

— Эта внезапность дорого нам обходится, — с горечью говорил Хабазов. И добавил: — А все-таки деремся. Крепко деремся.

В воздухе снова появился «костыль». Он словно повис над лесом, высматривая все вокруг, и было такое ощущение, что он и сквозь деревья заглядывает тебе за воротник гимнастерки. Казалось бы, ничего нет проще — сбить такую повисшую в воздухе мишень. А выяснилось, что самолет этот в минуту опасности способен набрать скорость, почти равную нашему истребителю И-16. Да к тому же обладает такой маневренностью, что становится почти неуязвимым.

10 июля 1941 г. Девятнадцатый день войны.

«Дивизия героически дерется, сдерживая противника. Не видим наших самолетов. Немецкий корректировщик летает целый день над головами совершенно безнаказанно. Жара невыносимая. Продолжаем работу в 385-м полку. Снимаем репортаж войны, не брезгуя «пустяшными» кадрами, когда-нибудь они будут ох как ценны. Беседую с командирами и бойцами, накапливаю материал для первой корреспонденции в «Известия». Трудно писать. Нужно писать правду, не хочется в этой трагической обстановке давать «бодрячка», но факты действительно говорят о потрясающем сопротивлении наших частей. Краткие записи этих бесед — в дневник. Главное, что наши начинают «привыкать» к немцу, узнают его слабые места, наносят чувствительные удары. Так, рота старшего лейтенанта Новоселова вклинилась в глубь противника, поползла в пшенице под огнем автоматов. В 10–15 метрах передовая линия немцев. Немецкий офицер кричит: «Рус, сдавайся!». В ответ ударили гранатами, закричали «Ура!» и в штыки. Немцы — бежать. Рота вышла после этого боя из окружения, потеряв только трех человек. Только вечером выяснилось, что старший политрук Архипов был дважды ранен.
Командир третьего батальона Лукичев, прекрасно изучив врага, организовал наступление, оборону, огонь. Немцы специально охотились за ним. Кричат из цепи: «Выходи, Лукичев!» Дважды был ранен, не сказал об этом.
Так один наш 385-й полк держал на своем участке фронта две немецкие дивизии. Командир полка — полковник Садов, батальонный комиссар — Болонин, начштаба — капитан Люкшин.
Комсомолец младший сержант Г. А. Бабинов подал [39] заявление о приеме его в партию. Мне показали это заявление: «...Даю клятву перед партией, что буду драться смело и храбро до последнего биения сердца. Иду в бой за дело партии». Он был убит в Борковичах.
Мы с Борисом едем с капитаном-артиллеристом Волковым на его батарею на правый фланг. Машину оставили на КП полка. По дороге на батарею попали под ураганный минометный огонь. Войска отходят. Возвращаемся на КП полка. Сияли огонь тяжелой батареи — шестьдесят метров. Еле проскочили по месту, по которому немцы ведут огонь из минометов. Разрыв мины буквально перед радиатором машины, Левашов рванул руль влево, мы проскочили мимо дымящейся воронки, потом в кузове и крыле машины обнаружили пробоины от осколков. Вечер. Решили заночевать в Кохановичах в полевом госпитале, куда мы дня три назад привезли раненого летчика. Госпиталь эвакуировался. Наступила ночь. Едем в Клястицы. Зарево горящих лесов. В воздух взлетают немецкие ракеты. Гул артиллерийской канонады. Ночью на шоссе тревожно. В два часа ночи нашли штаб корпуса, он на старом месте, где был вчера. Уже 11 июля. Уже наступил двадцатый день войны. Сваливаемся спать в машине, закончив трудный рабочий день. Как мало мы сняли! Всего лишь несколько залпов батареи 152-миллиметровых орудий и кое-какие кадры репортажа. А какой смертельной опасности подвергались все двадцать два часа! Вот он, труд фронтового кинорепортера. Завтра едем снова в полк».

Это, пожалуй, самая длинная запись во всем дневнике. Несколько раз брался за дневник, и вот сумбурная картина дня, насыщенного событиями, а «выход продукции» — считанные метры пленки.

13 июля 1941 г. Двадцать второй день войны.

Дневниковая запись:

«Тяжелый день. С утра вышли на передовые позиции 385-го полка. Сняли много хороших боевых кадров на самой передовой. Пулеметный расчет, перебежки, разрывы немецких и наших снарядов. Отход под минометным огнем. Причина — сосед справа обнажил наш фланг. Полк крепко стоял на своих рубежах, бойцы зарылись в землю. Отход начался в 12.15. Ураганный огонь минометов. Выносим раненого. Больше полутора часов под минометным огнем. Проклятый корректировщик. Непонятно, почему остались живы».

Вот и все, что записано в дневнике в тот памятный, очень тяжелый двадцать второй день войны. [40]

Этот день был трудным, но на редкость удачным. Мы сняли бой.

Передний край проходил по западной околице деревни, названия которой не помню. Там засели в добротных, умело сработанных окопах около двадцати бойцов со станковым пулеметом. Шел бой.

Все постигается, становится более значимым в перспективе прошедших лет. Тогда эта горсточка бойцов, выполняя свой солдатский долг, сдерживала наступление, быть может, целого полка гитлеровцев. А по планам фельдмаршала Манштейна, полк должен был пройти через эту деревню как нож сквозь буханку хлеба. Но был остановлен. Остановлен горсточкой советских солдат и огнем гаубичной батареи, той самой, которую мы на рассвете снимали в березовой роще.

* * *

Спустя тридцать лет разыскал в киноархиве эти кадры, снятые тогда мной и Борисом Шером, они были нужны для фильма «Великая Отечественная». На соседнем монтажном столе лежали кадры гитлеровской кинохроники. Июль 1941 года — горящая земля, немецкие солдаты, их лица в крови, перебежки под огнем, раненые, убитые. Не были ли сняты эти кадры немецкими операторами именно там, где мы оказались тогда рядом с бойцами, которые с пулеметом стояли насмерть у околицы деревни? Сколько в те дни клокотало таких малых и больших боев на нашей земле! Вглядываясь в кадры снятого нами в тот день боя, я испытывал чувство гордости. Как хорошо, что мы сняли этот небольшой, но упорный бой, происходивший в деревушке, куда привела нас военная тропа утром 8 июля 1941 года. Нам повезло, конечно. Могли пойти и по другой тропе. Но мы пришли сюда. И сняли этот бой.

Утро было пасмурным, дул холодный порывистый ветер, на деревенской улочке рвались немецкие снаряды. Самый удачный, выразительный кадр этой съемки — через пустынное шоссе, изрытое воронками, усыпанное обломками повозок, перебегает пулеметный расчет, солдаты тащат за собой «максим». Как крылья, развеваются на ветру плащ-палатки, и вдруг в кадре, на фоне бегущих — разрыв снаряда. Черный густой клуб дыма...

Нас сопровождал, не отставая ни на шаг, белобрысый солдатик из комендантского взвода. Его дал нам в помощь начштаба полка, сказав: «Он парень обстрелянный, здоровый, [41] поможет вам в трудную минуту». Боец нес нашу пленку, быстро научился подавать в боевой обстановке кассеты для перезарядки и бережно укладывал в кассетник снятые бобышки.

Бой усиливался с каждой минутой, немецкие снаряды все гуще ложились вокруг бойцов, вокруг нас — мы пристроились в глубокой щели у дороги совсем близко от пулеметного расчета. Пробыли больше получаса в этом бою, снимая бойцов, ведущих огонь по наступающему врагу.

Стало, наконец, ясно, что больше того, что удалось снять, не снимем. Нужно было уходить. Труднее всего решиться покинуть надежную щель, выбежать на открытую местность. Прижимаясь к земле, ползком и короткими перебежками стали мы отходить из деревни. Под конец, на восточной ее окраине нас настиг густой артиллерийский налет, один снаряд рванул совсем рядом, комья земли застучали по каске, в траву с шипением вонзились горячие осколки.

Где-то невдалеке справа отчетливо застучали автоматные очереди. Что это? Кольнуло в мозгу знакомое: «Окружает?» Мимо нас метнулось несколько бойцов, я узнал их — из пулеметного расчета, который мы снимали в деревне. Они катили за собой пулемет.

— Что случилось, товарищи? — крикнул я. Один из них махнул рукой, что-то бросил в ответ, я разобрал: «Приказ... Отходим...» Пробежала еще группа бойцов. Мы побежали за ними. Пробежали, прошли километра два.

Вот место, где был КП полка. Пусто. КП сменил место, отошел. Здесь еще недавно стояла вместе с другими машинами замаскированная ветками наша полуторка. Раскиданы ветви, машины нет. Пошли к дороге. Я старался не упустить из вида нашего красноармейца, у него в двух кожаных кассетниках вся снятая нами в этот день пленка, драгоценные боевые кадры! Мы вышли на дорогу, здесь было все забито повозками, людьми, машинами.

И тут ударили первые мины.

В небе появился проклятый «костыль». Шквал минометных разрывов обрушился на бегущих по шоссе. Теперь мы поняли, что значит отступление.

— С дороги! — закричал я и увлек Бориса и Сашу Ешурина метров на сто в сторону. Мы уже не бежали, а шли из последних сил, скользя ногами в размытой вчерашним [42] дождем черной земле, спотыкаясь на влажных кочках. Ежеминутно, заслышав приближающееся завывание мин, валились на землю, вокруг рвались сразу с десяток мин, забрасывая нас жидким черноземом. Поднимались и шли дальше, не упуская из вида дороги, чтобы не уйти в сторону, влево, откуда уже совсем близко раздавался треск автоматных очередей.

Боец, несущий нашу пленку, исчез. «Или убит, — подумал я, глядя на трупы, которые мы обходили, — или встретим его на новом КП полка». А минометный шквал усиливался. Иногда мы не успевали подняться, ползли, изредка окликая друг друга хриплыми голосами, чтобы убедиться, жива ли наша команда, не ранен ли кто из нас. А ведь смерть настигала на наших глазах то одного, то другого бойца. Они падали и оставались лежать на земле.

Звериной, лютой злобой ненавидел я в эти минуты врага за его превосходство надо мной. Ненавидел за то, что ползу по своей земле, на которой он сеет ужас и смерть.

Падая, старался, чтобы осталась на весу камера, не ткнулась объективами в жидкую грязь. «Надо выходить на дорогу, — решил я. — Один черт — здесь мины, там мины, не все ли равно? По дороге все же легче идти». Голоса уже не было, кивнул Борису и Саше в направлении шоссе. Снова удар, залп тяжелых разрывов вокруг нас, и снова почему-то мы целы. Поднявшись, услышал позади стон. Обернулся, увидел бойца, лежащего на земле, у него был разорван живот, и кровь била сквозь вымазанные черной грязью пальцы, которыми он зажимал свою страшную рану. Я шагнул к нему, встретил его взгляд, и уже никакая сила не смогла бы заставить меня повернуться к нему спиной и уйти к дороге, хотя было ясно — он умирает. Солдат сказал: «Не бросай меня, товарищ командир». Сказал полным голосом с требовательностью, порожденной смертной тоской.

Отдал Ешурину камеру, начал поднимать к себе на спину раненого. Борис помогал мне и поддерживал его на моей спине, когда мы тронулись. Ноги подгибались от непосильной ноши, разъезжались в скользкой грязи. От дороги нас отделяло шагов тридцать. Думалось, не дойду. Потом раненого взял у меня Борис, а я его поддерживал. Дважды валились на землю при близких разрывах. Попеременно с Борисом и Сашей вновь и вновь поднимали [43] бойца на спину. Добрели до дороги уже пустынной, огонь стал заметно утихать. Показалась грузовая машина, она мчалась с бешеной скоростью, подпрыгивая на выбоинах, я поднял руку. Не остановилась, пронеслась мимо, в ее кузове подскакивали, громыхая, ящики со снарядами. Успел погрозить кулаком шоферу — у, сволочь!.. Показалась запряженная парой коней обозная повозка. «Эта не убежит!» Пошел навстречу коням, схватил их за уздечки и остановил. А Борис с Сашей бережно уложили на солому раненого. Повозка тронулась, а мы прилегли в кювет отдышаться. Через минуту завыла одиночная мина, хлопнул разрыв. Подняв головы, глянули вслед повозке, а ее уже не было, только катилось по асфальту колесо. Повозку разнесло в щепы, бился в стороне конь. Солдат, которого вынесли мы из-под огня, принял смерть, не потеряв перед тем, как уйти из жизни, веры в боевое товарищество. С этой верой он смотрел мне в глаза, когда лежал на земле с разорванным животом. И этот взгляд умиравшего солдата я буду помнить. Помнить до конца жизни.

Нашли новый КП полка. К нам кинулся Левашов, подвел к нашей машине, замаскированной в сторонке, смущенно объяснил, почему вынужден был покинуть старый КП. Хотел во что бы то ни стало нас дождаться, но лейтенант из комендантского взвода приказал ему немедленно сматываться, а то... Не мог нарушить он приказ. Мы успокоили разволновавшегося Степана Васильевича. Не давала покоя мысль о пропаже пленки, которую нес боец, он наверняка убит, а если и ранен, то где его найдешь. Пропала пленка, боевой материал и какой ценой добытый!

Только сейчас оглядели друг друга. Вид ужасный. Сбившиеся в мокрую паклю волосы, землей вымазанные лица, кровавые ссадины на лбу, на руках. Гимнастерки в грязи, в крови. Да, это было настоящее боевое крещение. Молчание нарушил Саша Ешурин.

— Запросто могли накрыться, — сказал он мрачно. Никто из нас не оспаривал этого утверждения. А Борис добавил:

— Сегодня тринадцатое июля. Если мы из такой мясорубки вышли невредимыми, лично я буду теперь считать тринадцатое число своим счастливым числом.

Недалеко было озеро, помылись, я лег на траву навзничь, раскинув руки. Удивительно, каким безмятежно покойным может быть военное небо!..

За вечерней трапезой мы рассказывали на КП о наших [44] «похождениях». Командир полка Садов внимательно слушал, расспрашивал подробно, в заключение сказал:

— А на военном языке все, что вы рассказали, звучит значительно короче, примерно так: «Под угрозой обхода с флангов полк отошел на столько-то километров и занял прочную оборону на новом рубеже».

— Прочную ли?

— Если бы мы не зависели от соседей — утверждаю: прочную. И показали бы немцам кузькину мать.

— Беда только в том, что снятая нами пленка пропала, — сказал я. — Красноармеец, которого вы нам дали в помощь, который нес нашу пленку...

— Разрешите обратиться, — услышал я за спиной и не спеша повернул голову.

Этого белобрысого паренька я узнал бы среди тысяч других красноармейцев, хотя бы только потому, что у него через плечо висели на ремне два кожаных кассетника. Со снятой пленкой...

* * *

Можно представить себе, как ждут в Москве нашу пленку. Как же необходим сейчас каждый эпизод, отражающий героическое сопротивление Красной Армии! Как дороги снятые нами эпизоды боя у околицы деревни, неистовый пулеметный расчет, злые, решительные лица сражавшихся бойцов. Получен ли уже материал с других фронтов?

Уже смеркалось. Решили, не откладывая, отправлять материал в Москву. Сегодня же ночью добраться до Великих Лук. Полетим в Москву вдвоем — Ешурин и я. Шер будет дожидаться нас в условленном месте. Коля Лыткин окончательно пришвартовался к соседней с нами части. Пытались наладить с ним связь, пока безуспешно. Ехать нужно немедленно. Именно сейчас, ночью, когда над головой не висят вражеские самолеты.

Разыскав на новом месте штаб корпуса, отдышавшись, присели с котелком горячих щей в сторонке от половой кухни. К слову сказать, вот уже сколько дней язва моя не дает о себе знать.

Стали прикидывать, что же снято. Штаб немецкого полка, пленный эсэсовец, горящий фашистский самолет и около него труп фашистского аса, бой у деревни, действия нашей артиллерии, работа полевых штабов, узлов связи. Это, так сказать, активный наступательный материал. А кроме того, множество репортажных зарисовок, [45] целые эпизоды — эвакуация населения, полевой медсанбат, горящие города и деревни, зенитчики... Одним словом, материал, снятый в гуще войны. Много лиц, самых разных — усталых и злых, озабоченных и искаженных страданием, гневных и вопрошающих, решительных и растерянных. Дети, пушки, руины, изрытая воронкой земля, колосящиеся поля пшеницы, черный дым над землей.

Борис подсчитал. Снято тысяча шестьсот шестьдесят метров.

Много лет прошло. Уточнились и в чем-то, быть может, изменились критерии, оценки. Но материал, снятый в первые дни войны, представляющийся и сейчас мне бесценным, не менее дорогим казался и тогда. И дорог был он не потому, что нелегко нам дался. Мы, кинохроникеры, стоявшие на переднем крае событий, понимали необходимость появления на экранах сурового, мужественного и правдивого образа войны. И были уверены, что именно этот образ войны отражен в наших кадрах.

14 июля 1941 г. Двадцать третий день войны.

— Ну, куда вы, товарищи, на ночь глядя, — уговаривал нас командир корпуса. — Отдохнете в моей палатке, а перед рассветом тронетесь.

До чего же хотелось рухнуть на первую попавшуюся койку. Или просто на траву! И все же я настоял — нужно ехать ночью. Ехать немедленно!..

В правильности этого решения убедился через... три года. Было это так. Проезжая в период затишья вдоль линии фронта, проходившей по берегу Днестра, я заехал в молдавскую деревушку, где разыскивал начальника тыла армии. Помнится, нужно было выпросить для киногруппы бочку автобензина. Полный краснощекий генерал, расстегнув китель, сидел за столом на веранде деревенской хаты, утопавшей в ярких цветах. Рядом за самоваром восседала пышная, немолодая, красивая женщина, жена. Генерал недовольным взглядом встретил шагнувшего на веранду запыленного майора. Но через минуту мы уже были в объятиях друг у друга. Глаза у генерала увлажнились. В первых же словах он стал вспоминать о той ночи 14 июля 1941 года, когда мы расстались у его палатки в лесу.

— Как убеждал я вас тогда остаться до утра, как уговаривал! А ведь этой же ночью немцы замкнули кольцо окружения. Уверен был, что вы по дороге в Великие [46] Луки попали в лапы к фашистам. Прорвались-таки. Вот молодцы! Представьте себе, только в декабре в крестьянской одежде да с бородой по пояс я вышел под Калинином из окружения.

Значит, когда мы ехали к Великим Лукам, где-то позади нас вышли на дорогу немецкие танки. Кто знает, какие считанные минуты спасли нас. Выпили бы еще по кружке великолепного генеральского кваса, и что было бы с нами? Так попал в плен Аркадий Шафран, оператор-челюскинец. Ехал на машине по деревенской улице, а из-за поворота — немецкие бронетранспортеры с пехотой. И только где-то под Смоленском удалось ему сбежать из колонны военнопленных, которую гнали на запад. Долго шел тылами, в конце концов все же пробрался через линию фронта. В рваном полушубке, обросший густой щетиной, пришел Аркадий в январе сорок второго года на студию в Лиховом переулке.

* * *

...Поздно ночью приехали мы в Великие Луки, разрушенные воздушной бомбардировкой. Всего лишь несколько дней, как мы вышли на дорогу войны. И вот мы в городе, который тоже встретил войну и стал ее печальным ликом. Дымящиеся развалины — вот и все. что осталось от города. Кое-где еще полыхали дома. Ни живой души на улицах, окутанных сизым туманом дыма, тянущего от пожарищ.

В надежде встретить кого-нибудь из жителей, ехали мы по улицам уничтоженного города. И вдруг — стоп! В стороне — уцелевшая часть кирпичного двухэтажного дома, и полоска яркого электрического света пробивается из неплотно закрытой двери. Остановили машину, вошли.

Это был узел телефонной связи, один из армейских тыловых узлов. На нас повеяло домовитостью обжитого угла. Двое связистов приветливо кивнули нам, ни о чем не спрашивая. Мы сели, закурили. Казалось, что война осталась за порогом в темноте и в терпком дыме, плывущем над свежими развалинами. Но нет, она была и здесь, в этом кажущемся уютным уголке.

— Волна, Волна, ответь Березе! Оглохла, Волна?..

Борис сказал ребятам, что мы — кинооператоры, приехали прямо с передовой. В глазах телефонистов появилось любопытство. Фронтовой связист нередко знает обстановку лучше иного генерала. Узнав, что мы с самой, что ни [47] на есть, передовой, удивленно воззрились на нас. Эти парни чуяли масштабы бедствия. Видно, большой тревогой гудели их провода. Но как ни ясна была для нас и для них трагичность обстановки, ни мы, ни они еще не знали, что где-то поблизости от Великих Лук немцы только что сомкнули кольцо вокруг войск, там, где мы еще вчера вели съемки. Произошло это, быть может, час назад, полчаса. Сидя со связистами, мы не подозревали, что самое страшное из всех испытаний, какие выпадают на войне, миновало нас, осталось позади. Не подозревали, что избежали смерти или плена, что, впрочем, равнозначно.

Артиллерия противника методично обстреливала город. На разрывы, то дальние, то совсем близкие, никто из нас не обращал внимания. Усталые, вконец измученные, мы были равнодушны, нечувствительны ни к чему.

Никогда не забуду доброго гостеприимства связистов в ту ночь в Великих Луках. Могли не пустить, сказав: «Не положено». Пустили и даже предложили горячего чаю. Мне хотелось только одного — лечь на пол, уснуть. Хоть на час, хоть на десять минут, только бы уснуть! На телефоны я смотрел с тупым безразличием человека, вернувшегося в родные места после жизни, проведенной на необитаемом острове, человека, у которого признаки цивилизации вызывают в памяти лишь туманные образы далеких лет. Я в шутку сказал:

— Эх, ребятки, взяли бы да соединили этот ваш нолевой телефон с моей московской квартирой. Ох, и поблагодарил бы я вас.

Дальше все произошло как в сказке. Связист дал долгий зуммер какой-то Луне, велел подключить ему Орла, Орел попросил Омегу, потом парень поманил меня, сунул мне в руку трубку, в которой голос московской телефонистки уже настойчиво требовал: «Ну, говорите же, какой вам номер нужен!»

Я окаменел от неожиданности. Разговор был более чем короткий: «...сын чудесный. Сын родился, говорят тебе, сын! Слышишь, это он орет. 3 июля родился. Да где же ты? Откуда звонишь?!»

На этот раз громыхнуло совсем рядом. Посыпалась с потолка штукатурка, зазвенело стекло, я бережно прижимал трубку к уху, хотелось продлить волшебство. Но в телефоне не было уже ни Омеги, ни Луны, ни сына, ни Москвы. В комнате погас свет. Я ощупью нашел руку телефониста, [48] пожал ее, сказал: «Спасибо, товарищ сержант». И шагнул в черную ночь, в сладковатую гарь молчаливо умиравшего города.

Дальше