Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Сирена в средине ночи

Июньский день клонился к вечеру. Солнце было 1 еще высоко, но с залива уже тянул легкий бриз и дневную жару сменяла вечерняя прохлада. С улицы доносилась бодрая строевая песня:

Чужой земли мы не хотим ни пяди,
Но и своей вершка не отдадим.

Подойдя к раскрытому окну, я невольно залюбовался колонной загорелых краснофлотцев. В безупречно четком строю они дружно печатали шаг. Песня раскатистым эхом летела над гарнизоном.

Полгода назад я был еще курсантом Ейского авиационного училища, носил точно такую же форму, как эти морячки, и в строю, бывало, запевал ту же самую песню. И вот мы лейтенанты. Словно птенцы из гнезда, разлетелись мои друзья из училища по разным флотам: кто на Баренцево, кто на Черное море, кто на Тихий океан. Я же бросил якорь на Балтике, в этом маленьком гарнизоне, откуда до Кронштадта рукой подать.

Сегодня суббота. Занятия окончились, и идет подготовка к увольнению в городской отпуск. Вдруг дверь с шумом распахивается, и в кубрик влетает, будто за ним кто гонится, летчик нашей эскадрильи младший лейтенант Михаил Федоров, или просто Мишка, как дружески называем мы его в своем кругу.

— А ну, кому сегодня плясать? Налетай! — сияя озорными глазами, выкрикивает он и вытаскивает из кармана целую пачку писем.

Мы окружаем Мишку плотным кольцом. Между тем он вертит письма в воздухе, затем перебирает их, как игральные карты. [6]

Годунову! Держи, Боря... Янковскому! Пожалуйста... Сухову! От Леночки, Сергей, из Ейска... А это тебе, Володя, — говорит Мишка, подавая письмо стоящему рядом Тенюгину, и продолжает: — Алиеву!.. Соседину!.. Хрипунову!.. А это мне, братцы! — Он поднимает над головой последнее письмо и, прижав его к груди, уже тише добавляет: — Из Ленинграда, жена пишет...

— Почему нет из Новгорода, Миша? — спрашиваю я.

— Пишут, значит, — успокаивает он меня.

Пока товарищи читают письма, я уныло слоняюсь из угла в угол. Федоров видит это. Пробежав глазами раз и другой весточку, полученную им из Ленинграда, он берет стоящую возле тумбочки гармонь и протягивает мне:

— Сыграй! День сегодня уж больно хороший... А ну, шире круг, братцы! Даешь нашу флотскую!

Зазвучала плясовая, и вот уже Мишка выскакивает на середину круга, вертится волчком, лихо притопывает, выделывает колено за коленом. Ребята восхищены:

— Ух ты!.. Во дает Мишка!.. Артист, да и только!..

Расплясавшегося Мишку сменяет Сергей Сухов. Он исполняет «Русскую» на его родной калининский манер, помогая себе задорной частушкой.

Вдруг все стихли. На круг выходит Гусейн Алиев. Всегда молчаливый, застенчивый, он на этот раз настроен как-то по-особому.

— А знаете ли вы, друзья, что сегодня необычный день? — говорит он, обводя всех нас своим жгучим взглядом. — Сегодня двадцать первое июня — самый длинный день и самая короткая ночь в году... За белые ночи Ленинграда! За нашу молодость! — Гусейн вскидывает руки, вытягивается в струнку и на носочках, быстро перебирая ногами, плывет по кругу.

— Асса! — словно по команде, кричим мы и дружно хлопаем в ладоши. Закончив танец, Алиев раскланивается. Ребята хотят его качать, но в комнату входит дежурный.

Лейтенанту Каберову на проходную! — громко объявляет он и тихо говорит мне: — К вам приехала жена.

Гармонь в сторону, фуражку на голову — и пулей мчусь к проходной. С тех пор, как мы виделись с Валей, [7] прошло два месяца. Но мне они показались вечностью. Я смотрю на нее и не насмотрюсь. Легкое нарядное платье. Непокорный завиток светлых волос над левой бровью. И столько радости в устремленных на меня глазах!..

— А я на этот раз приехала к тебе на целую неделю, — весело говорит она. — Дома все хорошо. Ниночка здорова, начала ходить, и такая забавная. Уже говорит «папа» и «мама»...

Я беру у жены чемоданчик. Мы идем к технику моего звена Володе Дикову. Это уважаемый в гарнизоне человек. В свои молодые годы он уже успел принять участие в боях на Карельском перешейке. Володя и его жена Вера занимают небольшую комнатку в одном из домов начсостава. Это веселые и очень добрые люди. Вечер мы проводим вместе с ними в клубе. В полночь возвращаемся домой. Ужиная, обсуждаем, как проведем завтрашний выходной день. Решено утром поехать в Ленинград. Мы с женой давно собирались побывать в Исаакиевском соборе, взглянуть с его смотровой площадки на город. Нам хотелось бы также сходить в зоопарк, а потом погулять по Невскому проспекту. Все это было вскоре забыто. Тишину ночи разорвал вой сирены.

— Тревога! — вскрикнула Вера.

— И что не спится людям? — брюзжал Диков, поспешно одеваясь. — Которую ночь подряд...

Мы с Володей выбежали на улицу, окунулись в растревоженную сиреной прохладу ночи. Репродукторы гремели: «В гарнизоне объявлена боевая тревога! На флоте готовность номер один!..»

— Товарищ командир, — на ходу говорил Диков, — я помню, когда начались бои на советско-финской границе, точно так же была готовность номер один.

— Сейчас узнаем. На месте будет ясней...

Мы смешались с бегущими летчиками, техниками. Вот и ангары. Ворота настежь. Прибывшие сюда первыми уже выкатывают самолеты. Кто-то запустил мотор. Можно подумать, что тревога застала его в самолете. Неутомимый народ эти техники!

— Кто тут? А ну, помоги! — доносится до нас знакомый голос командира звена Багрянцева.

Мы с Диковым подталкиваем самолет, помогая выкатить его из ангара. [8]

— Товарищ старший лейтенант, — спрашиваю я у Багрянцева, — а готовность номер один — это как?..

— Вообще это боевая готовность. — Он останавливается. — Так что могут дать вылет. Передай всем: самолеты опробовать и отрулить к речке. Обязательно замаскировать. Действуй тут, а я мигом, — говорит он, уходя к штабной землянке.

Летчики моего звена Алиев и Хрипунов порулили к реке. Я прогревал мотор своей машины, когда возвратился Багрянцев. Он нетерпеливо забарабанил кулаком по борту кабины. Я убрал газ.

— Где Федоров? — крикнул Багрянцев.

— Вон, справа. Тоже прогревает.

— Слушай внимательно. Сейчас пойдем на разведку. Аэронавигационные огни не включать. Взлет по одному. Ты взлетаешь последним, идешь слева. Понял?

Он побежал к самолету Федорова. Минуты через две наши истребители, рассекая сумрак ночи, ушли в воздух.

На высоте значительно светлее, чем внизу. Внимательно наблюдаю за воздухом. Под нами Финский залив. Справа, чуть сзади, виден остров Котлин, на восточной стороне которого расположена военно-морская база Кронштадт. Впереди темнеет берег Выборгского залива. Дальше — Финляндия. Неужели опять затевают недоброе наши соседи?

Вспоминаю о своем младшем брате, погибшем в дни военного конфликта, развязанного финскими реакционерами, и невольно смотрю в сторону Выборга. Где-то там, на станции Кямяря, покоится Юра в братской могиле. Девятнадцатилетний лейтенант, командир роты! Ему бы жить да жить...

Багрянцев сворачивает вправо, в сторону Выборга. Некоторое время мы идем этим курсом, затем разворачиваемся влево, и огромный Выборгский залив остается позади. Где-то тут государственная граница с Финляндией. Ее темный берег, изрезанный отливающими серебром фиордами, тянется далеко на запад. Нигде ни огонька.

Мы уходим домой. В районе Лебяжьего снижаемся до двухсот метров. На малой высоте идем до самого аэродрома. Земля просматривается, но на старте на [9] всякий случай горят два костра, обозначающие место нашего приземления.

— Ну как, ночные истребители, — вылезая из кабины, улыбается Багрянцев, — видели что-нибудь?

— Конечно, видели, — отвечает Федоров.

— А что конкретно?

— Острова, финский берег, — смущенно, как на экзамене, говорит Михаил. — А больше ничего. Даже огней нет.

— Верно, ни огонька, — в раздумье говорит Багрянцев. — Это худо, пожалуй. Ладно, так и доложим.

Слушая Багрянцева, я поглядываю на его орден Красного Знамени. Он получил этот орден в дни военного конфликта с Финляндией.

Михаил Иванович уходит докладывать начальству о результатах разведки. Между тем летчики и техники со всех сторон обступают нас и задают один и тот же вопрос: «Ну как?» Речь идет о новых, только что полученных самолетах, на которых мы летали, и, конечно же, о том, что нам удалось увидеть.

Но вот воздух прорезала зеленая ракета, и кто-то громогласно объявил:

— Багрянцев, Федоров, Каберов — в воздух!

Внимательно осмотреть район главной базы — и снова туда, где были! — крикнул, подбегая к нам, Багрянцев. Через мгновение он был уже в кабине истребителя. Взревели моторы, и мы прямо со стоянки пошли на взлет.

Несколько минут — и под нами Кронштадт. Подковой лежат на заливе знаменитые кронштадтские форты. Правее, совсем рядом, в утренней дымке прорисовывается Ленинград — огромный город, изрезанный голубыми лентами рек и каналов. На внешнем рейде Кронштадта виден катер. Мы делаем два круга над базой и вновь уходим в сторону Выборга. Нигде никаких тревожных признаков. Обычное мирное солнце встает над Ленинградом. Лучи его золотят макушки деревьев, рассыпаются веселыми искрами в водах залива.

Когда мы приземлились, было уже совсем светло. С нам подошли командир эскадрильи майор Новиков и старший политрук Исакович. Их обступили летчики, техники, мотористы. Все хотят знать, почему объявлена [10] боевая тревога. До кого-то дошли нелепые слухи о таинственной мине, якобы брошенной на Кронштадт. Новиков и Исакович утверждают, что ничего не знают об этом. Связисты натянули антенны, слушают радио, а кто-то прямо возле землянки завел патефон.

Неожиданно рев мощного мотора заглушил все остальные звуки. С противоположной стороны аэродрома разбежался и взлетел истребитель МиГ-3 из эскадрильи капитана Азевича. Он промчался над нашими головами и, словно метеор, ушел в синеву. Это лишь усилило общее чувство настороженности. Мысль, что случилось что-то серьезное, теперь не покидала никого. Кто-то позвонил оперативному дежурному, но не услышал в ответ на свой вопрос ничего определенного. Кто-то уверял, что через пять — десять минут будет отбой тревоги, что он якобы слышал это чуть ли не от самого командира полка. Но над стоянкой взлетела еще одна ракета — сигнал очередного вылета нашего звена. Почти час мы кружили над Кронштадтом, но не обнаружили ни посторонних самолетов в воздухе, ни кораблей на заливе.

Возвращаемся. Зеленый ковер аэродрома снова ложится под колеса бегущего по земле истребителя. На стоянке почти не видно людей. «Видимо, объявлен отбой тревоги», — думаю я. Легко и радостно на душе. Сейчас же к Вале — и в город!..

Зарулили, выключили моторы. Багрянцев оказался немного впереди, а машина Федорова стоит рядом с моей.

— Ну как, Миша? — кричу я ему.

— Отлично! — вылезая из кабины, говорит он.

Да, сегодня здорово поработали. О таких полетах еще недавно мы могли только мечтать. Я обнимаю подбежавшего к самолету техника Дикова:

Спасибо, Володя, за самолет.

— Товарищ командир! — прерывает меня Диков. — Товарищ командир, война!

— Как война? — Я растерялся. — Ведь мы же только что...

— Война с Германией, товарищ командир. Идите скорей туда, — показывает он на людей, окруживших установленный возле землянки репродуктор. — Москва передает...

Сняв шлемы, мы подходим к землянке. [11]

Это древнее слово «война»

Передавали Заявление Советского правительства о нападении германских войск на нашу страну. В Заявлении выражалась непоколебимая уверенность в том, что наши доблестные армия, флот и смелые соколы советской авиации с честью выполнят долг перед Родиной, перед советским народом и нанесут сокрушительный удар агрессору...

Я стоял, боясь пошевелиться. В голове все перепуталось. Хотелось куда-то бежать, что-то немедленно предпринимать.

В суровом молчании слушали Заявление мои товарищи — летчики, техники, мотористы.

— Правительство призывает вас, граждане и гражданки Советского Союза, еще теснее сплотить свои ряды вокруг нашей славной большевистской партии, вокруг нашего Советского правительства... Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.

Доносившийся из репродуктора голос умолк, а мы еще некоторое время молча стояли как бы прикованные к земле. Потом все придвинулись к командиру стоявшему рядом с ним Исаковичу. Завязался сбивчивый разговор о сложившейся обстановке. Мы, молодые летчики, тоже обменивались мнениями. Обычно спокойный и неторопливый, младший лейтенант Петр Хрипунов неожиданно громко и задорно выкрикнул:

— Ребята! А у меня, откровенно говоря, давно уже на эту сволочь руки чешутся. Подраться не в учебном, а в настоящем бою с фашистами — это же здорово!

— Конечно, здорово! — поддержал Хрипунова подошедший к нам адъютант эскадрильи лейтенант Аниканов — А пока, друзья, — он указал на только что устроенную палатку, — вас приглашает парикмахер. Кому нужно — пожалуйста.

Мы дружно ввалились в палатку

— Шевелюра на войне — помеха. Давай под Котовского, девушка! [12]

Жену я проводил в два часа дня. От Диковых мы шли молча. Возле клуба в тени густой акации остановились.

— Ну что, Валюша, — как-то скованно начал я. — Не складно все получается...

Не верилось, не укладывалось в сознании, что нет больше мирного времени, что слово «война» наполнилось реальным для каждого из нас смыслом. Над клубом с ревом пронеслись взлетевшие с аэродрома истребители. Валя подняла голову и, загораживаясь от солнца ладонью, проводила их взглядом. Стать летчицей было ее заветной мечтой. Может быть, в эти минуты она вспомнила родной новгородский аэроклуб, где сама вот так же не раз поднималась в небо на легкокрылом У-2 и где продолжала учиться, готовясь стать инструктором. Ко всему тому взлетевшие истребители усилили чувство тревоги, которое она испытывала.

— На войну пошли, — негромко сказала Валя, все еще не сводя глаз с самолетов.

А истребители поднимались все выше и выше. Когда они растворились в синеве неба, жена повернулась ко мне. Она молча смотрела на меня, как бы стремясь во всех подробностях запечатлеть в своей памяти, каким я ухожу на войну. А вид у меня был, прямо скажу, не рыцарский: мешковатый, не по росту, комбинезон и стриженая голова.

— Солдатик мой! — сказала она ласково, проведя рукой по моему колючему затылку. — Сейчас и ты улетишь... — Губы ее дрогнули, глаза повлажнели. Слезы сорвались с ресниц.

— А вот это ты зря, — я обнял жену, — успокойся, Валюша. Все будет хорошо. Не надо волноваться. Мы же с тобой летчики, родная, да еще моряки.

— Не буду больше, — приложив платок к глазам, тихо сказала она.

В клубе звенел звонок. Там с минуты на минуту должен был начаться митинг членов семей военнослужащих. Дежурный командир просил собравшихся пройти в зал.

— Ну, мне пора, Игорек, — поспешно приведя себя в порядок, сказала жена. На мгновение она прижалась ко мне. — Какой ты смешной, без волос-то. Отрастут — не стриги больше. Ладно? [13]

— Есть, товарищ командир! — Я рассмеялся, приложив руку к «пустой» голове.

— Ладно тебе, еще чего выдумаешь — «командир», — ласково упрекнула она. — Что ж, я пойду. Об одном прошу тебя, Игорек: будь внимательным в полете. У тебя хорошие друзья. Держитесь крепче, и все будет хорошо. О нас не беспокойся, пиши.

Жена ушла, а слова, сказанные ею на прощание, все еще звучали в моих ушах: «У тебя хорошие друзья. Держитесь крепче, и все будет хорошо...»

На улице жарко, знойно припекает солнце. Я медленно иду к аэродрому. Все вокруг кажется каким-то другим. Впрочем, нет. И клуб, и аллея, где мы с Валей гуляли минувшей ночью, и дома, и высокая водонапорная башня стоят, как стояли вчера и позавчера. В кустах по-прежнему неугомонно прыгают с ветки на ветку воробьи. Небо заполнено привычным рокотом истребителей. Но как ни приветлив этот июньский день, на душе пасмурно, и временами кажется, будто все посерело вокруг.

Война. Война с Германией. Я пытаюсь представить себе, что собой представляет она, Германия, захватившая почти всю Западную Европу. Вообразить это нелегко. Одно ясно — у фашистов немалая сила. Об этом нам говорили еще в Ейском училище. Лекторы подчеркивали, что, подчинив себе военную промышленность европейских стран, Германия представляет собой большую силу и что не считаться с этим мы не можем. «Ничего! — говорю я себе. — У нас Красная Армия. Весь народ поднимется на защиту своей Советской Родины. Враг непременно будет разбит». Потом я начинаю припоминать некоторые известные мне со школьной скамьи исторические факты. Я думаю об Александре Невском, разбившем псов-рыцарей на льду Чудского озера, о сражении при Кунерсдорфе, когда русские войска наголову разгромили прусскую армию, о взятии ими Берлина в 1760 году. А первая мировая? А гражданская война?

Потом мне почему-то вспомнился старый снимок из нашего семейного альбома. Мой отец запечатлен на этом снимке. Бравый, черноусый, в форме прапорщика, он сидит на вороном коне. На боку у отца шашка. Георгиевский крест, Георгиевская медаль и орден Святой Анны украшают его грудь. Мне всегда казалось, что он [14] на этом фото чем-то похож на Чапаева. Да отец и в самом деле храбро воевал. Ему было двадцать четыре года, когда он пошел на германскую. Мне тоже двадцать четыре, и вот я вскоре должен буду вступить в первый бой...

Прихожу на стоянку самолетов. Она похожа на растревоженный муравейник. Идет ремонт старых укрытий. Кое-кто уже копает новые. Летному составу отвели штабную землянку. Федоров и Годунов решили для своего звена приспособить огромный фанерный контейнер, в котором когда-то с завода прибыл в разобранном виде самолет.

— Не дом — мечта! — прибивая дверную петлю, говорит Годунов.

Ужинаем мы, что называется, по-фронтовому, в полевых условиях, ночуем в землянке. Уставшие за день, да еще после бессонной ночи, все быстро засыпают. Конечно, после уютного кубрика, белоснежных простыней и мягкой постели спать на жестких нарах не особенно удобно. Но летчик привычен ко всему. Был бы при себе реглан. Он — что шинель у солдата: на него лег, им укрылся, его и в изголовье положил.

Утром нас подняли чуть свет. Эскадрилье поставлена боевая задача: прикрыть с воздуха военно-морскую базу Кронштадт. Первым летит звено лейтенанта Костылева. Высокий, белокурый, статный, с орденом Красного Знамени на гимнастерке, Егор, получив приказ, отчеканил «Есть!» и вышел из землянки.

Кто-то из ребят с утра завел патефон. «Вдыхая розы аромат, тенистый вспоминая сад...» — хрипит заезженная пластинка. В ожидании вылета одни лежат на нарах — отдыхают, другие пишут «конспект на родину» — так в шутку называем мы письма. Матвей Ефимов достал шахматы и, расставляя на доске фигуры, смакует, как обыграет он сейчас Сергея Сухова.

Я занялся «боевым листком». Вчера, в первый день войны, выпущено два листка, сегодня готовится к выходу в свет третий. Разбирая заметки, полученные накануне вечером, я пристроился у стола адъютанта и, не обращая внимания на его брюзжание, с головой погрузился в свое редакторское дело. Тем временем ко мне подошел командир эскадрильи майор Новиков. Среднего роста, неторопливый, с добродушным, открытым лицом, в своем неизменном шлеме с ушками, завернутыми [15] за резинки летных очков, он тихонько тронул меня за плечо:

— Готовьтесь к вылету на базу.

Я вскочил со стула:

— Есть на базу!

Новиков поморщился. Он не любил громких слов, не любил ничего показного, и даже это уставное «Есть!» сейчас показалось ему необязательным. Дав мне справиться с возбуждением, командир эскадрильи так же мягко уточнил:

— От Кронштадта далеко не уходить. За воздухом следить особо. Вылет через десять минут.

— Понял, товарищ майор, — как можно спокойнее ответил я, чувствуя, что краснею.

— Вслед за мной, надевая на ходу шлемы, вышли из землянки Алиев и Хрипунов. Стояла тишина. Воздух был чист и свеж.

— В такое утро взять бы удочки — да на речку. Как Петро? — спросил я Хрипунова.

— Неплохо. Только я предпочитаю охоту. Побродить лесу, да с ружьем в руках, — это мечта!

— Послушай, — повернулся к нему Алиев. — Зачем бродить? Зачем ружье? Можно за уткой на истребителе, пулеметами — бац! И в сумку...

Мы рассмеялись и пошли к самолетам. Я на ходу отдал необходимые распоряжения. Возле истребителя техник Диков помогает мне надеть парашют.

— Итак, на войну, товарищ командир?

— Да, Володя, на войну.

— А когда же на Исаакий заберемся?

— Видно, уж после войны.

Есть после войны! Диков козырнул, рассмеялся и помог мне сесть в кабину.

Я уже дал газ, чтобы вырулить для взлета когда Диков вскочил вдруг на край крыла и крикнул в самое ухо:

— Удачи вам! Чтобы ни одна вражеская пуля не тронула вас на войне. Ни пуха ни пера!

Я улыбнулся в ответ, кивнул ему. Диков спрыгнул с крыла. Отбежав в сторону, он помахал мне рукой, и мы порулили.

«Молодому звену», как однажды назвал нас командир, предстоит самостоятельно выполнить боевое задание.

Справа от меня Хрипунов, слева — Гусейн Алиев. [16]

Идем с набором высоты вдоль западного побережья Карельского перешейка в сторону Выборга. Видимость хорошая. Через залив хорошо видна Финляндия. Леса, озера, изрезанный фиордами берег. Такое впечатление, будто там нет ни души. Но это только кажется. Нетрудно понять, что участку границы под Выборгом финны придают особое значение. Видимо, неспроста получили мы предупреждение, что за воздухом здесь нужно следить особо. Я разворачиваюсь и веду звено сначала к Красной Горке, потом к Кронштадту. Ни одного самолета в воздухе мы не обнаруживаем.

Сделав последний круг над базой, направляемся домой.

Тут я вспоминаю, что мы давно не тренировались в групповом пилотаже. Момент подходящий. В настоящем бою это так необходимо. Быстро разворачиваю звено и, войдя в створ между Кронштадтом и солнцем, подаю сигнал разомкнуться. Убедившись, что оба летчика выполнили сигнал, делаю «бочку». И-16 сначала как бы неохотно, а потом с неожиданной легкостью делает полный оборот через крыло. Смотрю на друзей. Их машины тоже крутятся. Все правильно. Делаю переворот через крыло и на какое-то мгновение оказываюсь вниз головой. Алиев и Хрипунов тоже выполняют переворот. Потом мы все трое пикируем к воде. Выведя самолет из пикирования, я ищу взглядом друзей. Молодцы, держатся рядом, словно привязанные ко мне невидимыми нитями. На большой скорости со снижением увожу звено на аэродром. Низко проносимся мы над Петергофским парком, прямо над Большим каскадом, и, выйдя на аэродром, совершаем посадку.

— Ну, орлы, с первым боевым вылетом! Что видели? — спрашиваю у летчиков.

— Пока тихо, — говорит Алиев. — Что дальше будет, сказать трудно.

Я докладываю командиру, что все вокруг спокойно.

— Плохо, что спокойно, — говорит майор. — Когда спокойно, тогда неясно.

Он уточняет, где мы были, как далеко просматривается Финляндия и не задержало ли что-либо нашего внимания на море и в воздухе. Адъютант склоняется над страничкой журнала боевых действий. Он медлит, не зная, что записать. [17]

Ну что ж, — поворачивается к нему командир — Так и пиши: со стороны Финляндии все спокойно.

А разве есть данные о неспокойном поведении соседей? — спрашиваю я.

Особых нет, но... — Майор берет карандаш и подходит к карте: — Вот здесь вчера утром подорвалось на мине какое-то судно. — Он обводит острием карандаша место гибели корабля: — Где-то здесь, в Морском канале.

Мне хочется знать подробности. Но командиру больше ничего не известно. Он предупреждает, что в очередных полетах необходимо усилить наблюдение за воздухом.

Так вот она, таинственная мина, о которой говорили вчера. Значит, это не просто слух. Выходит, что Финляндия помогает гитлеровской Германии, действует с ней заодно. Ведь бомбардировка Севастополя, Киева, Мурманска и минирование вод в районе Кронштадта выполнены в одно и то же время. Я сел на нары, достал из планшета карту и там, где был обозначен Морской канал, изобразил тонущий корабль, а рядом, на голубом фоне Финского залива, написал: «Первый взрыв войны. Утро 22 июня 1941 года».

В землянке было шумно. Не знающий усталости патефон в который раз тянул одно и то же: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось...» Но кто-то сразу же снял иголку с пластинки, как только из своего «кабинета» вышел командир эскадрильи. Он кратко рассказал о случившемся всему летному составу. Карта моя пошла по кругу. Между тем майор Новиков объявил, что звено Ефимова вылетает на охрану базы, и снова подчеркнул необходимость тщательного наблюдения за воздухом и за морем у побережья Финляндии.

Только много лет спустя, уже после войны, читая статью Виктора Конецкого «В Морском канале» (сборник «Подвиг Ленинграда»), узнал я подробности «первого взрыва войны». На мине, сброшенной с вражеского самолета, подорвался пароход «Рухна», отошедший в то первое военное утро от причалов Ленинградского порта.

Тяжело раненный лоцман Трофимов нашел в себе силы добраться до рулевой рубки тонущего, поднимающегося на дыбы корабля и в последний момент повернул судно в сторону. «Рухна» сошла с середины [18] канала на его край и, затонув, оставила фарватер свободным для движения судов. Волей случая Трофимов остался жив. Он был поднят из воды на борт спасательной шлюпки...

В очередном вылете на прикрытие базы мы разыскали место гибели судна и, промчавшись над торчащими из воды мачтами, всем звеном сделали «горку» и отсалютовали пулеметными очередями.

Жизнь в землянке постепенно начала входить в привычную колею. Рано вставали, поздно ложились, спали всего три-четыре часа и потом целый день, что называется, висели над Кронштадтом.

Все чаще стали появляться над заливом вражеские самолеты-разведчики. Каждый раз в таком случае в гарнизоне неистово, надрывно выла сирена. Не видимый глазом разведчик проходил на огромной высоте, оставляя за собой инверсионный след, тянувшийся по небу двумя белыми полосами.

Прошло всего несколько дней с начала войны, а как все изменилось у нас на аэродроме! Самолеты стоят под камуфляжными сетками, и теперь их трудно обнаружить среди буйно разросшегося кустарника. Все лишнее со стоянки убрано. На крыше штабной землянки зеленеют елочки. Оружейники спрятали свою палатку в зарослях на берегу речки. Слово «маскировка» наконец-то стало для нас весомым. Был случай, когда, возвратясь с задания, я не узнал своего аэродрома. Мое звено вынуждено было сделать над ним два круге, прежде чем нам стало ясно, что мы не где-нибудь, а дома. И оба ангара, и большие каменные дома, и высокая водонапорная башня — все пестрело серыми, бурыми, зелеными и даже малиновыми полосами и пятнами. Начальник штаба полка майор Куцев задумал скрыть от глаз врага даже сам аэродром, предложив вкривь и вкось насыпать на нем песчаные дорожки. Удалось проложить только одну такую дорожку, но и она изменила вид аэродрома.

Над Ленинградом и Кронштадтом появились аэростаты заграждения. Гигантские тела их мерно покачивались на тонких, невидимых тросах. Истребители прикрытия стали летать не ниже трех тысяч метров.

В одном из полетов мы заметили над Карельским перешейком самолет-разведчик. Пересекая Финский залив, он держал курс с севера на юг — прямо на Кронштадт. [19] Оставив товарищей прикрывать базу, я начал набирать высоту в надежде перехватить разведчика. Было около шести тысяч метров, когда стало тяжело дышать. Между тем кислородной маски в бортовой сумке не оказалось. На этих самолетах никто у нас на большую высоту не поднимался, и техник убрал маску за ненадобностью. Разведчик шел надо мной, на высоте около восьми тысяч метров. Скорость полета его была большой, и я понял, что мне его не перехватить, даже если бы у меня была кислородная маска.

Внимательно разглядываю вражеский самолет и по длинным гондолам вынесенных вперед моторов безошибочно узнаю Ю-88. Дышу, как рыба, выброшенная на берег. Перед глазами бегут зеленые, красные, желтые круги. Понимая, что это кислородное голодание и что я вот-вот потеряю сознание, последним усилием делаю переворот. Самолет срывается вниз, но я больше ничего не вижу и не слышу. Прихожу в себя на высоте около двух тысяч метров. Машина в отвесном пикировании, в ушах свист. Вывожу самолет из пикирования. Руки и ноги дрожат. Инверсионный след Ю-88 уходит далеко на запад. На душе такая досада, что и не высказать. Подо мной Волосово и железная дорога на Нарву. Вон куда умахал в погоне за разведчиком! Представляю себе, как люди там, на земле, следя за моим полетом, укоризненно качают головами: «Эх, парень!..»

Восточнее нашего аэродрома — я увидел это издалека — что-то горело. На земле меня ожидала горькая весть: погиб наш боевой товарищ Петр Хрипунов. Возвращаясь с базы, он и Алиев заходили на посадку. В то же время пришел с задания летчик соседней эскадрильи Окопный на истребителе МиГ-3. Радио на самолетах нет, а на сигнальную ракету Окопный отреагировал поздно. На развороте он столкнулся с заходившим на посадку самолетом Хрипунова. Беспомощно смотрели мы со стороны, как догорали останки двух машин... Близко подходить было нельзя: еще рвался боезапас.

— Вот и нет больше нашего Петра Фалалеевича, — сказал кто-то из летчиков. — А как он рвался в бой, как хотел сразиться с фашистами!..

Ужинали молча. Потом майор Новиков еще раз напомнил нам об осмотрительности в воздухе, о том, что после вступления Финляндии в войну на стороне фашистской [20] Германии обстановка стала намного сложней. Эти слова командира вызвали оживленный разговор. Многие из авиаторов считали, что полку наверняка придется принять участие в обороне Карельского перешейка от возможного наступления финских войск.

В конце ужина к нам пришел адъютант эскадрильи лейтенант Аниканов. Аккуратный, подтянутый — настоящий штабист, он всегда в делах и заботах.

— Товарищи летчики, сообщаю приятную новость!

Все замерли. Услышать новость, да еще приятную, разумеется, хотелось каждому.

— С сегодняшнего дня, — медленно начал Аниканов, — летный состав будет отдыхать в деревне Низино!

Последнее слово он произнес с особой торжественностью, как бы ожидая оваций.

— Это и вся новость? — подал голос Сергей Сухов.

А что? — Аниканов сконфузился, глядя на наши не выражающие восторга лица.

— Не знаю, — продолжал Сергей, — мы тут про войну, а ты нам про какой-то отдых толкуешь.

— Вот если бы ты нас, Аниканыч, на настоящий фронт послал, где бы можно было драться с фашистами, — сказал Федоров, — это была бы действительно приятная новость.

Пользуясь случаем, мы обступили адъютанта, допытываясь, не намечается ли перебазирование поближе к фронту, нельзя ли перевестись в часть, ведущую боевые действия. Лейтенант Аниканов молчаливо выдержал все атаки, чтобы в конце концов изречь:

— Машина подана, прошу садиться!

Жаль было расставаться с обжитой землянкой. Но приказ есть приказ.

Остановилась наша машина в самом конце деревни Низино. Мы вошли в дом, возле которого стоял часовой. Интендантство позаботилось о нас. На кроватях сияли белизной подушки и выглядывающие из-под одеял простыни. Отдыхали мы в ту ночь на славу.

Утром Новиков и Исакович сообщили всему личному составу, что наши войска западнее Выборга вступили в бой с врагом. Теперь каждому стало ясно, что вскоре и нам предстоит драться с фашистами.

Ленинград готовился сражаться на два фронта. В результате общей перегруппировки сил кое-какие изменения [21] произошли в нашем полку: осталось только три эскадрильи из пяти. Остальные были переданы другим частям и улетели на западные аэродромы.

Нашему звену еще сравнительно везло. Несколько дней подряд нам доверяли подняться в воздух первыми. Так было и на этот раз. Все мы (третьим в полет был послан младший лейтенант Годунов, летчик из звена Костылева) уже заняли свои места в самолетах, ожидая вылета на прикрытие базы. Но вылет был отменен. Поступил приказ поставить подвесные баки и явиться к командиру. Задача, которую мы получили, была необычной. Требовалось определить, где проходит линия фронта, как далеко фашисты от Ленинграда. Выслушав майора Новикова, мы удивленно переглянулись.

— Видите ли, обстановка на фронте настолько сложна и данные о ней так противоречивы, — сказал он, — что командование военно-воздушных сил флота вынуждено само ориентироваться.

Посмотрев на часы, Новиков предупредил, что командующий дал нам срок до шести часов утра и что в нашем распоряжении остались считанные минуты. Затем командир взял мой планшет и, еще раз уточнив по карте маршрут, пояснил:

— Пойдете на Псков, а если потребуется — и дальше. Идите, пока вас не обстреляют зенитки. Высоко забираться не надо. Держите полторы-две тысячи метров, и будет хорошо. В остальном действуйте по обстановке.

«...Пока не обстреляют», — вспомнил я слова командира, разворачиваясь на курс следования к Пскову, странная задача! Самолеты Алиева и Годунова шли, как бы прижимаясь к моей машине. Сказывалась училищная привычка ходить «крыло в крыло». Но мы направлялись к линии фронта, а сомкнутый боевой порядок не обеспечивает отражения внезапных атак истребителей противника. Пришлось разомкнуться.

Прошли Волосово. Справа открылось большое круглое, как пятак, озеро Самро. Путь дальний, держим эка что высоту три тысячи метров. Здесь меньше рас-код топлива. Под крылом проплывают деревни, поля, леса, болота. Справа уже хорошо виден берег Чудского озера и город Гдов.

В районе Пскова полету мешает облачность. Где же стреляют? Я, признаться, волнуюсь. Внимательно [22] наблюдаю за воздухом. Высота уже восемьсот метров. Идем под облаками. На горизонте показался город Остров. Справа что-то горит. Клубы черного дыма застилают город. Слева, чуть дальше, видны еще два очага пожара. По дороге на Псков, поднимая пыль, идут танки. Сомнений нет — фашистские. Но нас никто не обстреливает. Вот уже и окраина Острова. Слева на встречных курсах под самой кромкой облаков проносятся два самолета. Возможно, это вражеские истребители. Разворачиваюсь на обратный курс. Ощущаю напряженное биение сердца. Стараюсь подавить волнение. Но самолеты уже исчезли.

Неожиданно хлопья черных разрывов преграждают нам путь. От одного из них мой самолет ощутительно качнуло. Мы набираем высоту, но снаряд за снарядом упорно рвутся близ нас: сверкнет язычок огня и тут же накроется, как шапкой, темным дымком. Конечно, не очень приятно, когда по тебе стреляют, но мы уже притерпелись. Страха нет. Резко пикируя, уходим вниз и бросаем опустевшие картонные баки (случись бой — они будут только мешать). Вижу, как, причудливо кувыркаясь, падают подвесные баки Алиева. Вражеские артиллеристы, видимо, решили, что это бомбы. Интенсивность обстрела сразу уменьшилась.

Направляемся к Пскову. По дороге идут и идут танки. Сколько их! Так хочется разрядить по ним хоть часть пулеметной ленты. Но что толку от такого удара! И все же я не выдерживаю, разворачиваю звено на колонну и пикирую. Как ни густа пыль, а черные кресты на танках хорошо различимы. На Ленинград ползут гады! С ожесточением нажимаю я на гашетку. Обстреляв колонну, ухожу в сторону от дороги. Товарищи поступают так же и снова идут рядом со мной. Противник ведет беспорядочную стрельбу, но мы относимся к ней спокойно. Обстановка предельно ясна. Берем обратный курс.

После посадки я с какой-то особой легкостью выскакиваю из кабины. На стоянке нас встречают Новиков, Исакович и какой-то незнакомый нам командир, видимо представитель вышестоящего штаба. 51 докладываю все, как есть, по порядку, показываю по карте, где нас обстреляли, где и в каком направлении идет вражеская танковая колонна, какого пункта она достигла. Представитель штаба благодарит нас. Уходя, он заглядывает под [23] плоскость истребителя, на котором летал Алиев, и обращает внимание на бомбодержатель.

— Вы что — бомбы с собой брали?

— Нет, у нас были подвесные баки, — говорит Гусейн. — Но мы с Каберовым сбросили их в момент обстрела.

— А ты где сбросил свои? — спрашиваю я у Годунова.

— Я думал — они пригодятся нам и хотел привезти их домой, — отвечает Борис, — а потом разозлился и пустил по фашистской колонне. Пусть, думаю, фашисты примут за бомбы. Глядишь, какой-нибудь от страха в кювет шарахнется.

Озорной ответ Годунова вызывает улыбки. Иван Романович Новиков хвалит его за смекалку.

— Ну что, товарищ командир? — говорит Исакович. — Теперь они обстрелянные и, можно сказать, видавшие виды бойцы.

Новиков тепло улыбается и торопит нас завтракать:

— Идите, а то все остынет...

Однако спокойно позавтракать нам не удалось. Ребята налетели с расспросами: где были, что видели? Всех волновало сообщение о том, что немцы уже под Псковом.

Я отодвинул тарелку с недоеденным гуляшом. Фашистские танки, увиденные под Псковом, не выходили у меня из головы. Все еще мерещилось, как, поднимая пыль, идут они по дороге, эти стальные чудовища с черными крестами на броне. Неужели наши войска не смогут остановить их там?..

Вошедший в палатку посыльный матрос Евгений Дук прервал мои размышления. Он наклонился между мной и Алиевым и как бы по секрету сказал, что после завтрака мы все трое должны зайти к командиру. Годунов допивал чай и все еще рассказывал сидевшим рядом с ним товарищам, как он за неимением бомб бросил на немецкие танки свои подвесные баки. Алиев подошел к нему:

— Э, йолдаш{1} кончай травить. К командиру...

Последовало еще одно задание. И вот мы снова в воздухе. Только теперь нас пятеро. Возглавляет группу Егор Костылев, его ведомым идет Борис Годунов. [24]

Плюс наше звено в полном составе: Гусейн Алиев, Николай Соседин и я.

Нам приказано прикрывать бомбардировщики в полете до цели и обратно. Цель — танковая колонна в районе Пскова.

Над условленным местом (южнее Гатчины) мы встречаемся с девятью СБ. Что за летчики в этой группе, кто их командир, нам неизвестно. Неизвестны нам ни характер бомбардировки, ни заданная высота, ни основные вопросы взаимодействия. Самолеты наши не радиофицированы. А в школе нас учили... Да, но то была школа, а тут война!..

Костылев с Годуновым идут левее и чуть сзади бомбардировщиков на одной с ними высоте. Мы с Сосединым и Алиевым держимся чуть повыше и правее. Я впервые вижу бомбардировщики в полете так близко и не могу налюбоваться ими. Девять самолетов СБ идут, что называется, клином. Они величаво покачиваются на своих упругих крыльях. Хорошие машины, но, как я слышал, они уже понесли потери от огня вражеских истребителей.

Начали появляться отдельные облака. Вскоре бомбардировщики зашли в них всей группой. Поначалу земля просматривалась. Потом обзор ухудшился. Бомбардировщики уже не были видны, и Костылев, боясь столкновения, вывел нас под облака. Мы осмотрелись и не нашли самолета Соседина. Где он? Что с ним? Ничего, догонит! Но прошло пять минут, а Соседин не появлялся. Исчезли и бомбардировщики.

Вот и железная дорога Псков — Дно. Слева видна большая станция Карамышево. Я приметил ее еще в том, разведывательном, полете. Псков обходим с восточной стороны. Проглядели, кажется, все глаза, но ни бомбардировщики, ни самолет Соседина так и не обнаружены. Высота полета — шестьсот метров. Костылев ведет нас к дороге, идущей от Острова на Псков. Здесь вовсю бьют вражеские зенитки. Справа от нас из облаков вываливается горящий самолет СБ. Неуправляемая машина, оставляя в небе витой дымный след, падает. Помочь экипажу невозможно. Остальные СБ бомбят фашистов из-за облаков. Бомбят и, может быть, отбиваются от вражеских истребителей. А мы болтаемся под облаками...

Костылев ведет группу к Пскову. Он почти весь окутан дымом. На южной окраине города полыхают пожары. [25] Похоже, что его только что бомбили. Танков на дороге нет. Возможно, там, в Пскове, идет бой. Но где же бомбардировщики? Я понимаю, как тяжело сейчас нашему ведущему Костылеву. Но и мы волнуемся не меньше. Чувство беспомощности перерастает в отчаяние. Горючее подходит к концу, а мы все еще крутимся возле Пскова, тщетно пытаясь найти своих товарищей. О выходе за облака и думать нечего. Мы не знаем их толщины. Можно столкнуться с возвращающимися бомбардировщиками. Радиосвязь — только она могла бы теперь поправить дело. Гляжу на маленькую панель радиоприемника, смонтированную на приборной доске моего самолета, и негодование охватывает меня.

А ведь говорил, и неплохо, хотя очень трещал. Несколько дней назад связисты установили его на моей машине и сказали, что будут пробовать связь земли с самолетом. Любопытных набралось тьма. Специалисты вытащили на открытое место радиопередатчик. Мне было поручено подняться над аэродромом на высоту двух тысяч метров и выполнить ряд команд с земли. На голове моей был шлем с вмонтированными в него наушниками. Связисты еще раз все проверили, и я поднялся в воздух. Вскоре заданная высота была достигнута. Сквозь треск в наушниках прорезался далекий голос: «Самолет, самолет, я земля! Если слышите меня, покачайте машину с крыла на крыло». Я покачал. «Отлично, сделайте левый вираж!» Я сделал. «А теперь правый!.. А теперь фигуры пилотажа!..» Я выполнил все команды и под конец услышал: «А ну, Каберов, штопорни!» Убрав газ и задрав нос машины, я свалил ее в штопор. Виток, второй, третий, четвертый, а команды на вывод нет. Пришлось вывести без команды. Оказывается, радиоприемник отказал. Так с тех пор и молчит.

Я смотрю на самолет Костылева. Он уводит нас от Пскова, но все еще меняет курс. Видимо, хочет найти бомбардировщики и потерявшего нас Соседина. Ах, как нем не хватает радио! Тяжело идти домой, не выполнив боевой задачи. Да и хватит ли горючего?

Близ Луги стрелка бензиномера предательски подошла к нулю. Я стал поглядывать — где бы приземлиться. «А как же ребята? Ведь у них тоже...» Только я подумал об этом, как мотор фыркнул и умолк, потом ожил, но вскоре еще раз «обрезал» и остановился уже [26] окончательно. Впервые увидел я в полете беспомощно остановившийся винт.

«Спокойствие, спокойствие!» — говорю я себе. Глаза лихорадочно обшаривают землю, отыскивая площадку, на которую можно было бы сесть. Впереди, чуть справа, виднеется озеро, рядом с ним — большое поле, а на поле — лошади. Я захожу на посадку и вижу, что за мной планирует еще один самолет с остановившимся винтом. По наставлению, при посадке вне аэродрома не положено выпускать шасси. Но ломать машину жалко, К тому же передо мною ровное поле. Не раздумывая, берусь за ручку тросовой лебедки и выпускаю шасси...

Высота быстро падала. Лавируя между пасущимися лошадьми, я благополучно приземлился. Не поле, а настоящий аэродром! Будто кто-то специально приберег его для нашей вынужденной посадки. Я выскочил из машины и увидел приземляющиеся самолеты друзей.

Алиев сел хорошо. Следом за ним планировал Годунов. Он взял немного правее. Перед ним стояла лошадь. Я пытался указать ему на нее, но столкновение было уже неизбежным. Впрочем, все это выглядело довольно-таки странно. Лошадь как-то неправдоподобно легко перелетела через кабину летчика и, не задев киля, упала на землю. Машина остановилась, из нее ошалело выскочил Годунов. Он обежал вокруг самолета, потрогал винт, пощупал что-то на капоте. Когда сел Костылев, мы с Алиевым подбежали к месту происшествия. Годунов собирал в траве куски фанеры. Это, как выяснилось, были «останки лошади». Несколько других фанерных лошадей там и сям стояли в поле.

Оказывается, мы были на замаскированном таким образом настоящем аэродроме. Несколько дней назад отсюда улетела на фронт одна из авиационных частей. Тем временем комендант гарнизона решил замаскировать аэродром под выпас. Вскоре мы познакомились с этим молодым человеком, носившим звание капитана. Он рассказал нам, что остался в Череменецком гарнизоне один. Военнослужащие уехали, их семьи эвакуировались. Комендант водил нас по опустевшим домам гарнизона, предлагая на выбор любую квартиру. В его распоряжении была всего одна настоящая, не фанерная, лошадь. На ней он отправлял на ближайшую станцию [27] патроны, которых, по словам коменданта, на складе было столько, что и за год не перевезти.

— Что же вы будете с ними делать, если...

Капитан твердо ответил, что в крайнем случае боеприпасы и горючее будут взорваны.

Самолеты мы заправили быстро, а моторы запустить сразу не удалось: аккумуляторы оказались слабыми. Но предприимчивый комендант достал кусок старого амортизатора, и приспособление для проворачивания винта вскоре было готово. Запустить удалось только самолет Костылева. Лететь в часть за техником и аккумулятором было поручено мне.

Через полчаса я уже был дома.

— Что случилось? Где остальные? Почему вы не на своем самолете? — засыпали меня вопросами товарищи по службе.

Узнав, в чем дело, они облегченно вздохнули и сообщили мне, что Соседин потерял нас и произвел, посадку в Котлах, Я поспешил с докладом к командиру. Но техник звена Снигирев остановил меня:

А у нас тут... Не вернулся с задания Матвей Ефимов.

Ефимов? С какого задания?

— После вас, примерно через час, вылетела еще одна группа истребителей на сопровождение бомбардировщиков. Возглавил ее Ефимов, и пошли они тоже туда, в район Пскова. Недавно, перед вешим прилетом, возвратились. Как получилось с Ефимовым, не знаем, но старший лейтенант Киров говорит, что они его просто потеряли из виду.

— Это командира-то своего потеряли из виду? На кого же они глядели тогда?

Охваченный горьким чувством, я побежал на КП. Новиков встретил меня молча. Он не проронил ни звука, пока я докладывал о нашем полете. Потом, обведя на карте кружочком место посадки, командир встал, отдал распоряжение о подготовке на утро самолета УТИ-4 и сказал:

— Возьмете Дикова и с рассветом — на Череменец.

Я негромко произнес «Есть!» и вышел. Как это надо было понимать, что Новиков даже не упомянул о Ефимове? «Видимо, он не верит в его гибель», — подумал я. Мне тоже не верилось в это. Ефимов не мог пропасть бесследно, не такой он был человек. Ко мне удрученно [28] подошел Киров. Худое лицо Федора Ивановича, кажется, еще больше осунулось.

— И боя-то не было, — тихо, будто лично он был повинен во всем, заговорил Киров. — Конечно, зенитка могла зацепить осколком. Обстрел был сильный, но... По-моему, он просто сидит где-нибудь на вынужденной, и все.

Вокруг нас собирались люди.

А может, с самолетом случилось что, — предположил кто-то.

Самолет подготавливая техник Ситников, — твердо сказал инженер Сергеев. — Значит, причина в другом.

Все с уважением посмотрели на Ситникова. Такой похвалы до сих пор не заслужил никто.

Утром мы с Диковым были уже в воздухе. Двухместный учебно-тренировочный истребитель УТИ-4 не имел ни бронеспинок, ни вооружения. 170-километровое расстояние до Череменца я решил пройти на малой высоте. Стремительно мчались навстречу и скрывались под крылом телеграфные столбы, деревья, кусты, идущие по дороге машины. За Лугой на шоссе мы увидели колонну наших войск на марше. Шли они в сторону фронта, и мне пришло в голову приободрить их покачиванием крыльев. Но только я развернул машину в сторону колонны, как бойцов словно ветром сдуло в кюветы. Они разбежались и залегли по обе стороны дороги. Почуяв недоброе, я рванул ручку управления на себя. Истребитель свечой взмыл в небо. Только тут я глянул на Дикова. Он сидел как ни в чем не бывало, да еще и улыбался. «Ну и развеселая ты личность, Володька! — подумал я тогда о своем технике. — В нас стреляют, а тебе весело...»

Аэродром был уже рядом. Сели мы хорошо. Подрулив к самолетам и выключив мотор, я выскочил из кабины и нырнул под машину. Разумеется, долго искать не пришлось. Вот они, следы пуль. Одна из них просверлила капот мотора, другая пробила фюзеляж чуть позади кабины техника. Пока я искал пробоины, Диков весело рассказывал подошедшим товарищам, как мы здорово «пугнули пехотинцев» и как потом сделали над ними «мощную горку».

Когда я пригласил техника к самолету и показал ему пулевые отверстия, тот посмотрел на меня квадратными глазами; [29]

— Откуда это?

— Как откуда? Сам подготавливал самолет к полету, а еще спрашиваешь!

Тут он все понял. Мы осмотрели мотор. Выяснилось, что пуля ударила в подкос подмоторной рамы, рикошетировала от него, сделала слабую метку на картере двигателя и, видимо, потеряв скорость, выпала из-под капота.

К самолету вместе с комендантом подошел командир нашей группы лейтенант Костылев. Докладывая ему о выполнении задания, я не утаил случившегося и, конечно же, в свое оправдание попытался пояснить мотивы полета над колонной пехотинцев. Осмотрев пробоины, Костылев вылез из-под самолета.

— Значит, вы им боевой дух подняли, а они вам его чуть не выпустили? Ну что ж, в следующий раз выпустят. Вольности в авиации обычно кончаются плачевно.

Костылев строго посмотрел на меня, словно хотел убедиться, понял ли я свою ошибку, потом спросил:

— Что нового дома? Есть ли сведения о Соседине? Я рассказал о Соседине и, конечно же, о Ефимове. Костылев задумался:

— Да... Будем надеяться, что он где-нибудь на вынужденной сидит...

Моторы запустились хорошо, и вот мы уже в воздухе.

Смотрю на Череменец, на оставшихся среди поля деревянных лошадей и машущего нам фуражкой коменданта. До свидания, капитан! Встретимся ли мы с тобой еще когда-нибудь на дорогах войны?

»Придется нажать на гашетки»

Положение под Ленинградом становится все более напряженным. Город ведет ожесточенную войну на два фронта. Финские войска рвутся на Карельский перешеек. Гитлеровские полчища вступили в пределы Ленинградской области. Над главной базой балтийского флота — Таллином нависла смертельная опасность. [30]

Утром 13 июля 1941 года три наших товарища — Владимир Халдеев, Михаил Багрянцев и Михаил Федоров — улетели под Старую Руссу, звено Егора Костылева — в Куплю. Им предстояло базироваться на других аэродромах. Собрав остальных летчиков, командир сказал, что, видимо, на днях кому-то предстоит лететь в Эстонию. При этом он глянул в мою сторону, и я подумал, что ответственное задание поручат, наверное, нашему звену. Командир продолжал говорить, а я уже представил себе Таллин, его узкие, как ущелья, улочки средневековья и широкую морскую гавань со множеством кораблей. Незадолго до войны мы ездили в эстонскую столицу на общефлотский смотр художественной самодеятельности и размещались там в первоклассных каютах огромного корабля «Вирония», Весь Таллин пел в те дни, радуясь свободной и светлой жизни. А вот теперь ему угрожает фашистское нашествие. Старый Томас — хранитель города, о чем ты думаешь сейчас, стоя на своей башне? Не печалься, мы тебя в беде не оставим!..

— Вы поняли, лейтенант Каберов? — повысил вдруг голос майор.

Оказывается, я так задумался, что, не расслышал его последних слова и смотрел на него, будто спросонья.

— Поняли, Каберов? — переспросил майор. — Вы и ваши товарищи стали основными базовыми летчиками. Ваше звено при любых обстоятельствах остается здесь. Прикрытие Кронштадта — наша главная задача.

Командир посмотрел на часы, напоминая нам, что до очередного вылета остается восемь минут, Затем последовало обычное предупреждение о необходимости внимательного наблюдения за воздухом.

Вот тебе и Таллин! Возле самолета Алиева мы остановились.

— Ничего, Таллин — это не основное направление, — сказал Гусейн, как бы утешая кого-то, — Главные бои предстоят, видимо, здесь.

Он что-то еще хотел сказать, но в воздух взвилась зеленая ракета, и мы заняли свои места в кабинах. Запускаю мотор и думаю: а ведь Гусейн, наверное, прав. Здесь предстоят трудные бои. Только они еще впереди, а в Таллине уже сейчас есть работа для нашего брата. До чего же надоел этот «святой барраж» над базой и [31] этой Маркизовой лужей! Недаром нас Новиков давно называет базовыми летчиками.

Мы уже выруливаем, когда наперерез нам выбегает техник. Он показывает руками крест. Возле кабины моего самолета вырастает фигура Аниканова. Струей от винта у адъютанта сбило фуражку. Он бежит за ней, возвращается и, обращаясь к нам, торопливо сообщает, что ночью фашисты бомбили Клопицы и что сейчас, видимо, последует команда прикрыть этот аэродром.

— А что, ожидается повторный налет?

Аниканов улыбается, неопределенно пожимает плечами.

Но уже в следующую минуту послышалась команда: «На Клопицы!» Мы прямо со стоянки пошли на взлет. Я испытывал радостное чувство: «Хорошо! Хоть раз не на базу».

Деревня Клопицы, с белой церковью в центре ее, примыкает к аэродрому. Самолетов на аэродроме нет. Интересно, что же бомбили здесь немцы во время налета, что видели они с высот ночного неба на этом пустынном поле и в этой чаще, вставшей зеленой стеной вдоль северной границы аэродрома? Небольшие воронки от сброшенных на него бомб темнеют, словно раскатившиеся монеты.

Алиев и Соседин идут рядом. Снова разглядываю воронки. Пытаюсь вообразить, как здесь, над этим полем и лесом, ночью кружили фашистские самолеты. «Днем бы их увидеть да разделаться с ними, — думаю я. — Должны же мы, истребители, когда-нибудь истребить хоть одного фашиста. Неужели мы так молоды, что нам ничего нельзя доверить? В Таллин — нельзя, под Старую Руссу — тоже. Просил командира послать нас под Выборг. Положение там серьезное. Наши с трудом сдерживают яростные атаки финских войск. Но командир сказал, что авиацию противник не применяет и что драться в воздухе не с кем. «А штурмовать? — возразил я. — Почему бы не штурмовать?» В ответ последовало: «Не горячитесь. Когда нужно будет, пошлют». — «Так ведь нужно же, нужно, товарищ командир!..» Но он лишь посмотрел на меня сощуренными глазами и ничего больше не сказал...

Что такое? Алиев вышел вперед и подает сигнал «Внимание». С юга идут неизвестные самолеты! Разворачиваемся [32] — и к ним. Нет, это не противник. Это два наших МиГа возвращаются с задания. А у Алиева глаза зоркие. Молодец, далеко видит. Мы возвращаемся к Клопицам. Я внимательно наблюдаю за воздухом и ругаю себя за то, что в полете думаю о постороннем. Время наше истекает. Делаем последний круг над Клопицами. Я смотрю на проплывающий под крылом аэродром. Откуда мне знать, что скоро рядом с ним в непроглядном лесу будет стоять наша палатка и что именно здесь, в Клопицах, развернутся события, которые оставят след в моей памяти на всю жизнь?

После посадки я доложил адъютанту о полете. В землянке было тихо. Что-то писал, склонясь над столом, Исакович.

— О Ефимове ничего не слышно, товарищ комиссар?

— Нет, ничего. Уже третий день никаких вестей, А ты откуда прилетел? С базы?

Нет, мы Клопицы прикрывали. Вроде бы некоторое разнообразие. Но все равно обидно. Когда немцы бомбят, нас нет, немцы ушли — мы прилетели. Да и охранять там нечего. Пустой аэродром.

— Как пустой? — Комиссар оторвался от работы. — Я недавно был в Клопицах и хорошо знаю, что вы там охраняете.

— Лес охраняем. Больше там ничего нет.

— А в лесу? В лесу ничего не заметили? — спросил он. — Ну, если не заметили, то это даже хорошо. Это весьма важное сообщение, и мы доведем его до сведения командования клопицкого гарнизона.

Исакович рассказал мне, что на аэродроме стоят дальние бомбардировщики, что они укрыты в лесу, что нам, возможно, придется прикрывать их и нести дежурство в Клопицах. Там есть пост ВНОС (воздушное наблюдение, оповещение и связь). Так что фашистам не удастся безнаказанно бомбить этот аэродром.

Мне не терпелось узнать, кто полетит в Клопицы, и я хотел спросить об этом Михаила Захаровича, но в землянку вошел командир.

— Все еще не унимаешься? — сказал он мне. — Продолжаешь зондировать почву?

Я молчал. Майор жестом пригласил меня сесть и сам сел на нары.

— Послушай, Каберов, — сказал он, — я уже на третьей войне и хорошо знаю, что это за штука. Выполняй [33] точно задания, которые тебе дают, и все будет хорошо. Заваруха предстоит большая. Тебе еще не раз небо с овчинку покажется. Старайся взять от каждого полета как можно больше. Учись быть осмотрительным, отрабатывай взаимодействие летчиков в своем звене. Готовься. Дошло?

— Дошло, товарищ майор!

Ну вот. А теперь иди, готовь машину. Вылет через пятнадцать минут. Пойдем с тобой в паре на сопровождение бомбардировщиков. На базу Алиев и Соседин сходят одни.

Нашим СБ предстояло бомбить противника на железнодорожной станции Струги Красные (юго-западнее Луги, по дороге на Псков). Семерку бомбардировщиков прикрывали вместе с нами два армейских И-16. Погода стояла хорошая. Истребителей противника над целью не было, и СБ отбомбились нормально. Мы проводили их до Сиверской и возвратились на свой аэродром.

— Видал? — спросил меня Новиков, когда я подошел к нему, чтобы доложить о выполнении задания.

— Так точно, товарищ майор. Как СБ бомбы бросили, как что-то рвалось и горело. Все видел.

— Да я не о том! Какая мощь-то у них, видал? Два И-16 на семерку СБ! Трудно, значит, армейским летчикам, если который день просят помощи у нас...

В тот день мы сделали еще три вылета на прикрытие базы. Утром поступил приказ о посылке звена истребителей в Клопицы. Объявив его, майор вызвал к себе Кирова, Годунова и Тенюгина. Он проинструктировал этих летчиков и велел им не задерживаться с вылетом. Агеев должен был перебросить в Клопицы на самолете У-2 технический состав. Имущество было приказано отправить туда на стартере — специальной машине с приспособлением для запуска самолетного двигателя.

После отлета Кирова, Годунова и Тенюгина в Клопицы я стал подумывать о том, что нам не доверяют. Прошел еще день, и очередной вылет на прикрытие базы показался мне прямо-таки невыносимым. Чтобы не расхолаживать летчиков, я спокойно объяснил им уже давно заученный порядок действий в полете над базой и добавил, что, выполнив задание, мы в порядке тренировки проведем прямо над Кронштадтом учебный бой. [34]

И вот под нами Кронштадт. Когда время прикрытия подошло к концу, я подал условный сигнал, и «бой» начался. Это был головокружительный каскад фигур пилотажа. В штабе бригады не на шутку всполошились. Кому-то показалось, что идет бой с фашистскими самолетами. Но вскоре на помощь нем вылетело звено истребителей И-16. Артиллеристы-зенитчики, не видя противника, все же сделали «для острастки» более десятка выстрелов. Считая, что зенитные разрывы свидетельствуют о появлении противника, мы приняли И-16 за вражеские истребители и чуть было не атаковали их. К счастью, вовремя выяснилось, что это свои. Нам ничего не оставалось, как вежливо раскланяться и пойти на посадку.

Можно было не сомневаться, что меня ждет очередная неприятность. Ну что ж, я не собирался ничего скрывать и заранее решил, что поставлю, как говорится, вопрос ребром: «Нет настоящего боя — провели учебный. Истребители мы или куропатки?!.»

Друзья мои тоже были обеспокоены. Мы приземлились, посовещались и решили прежде всего выяснить, что тут о нас думают.

Захожу я в штабную землянку. Адъютант сидит в своем закутке и сосредоточенно водит пером по бумаге.

— Где командир? — спрашиваю я у Аниканова.

Он поднимает на меня свои невесть чему улыбающиеся глаза:

— Командира вызвали на КП.

«Все ясно. Вызвали стружку снимать», — думаю я. Какое-то упрямое чувство распирает меня. Всюду и во всем видится мне сплошная несправедливость.

— Задание выполнили, встреч не было! — вызывающе бросаю я адъютанту обычную для такого случая фразу и поворачиваюсь к выходу.

— Одну минуточку, — останавливает меня Аниканов. — Как это ничего не было? А бой с финскими истребителями?

— С какими еще истребителями?

— Спрашивает — с какими! Из штаба бригады сообщили, и я записал, что вы вели бой с финскими истребителями.

Так вот оно что! Теперь понятно, почему прочистила стволы кронштадтская батарея! Пообещав Аниканову рассказать обо всем позже, я покидаю землянку. [35]

На стоянке меня ждут друзья. У того и другого постные лица.

— В чем дело, Гусейн? — обращаюсь я к Алиеву. — Что случилось?

— Так ничего, — уклончиво отвечает он. — Нехорошо как-то... Гусейн снимает шлем, мнет его в руках... и вообще, когда этому конец будет?

— Не понимаю тебя, — удивляюсь я.

— Как не понимаешь?! — Глаза его сверкают гневом. — Там люди гибнут, а мы здесь воздух утюжим! За что нас кормят?!..

Обычно неразговорчивый, уравновешенный, не лишенный юмора, Гусейн в эти минуты не похож на себя. Он смотрит на меня так, будто я виноват в том, что мы до сих пор по-настоящему не воюем. Конечно, объяснять ему что-либо сейчас бесполезно. Да и что я могу объяснить, если сам внутренне возмущаюсь отсутствием настоящей боевой работы?

Вся эскадрилья в разлете. Халдеев, Багрянцев и Федоров воюют где-то под Старой Руссой. Комиссар рассказывал, что Багрянцев сбил там два «юнкерса», а третий вражеский самолет таранил. У Федорова и Халдеева на счету по «мессершмитту». Киров, Годунов и Тенюгин только вчера утром улетели в Клопицы. Днем они уже вели тяжелый бой с налетевшими на аэродром бомбардировщиками, и Киров сбил «юнкерс». Где-то под Нарвой дерутся Костылев и Сухов. В одном из боев на самолете Костылева было повреждено хвостовое оперение, и он с трудом дотянул до аэродрома. Сухов прикрывал отход Костылева и один вел бой с четверкой «мессершмиттов». Да, это настоящие боевые задания. Какое счастье выпало ребятам! А мы целыми днями прикрываем главную базу. Словно нас за ногу к ней привязали.

— Знаешь что, Гусейн, — после небольшой паузы говорю я Алиеву. — Пойдем потолкуем еще раз с командиром!

Но не прошли мы и десятка шагов, как в воздух взвилась зеленая ракета. Мы остолбенели! Неужели это сигнал вылета нашего звена? Что делать? Самолеты еще заправляются. Но тревога наша оказывается напрасной. Адъютант, что называется, перестарался. Он должен был сказать нам, что нас срочно вызывают на КП для [36] постановки новой боевой задачи, а вместо этого выстрелил из ракетницы.

Командир полка майор Душин встретил нас приветливо:

— Ну что, базовые летчики, устали, наверное?

— Никак нет, — ответили мы вразнобой.

— На Кронштадт надоело летать, товарищ майор, — добавил я.

— Да, но вы, говорят, провели над базой бой с финскими самолетами.

— Это только говорят, товарищ майор, — сказал я, готовясь рассказать обо всем. Но Душин остановил меня:

— К сожалению, у нас мало времени, расскажете потом. А сейчас майор Новиков ознакомит вас с обстановкой, и вы получите новую задачу. Эта, думается, будет интересной.

Мы переглянулись. Новиков развернул на столе карту, посмотрел на нас и с едва заметной улыбкой произнес:

— Ну, вот и дождались, страдальцы. Теперь-то вам придется нажать на гашетки.

Шел на посадку истребитель...

Он поистине сгусток энергии, хотя внешне это незаметно. Ростом невысок, в движениях нетороплив, говорит ровно, слушает внимательно, причем пытливо рассматривает собеседника своими угольно-черными глазами. Иные над смешным хохочут, что называется, до упаду, а он лишь мягко, скуповато улыбается, словно приберегает веселье до другого раза. Но уж если берется за дело, оно сразу сдвигается с места. А если рассердится... Я видел его в гневе; суров, беззвучен, брови — колючки, лицо побагровело, кавказская кровь кипит... Но это ненадолго. Гусейн отходчив, душа у него добрая, ум светлый.

Как он радуется сегодня! Наконец-то нам доверено трудное дело. Глаза Алиева прямо-таки засияли, когда [37] он услышал об этом. Я не узнавал Гусейна. Слушая майора Новикова, он нетерпеливо поводил плечами и как-то по-детски подмаргивал мне и Соседину.

— Цель — крупная вражеская мотомеханизированная колонна на дороге между Сабеком и населенным пунктом Осьмино, — говорил командир. Он острием карандаша показал эти населенные пункты на карте. — Ваша задача — звеном истребителей нанести удар по колонне противника. На каждом самолете шесть реактивных снарядов плюс пулеметы. Так что ударить есть чем, — Майор обвел взглядом наши сияющие лица и сам улыбнулся. — Вопросов нет? Через десять минут вылет.

И вот мы уже у самолетов. Запускаем моторы, взлетаем.

Проходим Волосово. Справа полыхает большой пожар. Это горит село Ивановское. Впереди синеет лента реки Луги. Видна деревня Сабек. Где-то там, за ней, нам предстоит нанести удар по противнику. Еще несколько мгновений полета, и я отчетливо вижу вражескую колонну. Перестраиваю звено в правый пеленг и пикирую. Заметна нас, фашисты открывают ураганный огонь. Но уже поздно. Смертоносные снаряды РС сорвались с балок и, прочертив огненный след, ударили по машинам противника. Один за другим следуют взрывы, взметающие вверх вместе с землей обломки фашистской техники. В какой-то момент сверкнуло пламя, и густой черный дым потянулся над лесом. Стреляя из пулеметов, низко, почти на бреющем, пронеслись мы над вражеской колонной.

Наш первый настоящий боевой вылет, первый удар по противнику! Разворачиваю звено для повторного захода. Снова пикируем, снова летят наши снаряды, уничтожая технику врага. Пулеметные очереди косят фашистов. Противник огрызается — ведет зенитный огонь. В нескольких местах по ту и другую сторону от дороги горит лес. На шоссе полыхают подожженные нами машины. Местами дым застилает колонну. Мы проносимся сквозь эту дымовую завесу.

Неожиданно Соседин вырывается вперед и уходит вверх. Качнув машину с крыла на крыло, он пикирует. Алиев следует за ним. Что они там обнаружили? Ах вот в чем дело! В реке Сабе кто-то купается. [38]

«А вдруг это наши?» — думаю я. Вражеская зенитная установка рассеивает мои сомнения. Снаряды рвутся перед самолетом Соседина. Я разворачиваюсь, чтобы атаковать зенитку, но Алиев упреждает меня. Он делает переворот и камнем бросается на орудие, едва не столкнувшись с моей машиной. Чтобы не мешать Алиеву, я следую за Сосединым. Он уже стреляет по купающимся. Те выскакивают из воды и бегут вдоль берега к зарослям ивняка. Человек десять устремляются в поле. Доворачиваю машину, даю по этой группе несколько очередей. На реке уже ни единой живой души. Напоследок мы с Сосединым еще раз проходим над «пляжем». На берегу видна брошенная одежда. Надевать ее, видимо, некому. Возле молчащей зенитки видны неподвижные тела четырех вражеских артиллеристов. Мы набираем высоту. Где же Гусейн? Будь радио на самолете, он, возможно, сообщил бы, что с ним...

Ветер относит дым от дороги. Снова видна автоколонна противника, Мы с Сосединым наносим по ней еще один удар. Перед нашими глазами возникает фейерверк трассирующих пуль.

Алиева по-прежнему нигде не видно. Может быть, он вынужден был возвратиться на аэродром? Но нет, и на аэродроме мы его не находим. Подробно докладываем командиру о выполнении задания и о том, как Алиев, выручая Соседина, подавил огонь фашистской зенитки. — Где же он?..

Только вечером стало известно, что какой-то самолет приземлился в восемнадцати километрах от нашего аэродрома, близ деревни Гостилицы. Рассказывали, что самолет этот вел тяжелый воздушный бой с фашистами и был сбит. На место его приземления немедленно выехали наши люди.

Вот что они услышали от очевидцев. На сравнительно небольшой высоте в сторону Ленинграда летели три вражеских штурмовика Ме-110. В это время над лесом, дымя мотором, проходил наш «ястребок». Неожиданно он набрал высоту и преградил путь фашистским самолетам. В первые же мгновения боя ведущий «мессершмитт» вспыхнул и стал падать. Летчики покинули его и опускались на парашютах. Два других Ме-110 яростно отстреливались от атакующего их «ястребка». Но вскоре один из них тоже задымил и [39] круто пошел к земле. Он упал за деревней в лесной массив. Третий повернул обратно. Истребитель преследовал его. Он не стрелял, но, по-видимому, готовился ударить самолет противника по хвосту. И тут фашист открыл огонь. «Ястребок» начал падать. Потом он выровнялся, пошел на снижение в направлении деревни и скрылся за лесом. Прибежавшие туда колхозницы увидели, что самолет совершил посадку, не выпуская шасси, на крохотной лесной полянке. Летчик был мертв. Они немедленно сообщили о случившемся в Ленинград. Вскоре выяснилось, что фамилия погибшего летчика — Алиев. Гусейна и его самолет привезли на аэродром вечером. Но было еще светло, и все сразу обратили внимание на развороченный капот мотора и разбитые цилиндры двигателя. Друзья бережно сняли Гусейна с машины и положили на носилки. Открыв кабину, мы увидели разбитую приборную доску, залитые кровью осколки стекол на полу. Через некоторое время врач сообщил нам, что грудь Гусейна поразили тридцать осколков вражеского снаряда.

...И тридцать, не забудем, тридцать
Осколков вражеских в груди.
Но сердце продолжает биться
И отдает приказ: «Дойти!»
Дойти! Пусть легкие пробиты,
И в баках пусто, сдал мотор.
Но гибели наперекор
Шел на посадку истребитель,
Со смертью продолжая спор,
Все сознавая, не вслепую,
В вершинах сосен и берез...
И на прогалину лесную
Пришел, не выпустив колес.

Так наш флотский поэт Всеволод Азаров рассказал в стихах о последних минутах жизни Алиева.

Вот он лежит, наш Гусейн. Лежит на носилках, в окровавленном, иссеченном осколками кителе. Гусейн, Гусейн! Смертельно раненный, ты еще пытался спасти своего раненого друга — самолет. Откуда взялись у тебя силы, чтобы посадить истребитель так нежно и аккуратно? чем подумал ты в свою последнюю минуту? Может, вспомнил маму, твою добрую маму, Кюбру Алек-пер кызы, которая так любила тебя? Она не дожила до этого черного дня и не поплачет у твоей могилы. А может, ты вспомнил о родном Баку, об аэроклубе, [40] о своей наставнице — первой летчице Азербайджана Мамедбековой Лейле-ханум, что дала тебе путевку в небо? Или о девушке, недавно приславшей тебе из Баку письмо? Мы хотели знать хотя бы, как зовут твою любимую. Но ты был так застенчив, что не сказал даже этого, а потом вдруг предложил нам прочитать письмо самим. Мы разглядывали непонятные нам строки (никто из нас не знал азербайджанского языка), а ты смеялся, беспечно радуясь тому, что шутка твоя удалась...

Никто никогда не узнает, Гусейн, что испытал ты, что прочувствовал, о чем подумал в ту последнюю для тебя минуту. Ясно одно, что трудной была она, эта минута. Врачи не понимают, как мог сраженный насмерть человек управлять самолетом, лететь, а потом совершить посадку. Оказывается, мог. Таким он был, этот удивительный человек, Гусейн Алиев. Не исполнив до конца своего долга, он не мог позволить себе даже умереть.

Когда наши товарищи приехали на место посадки, Гусейн сидел в кабине истребителя. Казалось, окликни его, и он сейчас же обернется и на красивом мужественном лице его сверкнет дружелюбная улыбка. В левой руке он держал отбитую осколком рукоятку сектора газа, правой крепко сжимал ручку управления самолетом, ноги, как всегда, стояли на педалях. Было такое впечатление, будто Гусейн прицеливается в невидимого врага.

Совершив посадку, он все еще летел на своем истребителе. Но теперь уже летел в бессмертие.

...Горда гора полетом соколиным,
А Родина — своим бесстрашным сыном!

Это заключительные строки замечательной поэмы о Гусейне Алиеве, написанной азербайджанским поэтом Мамедом Рагимом. Родина высоко оценила подвиг Гусейна, посмертно наградив его высшей правительственной наградой — орденом Ленина.

Алиева хоронил весь наш гарнизон. В скорбном молчании стояли летчики, техники, ближайшие друзья Гусейна, когда прогремел ружейный салют. И вот уже насыпан могильный холмик между двумя печальными березками. Венки полевых цветов покрыли его. При тусклом свете мы еще раз вглядываемся в фотографию Гусейна на пирамидке, в дорогие сердцу черты. Тихо расходимся... [41]

Несмотря на яростное сопротивление наших войск, фашистская армия упорно приближалась к Ленинграду. С западных аэродромов возвращались наши летчики. Из Клопиц вернулись Киров, Годунов, Тенюгин, из Купли — Сухов и Костылев. Чуть позже из-под Старой Руссы прибыли Халдеев и Багрянцев. Они принесли печальную весть: в тяжелом воздушном бою пал смертью храбрых Миша Федоров. Алиев и Федоров. Трудно было поверить, что среди нас уже нет и никогда больше не будет этих молодых, задорных, влюбленных в жизнь людей. И мы мстили за них фашистам. «За Гусейна! За Мишу!» — мысленно повторяли мы, обрушивая на колонны противника шквал огня. И снова летели в воздух обломки вражеской техники, и снова безжалостно косили фашистов наши пулеметы. Нервы гитлеровских вояк не выдерживали. Семь солдат во главе с офицером из числа окруженных в районе озера Самро войск, сдаваясь нашим пехотинцам в плен, так объясняли свое решение:

— Лучше сдаться, чем сойти с ума от этих адских машин.

Они имели в виду советские самолеты и наши реактивные снаряды. Что ж, неплохая оценка наших первых ратных дел. Но в ту пору только некоторые из германских солдат пытались трезво осмыслить собственное положение и обстановку на фронте. Тысячи и тысячи других были опьянены фашистской пропагандой и, подхлестываемые заклинаниями своего бесноватого фюрера, упрямо рвались к Москве и Ленинграду.

На то они и друзья

Было еще светло, когда над аэродромом появился наш двухмоторный транспортный самолет Ли-2. К тому времени боевой день у летчиков уже подошел к концу. Мы решили искупаться спустились к реке, Но только я вошел в воду как услышал крик: [42]

— Лейтенанта Каберова к командиру!

Надевая на ходу комбинезон, бежал я к эскадрильской землянке. В это время два истребителя взревели моторами и, обдав меня пылью, прямо со стоянки пошли на взлет. Майор Новиков с явным нетерпением ожидал моего прихода.

— Видишь Ли-2 над аэродромом?

— Вижу, товарищ майор!

Это самолет командующего. Приказано сопровождать его до Таллина. Взлетели Халдеев и Сухов. Ты пойдешь третьим. В Котлах дозаправка. Пулей в самолет — и в Котлы!

— Есть!

Я бросился к своей машине. Мой новый техник Грицаенко (Володю Дикова перевели в другую часть) уже запустил мотор. Моторист Алферов с ходу накинул на «меня парашют, помог пристегнуть нижние лямки. Секунда — и я в кабине, вторая — и, поднимая пыль, машина тронулась с места. В этот момент я услышал, что кто-то стучит по крылу, и остановился. Стучал Алферов. К самолету бежал командир.

— Баки, баки подвесные! Где они у вас? — донеслось до меня.

— Так ведь у нас «эресы» стоят, — стал объяснять техник,

— Быстро на мою машину! — сказал майор.

Техник командирского самолета Кирилл Евсеев немедленно запустил мотор. Я с ходу занял место в кабине на уложенном в сиденье парашюте, не привязываясь, дал газ и пошел на взлет. На разбеге непрогретый мотор чихнул, затем вдруг умолк, или, как говорят авиаторы, «обрезал», но тут же снова «забрал», взял полные обороты. Машина оторвалась от земли в самом конце аэродрома, едва не задев колесами за высокие кусты. У меня даже пот на лбу выступил. Впрочем, все обошлось благополучно. Я набрал высоту, развернулся над лесом и взял курс на Котлы.

Самолета Ли-2 и наших истребителей не было видно. Должно быть, командующий авиацией Балтийского флота генерал М. И. Самохин спешил и дорожил каждой минутой. В Котлах я приземлился, выскочил из кабины и сразу же побежал к самолету Халдеева. И он, и Сухов уже заправили свои машины. Заправился и Ли-2. Выруливавший для взлета Халдеев, увидя меня, остановился. [43] Пересиливая гул моторов, он крикнул мне, каким маршрутом лететь и какую держать высоту.

Догнал я группу над Усть-Нарвой. Самолет командующего шел низко над водой, возле самого берега, истребители — чуть сзади, на высоте четырехсот метров. Я пристроился с правой стороны, показал знаками лейтенанту Халдееву (он был старшим группы), что у меня все в порядке, и стал вести наблюдение.

Со стороны Финляндии в море показались две еле заметные точки. Сначала я принял их за наши катера, прикрывающие подступы к островам. Но прошли считанные секунды, и точки укрупнились и явно приблизились. Не самолеты ли это? Непонятно только, почему они идут как бы по воде, хотя следа и не оставляют. Я выдвинулся слегка вперед и движением машины показал Халдееву на подозрительные точки. Он тоже стал беспокойно вглядываться в море, но, видимо, ничего не обнаружил.

Заходящее солнце мешает наблюдению. Но я уже присмотрелся и ясно различаю, что со стороны залива идут самолеты, и, конечно же, вражеские. Медлить нельзя ни секунды. Они могут увидеть самолет командующего, и тогда... Резким полупереворотом бросаюсь вниз и даю очередь из пулеметов. Истребители противника на огромной скорости делают «горку», и очередь проходит мимо. Неудача несколько обескураживает меня. Между тем «Мессершмитты-109» (я вижу их впервые) пересекают береговую черту и исчезают в просветах облаков.

Мои друзья сбрасывают подвесные баки, быстро набирают высоту и скрываются за растекающимися вечерними облаками. Я спешу за ними. Но что это? Где рычаг сброса баков? Рука нащупывает лишь кронштейн с осью да навернутую на ее конец гайку. Рычага нет. Он снят. Хочется кричать от возмущения. Как сбросить баки? Почему техник Евсеев перед вылетом ничего не сказал мне об этом? Меня охватывает тревога. Ведь друзья ведут бой. Я должен быть там, с ними. А командующий? Что, если фашисты заметили его? Еще и еще раз проверяю рычаги и кнопки. Все имеет свое определенное назначение и к сбросу баков не относится.

Даю полный газ. Машина с трудом набирает высоту. Надежда сбросить баки не оставляет меня ни на мгновение. Я лихорадочно осматриваю кабину. На высоте тысячи метров из-за облаков вываливается вражеский [44] истребитель. Разворачиваюсь и пытаюсь зайти ему в лоб. Но он делает надо мной «горку» и, перевернувшись, как коршун, бросается вниз. Успеваю ввести машину в скольжение. Дымная пулеметная трасса проходит мимо, Сознание работает быстро. Понимаю, что положение мое не из приятных, и внимательно слежу за «мессершмиттом».

Выйдя из атаки, фашист повторил маневр и опять метнулся ко мне, Он снова дал очередь, но и она прошла мимо. Две неудачные атаки, видимо, разъярили моего противника. Уже не делая «горки», он круто ввел машину в вираж. Я поступил так же. Это было вроде бы выгодно мне. Радиус виража у моего самолета меньше, чем у «мессершмитта». Хорошо бы зайти ему в хвост и нанести удар сзади. Но баки, проклятые баки! Из-за них я не могу создать необходимый крен.

Неожиданно резкий удар сотряс машину. Такое впечатление, будто по обшивке стеганули кнутом. Самолет накренился. Восстановив положение, я увидел, что в правой плоскости зияет большая дыра. Вражеский истребитель метеором пронесся надо мной, а через несколько секунд ударил вторично. Мой самолет перевернулся через крыло, сорвался в штопор. С большим трудом уже у самой земли удалось прекратить вращение. От нервного напряжения дрожали руки.

Осматриваюсь. Сзади никого нет, и никто меня не атакует. Странно. Куда же девался гитлеровец? Я даю газ и вновь набираю высоту. Только тут обнаруживаю, что повреждено и левое крыло. Однако машина летит и слушается рулей. Я плавно разворачиваюсь и внимательно гляжу, нет ли какого подвоха. Но фашист действительно ушел...

Впрочем, это не порадовало меня. Размышления мои были невеселыми. О Таллине не могло быть и речи. Только бы командующий долетел. А Халдеев и Сухов? Каков результат их боя? Что они думают обо мне? Как расценят то, что я не пошел с ними? Ничего, дома все расскажу — поймут...

Но поняли, к сожалению, не все. Правдивый доклад Халдеева и Сухова, приземлившихся на аэродроме на несколько минут раньше меня, в штабе бригады был истолкован с неожиданной суровостью. Едва после посадки я зарулил на стоянку, как мне приказали сдать оружие, а еще через полчаса из Кронштадта прибыл [45] начальник политотдела бригады полковой комиссар С. С. Бессонов для разбора ЧП.

Навсегда запомнился мне тот вечер. Большое багровое солнце медленно опускалось за горизонт. Гарнизон жил своей обычной жизнью. А я потерянно бродил взад-вперед возле землянки. Сначала со мной был Сергей Сухов, а потом он вместе со всеми ушел ужинать, и я остался один. Я ждал начальника политотдела, хотел поговорить с ним. Но он в сопровождении комиссара эскадрильи М. З. Исаковича быстро прошел в землянку, не обратив на меня внимания.

Неожиданно меня вызвали к телефону. Кто-то из штаба бригады требовал, чтобы я объяснил мое поведение в бою. Я подробно рассказал, как было дело, и тут же услышал: «Вы удрали из боя, Каберов, и бросили своих товарищей. Вы трус!» — «Это я-то трус?! — крикнул я не своим голосом. — Да я же только что объяснил вам, что вел бой, дрался с «мессершмиттом». Мой самолет пострадал в этом бою!» — «Знаем мы такие бои, — последовал ответ. — Вы ответите по закону военного времени». — «Это за что же, за что я должен отвечать?» — спросил я растерянно. Но на том конце уже положили трубку.

Такой оборот дела удручающе подействовал и на меня, и на майора Новикова. Он сразу же разъяснил всем, что это по его распоряжению техник Евсеев несколько изменил систему сброса подвесных баков, укрепив на специально сделанном им кронштейне под прицелом трос с шариком. «Это очень удобно. Вы бы дернули за шарик-то, товарищ лейтенант. Он тут, рядом», — объяснил мне Евсеев, узнав причину моего неудачного полета. В спешке он забыл заранее предупредить меня об этом и теперь ругал себя за оплошность.

За спешку и невнимательность мне была, что называется, устроена головомойка. Но ни о какой трусости и разговора не было. Комиссар так и сказал мне: «Ладно, не волнуйся, оружие вернут, все уладится». А теперь вот...

Я знал, что комиссар Исакович требовательный, но справедливый человек, что он зря в обиду не даст. Но и его положение было не из легких. В землянке грохотал голос Бессонова:

— Трусов выгораживаете! [46]

Он кандидат в члены ВКП(б), товарищ полковой комиссар, — спокойно напоминал Исакович.

— Исключить! Завтра же созовете собрание, и исключить!..

Больше я ничего не видел и не слышал, В темноте набрел на стоявшую недалеко от землянки автомашину, забрался в кабину, лег на сиденье, стыдясь собственных слез. «За что? — спрашивал я себя. — За какое преступление все это?» Только где-то под утро удалось мне забыться. Не знаю, долго ли я спал. Разбудил меня голос Володи Халдеева:

— Ты смотри, где он устроился! А мы обыскали все вокруг. Поднимайся, пошли на завтрак!

— Никуда я не пойду.

— Брось дурить, ничего тебе не будет.

— Не будет, говоришь?..

— И я рассказал ему обо всем, чему был свидетелем вечером.

— Ну, это он сгоряча, — сказал Володя о Бессонове. — Просто вспылил. Бывает. С чего все началось? Прилетели мы вчера с Сергеем, а нас спрашивают: «Где командующий?» Я сказал, что на нас напали два «мессершмитта» и мы вынуждены были вступить в бой. «А Каберов где?» — спрашивают, «Не знаем, его с нами не было. Он первым атаковал фашистов и пропал где-то». Ну, наши доложили обо всем в штаб бригады, а там решили: «Раз с товарищами в бою не был, — значит, струсил». Но ты не переживай. Разберутся. Все будет в норме. Ну, поругают за подвесные баки. Это уж точно. Конечно, подвел тебя Евсеев. Тоже ходит сам не свой.

— Я Бессонова боюсь, Володя. Страшный он какой-то.

— Неправда, Семен Семенович хороший человек. Я его давно знаю. Ну, случается, пошумит. На нем, брат, за все ответственность большая. А тут такое дело. Прикрывали командующего и вдруг оставили одного. Вот Семен Семенович и мечет искры. Исакович беседовал с нами по этому поводу. Вечером, наверное, будет партийное собрание. Ты не бойся, говори все, как было. Товарищи в обиду не дадут.

Вечером действительно состоялось партийное собрание. Участники его сидели на траве возле самолета, на котором я летал на задание. Машина была уже отремонтирована, Четырнадцать пробоин залатали на ней [47] техники. Как мне рассказывали потом, люди со всей стоянки приходили посмотреть на израненный самолет. Собрание открыл оставшийся за парторга старший техник звена Снигирев, Сообщив вкратце о сути дела, он сказал:

— Думаю, что нам прежде всего надо послушать коммуниста Каберова.

— А что тут слушать? — сказал Бессонов. — Тут, помоему, и так все ясно. Трус! А трусам нет места в партии. Предлагаю голосовать.

Участники собрания недовольно зашумели. Снигирев поднял руку.

— Вам никто слова не давал, — обратился он к Бессонову. — Вы здесь такой же коммунист, как и все. И, пожалуйста, соблюдайте партийную дисциплину.

Мужество председателя было вознаграждено наступившей вдруг тишиной,

— Извините, — осекся Бессонов. — Я высказал мнение командования бригады.

Мне было предоставлено слово. Я снова рассказал по порядку обо всем, что было, и замолчал, ожидая вопросов.

— Кто же все-таки виноват в том, что произошло? — неожиданно спросил у меня Сергей Сухов. — Кто виноват, что ты после первой своей атаки оторвался от нас и вел бой один на один с вражеским истребителем?

Вопрос был поставлен, как говорится, в лоб. И кем? Дружком моим Сережкой Суховым, с которым мы вместе закончили летную школу. Он смотрел на меня в упор. Строгий взгляд его требовал ответа. Собрание молчало. Я не ожидал, что дело приобретет такой поворот, и чувствовал себя неловко. Мои расчеты, что меня, как пострадавшего, пожалеют, рушились. Я посмотрел на техника Евсеева, на командира, обвел глазами всех коммунистов и ничего не сказал.

Тогда попросил слова Снигирев.

— Чтобы обвинить человека в трусости, — начал он, — нужны достаточные основания. Я возмущен такой постановкой вопроса и как коммунист отвергаю эту версию. Здесь другое. Здесь спешка, лихость, небрежность. И кстати, с Каберовым это не впервые. Был же случай, когда он по тревоге вылетел без летных очков,

«Все знают», — подумал я. Между тем Снигирев продолжал: [48]

— Да, был такой случай. Но мы тогда не придали ему значения и не спросили с коммуниста Каберова. А зря!..

Голос Снигирева звучал гневно. Он сказал, что коммунисты Новиков и Евсеев тоже повинны в случившемся, но что больше всех виноват летчик.

— Каберов не ответил на вопрос, поставленный Суховым. Он и сейчас, видимо, не уловил своего главного промаха, — говорил Снигирев. — А ведь согласно инструкции по эксплуатации самолета перед вылетом надлежит проверить машину и расписаться в приеме ее от техника. Конечно, быстрота в нашем деле нужна. Но так просто вскочить в кабину и отправиться в путь нельзя. Самолет — не телега, товарищи!

Один за другим поднимались коммунисты, и каждый говорил о небрежности, о никому не нужной лихости. И все это адресовалось мне. Я сидел опустив голову. Мне нечего было сказать в свое оправдание. Разговор шел, что называется, начистоту.

Слово взял комиссар эскадрильи старший политрук Исакович. Он подробно объяснил обстановку, сложившуюся под Ленинградом и в Эстонии, и сообщил, что командующий генерал М. И. Самохин благополучно прилетел в Таллин и что он прислал телеграмму, в которой благодарит сопровождавших его летчиков-истребителей.

— Может быть, Халдеев, Сухов и Каберов действовали не наилучшим образом, но они все же, как у нас принято говорить, связали боем вражеские самолеты, — сказал Исакович. — Что же касается коммуниста Каберова, то мы знаем, с какой энергией он трудится на войне. Это, безусловно, смелый летчик. Непонятно только, почему командование бригадой придерживается обратного мнения. Нельзя не учитывать того, что в этом бою Каберов увидел вражеские самолеты. Он предупредил об опасности командира группы. Он первым атаковал «мессершмитты». Правда, из-за небрежного осмотра машины перед полетом он оказался в трудном положении. И все же, несмотря на полную невозможность сбросить подвесные баки, он начал набирать высоту, чтобы помочь товарищам, ведущим бой. Фашистский «мессершмитт» перехватил его и атаковал. И тут Каберов не спасовал. Он принял неравный бой. А это уже характер, товарищи, характер настоящего бойца. Но [49] я хочу сказать о другом. Вылетать, как он вылетал вчера на это задание, недопустимо.

Комиссар обвел глазами самолет, под крылом которого шло наше собрание, провел ладонью по фюзеляжу.

— Готовиться к взлету и не надеть на себя парашют — это большой промах, товарищи! Сесть в кабину и не посмотреть, все ли в ней в порядке, — это второй промах. А уж думать, что виноваты во всех твоих бедах другие — это не знаю даже, как назвать. Не говорю уже о том, что летчик не привязался ремнями, что он не прогрел мотора. Вы помните, что мотор несколько раз обрезал на взлете. Но ведь от этого один шаг до катастрофы.

«Действительно, какой я все-таки болван, — подумал я, — сколько глупостей натворил одним махом!..» Мне было очень стыдно перед товарищами. Я обвел глазами собрание. У всех были серьезные, строгие лица, а у Исаковича в особенности.

— Предлагаю, — сказал он в заключение, — за нарушение инструкции по эксплуатации самолета И-16, за пренебрежение к парашюту, за никому не нужное бахвальство объявить коммунисту Каберову выговор. И еще: просить командование полка послать его на передовой аэродром с идущим туда звеном Багрянцева. Пусть он там нам делом докажет, что мы верим в него не зря.

— Правильно, верно! — послышались голоса.

У меня комок подкатил к горлу. А коммунисты уже единодушно проголосовали за предложение Исаковича. Верят, значит. Ругают и верят!

Когда собрание закончилось, первым подошел ко мне Сергей. Он сгреб меня в свои медвежьи объятия, да так, что я чуть богу душу не отдал.

— Ну как, теперь понял?

Потом ко мне подошел Исакович:

— Ничего, главное — помни: кому много дано, с того много и спрашивается.

Как-то смущенно улыбаясь, глянул на меня майор Новиков:

— Ну, как? Ничего трепка? Небось «мессершмитт» так не лупил, как друзья? Что ж, правильно. На то они и друзья. Мне, помню, отец в таких случаях всегда говорил; «Кабы не любил, так и не побил». [50]

Меня окружили Кирилл Евсеев, Володя Халдеев, Алексей Снигирев, другие товарищи.

Начальник политотдела ушел с собрания, не проронив ни слова. Позже, после того как я одержал в бою первую победу, он нашел меня в Низине, чтобы поздравить. Он сказал в тот раз немало добрых слов о партийном коллективе нашей эскадрильи, о комиссаре Исаковиче.

— А еще хочу признаться тебе. — Бессонов вдруг помрачнел. — Хотел я, брат, перед тобой сразу же, после собрания, извиниться. Была такая мысль, да гордыня, видишь ли, не позволила. Так что, ты прости меня, старика. Прости вдвойне — и за резкость, и за то, что сразу не повинился в ней.

Я сказал, что мне тоже было в чем повиниться, что коммунисты правильно критиковали меня. Бессонов еще раз потряс мне руку:

— Ну, иди, воюй!..

Через секунду будет поздно

1 августа в Клопицы на охрану аэродрома уходило звено Багрянцева, в состав которого я был включен в качестве ведомого летчика. Наше молодое звено распалось, Алиев погиб, Соседин летал с Костылевым.

Прежде чем перебазироваться в Клопицы, мы должны были снова лететь с командующим, сопровождая его до Таллина. Генерал М. И. Самохин, оказывается, уже успел возвратиться из Эстонии и теперь вновь летел туда. Внутренне я весь сжался, когда Новиков произнес эти слова: «Сопровождать командующего». Но майор не стал напоминать о моем неудачном полете, Он всего лишь коротко объяснил Багрянцеву стоящую перед звеном задачу и, обращаясь ко всем нам, сказал:

В Таллине не задерживайтесь, светлого времени остается мало. Заправьтесь — и прямо в Клопицы. С рассветом придется дежурить. [51]

Самолет Ли-2 опять, как и в первый раз, сделал круг над Низином. Теперь мы взлетели без спешки, пристроились и пошли. Самолет командующего как бы прижимался к земле. Зеленый, он был слабо заметен на фоне леса. Мы летели чуть сзади и выше Ли-2. Я волновался. Мне казалось, будто все оставшиеся на аэродроме смотрят мне вслед. Смотрят и говорят: «Смотри, Каберов, поручились мы за тебя, не подведи!..»

Каждую секунду ждал я встречи с фашистскими истребителями. До мелочей продумал различные варианты возможного боя. Но встретить противника так и не удалось. Сделав круг над островерхими крышами Таллина, мы приземлились, а самолет командующего пошел на остров Эзель. Стоя на аэродроме и глядя в небо, я все еще не мог успокоиться: признаться, мне так хотелось, чтобы в этом, именно в этом полете на нас напали истребители противника. Теперь-то уж я сбросил бы свои баки, и тогда — держись «мессершмитты»!..

Мы заправляли самолеты, когда к нам подошел человек в морской военной форме. Это был комендант аэродрома.

— Здесь все минировано, — сказал он Багрянцеву. — Ничего не трогать. Движение только по дорожкам, обозначенным флажками. С вылетом поторопитесь.

Комендант ушел так же стремительно, как появился. Мы переглянулись. Нетрудно было догадаться, что положение в Таллине тяжелое, что идет подготовка к эвакуации наших войск. Я окинул взглядом аэродром, его капитальные сооружения. Неужели все это взлетит на воздух? Еще один комендант с его неумолимой логикой.

Наскоро перекусив в столовой, мы снова поспешили к самолетам и вскоре покинули аэродром. Делая круг над городом, я отыскал взглядом шпиль таллинской ратуши с ее старинным флюгером, изображающим древнего воина. Прощай, Таллин! Прощай, Старый Томас! Когда-то мы теперь увидимся?

Час бреющего полета, и мы в Клопицах. Звено Костылева, которое нам приказано сменить, готовится к возвращению на родной аэродром, Костылев, Сухов и Соседин сбили здесь несколько «юнкерсов» и «мессершмиттов». Обо многом могли бы они рассказать нам, но солнце уже на горизонте, а звено должно успеть засветло долететь до дому. Спрашивают, что нового [52] в Низине. Мы сообщили им свежую еще и для нас самих новость: нашелся Ефимов. Оказывается, он, совершая над Псковом противозенитный маневр, оторвался от группы, взял неточный курс и в конце концов потерял ориентировку. Пытаясь восстановить ее, выработал все горючее и с остановившимся мотором произвел посадку на фюзеляж вблизи станции Ефимовской, к востоку от Тихвина, по дороге на Вологду. Техники побывали там, поставили на самолет новый винт, и Ефимов возвратился домой. Теперь он вместе с Алексеевым улетел на Эзель. Костылев развернул карту и, проследив по ней путь Ефимова, покачал головой:

— Вот это маханул Андреич!

— Сам Ефимов и сел около Ефимовской, — смеются ребята. — Никак у него родственники там?

Костылев и Сухов запустили двигатели, а Соседин помчался зачем-то в палатку. Прибежав обратно, он сунул мне в руки листок бумаги:

— Это расписание, по которому немцы приходят бомбить Клопицы. Советую изучить!..

Друзья улетели. Вскоре аэродром погрузился в вечерние сумерки. Техники продолжали работать возле машин, готовя их к утреннему вылету. Инженер эскадрильи Сергеев решил помочь нам освоиться на новом месте.

— Раз инженер с нами, значит, парадок на Балтике, — сказал Багрянцев, копируя белорусский акцент своего друга. Сергеев добродушно улыбнулся, собираясь что-то ответить Багрянцеву, но забыл об этом, увидя на нашем пути кусок промасленной ветоши. Выгоревшие брови его сошлись, он не на шутку рассердился:

— Опять трапки, опять нет парадна! Рассердился и рассмеялся, поймав себя на том, что отдал дань белорусскому произношению.

С этим вспыльчивым, но отходчивым, душевным человеком было легко. Держа в руке кусок ветоши, он повел нас дальше. Вскоре мы увидели палатки технического состава, поставленные в лесу между золотыми стволами высоких сосен. На самой границе леса, поблизости от стоянки самолетов, белела наша палатка — наш полотняный дом.

«Что ожидает меня здесь?» — думал я в тот вечер, укладываясь в постель. Сон долго не приходил. Прислушиваясь [53] к ровному дыханию товарищей, я перебирал в памяти события последних дней...

Ровно в семь часов утра, как значилось в расписании, составленном Сосединым, над Клопицами появились фашистские самолеты.

Пара вражеских истребителей нагло промчалась над нашей стоянкой и стала кружить над аэродромом. Багрянцев приказал запустить моторы. Мы поднялись в воздух. «Мессершмитты» набирали высоту. Затем они, уменьшив скорость, сделали разворот, причем вблизи от нас. Багрянцев сразу же довернул самолет и ринулся за ними. Соблазн атаковать маячившие перед носом вражеские самолеты был велик. Не отставая от Багрянцева и Тенюгина, я дал газ, но, на счастье, оглянулся. Сзади два других вражеских истребителя пикировали на самолет Багрянцева. Еще секунда — и помочь ему было бы уже невозможно. Я сделал стремительный разворот и дал заградительную очередь. Так и не успевший открыть огонь по Багрянцеву «мессершмитт» задрал нос, перевернулся на спину, начал медленно вращаться и вдруг отвесно пошел к земле.

— Сбил я его, сбил! — закричал я. Мой голос странно прозвучал в кабине, где меня никто не мог услышать. А фашистский самолет все падал и падал, и я не сводил с него глаз. Еще несколько секунд — и все кончилось. Взметнулось облако пыли и, разгоняемое ветром, начало быстро таять. Самолет упал возле церкви в деревне Клопицы, всего в полукилометре от нашей стоянки.

Воздушный бой окончился. Фашисты не осмелились повторить атаку и ушли восвояси. Я прибавил газ, догнал Багрянцева и жестами указал ему на то место, куда упал «мессершмитт». Командир улыбнулся, кивнул мне и, на секунду бросив управление, сцепил руки и поднял их, поздравляя меня.

После посадки мы все трое приехали к месту падения вражеского самолета. Окружившие «мессершмитт» колхозники, увидя нас, расступились.

Вот он, поверженный враг. Всего несколько минут назад он еще зловеще парил в небе, а теперь... Мотор и кабина с летчиком врылись глубоко в землю. Фюзеляж и хвостовое оперение с паучьей свастикой торчат снаружи. Крылья валяются в стороне. [54]

И стар и мал сбежались сюда, на окраину деревни Клопицы, Все говорят о только что закончившемся воздушном бое. Громче других делится впечатлениями старый дед.

— Стою я у церкви, гляжу в небо, — возбужденно рассказывает он. — А фашистский самолет летит прямо на меня. «Свят, свят!: — говорю. — Никак сейчас бомбу бросит!» И конечно, скорее за церковь. Перекрестился, прижался к стене, глаза зажмурил, жду. Засвистело, слышу, что-то да ка-ак ахнет! Упасть упало, а взрыва нет. Открыл я глаза, и — мать пресвятая богородица! — диву даюсь. Оказывается, не бомба это вовсе. Сам сатана пожаловал к нам собственной персоной. Я за лопату и к нему. Да вот не пригодилась моя лопата. — Дед разводит руками. — А то бы капут его благородию...

Да, работа чистая, — говорит Багрянцев, — ничего не скажешь. Бессонова бы сюда, Игорь. Пусть бы посмотрел! Ну, спасибо тебе, дружище! — Он обнял меня. — Спасибо за выручку. Опоздай ты всего на одну секунду, и остались бы мои ребята сиротами...

Ну вот, товарищи, — Багрянцев указывает окружающим нас людям на вражеский самолет, — этот уже отлетался, и с остальными так будет!

Он просит колхозников не трогать ничего на самолете до приезда наших техников. Мы садимся в машину, напутствуемые добрыми пожеланиями жителей села. Напоследок я еще раз оглядываюсь на останки «мессершмитта». Как-никак он сбит не кем-нибудь, а мной.

В лесу и над лесом

Клопицкий лес. Сосна вперемежку с елью, ни единой полянки — сплошной зеленый ковер.

Сверху видна между деревьями только крыша здания штаба бомбардировочного полка. Рядом с лесом простирается огромное поле. Это наш аэродром. И он тоже выглядит как зеленый ковер. А воздух — какой здесь воздух! Как хорошо дышится на приволье! [55]

Мы прилетели в Клопицы неделю назад. Сегодня я проснулся еще затемно. Не вставая с койки, поднял край намокшей палатки. Сырая прохлада дохнула в лицо.

Три дня лил дождь. Три дня не летали ни мы, ни немцы. Ребята говорят, что они устали от безделья. Правда, техникам и в непогоду работы хватало. Они основательно осмотрели самолеты за эти дни. У моей машины, оказывается, сбился прицел. Инженер обещал заняться ею, как только пройдет дождь. Я прислушиваюсь, не бьют ли по брезенту палатки дождевые капли. Нет, не бьют. Значит, с рассветом займемся прицелом. А пока можно полежать. Накануне нам заменили постельное белье. Приятно поваляться в чистой постели. Впрочем, это уже отдых сверх всякой нормы. Вчера и позавчера мы спали сколько хотели, и так получилось, что Багрянцев разговорился и рассказал нам очень много интересного о себе.

Детство на его долю выпало нелегкое. Ему не было и шести, когда отец погиб на войне. Шел 1914 год. Многодетная семья Багрянцевых голодала. Девятилетний Миша должен был пойти работать подмастерьем к кустарю-жестянщику. Потом возник конфликт с отчимом, началась беспризорная жизнь. Четыре года скитался Миша по стране, пока не пристроился работать на заводе. В армии осуществилась его давнишняя мечта. Он стал учиться в летной школе. Потом — советско-финляндский военный конфликт, первые бои и победы, первый орден.

Перебирая в памяти рассказанное Михаилом Ивановичем, лежу в еще сумрачной палатке. На одной из коек спит Тенюгин, другая аккуратно заправлена. Багрянцев улетел в Низино. Шел дождь, но он все же поднялся в воздух. Наверное, ожидается что-то серьезное, если его вызвали в такую непогоду.

Беспокойный человек этот Багрянцев. Когда он, Халдеев и Федоров были под Шимском, над станцией Утор-гош появился самолет-разведчик «Юнкерс-88». Он был хорошо виден с аэродрома. Взлететь Багрянцев не мог. Его звено только что вернулось с задания, и самолеты заправлялись. Да если бы и удалось догнать воздушный разведчик, вряд ли что изменилось бы. Он мог вызвать бомбардировщики по радио.

Вспомнив, что на железнодорожных путях стоят воинские эшелоны, Багрянцев сел в аэродромную машину [56] и приказал шоферу срочно ехать на станцию. Начальника на месте не было. Михаил Иванович разыскал машиниста.

— Разводите составы немедленно! — сказал он ему. — Ожидается налет фашистских бомбардировщиков.

— Начальство прикажет — разведу, — заупрямился машинист.

— Я вам приказываю.

Машинист все еще артачился. Багрянцев вынул из кобуры пистолет и не покинул маневрового паровоза, пока все составы не были разведены. Последовавший вскоре удар бомбардировщиков по рассредоточенным эшелонам не принес большого вреда. Между тем наши истребители сбили четыре вражеских самолета, два из которых пришлись на долю Багрянцева. Один из них Михаил Иванович сбил обычным порядком, второй таранил.

— И ты выпрыгнул с парашютом? — спросил я у Багрянцева, когда впервые услышал об этом.

Нет, дотянул до дому, — сказал он. — Получилось все, видишь ли, неожиданно. Последняя пара «юнкерсов» пикировала на станцию. Ну, я догнал их, взял в прицел. Жму на гашетки, а выстрелов нет. Видимо, кончились боеприпасы. «Юнкерс» бросает бомбы и резко вы ходит из пикирования. Я тоже выхожу из пикирования. Но мой самолет оказывается ниже и несколько впереди вражеского. Не раздумывая, беру ручку на себя. Машина взмывает вверх и в следующую же секунду ударяет «юнкерс» по хвостовому оперению. Раздается треск. Машину основательно встряхивает и отбрасывает в сторону. Она дрожит, как в лихорадке, но, к моему удивлению, летит. Впрочем, я чувствую, что далеко мне не уйти, разворачиваюсь к аэродрому и ищу площадку для приземления...

По словам Багрянцева, все произошло просто, как бы само собой. Но я знаю, что это не так. Он сознательно шел на смертельный риск. Он ненавидел врага, и все его усилия в решающую минуту свелись к одному — сбить, во что бы то ни стало сбить самолет. Я пытаюсь представить себе во всех деталях, как это было, Я думаю об этом и теперь, лежа на койке в провисшей от дождя палатке.

Где-то рядом хрустнула ветка. Кто-то ходит поблизости. Я встал, вышел из палатки. [57]

— Кто тут?

— Это я, Гомонов, дежурный. А вы почему не спите, товарищ лейтенант?

— Так, не спится что-то.

— Еще рано, отдыхайте.

Я лег и снова стал думать про этот таран. Действительно, как необычно все на войне. Самые отчаянные решения иногда принимаются в доли секунды.

Тихо в лесу. Совсем непохоже, что мы на фронте. Махнуть бы сейчас за грибами или за ягодами, как бывало в пионерском лагере. Но нет, не до ягод и не до грибов. На душе смутно, тревожно. Фашистские армии придвигаются к Ленинграду с каждым днем все ближе и ближе. Где они теперь, как далеко от нас? Никто этого не знает. Ходят разные слухи, всякую чушь мелют люди. То и дело слышишь крылатое словцо «говорят»: «Говорят, будто немцы взяли...», «Говорят, будто наши...». А что наши, что?.. Еще и теперь держится в памяти вчерашний разговор в гарнизонной столовой. Начал его незнакомый мне раздражительный, желчный парень в форме авиатехника.

— А что наши? — вдруг сказал он, подхватив чьи-то слова и грохнув кружкой о стол. — Драпают наши, вот что!

У незнакомца было злое лицо. Он поднялся из-за стола, оглядел почти пустой зал и развязно подсел к нам.

— Вот вы, — сверля нас глазами и оглядываясь по сторонам, заговорил он вполголоса, — вы летаете, а куда немец прет, небось не видите! А немец, говорят, Кингисепп взял! Да, да, Кингисепп! — повышая голос, подтвердил он. — И к Ленинграду подходит!

— Кто вам сказал об этом? — не выдержал я,

— Все говорят!

Он вскочил из-за стола и истерически заорал:

— А наши, говорят, Лугу оставили, Лугу, понимаете! Вы этого тоже не видите?

Он тяжело дышал, обжигая взглядом то меня, то Тенюгина.

— Молчите? На самолеты свои надеетесь? Тоже драпануть хотите?

Ах, как мне хотелось смазать по физиономии этого негодяя, но Тенюгин остановил меня: [58]

— Не связывайся... Малодушный он, испугался и несет всякую чушь...

Что верно, то верно, — чушь. Но вспоминать обо всем этом горько.

Я встаю, одеваюсь и выхожу из палатки. Стрельбы не слышно. Только птицы заливаются в лесу на разные голоса, как бы поздравляя нас с добрым утром. Только будет ли оно добрым, это утро?

На стоянке у самолетов уже появились техники. Вот беспокойные люди — когда они только спят! Я умываюсь, делаю что-то наподобие физзарядки и снова захожу в нашу парусиновую обитель. Минут десять — пятнадцать можно еще отдохнуть. Ложусь поверх одеяла, гляжу в светлеющий купол палатки и думаю, думаю все об одном и том же: о предстоящих вылетах, о вражеских самолетах, о тактике, применяемой авиацией противника. Три дня назад фашисты совершили налет на наш аэродром. Судя по тому, куда они бросили бомбы, им вряд ли известно расположение наших дальних бомбардировщиков. Они так искусно укрыты в лесу, что мы и сами с воздуха не можем их разглядеть. А все-таки как получилось, что средь бела дня шестерка Ме-110 столь неожиданно выскочила из-за леса на бреющем? Мы даже взлететь не успели. И с наблюдательного поста нам почему-то не позвонили. Видно, у нас еще много неполадок в организации наблюдения и оповещения.

Большие двухмоторные, двухкилевые машины, очень похожие на наши Пе-2, на большой скорости пронеслись над стоянкой. На крыльях (концы их окрашены в желтый цвет) отчетливо были видны черные кресты с широкой белой окантовкой. На аэродромное поле упали странные бомбы. Шуму и дыму от них было много, а воронок на месте падения не осталось. Там и тут валялись какие-то скрученные жестянки. Никакого ущерба нам этот налет не нанес.

...А вот наши бомберы — молодцы. Надо же куда махнули — на Берлин! Когда это было? Кажется, 7 августа. А сегодня десятое. Значит, три дня назад. Ну, наши-то соседи все знают об этом. Это группа из их дивизии. Откуда-то из Эстонии, говорят, летали. Может быть, с Эзеля, куда Ефимов и Алексеев недавно ушли. Представляю себе, как забегали фашисты, когда на их логово посыпались бомбы. Рассказывают, что в Берлине даже светомаскировки нет. Ничего, еще несколько таких [59] налетов, и поймут, что к чему. Водил группу наших бомбардировщиков полковник Преображенский. Говорят, что этот Преображенский родом из Вологды. Неужели земляк? Посмотреть бы, какой он. Здорово дал фашистам, ничего не скажешь. И это в то время, когда Геббельс кричит, что русская авиация уничтожена...

Где-то далеко прогремел одинокий выстрел. Я поднял край палатки, прислушался. Вокруг, как и прежде, была тишина. Может, разбудить Тенюгина? Не пора ли, что называется, садиться в готовность? Но Володя так сладко спит, что поднимать его жалко. Не снится ли ему наш последний вылет перед дождями? Возвращаясь с задания, мы в тот раз заметили, что со стороны Ленинграда курсом на юг идет «Хейнкель-111», и, конечно же, устремились за ним. Но он спикировал и, отстреливаясь, стал уходить на бреющем. Тенюгин сумел дать по нему несколько очередей. Он поразил стрелка, вывел из строя правый мотор. Но «хейнкель» продолжал лететь на одном моторе. Еще бы одну хорошую очередь по нему, и все было бы кончено. Но тут откуда ни возьмись два фашистских истребителя. Мы кинулись за ними. Но истребители боя не приняли. Они ушли вверх и исчезли в синеве неба. Ушел и подбитый Володей «хейнкель»...

Припоминаю подробности этого боя, наблюдаю, как полотно палатки пропитывается светом, и вдруг слышу осторожные шаги, В палатку тихо входит дежурный по стоянке матрос Ваня Гомонов, невысокого роста, необычайно подвижный и деятельный паренек,

— Товарищ лейтенант! — громким шепотом говорит он. — Гудит где-то...

Поспешно покидаю палатку, прислушиваюсь. Сомнений нет, где-то недалеко идут немецкие самолеты.

— Тревога, Ваня! — кричу я, а сам в самолет — и в воздух.

Не успеваю набрать и двухсот метров, как в стороне уже вижу темные силуэты фашистских штурмовиков. Пятерка Ме-110 пикирует на аэродром. Делаю резкий разворот и бросаюсь на ведущего. Вражеский стрелок с соседнего самолета дает очередь по моей машине. Барабанной дробью прокатывается эта очередь по деревянному фюзеляжу И-16. Впрочем, мой самолет держится нормально, и я атакую вторично. Но Ме-110 уже сбросили бомбы. Сизый дым заволакивает стоянку и край леса. Надежда, что мне на помощь придет Тенюгин, [60] рушится. Я атакую то одного, то другого фашиста. Обороняясь, «мессершмитты» образуют круг над аэродромом. Потом они вытягиваются в цепочку и уходят. Я нападаю на машину, идущую последней, и даю по ней очередь. Огненная трасса уходит влево. Беру поправку на погрешность прицела и бью по левому мотору «мессершмитта». Машина дымит, но продолжает уходить почти на прежней скорости. Отчаянно строчит вражеский стрелок. На правом крыле моего самолета уже есть дырки. Я веду огонь, но безуспешно. «Мессершмитты» прижимаются к земле и на большой скорости уходят. Я некоторое время преследую их, а потом возвращаюсь. Может прийти другая группа вражеских самолетов.

Наконец взлетает Тенюгин. Он догоняет меня, пристраивается. Что ж, вдвоем веселее.

Минут через двадцать мы приземляемся. С тяжестью на душе выбираюсь я из кабины. Не сбил! Ни одного самолета не сбил! А какие были условия! Как на полигоне...

Расстегиваю лямки парашюта. Наш моторист Алферов помогает мне снять его.

— А здорово вы их, товарищ лейтенант! — явно пытаясь утешить меня, говорит он. — Только, наверное, бронированные они, не пробить...

— Дело не в броне, Борис, Тут другое. Вспомни, как дрался Гусейн Алиев. Считанные минуты — и два самолета сбиты. Такие же, как эти, самолеты. У него тогда закончились боеприпасы, а то и третий «мессершмитт» врезался бы в землю. Значит, бить их можно. А у нас, ты же знаешь, сбился прицел. Я думал, что мы его утром отрегулируем. А тут вылет...

Лицо Алферова делается озабоченным.

— Понял, товарищ лейтенант!

Ну вот, а теперь передай инженеру: пусть оружейники займутся прицелом.

Отчеканив «Есть!», Алферов положил парашют на стабилизатор и побежал к оружейной палатке, Тенюгин тщательно осмотрел мой самолет.

— Везет тебе. Столько пробоин — и ни одна пуля не задела кабину! — Он помолчал немного, крутя в руках шлем. — А все же ты зря вылетел один. Надо было разбудить меня, пошли бы вместе.

— Каждая секунда была дорога, Володя. [61]

— Вообще-то да, — сказал Тенюгин. — Я едва успел добежать до самолета, как они уже начали пикировать. И бросили бомбы опять в тот же угол, что и в прошлый раз. И опять никого не задели, только лес попортили. Три бомбы настоящие, остальные, как и тогда, жестянки. Ну и дыму от них!

Да, немцы не знали, где укрыты наши бомбардировщики, и это радовало. Но что будет дальше? Нас только двое. А если фашисты прилетят, когда наши самолеты заправляются? Могут прилететь большой группой да еще с истребителями. Тогда как?..

Тенюгин протер платком свои летные очки, взглянул на меня.

— Ну вот что. Пока суть да дело, пойдем в столовую...

С Тенюгиным мы подружились здесь, в эскадрилье. В училище он как-то сторонился меня. Видимо, сказывалась разница в возрасте (я немного старше Володи). Там, в Ейске, он восхищал всех нас, блестяще выполняя упражнения на спортивных снарядах. Летал Тенюгин очень хорошо, любил прыгать с парашютом. Всегда собранный, опрятный, он даже здесь, на фронте, регулярно меняет подворотнички, драит до блеска пуговицы, умудряется гладить брюки.

Всю жизнь Тенюгины жили в Осташкове, Живописная природа верховья Волги, неповторимая красота озера Селигер с детства полюбились Володе. У него спокойный, уравновешенный характер волгаря. Он прям в суждениях, немногословен, бесстрашен. Глядя на него, мысленно говорю себе: «Как хорошо, что рядом такой хороший человек!..»

Позавтракав, мы идем краем леса к своей палатке.

— Ты посмотри, — закрывшись рукой от солнца и задрав голову, останавливает меня Тенюгин, — посмотри, какое сегодня небо! Как над Селигером! Скажи, ты бывал когда-нибудь на Селигере, а?

Я не успеваю ответить Тенюгину. К нам бежит Ваня Гомонов. В чем дело? Оказывается, меня срочно зовут к телефону. Скорее в палатку! Снимаю трубку:

— Лейтенант Каберов слушает.

— На нас идут бомбардировщики!

— Кто говорит? — пытаюсь я уточнить, полагая, что это звонок из штаба соседней части.

— Говорит пост ВНОС, наблюдатель! [62]

— А откуда бомбардировщики? Откуда идут? С какой стороны?

— Пока что не видно...

— Ну как же так? — В сердцах я бросаю трубку на рычаг телефонного аппарата.

Где он, этот пост ВНОС?

Мы с Володей выбегаем из палатки. Он указывает мне на крайнюю высокую сосну. Наблюдатель сидит на ней, как кукушка. Сидит на самой вершине.

— Эй, служба! — кричу я ему, — Где же бомбардировщики?

Он подносит к глазам полевой бинокль.

— Вот они!

— Далеко?

— Нет, рядом!..

Мы бросаемся к самолетам. Тенюгин занимает свое место в кабине и запускает двигатель. Я не могу это сделать. Мой истребитель, задрав хвост, стоит на козелке, нацеленный на дерево, на котором висит лист белой бумаги.

— Грицаенко! — окликаю я техника, — В чем дело?

— Прицел проверяли, товарищ командир. Теперь порядок!

Я приказываю убрать козелок, поднимаю машину в воздух и устремляюсь за Тенюгиным. Между тем мой ведущий уже подает мне сигнал и разворачивается. Я следую за ним. Что ж, наблюдатель прав. Действительно, западнее аэродрома на малой высоте идут самолеты. Смотрю на прицел. «Не подведи, дружок!..»

Самолеты уже совсем близко. Тенюгин заходит в атаку. Я тоже пикирую на ближайшую ко мне машину. Вот она уже в перекрестье прицела, пальцы ложатся на гашетки, и вдруг... Меня словно током пронизало с головы до пят. Я вижу на крыльях атакуемых нами самолетов звезды. Свои! Ухожу в сторону. Тенюгин делает то же самое. Он покачивает самолет с крыла на крыло, подавая мне сигнал следовать за ним. Мы набираем высоту, осматриваемся. Ну конечно же, это наши Пе-2. Видимо, они возвращаются с задания. Сначала три, потом два самолета, а за ними, далеко отстав от них, идет еще один. Видать, тяжелый бой вели они, если идут разрозненно, кто как может...

Я вспоминаю о нашем наблюдателе. И кто только придумал этот пост! Ну, за восемь — десять километров [63] еще можно увидеть с вершины дерева приближающиеся к аэродрому вражеские самолеты. А что толку? Такое расстояние они преодолеют минуты за полторы. Пока наблюдатель звонит нам, пока мы бежим к машинам, садимся в кабины, запускаем и прогреваем двигатели, пока выруливаем — эти полторы минуты проходят. А когда взлетать? Зато формально все в порядке: есть пост ВНОС — воздушное наблюдение, оповещение, связь. Ох, и довоюемся мы когда-нибудь с таким наблюдением и оповещением! А матрос, конечно, старается. Да и смелым человеком надо быть, чтобы нести службу в этом вороньем гнезде.

Приземляемся, а у нас на стоянке оживление: прилетел Багрянцев. Для всего личного состава это праздник. Люди читают газеты, письма, привезенные Багрянцевым, делятся новостями. Сам Михаил Иванович ушел в штаб соседней части. Ждем его. Вскоре должен прийти.

Возле нашей палатки особенно многолюдно. Кто-то развернул красочный плакат, посвященный подвигам армейских летчиков-истребителей Жукова, Здоровцева и Харитонова. Каждый из них в самом начале войны был удостоен звания Героя Советского Союза. На плакате изображен истребитель И-16. Он таранит фашистский бомбардировщик. Во все стороны летят обломки хвостового оперения. Моторы «юнкерса» горят. Опустив нос, он идет в последнее пике. Конечно, горящие моторы — это домысел художника. Пылающий самолет таранить нет необходимости. Он и так упадет. Что касается самого тарана, то это здорово, что и говорить!

Смотрю на мужественные лица наших русских парней (их портреты помещены в верхней части плаката), читаю описание совершенных ими подвигов и спрашиваю себя: «А я смог бы так?» Нет, не просто решиться на это. Идти на таран есть смысл, когда на твоем самолете отказало оружие или иссякли боеприпасы.

Кто-то упоминает имя отважного русского летчика штабс-капитана Петра Николаевича Нестерова, Это он 8 сентября 1914 года над расположением штаба 3-й армии Юго-Западного фронта догнал неприятельский самолет и сверху ударил по нему колесами своей машины. Это был первый в истории авиации таран. А теперь вот такие удары уже не редкость. И все же таран — это последняя, крайняя мера. [64]

Егор Костылев рассказывал мне однажды, как он под Нарвой, когда у него закончились патроны, пытался таранить «юнкерс». «Даю, — говорит, — полный газ — и к нему. Ну, вражеский летчик видит, конечно, что дистанция между нами сокращается и что огня я не веду. Он резко отворачивает машину в сторону. Не дурак, соображает, чем пахнет. Стрелок бьет в упор по моему самолету. Перед глазами у меня вспыхивает сноп ярко-красных пулевых трасс. Обшивка истребителя трещит. А удара нет. Чувствую, что промазал, не задел. Но машина моя летит, мотор работает, и сам я не ранен. Впрочем, размышлять некогда. Немец-то удирает. Нет, думаю, так дело не пойдет, уйти я все равно не дам! Снова догоняю. И вот уже опять «юнкерс» рядом. Хочу ударить по нему винтом, чтобы своя машина осталась целой. Расстояние между нами сокращается. Теперь я подхожу к «юнкерсу» немного сбоку и снизу, чтобы, перемещаясь с одной стороны на другую, отрубить ему хвост. Неожиданно мощная струя от бомбардировщика сильно качнула истребитель. Уже в следующую секунду вражеский стрелок опять открыл огонь. В какой-то миг мне показалось, что это винт моей машины рубанул по хвосту «юнкерса» и что он падает. Но радостное возбуждение тут же улеглось. Стало ясно, что таран не получился. Моя побитая, с еле тянущим мотором, продырявленная машина неумолимо теряла высоту. С трудом дотянул я до аэродрома...»

Восстанавливая в памяти этот рассказ Костылева, я невольно думаю о нем самом. Егор — отличный летчик, истребителем владеет в совершенстве, да и характер у него отчаянный. Воспитанник Центрального аэроклуба СССР имени В. П. Чкалова, он не раз удивлял москвичей мастерским выполнением фигур высшего пилотажа в дни авиационных праздников. 18 августа 1939 года ему было вручено специальное удостоверение «За отличную технику пилотирования и акробатическое летное мастерство». И все-таки не получился у Егорушки таран. А вот у этих троих и у Багрянцева получился. Какими же качествами надо обладать, чтобы совершить такой подвиг?..

Мои раздумья неожиданно прерывает стоящий возле плаката инженер Сергеев.

— Вот как надо воевать, ребятки! — обращается он ко мне и Тенюгину. — Подошел, понимаешь, рубанул по-русски — и парадок! [65]

Таран не получился

Едва инженер произнес эти слова, как от оружейной палатки донесся крик:

— Воздух! Истребителям — воздух!

Техники бросились к самолетам, а нас на секунду задержал прибежавший из штаба соседней части запыхавшийся Багрянцев:

— Западнее нас группа «юнкерсов». Идут за облаками курсом на Ленинград. По самолетам!

Вскоре мы были уже над аэродромом. Набираем высоту. Я волнуюсь. Над нами сплошная облачность. Летать в таких условиях мне не приходилось. Правда, упражнения в закрытой кабине я выполнял. Смотрю на шарик и стрелку указателя поворота с гордым названием «Пионер» (прибор, работающий на самолетах, наверное, с той поры, когда зародилась авиация). Пробую рули. Шарик и стрелка прибора начинают волноваться. Вот уже кромка облаков. Багрянцев входит в них. Мы следуем за ним. Высота — тысяча двести метров. Сыро в облаках, неуютно. Тенюгина я уже не вижу. Оторвать взгляд от ведущего невозможно. Так бы идти и идти, не спуская с него глаз. Ан, нет... По сей день не пойму, как это получилось, но мне зачем-то понадобилось глянуть в кабину. Когда же я снова перенес взгляд на ведущего, его рядом уже не было.

Чувствую, что он где-то тут, а не вижу его. Из опасения столкнуться резко отворачиваю во внешнюю сторону. Теперь надо восстановить нормальное положение самолета. Шарик, стрелка, вариометр, скорость, высота... Взгляд лихорадочно скользит по приборам. Нервы собраны в кулак. Вот уже стрелка высотомера показывает три тысячи метров, а я все еще лечу в облаках. Как медленно И-16 «скребет» высоту! Только я подумал об этом, как в глаза ударило солнце. Словно молочная пена оседает верхняя кромка облаков. Над головой у меня голубое небо. Пальцы как бы срослись с ручкой управления. «Слабовато жмете, товарищ Каберов», — сделал мне замечание хирург на последней медкомиссии. [66]

Интересно, сколько бы я выжал, если бы мне теперь дали динамометр...

Разворачиваюсь и иду к месту возможного выхода Багрянцева из облаков, но ни его, ни Тенюгина не обнаруживаю. Где же они? Обхожу гигантские нагромождения облачных гор. Иду на запад, как распорядился Багрянцев, но беру курс несколько севернее, чтобы упредить выход бомбардировщиков в этот район. Не теряю надежды встретиться со своими. Куда они могли исчезнуть? Чем дальше на запад, тем реже облака. Ориентироваться становится проще. Вот на пути появилось отдельное облачко. А ну-ка, войду я в него, потренируюсь еще немного в управлении самолетом по приборам. Но облако невелико, а сразу же за ним передо мной на одной высоте я вижу два Ю-88 с чернущими, как уголь, крестами. От неожиданности резко отворачиваю в сторону и тут же бросаюсь в атаку. Вот это встреча! И идут-то фашисты не на Ленинград, а в обратную сторону. Видимо, сбросили где-то свой смертоносный груз. Вот бы сюда Багрянцева и Тенюгина!

Противник заметил меня. «Юнкерсы» начинают маневрировать. Я стреляю по одному из них. По небу тянется черный дым. Не теряя ни секунды, атакую вторично. Вражеский стрелок огрызается. Несколько пуль стрекотнуло по моей машине, но я продолжаю пикировать, не открывая огня, чтобы с короткой дистанции ударить наверняка. Первая очередь — по стрелку, вторая — почти в упор по мотору. Из этого мотора вырывается дым. Качнувшийся «юнкерс» исчезает под крылом моего самолета. Хочется видеть, падает ли он, и я накреняю машину. В то же мгновение три рваные дыры появляются на левой плоскости моей машины. Пробит элерон, но управление им, к счастью, не пострадало. Удар нанес стрелок ведущего «юнкерса». Охваченный злым желанием отквитаться, я захожу в третью атаку. Поврежденный мной бомбардировщик отстал от идущего впереди. Эх, еще разок — и его песня будет спета! Улавливаю удобный момент и нажимаю на гашетки. Что такое? Пулеметы после нескольких выстрелов умолкают, От досады я чуть не полоснул «юнкерс» крылом — так близко пронесся возле него.

Перезаряжаю верхние пулеметы сравнительно легко, а нижний, крупнокалиберный, никак не поддается. Иду в стороне от «юнкерсов» и перезаряжаю. Нелегко, ох [67] нелегко это сделать. Опускаю сиденье, ныряю под приборную доску, дергаю за рукоять и выныриваю обратно. Поднимаю сиденье, осматриваюсь, выравниваю самолет и начинаю все сначала. Силы на исходе, а нижний пулемет перезарядить никак не могу. Будь я повыше ростом, будь мои руки чуть-чуть длиннее, дело сразу пошло бы. А тут никак! Дергаю, дергаю за рукоять — а что толку! Поднимаю сиденье, осматриваюсь. Прямо подо мной тянется железная дорога Ленинград — Таллин. Слева станция Волосово, справа под крылом проплывает Кингисепп. А «юнкерсы» — вот они, тут. Пробую вести огонь из перезаряженных «шкасов». Удается сделать лишь несколько выстрелов. Пулеметы снова умолкают. «Неужели израсходованы все патроны?! — с ужасом думаю я. — Что же делать?» Между тем бомбардировщики идут себе неподалеку, идут, что называется, крыло к крылу. «Таранить! Таранить оба сразу! — проносится у меня в голове. — Ударить снизу! Это будет для них неожиданным».

Я отстегиваю привязные ремни, проверяю кольцо парашюта и снижаюсь метров на триста, имитируя выход из боя. Затем становлюсь на курс следования «юнкерсов», слегка обгоняю их. Фашистские самолеты теперь идут выше и чуть позади меня. Задрав голову вверх, я внимательно наблюдаю за ними, определяю момент броска. Ну что ж, пора! Ручку управления на себя! Полный газ! Истребитель свечой уходит в небо. Послушный, безропотный, идет, куда его направляют. Сейчас он развалится, ломая крылья, свои и чужие. Расчет взят точный. Нацеливаюсь между бомбардировщиками. Тела вражеских машин на мгновение закрыли все небо. Вот они совсем рядом. Еще доля секунды, и сокрушительный удар завершит нашу встречу.

Мышцы напряжены до предела. Я сжимаюсь в комок, ожидая удара. По-видимому, меня выбросит из кабины. Ничего, парашют не подведет!.. Ну!.. Ну!.. Ну!.. Что такое? Почему нет удара? В самый последний момент фашистские самолеты расходятся в стороны. Одновременно по мне сразу с того и другого «юнкерса» бьют пулеметы. Молниями сверкают огненные трассы. Сойдясь на моторе моей машины, они сильно встряхивают ее. Летят обломки капота. Кабину заполняет дым. Не задев ни одного из «юнкерсов», истребитель уходит вверх. Затем, теряя скорость, он будто проваливается [68] в бездну, перевертывается и переходит в крутой, стремительный штопор. Такое ощущение, будто у меня вот-вот оторвется голова. Я резко даю рули на вывод из штопора, но самолет не прекращает вращения. Ручка управления упирается во что-то. Положение опасное, и я с силой толкаю ее вперед. Наконец-то истребитель выведен в горизонтальный полет. Руки и ноги прямо-таки онемели от невероятного напряжения. Нет, что ни говори, а летчику нужна физическая сила, и немалая...

Даю газ и только тут выясняю, что мотор самолета остановился. Дыма стало меньше, но глаза слезятся, как от лука. Перед броском в последнюю атаку, чтобы при ударе не ранить глаза, я поднял очки. Теперь они свалились и болтаются где-то сзади на пристегнутой к шлему резинке. С трудом достаю их, прикрываю глаза. Пытаюсь трезво оценить обстановку. Где бомбардировщики и что с ними — не знаю. Ясно, что таран не получился. Высота — шестьсот метров. Нужно выбирать площадку для приземления.

Подо мной огромное болото. Ориентируюсь и доворачиваю самолет в сторону Ленинграда. Слева деревня, а рядом с ней ровное поле. Не сесть ли на это поле? «Нет, лучше сяду у следующей деревни, — думаю я. — Все-таки это ближе к дому». Истребитель снижается быстро, а другой подходящей площадки для посадки я что-то не вижу. Вот еще одна деревня, за ней желтеет ржаное поле. Видна железнодорожная станция. Местность пересеченная — овраги, бугры какие-то. Садиться буду на фюзеляж.

Каждая секунда на счету. И все же в памяти мелькают кадры из кинофильма «Новеллы о героях-летчиках». Мне довелось посмотреть эту картину весной 1938 года (тогда я еще работал на заводе). Киноновеллы рассказывают о мужестве авиаторов. На истребителе И-16 не выпустилось шасси, и летчик ухитряется благополучно посадить эту скоростную машину прямо на фюзеляж. Экран заволакивает облако аэродромной пыли, уносимой ветром, а из кабины самолета выбирается улыбающийся летчик: «Все в порядке!» Мне это казалось чудом. Я ходил на три сеанса подряд и не переставал восхищаться: «Какие бесстрашные люди эти летчики! Сколько настоящей романтики в их опасной работе!..»

И вот сейчас мне самому предстоит совершить то же самое. И добро бы еще на аэродроме, а то бог знает [69] где. Почему-то не вызывает у меня доверия это ржаное поле. Все ли сделано, что надо для посадки? «Э, да я же не привязан!» — обжигает меня тревожная мысль. Ловлю упавшие за сиденье привязные ремни, но застегнуть их одной рукой мне не удается. А высота уже шестьдесят метров. Впереди дома деревни. Бросаю ремни, с трудом перетягиваю через крыши домов, отворачиваю самолет от выросшего на пути стога сена. Вот уже крылья истребителя рубят колосья спелой ржи, потом пригибают ее, мнут. Самолет, как говорят о таких случаях летчики, скребет пузом по земле. Через десяток метров он ударяется о невидимое препятствие. Впечатление такое, будто на пути истребителя выросла каменная стена. Он становится на нос, разворачивается, падает на крыло, а затем всей своей массой грохается в рожь. Комья земли вперемешку с колосьями летят в кабину. Очки разбиваются о прицел, осколки стекла ранят мне правую бровь и щеку.

Впрочем, я не чувствую боли. Выскакиваю из кабины и пытаюсь определить, где нахожусь. Справа деревня, слева станция. Идет оглушительная пальба. Три фашистских бомбардировщика бросают бомбы на железнодорожную станцию. Одна из них попадает в будку стрелочника и разносит ее в щепы. Достаю пистолет и отползаю в рожь подальше от самолета. Начинаю приводить в порядок мысли. Выходит, что я на переднем крае. Но станция, видимо, наша...

Неожиданно стрельба прекращается. Приподнимаюсь и вижу: от деревни ко мне бегут люди. Впереди ребятишки. Вот один из них, шустрый парнишка, подбежал к самолету, забрался на него, осмотрелся.

— Ребята, здесь он, айдате за мной!

Три белокурых мальчугана приближаются ко мне.

— Дяденька, вы спрячьте пистолет, — говорит паренек, прибежавший первым. — Не бойтесь, здесь наши. А немцы, — он взмахивает рукой, — они в той деревне, Молосковицы она называется.

Мальчуган еще что-то говорит, но я слушаю его рассеянно. Мое внимание сосредоточено на Молосковицах. Да, это там лежит поле, где я хотел было посадить свой самолет...

Между тем собеседник мой, заметив, что я его не слушаю, трясет меня за китель: [70]

Дядя, а дядя, меня зовут Женя Петров, а его Володя... Это сын нашей соседки... У нас тут бой шел... Вон сколько танков да пушек в деревне!..

А мы видели, как вы дрались, — задорно говорит Володя. — «Юнкерс»-то в болото упал! Вон там, за деревней. Только он не загорелся. Летел, летел с дымом и сел на болоте. А который без дыма — улетел. Вам не больно? У вас на щеке кровь...

Спрятав пистолет, я вместе с ребятами подхожу к самолету. Оказывается, он ударился об огромный камень-валун. Мотор сворочен на сторону, ствол крупнокалиберного пулемета согнут. Истребитель, как подбитая птица, лежит на земле, беспомощно распластав свои сильные крылья. Он весь в пробоинах. Я достаю из кабины планшет, беру из него карту. Развернув ее на стабилизаторе, прикидываю обстановку. Да, сомневаться не приходиться — немцы действительно взяли Кингисепп и идут на Волосово.

Меня окружают колхозники. Они с интересом рассматривают истребитель. Ребята деловито объясняют, где у него нос, а где хвост. Из разговора со взрослыми я узнаю, что рано утром фашисты взяли Молосковицы и двинулись на Вруду, но наши перешли в контратаку и остановили противника. Рассказали мне также, что председатель здешнего колхоза Илларион Павлович Андреев приказал всем жителям деревни зарыть добро в землю и уйти в лес, в партизаны. Одна из женщин занялась моей рассеченной бровью и кровоточащей раной на щеке.

— Машина, машина идет! — вдруг закричали ребята.

Действительно, от станции шла «эмка». Она остановилась перед ржаным полем. Двое военных бегом направились к нам. Это были летчики — капитан и старший лейтенант. Они разыскивали своего товарища, не вернувшегося с боевого задания. Тот и другой подтвердили, что подбитый «юнкерс» упал за деревней. Капитан записал номер полевой почты нашего полка, чтобы сообщить начальству о сбитом мной бомбардировщике.

— Вы хотели таранить «юнкерсы», не правда ли? — сказал он.

Я немного смутился:

— Хотел, да не получилось.

— Не получилось потому, что фашисты разгадали ваш маневр и успели разойтись в стороны. Мы расскажем [71] об этом интересном случае в нашей части и обязательно напишем о нем вашему командованию.

Они готовы были подвезти меня хотя бы до шоссе. Но я, поблагодарив их, отказался от машины: человеку, которого они искали, она была, наверное, нужнее, чем мне.

Летчики помахали нам на прощание и побежали к своей «эмке».

С парашютом на плече, окруженный колхозниками, я иду в деревню. Большая Вруда — крупное село. Оно расположено в километре от железнодорожной станции того же названия и в двенадцати километрах западнее Волосова. Женщина, только что накладывавшая повязки на мои раны, приглашает меня в свой дом. Я уже знаю ее имя. Это Зинаида Михайловна Петрова. За гостеприимно накрытым столом она рассказывает мне о своей работе в колхозе, о двоих сыновьях. На вид ей не больше сорока, а голова у нее совсем седая. Видимо, нелегко живется Зинаиде Михайловне. Разговор наш прерывают сильные взрывы. Вздрагивает весь дом. В рамах звенят стекла.

— Это снаряды, не обращайте внимания. Кушайте, кушайте, — спокойно говорит хлебосольная хозяйка. — Они уже третий день палят, ироды. Мы к стрельбе привыкли.

«Нет, тут уж не до еды», — думаю я, прислушиваясь к нарастающему знакомому гулу.

— Зинаида Михайловна, это бомбежка!

Я успеваю только выскочить в сени и взяться за ручку двери, ведущей на крыльцо. Раздается мощный взрыв. Оглушенный им и сбитый чем-то тяжелым, я падаю. Выбравшись из-под обломков, бросаюсь на поиски хозяйки. Между тем в небе надрывно ревут моторами «юнкерсы». Восемнадцать двухмоторных бомбардировщиков с высоты пятисот-шестисот метров обрушивают на Большую Вруду бомбы. Горят дома. Дым разъедает глаза. Слышны душераздирающие крики о помощи. А взрывы грохочут один за другим. Пронзительно визжат разбежавшиеся по селу поросята из разнесенного бомбой свинарника.

Я не сразу обнаруживаю, что у меня над головой нет ни потолка, ни крыши. Какая-то пожилая женщина зовет хозяйку. В ответ доносятся стоны. Мы ищем Зинаиду Михайловну среди развалин. Нам помогают бойцы. С их [72] помощью удалось наконец разобрать тяжелые бревна, Хозяйка еле жива. Переносим ее в окоп.

С большим трудом разыскал я свой парашют. Пора уходить. Но неистовый крик останавливает меня:

— Мама, Володю убило!..

Это кричит Женя, сын Зинаиды Михайловны, разыскавший меня во ржи. С окровавленной головой, трясущийся, точно от холода, он стоит перед нами, твердя одно:

— Мама, Володю убило!..

Тело Володи, шестнадцатилетнего соседского паренька, мы вынесли из развалин и похоронили тут же, возле разрушенного дома...

И вот я иду в сторону Волосова, время от времени перекладывая с плеча на плечо парашют. Я иду уже два часа. По дороге, обгоняя меня и обдавая пылью, то и дело проносятся грузовики с ранеными. Я иду медленно. Путь неблизкий. Позади восемь, а впереди, до Клопиц, еще восемнадцать километров.

Перед глазами Большая Вруда. Там, возле нее, в поле, лежит мой истребитель. А кто я такой без него? И вообще, на кого я похож в этой прожженной, пропахшей дымом одежде? Надо же было мне так бездарно потерять самолет!

Где-то на повороте меня обгоняет и останавливается машина.

— Садись, вояка, подвезем! — весело предлагает выскочивший из кабины шофер. — Никак сбили, коль парашют тащишь? Знаю вашего брата, не раз подвозил...

Моими спутниками оказались тяжелораненые бойцы, Изнуренные тряской, окровавленные, многие даже не перевязанные, они лежали на дне кузова. Одни молчали, закрыв глаза, и были почти бездыханны, другие кричали от боли, поминая самыми отборными словами Гитлера. Трое тяжелораненых умерли в пути.

Воспользовавшись остановкой, я выскочил из машины и снова пошел пешком. Признаться, мне стало страшно от того, что я увидел. Вот она где, настоящая-то война! Почему-то я чувствовал себя виноватым перед этими умирающими молодыми ребятами, перед погибшим мальчиком Володей, перед всеми убитыми и сгоревшими в Большой Вруде людьми.

За Волосовом встречный мотоцикл поравнялся со мной и, подняв облако пыли, неожиданно остановился, [73]

— Товарищ командир! — ко мне бежал Грицаенко. — Как же это вы, где? Я всю округу объездил. Словно в воду канули.

Он сгреб меня своими ручищами так, что у меня затрещали кости.

— Спасибо, что живой. А самолет привезем, только скажи, где он. Да еще успокой душу техника. Скажи, в чем причина вынужденной посадки.

— Машина, Саша, работала прекрасно. А остальное расскажу дома. Поехали!..

И вот мы на аэродроме. Трудно передать словами радость встречи с боевыми друзьями. Они верили в мое возвращение и теперь от души поздравляли меня. В палатке было тесно, и многие стояли у входа снаружи, когда я рассказывал, что со мной произошло, о трагедии Большой Вруды, об умерших в машине бойцах. Когда я сказал, что Молосковицы заняты фашистами и что мой самолет лежит в поле у самой линии фронта, раздался гул удивленных голосов.

— Фашисты заняли Молосковицы? — переспросил Багрянцев. — Да ты что?! — Он взял у меня из рук планшет с картой. — Прошу внимания! — Багрянцев встал. — Обстановка, как видите, осложнилась. Но от нас до линии фронта по дороге еще почти тридцать километров. Так что волнения напрасны. Конечно, взяв Кингисепп, противник наверняка будет стремиться пробиться не только на Волосово, но также на Котлы и Бегуницы. Это угроза обхода. Но фронт наши держат, видимо, крепко, а потому никакой паники. На все будет соответствующий приказ.

Он тут же снял трубку, доложил об изменениях в обстановке штабу гарнизона, договорился о доставке моего истребителя.

— Возьми Грицаенко, Алферова и поезжайте, — сказал мне Багрянцев. — Будьте осторожны.

Командир отдал несколько распоряжений инженеру, приказал выделить двух человек для разведки дороги, идущей на Бегуницы, и усилить караулы.

Машину нам прислали только утром. Мы сразу же поехали. Дорога была каждая минута. Водитель был верен озорной шоферской поговорке: «Больше скорость — меньше ям». Массивную, оборудованную подъемником машину тяжело трясло на ухабах. [74]

Лихо управлявший автомобилем молодой паренек в пути несколько раз спрашивал у меня, где именно лежит самолет, далеко ли он от немецких окопов.

— Воюю, а что такое война — не знаю, — говорил он, — Прошусь на фронт, а командир не пускает. Одно твердит: «Исполняй приказ. Нужно будет — пошлем». Товарищ лейтенант, помогите мне попасть на фронт.

— А зачем тебе помогать, сейчас сам приедешь. Вон за тем поворотом деревня, а за ней фронт.

Машина остановилась у развалин дома Зинаиды Михайловны. Большой Вруды и соседней деревни Ямки больше не существовало. Было только пожарище. Оставшиеся в живых жители, видимо, ушли в лес. Во многих дворах стояли кресты на свеженасыпанных бугорках земли. Мы подошли к могиле Володи.

— Смотри, матрос, — сказал я водителю. — Смотри и запоминай.

К нам подошел боец. В ответ на вопрос о положении на переднем крае он пожал плечами:

— Утром фашисты пытались прорвать нашу оборону, но мы отбили все их атаки. Сейчас затишье. Что будет к вечеру, сказать трудно.

Красноармеец поправил на плече трехлинейку, посоветовал нам, куда поставить машину.

— Да не вздумайте днем поехать к самолету. Фашисты могут открыть огонь из орудий.

В садах и на огородах, за развалинами разрушенных строений стояли прикрытые ветками орудия и танки. Возле них, почти невидимые в маскировочных халатах, хлопотали красноармейцы.

С началом сумерек мы были уже у самолета. Несколько позже фашистская авиация начала бомбить станцию. Бомбы рвались так близко, что казалось, вот-вот накроют нас. Я смотрел на станцию. Вряд ли там была хоть одна живая душа. А самолеты все шли и шли. Находиться вне укрытия стало опасно, и я предложил технику на время оставить работу и забраться под машину.

Я комбинезон недавно постирал, товарищ командир, — как бы между прочим говорит Грицаенко. — Грязно уж очень под машиной. Как-нибудь так...

Я тоже не полезу под грузовик, — вторит ему Алферов. — Старшина у нас очень уж строгий. Не любит грязнуль. Матрос ты, говорит, или кто?.. [75]

В просвете между облаками ненадолго показалась неполная луна. В ее слабом свете видны темные силуэты вражеских бомбардировщиков. Где-то рядом заговорила зенитка, потом вторая, третья. Один из самолетов прошел над нами так низко, что едва не коснулся земли.

— Вот черт! — Алферов проводил сердитым взглядом скрывшийся во тьме самолет. — И все же надо работать. Может, эта сволота всю ночь будет летать.

Неожиданно бомбы засвистели, казалось, прямо над нашими головами.

— Ложись! — успел крикнуть я, и все припали к земле.

Одна из бомб упала так близко, что комья выброшенной взрывом земли загрохотали по перкалевой обшивке крыльев.

Мы встали и отряхнулись. Грохот бомбежки постепенно стихал.

Через некоторое время на Большую Вруду снова налетели фашистские самолеты. Но ничто уже не могло помешать нам. Истребитель был разобран и погружен на машину.

Коротка августовская ночь, но к рассвету все у нас было готово к отъезду. Машина, тяжело переваливаясь, пошла по полю, подминая колосья спелой ржи. Едва мы миновали деревню, как противник начал артподготовку. Но снаряды рвались позади нас, и мы были уже вне опасности.

Создав перевес в силах на этом участке фронта, гитлеровские войска ценой больших потерь утром овладели деревней Большая Вруда, вернее, тем, что от нее осталось.

Глазами памяти

Над клопицким аэродромом нависла опасность. Фашистские войска грозили охватить его с двух сторон. Гарнизон решено было эвакуировать. Когда мы привезли мой истребитель в Клопицы, там уже все было, что называется, поднято на [76] ноги. Нам оставалось только захватить свои вещички и прямым путем следовать в Низино. Багрянцев и Тенюгин на некоторое время задержались, чтобы прикрыть аэродром, а потом и бомбардировщики (когда они будут возвращаться на свое постоянное место базирования, под Ленинград).

Машина шла ровно. Дорога была хорошая. Я блаженно закрыл глаза. После бессонной ночи хотелось отдохнуть. Вспомнились жена, дочурка, родители. После начала войны я получил от них только два письма. «У нас все хорошо, не беспокойся. Все живы, здоровы. Ниночка уже бегает и много говорит», — писала жена в последнем письме.

Оно было со мной. Достав его, я снова — в который раз! — перечитал знакомые строчки. «У нас все хорошо...» Фашисты в Старой Руссе и уже подошли к Шимску. А у них в Новгороде «все хорошо». Какое уж там хорошо! И попробуй тут не беспокоиться!..

Шофер замедляет ход машины. У нас на пути большая группа беженцев. Женщины, ребятишки, старики гонят скот, несут на плечах узлы, котомки, чемоданы. Больно смотреть на эту картину. Люди снялись со своих насиженных мест и идут неведомо куда...

Многие поднимают руки и просят подвезти. Но у нас даже примоститься негде. Едем не останавливаясь. Неожиданно перед машиной возникает фигура старика. Он поднял над собой девочку с забинтованной головой. Водитель резко тормозит, чтобы не сбить их.

— Ты куда, отец, под колеса, да еще с ребенком! — кричит он, открыв дверцу.

Я выхожу из машины,

— Подвези, сынок... Старый я... Нам бы до Ленинграда только... Матку-то ее, слышь, бомбой фашист убил... А внучка вот...

Он поправил окровавленную повязку на голове девочки, трясущейся рукой вытер слезы.

— И избу сожгли, ироды!.. До Ленинграда бы нам, сынок...

Узнав, что мы едем не в Ленинград, а на ближайший аэродром, что везем в ремонт самолет, который нужен нам, чтобы бить фашистов, старик прижимает к груди внучку и отходит в сторону.

— Дай вам бог, сынок, одолеть супостата Гитлера... Дай вам бог!.. [77] За Ропшей дорога ухудшилась. Машина переваливается из стороны в сторону, того и гляди, борта не выдержат. Шофер вынужден ехать медленнее.

Грицаенко из кузова наклоняется к дверце машины:

— Товарищ командир, к дому подъезжаем. Низино уже видно.

И верно, из-за деревьев небольшой рощи показалась верхушка знакомой водонапорной башни. Над аэродромом курится облако рыжей пыли. Видимо, истребители выруливают на старт. Вот они уже взлетели и, быстро набрав высоту, ушли на запад, растворились в голубизне тревожного ленинградского неба.

На противоположной стороне аэродрома, очистившегося от пыли, мы видим едва заметный, замаскированный елочками бугорок. Это наша землянка. Машина идет мимо ангаров, Оставленные своими хозяевами, они осиротело смотрят на нас своими маленькими, запыленными оконцами.

Дома! На войне, а все же дома!

На стоянке машину уже обступили со всех сторон летчики и техники.

— Привет клопицким!

— Откуда дровишки, Саша? — Друзья обнимают спрыгнувшего с машины Грицаенко и разглядывают привезенный нами самолет. — Ерунда, починим. Будет опять как новый!

Не спеша, вытирая руки ветошью, подходит к нам дядя Володя (так называем мы Линника, старшего техника звена). Владимир Трофимович тепло приветствует нас, справляется о моем самочувствии и сразу же переносит внимание на самолет.

— Сильно поврежден? — встав на колесо автомобиля, он заглядывает в кузов.

— Да, попало малость.

— А взамен что? — спрашивает Линник, разглядывая самолет.

Я ответил не сразу. Не хотелось рассказывать про сбитый «юнкерс», так как падения его я не видел. Следовало бы подождать официального подтверждения, которое обещал прислать встретивший меня на месте вынужденной посадки капитан. Но Линник ждал ответа, а разочаровывать этого доброго человека не хотелось. Понимая, что севший на болото «юнкерс» потерян для фашистов, я сказал; [78]

— А взамен, дядя Володя, одного большого.

— Да? Значит, это уже второй?

Он крепко пожал мне руку и тут же с гордостью стал рассказывать окружающим, что я одержал вторую победу.

— А самолет мы вам сделаем, товарищ командир. Снова летать будете, — утешает меня Владимир Трофимович.

Я узнаю, что в Низино с западных аэродромов слетаются самолеты соседних эскадрилий. Понемногу собираются и мои друзья. Обстановка остается сложной. Истребители садятся, заправляются и вновь уходят на боевые задания.

Майор Новиков и комиссар Исакович тепло встречают меня, осматривают привезенный нами самолет, покачивают головами.

— Сам-то как? — спрашивает командир.

— Нормально, товарищ майор!

— А это? — показывает он на правую бровь.

— Пустяки, стеклом царапнуло, перед посадкой забыл очки снять.

— Вот, Михаил Захарович, — Новиков смотрит на комиссара, — всегда у них все «нормально». Всегда у них все «пустяки». Побывал у черта в лапах, вырвался живым и уже улыбается, словно ничего не было. Вот что значит молодость! Иди-ка обедай да отдыхай, — говорит он мне. — Пока твой истребитель ремонтируют, видимо, полетаешь на моем, Я себе самолет найду...

Обрадованный тем, что уже завтра смогу летать, я заторопился к друзьям, но майор остановил меня.

— А сегодня вот... — качал он и запнулся.

— Вы что-то хотели сказать, товарищ майор?

— Да... Вчера погиб Годунов. — Он с трудом произнес эти слова и, помолчав, добавил: — Четверка против шестнадцати...

Ни о чем больше не расспрашивая, я попросил разрешения идти.

Борька, Борька! Наш заводила и весельчак, комсомольский вожак, душа эскадрильи!

Я иду, ничего не видя перед собой. Все вокруг стало рябым, нечетким, как в дождь за окном.

Безлюдно, тихо в гарнизоне. Здание штаба полка опустело. Большой черный репродуктор над дверями [79] клуба, не замолкавший в былые времена даже ночью, теперь молчит. Да его и слушать некому. Я заглядываю в одно из окон клуба. Сколько в нем было музыки, веселья, песен в ту последнюю мирную субботу! А вот здесь, на этом месте, мы простились с Валей. В душе боль. Неужели и Низино достанется врагу? Нет, нельзя этого допустить!..

В бывшей квартире Багрянцевых почему-то раскрыто окно. В последнее время Михаил Иванович часто навещал эту пустую квартиру и, наверно, забыл закрыть его.

Вот столовая. За ней кто-то колет дрова. Жизнь идет своим чередом. Прохожу чуть дальше и вижу две знакомые березки и могилу Гусейна. Сняв фуражку, разглядываю желтеющую фотографию друга. А он смотрит на меня своими добрыми глазами, и кажется, сейчас скажет: «Слушай, зачем грустить, улыбаться надо. Панымаишь?!.»

На могиле лежат свежие полевые цветы. Я смотрю на них и вспоминаю теперь уже кажущийся таким далеким случай. Один из наших летчиков, выруливая на стоянку, примял колесом ромашку. Гусейн осторожно поднял ее, укоризненно посмотрел в сторону своего приятеля:

— Живой, панымаишь! Живой цветок, а он его так!

Не обрывая лепестков, Алиев пересчитал их: «Любит — не любит, любит — не любит...»

— Любит! — Он посмотрел на меня, широко улыбаясь. — Мая нивеста любит меня!.. А он его калисом...

Ах, как я хотел бы теперь услышать его голос! Мне нравилось своеобразное произношение Гусейна. Русские слова на кавказский манер...

Как хотел бы я услышать голос Бори Годунова! Невозможно поверить в то, что его нет в живых. Ничего не осталось от человека, кроме доброй памяти о нем. Даже могилы нет — некуда положить цветы. Думаю об этом, а перед глазами живой Борька, наш чухонец. Это он сам себя так называл. «По крови, — скажет, бывало, — я финн. Финский язык знаю. А по фамилии русский». Он родился и вырос под Ленинградом, неподалеку от Белоострова...

Захожу в столовую. Тишине. В зале ни души. Но все здесь как было до войны. И столы стоят, как стояли. [80] Вот места нашего звена, вот звена Багрянцева. Годунов сидел у стенки. Сажусь на Борисов стул и, как он это обычно делал, барабаню пальцами по столу. Осталось только задорно крикнуть: «Шурочка, обрати на нас свои глазки, мужички с роботы пришедши!» Но на душе тяжело. Склоняюсь над столом, задумываюсь, а перед глазами так и стоит он, Боря. Помнится, однажды прибежал Годунов ко мне. «Что случилось?» — спрашиваю (я тогда был на дежурстве). А он вскакивает на крыло, сует мне в руки какие-то бумажки: «Игорек, мне некогда. Сейчас лечу с Костылевым. А это заметки в завтрашний «боевой листок». Собрал накоротке ребят, поговорил... В общем, от комсомолии нашей!..» Он спрыгнул с крыла, помахал мне рукой и помчался к своему самолету. Как будто только что это все было...

Мне становится душно. Я расстегиваю китель и неожиданно слышу:

— Девочки, кто пришел-то!..

По голосу узнаю Шуру Верину.

— Товарищ лейтенант, а нам сказали, что вы не вернулись с задания.

Я стараюсь держаться бодро:

— Это кто-то пошутил, Шура, Да разве мог я не вернуться к таким красавицам!

Шура бежит на кухню, остальные девушки собираются вокруг стола.

— Что же дальше-то будет, товарищ лейтенант?

— Немцы все идут и идут к Ленинграду.

— Ну, в Ленинград, положим, мы их не пустим. Атак, думаю, что не страшнее страшного. Только в панику не бросайтесь. Выше голову и улыбок побольше.

— Легко вы говорите, — озабоченно сдвигает брови светловолосая шустрая Аня, — А если на душе кошки скребут, тогда как?..

О чем бы мы ни говорили, как бы ни старались увести в сторону разговор, он возвращался к одному и тому же.

— А вот и Шура. Вот и обед. Да как вкусно пахнет! — пытаюсь я отвлечь девчат от тяжелых мыслей. — Спасибо, Шурочка, жениха тебе хорошего!

— Вы все шутите, — смотрит на меня, а потом на девчат Шура. — А все равно невесело на душе. Ни на минуту не могу забыть, что Боря Годунов погиб. Может, [81] все это неправда? Может, он еще жив? Такие люди не должны гибнуть...

Не скрывая слез, Шура присаживается на краешек стула.

— Борис мне никто, понимаете? Но он такой добрый, веселый. Он такой хороший!.. Давайте прямо говорить, — в него все наши девушки влюблены, и я тоже. А уж когда он придет в столовую и скажет: «Шурочка, обрати на нас свои глазки...» — знаете, так бы и расцеловала при всех... Вот он какой!.. Скажите, может, он все же не погиб? Может, он тяжело ранен?.. Сейчас столько рассказывают, что не знаешь, кому верить. Про вас тоже сказали, что вы погибли...

Утром я поднимаюсь в воздух на командирской машине. На аэродроме не смолкает гул самолетов. Мы идем то на разведку коммуникаций противника, то на прикрытие своих войск, то на сопровождение бомбардировщиков и штурмовиков. Делается все возможное и невозможное, чтобы помочь пехотинцам сдержать озверелые орды фашистов, рвущиеся к городу Ленина.

Положение наших войск резко осложнилось. Немецкие танки, не сумев одолеть Лужский оборонительный рубеж, ценой огромных потерь вышли в район Кингисепп — Веймарн, прорвали там нашу оборону и устремились к Ленинграду. Сломив сопротивление наших войск в районе Волосова, танки врага продвигались к Красногвардейску (Гатчина). Одновременно фашистские танки приближались к Ропше.

Мы только что вернулись с боевого задания. У каждого из нас вызвали восхищение удары наших самолетов-штурмовиков по фашистским танковым и автомобильным колоннам. От взрывов бомб вражеские машины полыхают точно костры, опрокидываются, создавая на дорогах пробки. В небе идут непрерывные воздушные схватки. По пять, по семь вылетов в день для нас уже стало нормой. Трех-четырехкратное численное превосходство противника тоже стало привычным. Но мы так изматываемся, что к вечеру уже еле держимся на ногах. Отдохнуть бы как следует, но нервы напряжены, и сон не идет.

Третью ночь я почти совсем не сплю. Закрою глаза — и опять воюю, опять стреляю, увертываюсь от [82] огня все более наглеющих фашистских истребителей. Сейчас уже второй час ночи. Я хожу по комнате, прислушиваюсь к неровному дыханию друзей. Счастливцы, они уснули.

На днях погиб летчик Петр Фролович Галахов, в прошлом инструктор аэроклуба, мой товарищ по Ейскому училищу. Каким смелым и добрым человеком он был! Петр отчаянно дрался, защищая охраняемые им штурмовики, но был подбит и, не дотянув до аэродрома, упал в лес. А теперь вот мы потеряли Бориса Годунова. Шестнадцать «мессершмиттов» против четырёх маленьких «ишачков»! Рассказывают, что фашисты в самом начале боя расчленили группу наших истребителей, решив уничтожить их поодиночке. Но на протяжении двадцати минут невероятной по напряжению схватки им так и не удалось одержать победу. Вражеские самолеты вынуждены были сами выйти из боя. Борис Годунов, по-видимому, был ранен и на пути домой потерял сознание. Его самолет вдруг накренился, перешел в штопор, ударился о землю и сгорел.

Осталось каких-то полтора часа до подъема. А я все еще не могу уснуть. Пробую ни о чем не думать, но это не получается. Ребята говорили: «Считай до ста — уснешь обязательно». Лежу с закрытыми глазами, считаю шепотом. Досчитал до шестидесяти, и вдруг передо мной — сожженная Большая Вруда с бугорками свежих могил. Потом мне видится та девочка с перевязанной головой, видится старик, поднимающий над собой внучку. «До Ленинграда бы нам, сынок!» Откуда он идет по пыльной фронтовой дороге? Может быть, тоже из Большой Вруды, а может, из Бегуниц? «Избу сожгли, ироды!..»

Я снова пытаюсь считать... Нет, все равно не уснуть. А вот Сухов до восьмидесяти шести досчитывает и засыпает. Впрочем, как знать! Он большой шутник. Но и насчет отдохнуть — это у него всегда получалось. Не успеет, бывало, выскочить из кабины, как тут же — под крыло, в траву, и уже храпит. Мне бы так. Ах, как это важно для летчика — хорошо, по-настоящему выспаться!

— Ты с кем это разговариваешь? — сонно приподнимается с постели командир.

— Считал, пытался уснуть, товарищ майор,

— Ну и как? [83]

— Не смог.

— Почему же это?

— Не знаю...

Утром я был отстранен от полетов.

— Научитесь сначала спать, — сердито сказал командир, — а потом уж летать будете.

Долго я бродил по стоянке, подыскивая место, где бы прикорнуть, да так и не нашел. Пришел обратно в землянку и лег на нары. Но тут не давала уснуть неумолчно звучащая мелодия «Рио-Риты».

Я уже хотел было остановить патефон, но в землянку вошел Соседин. Он снял шлем, провел пятерней по волосам и — чего уж я никак не ожидал от него — пустился в пляс. Да еще не как-нибудь, а с присказками:

— Царство ему небесное!.. Царство ему небесное!..

Половицы в землянке ходуном. «Уж не тронулся ли парень? — подумал я. — Под «Рио-Риту» пляшет».

— Слушай, Коля, что с тобой? И кому это царство небесное?

— «Мессершмитту-110»... Ух ты!..

Никогда мне не доводилось видеть, как пляшет Соседин. Я глядел на него, а он продолжал выделывать кренделя, хлопать ладонями то по груди, то по подметкам, в заключение — по половицам. Наконец Коля, должно быть, устал. Он плюхнулся на нары и как-то странно уставился на меня,

— Чудаки!.. Говорят — бронированный, не горит... Э, да еще как полыхает!..

Я остановил патефон:

— Расскажи хоть толком.

— Представляешь? — Он едва отдышался. — Мы со штурмовиками сейчас ходили. Ну, они отработали — и домой. Только отошли от цели, смотрю — в стороне два Ме-110 топают, Я дал знать Сергею Сухову, он отвалил и к ним. Да как врежет с ходу! А я еще добавил — ну и все!.. Свечой вспыхнул... Впервые видел, как горит... Второй ушел. А мы к штурмовикам поспешили...

Николай завел «Барыню», стал притопывать ногой в такт музыке. Грешно было мешать ему. Я смотрел на Соседина и думал о том, как быстро меняются на фронте люди. В Ейском училище Коля был задиристым, ершистым парнем. Не дай бог задеть его! Учился он хорошо, в самодеятельности участвовал. Со мной Соседин, помнится, держался высокомерно. Я для него был всего [84] лишь «мелочь пузатая, болтающаяся под ногами». Как-то он даже назвал меня «салагой». Я учился тогда еще первый год, а Николай носил на рукаве уже три «лычки». Это означало, что он курсант третьего, выпускного курса.

А потом приказом по училищу нас, бывших аэроклубовских инструкторов, перевели сразу на третий, выпускной курс. Каждый получил три «лычки». Помню, я тогда специально нашел повод подойти к Соседину, показать ему нашивки, чтобы он не очень-то задавался. Николай посмотрел на них. Он не удивился, но и не поздравил меня, как это сделал Володя Тенюгин. Он просто сделал вид, будто очень торопится, и с видом человека, знающего себе цену, вышел из кубрика, не сказав ни слова. «Гордый «старичок»!» — подумал я о нем.

Ребят с третьего курса, как старослужащих, принято было называть «стариками». Это звучало солидно. Они этим гордились и носили «выцветшие», как бы видавшие виды, а на самом деле выстиранные в хлорке воротники. Но случилось так, что «старики» после выпуска стали младшими лейтенантами, а мы, закончившие не только училище, но и курсы командиров звеньев, — лейтенантами. И вот однажды в части, куда я получил назначение, передо мной предстал невысокий, чуть повыше меня, младший лейтенант. На нем была новенькая, отутюженная форма. Ярко надраенные пуговицы сверкали. Кто бы это?.. Ба, Соседин!..

— Вместе служить — крепко дружить! Мы обнялись с Николаем.

— Постой, постой! — Он слегка отстранился от меня, разглядывая мои нарукавные нашивки. — Салага чертов, обштопал-таки меня!

Он двинул меня плечом, а потом пожал мне руку.

С тех пор мы дружим. Николай — комсорг нашей эскадрильи. Все знают его как веселого, бесстрашного парня...

— Ты уже пляшешь, разбойник? — в землянку вошел Сухов. — Давай-давай, тебе сегодня можно.

Он ударил Соседина ладонью по плечу, снял шлем, оставил на вешалке планшет и, приглаживая вспотевшие волосы, подсел ко мне на нары.

— Жаль, тебя не было. Там такое, брат, творится! Все горит. Самолетов в воздухе тьма. Но нам повезло. [85] Обошлось без потерь. Да еще сто десятого прихватили...

— Вы-то прихватили, а я...

— Что ты?

— Да вот сижу тут... Плохо, видишь ли, спал... Но ведь чувствую я себя хорошо!..

— Послушай! — в разговор включился Николай. — А не тебе ли перед войной головомойка была от командующего ВВС генерала Ермаченкова? Помнишь — Он приехал проверить, как мы, летчики, отдыхаем перед полетами? Ты, по-моему, тогда после отбоя составлял какой-то план работы. Было такое? Было...

— Ну, а дальше-то что? — заинтересовался Сухов.

— Дальше? А дальше генерал — к командиру полка Душину: «Как же это так, товарищ майор? Вы докладывали мне, что все летчики спят. А у вас командир звена нарушает установленный порядок, не отдыхает перед полетами». Душин не знает, что ответить. Тогда генерал в приказном тоне — Каберову: «Немедленно спать!» Помню, Игорь влетел в кубрик, со страху забыл раздеться и прямо в брюках и ботинках забрался под одеяло.

— Ну, это уж ты преувеличиваешь, — сказал я.

— Ничего не преувеличиваю. — Соседин увлекся воспоминаниями: — В тот раз в клубе радио играло, забыли выключить. Начальника клуба за это чуть не сняли с должности, дежурного отправили на гауптвахту. Комиссар полка получил выговор. Командиру тоже перепало. Полеты были отменены. И правильно. Отдых для нашего брата все-таки необходим. А сейчас война. В бою слабого да осовелого сразу собьют.

— Николай дело говорит, — сказал Сухов. — Летчику на войне надо стремиться жить по правилу: «Лучше переспать, чем недоесть». Тогда тебе сам черт в бою будет не страшен.

Мы с Николаем рассмеялись.

— Да, поспать и поесть — это у тебя, Серега, действительно отработано.

Сухов посмеялся вместе с нами.

— А на Новикова ты не обижайся, — сказал он мне напоследок. — Ну, немного шумнул на тебя. На то и командир, У него знаешь сколько забот? Вот вчера на нашем аэродроме штурмовики сели. Все думали, что они заправятся и улетят. А они, оказывается, сюда на [86] постоянное базирование. Капониров для них нет, машины стоят на виду, и вся наша маскировка теперь летит к черту. Командир полка майор Душин приказал эскадрилье выделять дежурную пару истребителей для прикрытия аэродрома. А где мы возьмем столько самолетов? Вот Новиков и расстроился, А тут еще ты со своей бессонницей подвернулся ему под горячую руку... Ну, ничего... Сегодня ляжешь спать пораньше и завтра будешь летать.

Сергей подошел к патефону, порылся в пластинках,

— А чтобы у тебя настроение поднялось, сейчас я твою любимую поставлю.

Зашипела игла, и вдруг: «Я много в жизни потерял из-за того, что ростом мал...»

— Слушай, слушай! — Сухов сиял. — Слова-то какие: «Меня он в шайке не нашел и с пеной выплеснул на пол...» Это для тебя Ефимов постарался — привез пластинку из Ленинграда. «Услышал, — говорит, — песню про моего друга — не удержался, купил...»

Я уже привык к тому, что друзья подтрунивают над моим ростом. Вот и Ефимов... Где-то он теперь, наш Андреич? Как улетел с Алексеевым на Эзель, так до сих пор ничего и не слышно ни о том, ни о другом. Остальные наши летчики возвратились на родной аэродром. И адъютант эскадрильи Аниканов опять мечется в землянке, еле успевая отдавать распоряжения и записывать результаты вылетов в журнал боевых действий. Теперь ему помогает в этом писарь матрос Евгений Дук. Каллиграф и художник, он привел документы в такой порядок, что любо посмотреть. «Для потомков, — говорит, — стараюсь. Поднимут они архив после войны, а тут все четко и ясно про каждого написано: где и как сражался за Ленинград».

Евгений Дук происходит из семьи потомственных питерских рабочих. Но он с детства полюбил авиацию, мечтает летать. Мы с ним друзья, и я пообещал помочь ему при первой же возможности осуществить эту мечту, А пока мы вместе выпускаем «боевой листок». Он выходит каждый день с самого начала войны. В девять часов утра летчики и техники уже заглядывают в мой капонир:

— Ну, не готов еще?

— Сейчас вывесим.

— Давай!.. [87]

И вот уже кто-нибудь читает вслух:

Техник, внимателен будь к машине.
До мелочей просмотри самолет.
Чтобы спокоен был летчик в кабине,
Чтоб для врага был смертельным полет!

Или:

Маннергейму —
Гитлера лакею —
Костью в горле
Ханко и Кронштадт.
Драться будем, жизни не жалея,
Но врага не пустим в Ленинград!

Эти стихотворные «шапки» к боевым листкам сочиняю я, Женя рисует карикатуры.

Вот и теперь, когда все опять ушли на задание, мы с Дуком взялись за очередной номер. Да так увлеклись, что и не услышали, как открылась дверь. На пороге вырос человек:

— Есть тут люди?

— Матвей! — Я сорвался с места. — Прилетел? А где Алексеев?

— Сейчас придет.

Большой, сильный, улыбающийся, в сбитом на затылок шлеме, Ефимов шагнул в землянку. Мы обнялись. Матвей тепло поздоровался с Дуком и Аникановым.

— Ну, вот и все, мы дома! — сказал он, осмотрелся и присел на нары. — А где командир?

— На задание ушел.

— Рассказывай, как живете, что нового.

Больше месяца не было нашего парторга Ефимова в эскадрилье. Мы поговорили, погоревали о погибших товарищах, Я рассказал ему об успехах друзей.

— А как твои дела?

— Да вот. Отстранен от полетов. Не научился спать.

— А в чем причина бессонницы? Может, это мешает? — Матвей показал на «боевой листок».

— Постой, постой! — Из-за стола поднялся адъютант. — Хорошо, что напомнили, а то забыл бы. — Он достал из кармана маленький пакетик и протянул мне: — Врач передал. Просил принять перед сном.

Матвей хотел еще что-то сказать, но дверь с шумом отворилась и в землянку, что называется, всем гамузом ввалились летчики. Они едва не задушили Ефимова и пришедшего несколько позже Алексеева в своих богатырских объятиях. Матвей хотел по всей форме доложить командиру о прибытии. Но какой уж тут доклад! [88]

— Рад, очень рад! — Новиков обвел всех взглядом. — Теперь эскадрилья в сборе... Нет только Хрипунова, Алиева, Федорова и Годунова...

Он, помрачнев, снял свой видавший виды шлем...

Вечером у нас было весело. Плясали, смеялись, пели. Причина веселья — Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении летчика М. И. Багрянцева орденом Ленина. Газета с Указом переходила из рук в руки.

Все же я постарался лечь спать пораньше.

Проснулся, когда было уже совсем светло. Глянул на свои «кировские» и пришел в ужас: одиннадцать часов утра! Вот это снотворное! Все при деле, а я... Как же это вышло?.. Почему не разбудили?..

Одеваюсь, на ходу застегиваю снаряжение. Как угорелый выскакиваю на улицу.

— Вы куда, товарищ лейтенант?

Оглядываюсь. За мной стоит наш шофер.

— А вы что здесь?

— Мне приказано, товарищ лейтенант, подождать, а когда — вы проснетесь, отвезти вас на аэродром.

Сажусь в машину, все еще не понимая, в чем дело. На аэродроме спешу доложить о своем прибытии майору Новикову. Он посмеивается:

— Ну, выспался?

— Так точно, сегодня выспался.

— Как чувствуешь себя?

— Отлично.

— То-то, не пренебрегай отдыхом. Иначе... — Он делает паузу, о чем-то раздумывает, смотрит на часы: — Через полчаса полетишь на разведку. А пока еще немного отдохни.

— Есть, товарищ майор!

Я прикидываю: за полчаса можно искупаться. Идея! Бегу на речку. Она чуть шире иного ручья. Журчит, разговаривая с камешками. Нырять тут негде. Я раздеваюсь, вхожу в воду, окунаюсь и снова на бережок. Расстилаю на траве комбинезон, ложусь на него. Небо сегодня синее-синее, а облака белее белого. Вот так же бывало дома в Вологде, после рыбалки. Лежу на берегу и смотрю, смотрю на облака. И что только там не привидится!

А теперь мне кажется, будто я в самом деле дома. Хорошо бы вскочить и побежать вдоль берега нашей Вологды-реки. Увидеть дом старого Эделя, его рыбацкие [89] снасти на берегу. Дом моего дружка Фоки. И конечно, наш дом. Он стоит на высоком обрыве, возле огромной старой липы. На пути к нему Воскресенская горка и церковь с ее певучими колоколами. Не раз забирался я на колокольню и, стоя рядом со звонарем, дивился, как ловко он дергает за веревки, извлекает удивительные, неповторимые звуки.

Вологда! Сколько воспоминаний связано с ней! «Вологодская глушь, край непуганых птиц» — так когда-то говорили о наших местах. Но я в них родился и вырос. Мне дорог этот суровый северный край и наш древний город. Я люблю его маленькие, в основном деревянные, домики в тени кудрявых, белоствольных берез, булыжные мостовые, дощатые тротуары, люблю белые ночи и северное сияние...

Семья наша сначала жила в деревне. В 1911 году отца взяли на действительную военную службу. Через три года он уже шагал по дорогам первой мировой войны. Храбрый солдат, отец был произведен в прапорщики. После Октябрьской революции он вернулся в деревню, потом в поисках счастья перетащил семью в Вологду и поступил работать на завод. А дальше — Красная гвардия, Южный фронт. Отец был в бою с беляками контужен. Контузия привела к слепоте. Только много лет спустя умелые руки хирурга частично вернули ему зрение.

Нас, детей, в семье было шестеро. Один из моих четырех братьев, катаясь на коньках по тонкому льду, утонул в реке. Нелегко было нашей матери в те годы. Мы жили в постоянной нужде.

Мама, мама... Как огорчил я тебя, когда впервые сказал, что хочу стать летчиком! Ты даже заплакала в ту минуту. Ты опасалась за мою жизнь.

Помню, давно-давно (я учился тогда во втором классе) у нас за городом упал самолет. Загорелся в воздухе и упал. Мы с ребятами бегали смотреть. Летчики погибли. На месте падения самолета лежали комья взрытой земли да груда бесформенных обгорелых обломков дерева и металла. Сердце мое сжалось...

Дома я рассказал обо всем, что увидел.

— Такая уж у них служба, — сказала мать о летчиках, — Смерть-то за ними по пятам ходит.

— Ну, а ты? — Отец посмотрел на меня невидящими глазами. — Ты ведь, кажется, хочешь стать летчиком?

— Нет, — ответил я тогда. — Летчиком страшно... [90]

Но вот наступила пора челюскинской эпопеи. Вся страна говорила о семерке отважных — Водопьянове, Доронине, Каманине, Леваневском, Ляпидевском, Молокове и Слепневе. Эти люди спасли экипаж парохода «Челюскин», затертого арктическими льдами. Подвигом героев восхищался весь мир.

— Нет, мама, я передумал. Хочу, очень хочу выучиться на летчика, — говорил я в те дни. — Посмотри, какой богатырь Водопьянов. Эх, мне бы стать таким!

Портрет Водопьянова, вырезанный из газеты, лежал в моем комсомольском билете, В доме под потолком висела построенная мной фюзеляжная модель самолета. По всему крылу его крупными буквами было написано: «Михаил Водопьянов». Я поднялся на крышу дома, забрался на трубу, пустил модель в воздух и с замиранием сердца проследил, как она полетела...

А не началось ли все это с цирка? Он стоял на берегу реки Вологды. Дощатое круглое строение с огромным полотняным шатром вместо крыши было для меня как бы вторым домом. Сторожихой в цирке работала наша соседка Евстолия Ивановна Богословская. Она-то и проводила нас, ребятишек, в этот сказочный мир чудес. Летающие под куполом цирка акробаты Манион, жонглеры-эквилибристы на лошадях «5-Боркис», клоуны братья Альфонсо, львы Бориса Эдера, лошади Павла Афанасьевича Манжели... У нас разбегались глаза. Я до сих пор помню, в каком порядке размещались в стойлах одиннадцать цирковых лошадей. Помню их клички: Звездочка, Пикуль, Красавчик, Каприз, Гудбой, Кардинал, Милый, Арлекин, Арабчик, Заветный, Сокол...

Самыми любимыми моими артистами были акробаты Манион. Перелетая с трапеции на трапецию на большой высоте, они перевертывались в воздухе, ловили друг друга за руки и за ноги, раскачивались, снова летели и, поймав трапецию, возвращались на площадку, С замиранием сердца я следил за их работой. Такое могли делать только смелые и очень ловкие люди. Мысль стать цирковым артистом, таким вот летающим акробатом, не покидала меня.

Сыновья дрессировщика Манжели были примерно моего возраста, и мы подружились. Они показывали мне, как выполняются различные акробатические приемы, и я стал пропадать на манеже. Вскоре меня заметили. С жонглерами «5-Боркис» я уехал в далекий уральский [91] город Надеждинский Завод (ныне Серов) и через полгода уже неплохо жонглировал, вольтижировал. Но меня тянуло к акробатам. Деспотичный человек, мой хозяин, узнав об этом, невзлюбил меня. Как-то на репетиции, придравшись к чему-то, он больно ударил меня по щеке. Ошеломленный, я не сразу понял, что к чему. От стыда и обиды я бросил в хозяина свои жонглерские дубовые «колбасы» и ушел с репетиции. Потом вышло так, что я на несколько секунд опоздал зажечь факелы, и на манеже в момент выступления «5-Боркис» произошла заминка. За это Борисов избил меня на конюшне плетью. Неделю не мог я появиться в цирке. Мне было двенадцать лет, но все это возмутило меня. Я написал родителям и, получив ответное письмо, уехал домой, навсегда порвав с цирком.

С цирком, но не с мечтой о высоком полете. Мечта эта глубоко запала мне в душу. Она и привела меня к авиации. Я стал строить модели самолетов, читать книги о летчиках, прыгать с крыши дома, раскрыв над собой зонт. Под берегом реки мы, школьники, строили зимой трамплин. Съехав на лыжах с кручи, я летел с трамплина, испытывая невыразимый восторг.

Потом меня потянуло в планерный кружок. Руководил им большой энтузиаст этого дела Александр Васильевич Русинов. Никогда не забуду наш планер «Пегас», Бываловскую горку, радость первого полета. Когда Саша Русинов уехал на переподготовку в Дудергофскую школу летчиков-планеристов, он походатайствовал за меня и прислал мне вызов. Оформив на заводе необходимые документы, оставив дома записку: «Уезжаю в Ленинград. Командировка», я помчался на вокзал. На душе было и радостно, и тревожно. Примут ли?

В Дудергофе прежде всего пришлось сдать экзамен (полет с начлетом школы на двухместном планере УС-6 с высокой горы). Саша дал мне очки и шлем. Я сидел в передней кабине, проверяющий наблюдал за мной из задней. Где-то внизу лошади натягивали амортизатор. И вот протяжно прозвучала команда: «Ста-а-рт!» Планер сорвался с места и, высоко задрав нос, унес нас в небо. У меня даже дух захватило. Далеко внизу остались маленькие домики Дудергофа. Но страха не было. Я сделал разворот, другой, третий и пошел на посадку.

— Молодцом! — сказал начлет. — Завтра пройдете медкомиссию, и вы курсант школы. Успеха вам. [92]

Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Я — курсант школы! Завтра пройду комиссию и надену форму с голубыми петлицами. У меня будут очки и шлем, как у Саши!..

Но комиссия меня забраковала. Мой рост оказался минимально допустимым для авиатора — сто пятьдесят четыре сантиметра. Ко всему тому старичок-хирург нашел у меня диспропорцию. Он сказал, что ноги мои короче туловища на три сантиметра и что поэтому допускать меня к полетам нельзя.

— Но как же, доктор? — взмолился я. — Ведь меня уже приняли в школу, а вы...

— Но вы же в авиацию, — рассердился хирург. — Вы же в небо, — он показал на потолок. — Нет, сударь, увольте. Не хочу за вас отвечать. У вас диспропорция. Понимаете? Дис-про-пор-ци-я. Да-с!..

Мать всплеснула руками от радости, когда я вернулся домой.

— Да, да, мама, не приняли. Врачи обнаружили диспропорцию.

— Ну вот и хорошо, — она облегченно вздохнула. — А мы с отцом сразу поняли, что это за командировка. Раздевайся. Небось устал с дороги-то. А диспорцию эту мы мигом. У нас тетка Анюта от любых болезней излечивает.

— Нет, мама, это не излечить. — Я стал рассказывать о своей неудаче: — Маленький, говорят, маленький и не складный.

Мать вздохнула:

— Это потому, что родился в тяжелое время. Шла война. Деревня голодала. Дома у нас дров ни полена не было. И вот начался у тебя рахит... Рада, что хоть выжил...

— А ты не тужи, — сказал отец. — Доктора тоже разные бывают. Главное, не вешай голову. Кто хочет, тот добьется.

— Сиди ты, старый... «Добьется»! — передразнила мать. — Добьется, что свернет себе башку с твоим на учением.

Отец смолчал.

— Ну, ты сам-то подумай. — Мать повернулась ко мне опять. — Ведь это не по земле ходить. Ну-ка, на такую-то высоту, под самые облака, забраться. Да долго ли до греха! Нет, вы как хотите, а я боюсь этих ерапланов. [93] Я как увижу, что летит он, самолет-то, да как подумаю, что там живые люди сидят, все у меня внутри так и захолодеет. Не приведи господь...

Она вытерла глаза фартуком и замолчала.

Жизнь матери осложнилась. Потеряв зрение, отец пристрастился к «зеленому змию» и часто очень грубо обращался с ней. Это наложило свой отпечаток на ее характер. Мать очень любила нас, ребятишек, но воспитывала просто, без особой ласки. При этом разрешать спорные вопросы ей помогал обычно просяной веник. Своей поездкой в Дудергоф я доставил матери много тревог. Будь это год или два назад, отходила бы она меня веником за милую душу. Да и теперь мама несколько раз с сожалением посмотрела в угол, где стояло это нехитрое орудие нашего воспитания. Посмотрела, а взять его не решилась.

Подошел год призыва. Снова медицинская комиссия решает, годен ли я в авиацию. Последнее слово за хирургом. Я стал на один сантиметр выше ростом. Врач пишет: «Годен». Подпрыгиваю от радости и бегу одеваться. Подпрыгиваю, чтобы тут же пожалеть об этом.

Ну-ка, ну-ка, что это у вас с ногами? — Хирург опять подходит ко мне. — Почти совсем нет подъема. Какого подъема? — настораживаюсь я, чувствуя недоброе.

Сестра приносит тазик с водой.

— Сделайте-ка на полу оттиск ступни... Видите, у вас «медвежья лапа», — поясняет мне доктор. — Вас и в пехоту-то не возьмут. У вас резко выраженное плоскостопие.

Снова страшный вывод: «Не годен».

Долго бродил я по улицам вечернего города, размышляя, что делать дальше, и твердо решил: с авиацией для меня кончено. Думаю, так бы это и было, не произойди событие, давшее мне новую надежду. Возвращаясь из Арктики в Москву, на четырехмоторных самолетах приземлились в Вологде герои-летчики, когда-то спасавшие челюскинцев. Вечером весь город от мала до велика собрался на площади, чтобы приветствовать отважных.

Пробившись к трибуне, я увидел среди гостей Водопьянова, чей портрет хранился в моем комсомольском билете. Большой, широкоплечий, в той же меховой куртке, что и на газетном снимке, Михаил Васильевич [94] по сравнению с Молоковым (они стояли рядом) казался сказочным богатырем. Тут же были полярные летчики Алексеев и Мазурук. Застенчиво улыбающиеся, немного смущенные шумной встречей, они покорили рассказами о своих полетах сердца вологжан,

Но вот митинг окончился. Наши гости сошли с трибуны и направились к гостинице «Золотой якорь». Стайка горластых ребятишек («Дядя Водопьянов! Дядя Молоков!») тут же окружила летчиков. Я не выдержал и тоже бросился к ним. Смешавшись с ребятами (а рост мой позволял это), забыв, что мне уже двадцать, я, как и они, увязался за Водопьяновым да так, не чуя под собой земли, и прошел с ним через всю площадь до самой гостиницы.

С этого дня покой мой был потерян окончательно. И что только я не предпринимал, чтобы пробиться в авиацию, куда только не обращался и устно и письменно! Везде мне отказывали, и вдруг...

— Вас к телефону, — подошла ко мне табельщица нашего цеха. — Звонок из горсовета.

Выключаю станок, волнуясь, бегу в контору. Кто бы это и зачем? Тем более — из горсовета! А в трубке:

— Алло, это я, Саша... Да, звоню из горсовета Осоавиахима. Есть телеграмма. Читаю: «Срочно отправьте Коктебель переподготовку одного пилота-планериста». Поедешь?

У меня застучало сердце. Коктебель... Высшая летно-планерная школа!..

— Конечно, поеду, Саша. Только не было бы какой заковыки...

На другой день, оформив отпускные документы, я был уже на вокзале. Провожали меня Саша и его жена Вера. Запыхавшиеся, они прибежали к моему вагону уже перед самым отходом поезда.

— Заковыка! — Саша с трудом переводил дыхание. — Ты как в воду глядел. Телеграмма ошибочная. В Коктебеле уже не планерная, а летная школа. Готовят инструкторов-летчиков, и требуется туда пилот запаса, окончивший аэроклуб.

Я чуть не заревел от обиды.

— А ты не волнуйся, — сказал Саша. — Мы с Верой придумали. У тебя официальный документ и телеграмма. Второй телеграммы ты не видел. Понял? Ну, а там будешь действовать по обстановке. В Феодосии [95] на базаре садись на машину с крылышками. Школа не горе. Да, чуть не забыл! Вот тебе книжечка об этой школе, почитай в дороге. Тут адрес Вериной сестры, Нади, забежишь на досуге. Ни пуха ни пера!..

В Феодосию поезд пришел утром, а еще через час автобус с нарисованными на нем крылышками доставил меня на гору Узун-Сырт, где находилась школа.

— Вас принять мы не можем, — взяв мои документы, сказал начальник штаба. — Здесь какое-то недоразумение. Вечером будет комиссия. Она решит.

Довольный уже тем, что мною будет заниматься комиссия, я вышел.

На стоянке видны были планеры, самолеты. Я пошел посмотреть на них. И тут меня остановил высокий, загорелый техник. Узнав, что я приехал поступать в школу, он подал мне ведро и попросил заправить маслом самолет Р-5. «Воронку возьмешь на капоте, — сказал техник. — А бочки вон там, в углу ангара».

Польщенный доверием, я с радостью бросился исполнять приказание и быстро сделал все, что мне было велено.

— Молодец! — сказал техник. — Давай знакомиться. Моя фамилия Приходько, А теперь принеси водички. Надо помыть колеса.

Сбегал я за водой.

— Эй, орел, иди-ка сюда! — позвал меня опять техник.

Я подошел. Он держал в руках черную от масла воронку:

— Ты где брал масло?

— Вон в той бочке, во второй слева.

— Садовая твоя голова! Что ты наделал?

Вокруг меня собрались техники, Один из них взял воронку из рук Приходько, дал мне понюхать.

— Это же отработка. Неужели не чувствуешь?

— Мать родная, да он и залил-то в бензобак! — с ужасом закричал Приходько.

— Как? Я залил в тот желтый, где масло.

— Вот именно в желтый, черт тебя! — гремел техник. — Ты что, с луны упал? Не знаешь, что желтым окрашена бензосистема?

На шум прибежал инженер. Он выслушал доклад техника, начавшего заикаться от волнения, оглядел меня с ног до головы: [96]

— Вы что, никогда не видели самолета?

— В воздухе видел, а на земле впервые.

Все затихли. Инженер сдержанно предложил мне выйти из ангара.

Весь день я думал о случившемся. Вечером собралась комиссия. Меня вызвали последним. Это было уже в двенадцать часов ночи. Я решил предложенную мне задачу на подобие треугольников, ответил на вопросы, касающиеся аэродинамики, объяснил кривую Лилиенталя. Но в этот момент в комнату, где заседала комиссия, вошел уже знакомый мне инженер. Он глянул на меня, что-то сказал худощавому военному, сидевшему на подоконнике, и сел за стол,

Я стоял молча, ждал, что будет.

— Хорошо, — сказал худощавый, — знания у вас есть. А как же вы умудрились залить в бензобак масло, да еще отработанное?

Все члены комиссии оживились. Между тем военный продолжал:

— Знаете ли вы, что наделали? Теперь этот самолет задержится с вылетом в Харьков на трое суток. А он сегодня должен был доставить туда пять планеров на соревнования.

Я рассказал, как было дело, потом достал из кармана книжечку, подаренную Сашей, раскрыл ее на странице, где был портрет мастера парашютного спорта Леонида Минова, и посмотрел на человека, сидевшего на подоконнике:

— А я знаю вас, товарищ Минов, Читал о вас. Здесь про вашу школу написано...

Члены комиссии устали задавать вопросы. Они не прочь были послушать меня. И я стал рассказывать о Саше Русинове, моем инструкторе, еще недавно работавшем в школе техником.

— Русинов? — удивился инженер. — Он переучился. Замечательный был техник. Вот только ученик его, к сожалению...

Все засмеялись.

— А вы зря смеетесь, — сказал я обиженно. — Своего я добьюсь. Только помогите мне в этом. Примите меня в школу. Если что, я могу на баяне сыграть...

Про баян вырвалось неожиданно, и члены комиссии засмеялись еще громче. Вот тут уж меня, что называется, повело. [97]

— Стенную газету выпускать могу. Рисую, стихи складываю, — говорил я.

— Да он комик, — добродушно сказал кто-то, когда все отсмеялись.

— Вы никогда не летали на самолете, а мы готовим в этом году инструкторов-летчиков, — уже всерьез возразил мне Минов.

— А вы попробуйте, я понятливый и быстро научусь

— Знаете что, — встал инструктор Еремеев. — Зачислите этого хлопца в мою группу. Я сделаю из него летчика.

Но Еремееву меня не дали. Начальник школы Минов решил мою судьбу иначе.

— Веселый вы парень, — сказал он. — Мы примем вас, но дадим вам программу пилота запаса, как в аэроклубе. А потом вы поедете к себе домой в Вологду. Инструктором вашим будет Лисецкий. У него там все такие маленькие собрались.

Комиссия закончила работу.

— А на баяне — это хорошо, — подошел ко мне Еремеев. — Попляшем, значит.

В два часа ночи нас привезли в Феодосию на медкомиссию.

— Вы бы еще утром приехали, — ворчал сонный хирург. — Раздевайтесь.

Пока он осматривал других, я выбежал в коридор, снял ботинки, носки, достал заранее припасенную бутылочку с водой, осторожно смочил подошвы так, чтобы они давали правильный след, и прошелся по углам собирая пыль. Это я придумал еще в Вологде после комиссии, обнаружившей у меня плоскостопие.

— Ты ноги-то когда-нибудь моешь? — спросил у меня хирург во время осмотра. — Ну-ка, встань... Так, еще раз... Мыться, мыться надо чаще, — брюзжал он. — Одевайся! — и записал в карточке: «Годен».

А через день я на самолете У-2 поднялся в крымское небо и даже попробовал управлять машиной. После посадки доложил инструктору по всей форме:

— Курсант Каберов выполнил ознакомительный полет в зону. Разрешите получить замечания.

— На первый раз неплохо. Соображаешь. Значит, летать будешь. — Лисецкий улыбнулся. — А теперь берись за науку... [98]

Облака все плывут, кучерявятся. Смотрю на них, и в воображении опять прорисовывается Коктебель. Вспоминаю об инструкторе Александре Андреевиче Батизате, который довел нашу группу до выпуска. Я, как и все, стал инструктором-летчиком. Мне видится старый треух, из которого мне предлагают вытащить бумажку с намеченным на ней пунктом назначения. Где оно, мое счастье? Я долго вслепую перебирал бумажки, прежде чем взять одну из них. Развернул. Ну что ж, неплохо: «Новгород на Волхове». Мои друзья называют другие города; Пермь, Чебоксары, Ленинград, Москва...

В новгородском аэроклубе еще одно счастье — Валя. «Я из шапки тебя вынул!» — говорю я ей в веселую минуту. Так оно, в сущности, и есть. Мы вместе с Валюшей уехали в Ейск. А там новое счастье — дочурка Ниночка. С каким трепетом впервые я взял ее на руки! А был я тогда уже военным моряком и носил бескозырку с надписью: «Школа морских летчиков»...

Облака, облака... Ромашковые луга среди голубого небесного простора. Сколько принесли вы мне добрых воспоминаний о детстве и юности!.. Оказывается, далеко, очень далеко может унести человека мысль за полчаса безмятежного отдыха на берегу речки. Но из прошлого пора возвращаться в настоящее. Скоро мне вылетать на разведку. Я торопливо одеваюсь и спешу к самолету.

Дальше