Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава первая.

Путь в краскомы

Прежде чем рассказывать о событиях, приведших меня на передний край минувшей войны, я хотел бы коснуться некоторых сторон своей биографии и жизни моей семьи. Не потому, что считаю свою жизнь или жизнь родителей особо примечательной или исключительной. Наоборот, пожалуй, семья наша — обыкновенная, похожая на семьи других питерцев, и судьба ее схожа с судьбой многих рабочих семей начала необыкновенного двадцатого века. Революция 1905 года предопределила и судьбу отца с матерью, и мое будущее. Великий Октябрь дал направление моим взглядам, убеждениям и логически привел меня с юных лет к военной профессии, ставшей пожизненной.

Это не наследная профессия офицеров-дворян. Это революционная профессия рабочего класса, взявшего в руки оружие, чтобы добыть себе свободу, защищать ее от белогвардейщины и интервентов и оборонять завоеванное в классовых боях до конца.

Об этом написано немало книг, которыми я зачитывался в юности. Они были основой воспитания моих сверстников и всего послереволюционного поколения. И все же, думается, полезно, надо напоминать новым поколениям читателей, особенно тем, что приходят на наше место в армию и во флот, о той классовой закваске, о тех революционных дрожжах, что ли, на которых создавались и росли наши могучие вооруженные силы и наш советский офицерский корпус — корпус краскомов.

Мой отец Иван Потапович Кабанов, столяр-краснодеревщик питерской пианинной фабрики, находившейся на Васильевском острове, участвовал в революционных событиях 1905 года. Он был забастовщиком, ходил на демонстрацию; казаки, разгоняя восставших, ранили моего отца [4] штыком в правую руку — самое страшное, что может постичь рабочего человека, которого руки-то и кормят.

Руку отец вылечил, но вскоре его арестовали, как бунтовщика — «против царя пошел», — и заключили в недоброй памяти Кресты; потом перевели в Петропавловскую крепость, а оттуда загнали в Сибирь. Все это я узнал постепенно, подрастая, от матери, от бабушки; обе были портнихами, но работу они добывали с трудом: семья рабочего-каторжанина была на дурном счету у хозяев и у полиции.

Отец вернулся из Сибири году в одиннадцатом, больной, замученный, но духовно несломленный. В 1912 году он умер от скоротечной чахотки.

После смерти отца жить стало еще труднее. Нас в семье кроме взрослых было еще четверо, и я — самый старший.

Матери удалось выхлопотать мне на казенный счет место в четырехклассном Андреевском городском училище, по нынешнему это семилетка. В 1916 году я его окончил и надумал поступить в техническое артиллерийское училище на Шпалерной.

В то время из-за войны и потерь на фронтах были снижены требования к поступающим в юнкерские, в технические военные училища и школы прапорщиков, снижены в смысле кастовости, происхождения и образовательного ценза. Но меня, сына рабочего-бунтовщика, даже не допустили к экзамену.

Надо было работать. Устроился сортировщиком писем на Главный почтамт. Служба оказалась нелегкой: восемь часов у стойки, через смену — днем, вечером, ночью, и к тому же без выходных круглый год, даже без праздничных дней. И заработок — ничтожный.

В октябре 1918 года меня зачислили в питерский продотряд и направили в Тамбовскую губернию заготавливать хлеб для рабочих.

На вокзале меня провожала мать, истощенная и больная, измученная каторжными дежурствами в палатах госпиталя возле острозаразных больных. Я тоже еле держался на ногах, голодный, но неунывающий.

Перед уходом поезда сбегал под водонапорную колонку и на беду свою напился студеной воды.

Мы должны были ехать через Москву — от Питера до Москвы поезд тогда шел трое суток. Но в Москву я не [5] попал: в жару и бреду свалился на нары у круглой чугунки в теплушке. Меня спасла молодая и красивая женщина, командир, комиссар и душа нашего продотряда большевичка Прокофьева; это она отправила меня больного, без сознания с какой-то станции назад в Петроград. Не знаю уж, как я добрался и кто меня вынес из поезда, но очнулся я в почтамтской больнице не только с крупозным воспалением легких, но еще и с брюшным тифом.

Вспоминаю все это потому, что болезни, особенно тифы, как десяток добавочных фронтов, сопутствовали всей борьбе нашего поколения за победу революции. Не успеешь вылезти из одного лазарета, попадаешь в другой — так проходили те годы: то ранение, то тиф, то работа, то фронт, то в бреду тебя застигли на каком-нибудь украинском хуторе внезапно нагрянувшие махновцы, и с температурой градусов в сорок приходится спасаться от расправы. И все же мы продолжали бороться, стоять насмерть за Советскую власть, зная, что именно она принесет народу избавление от голода, от нужды, от несправедливостей подневольной жизни.

Весной 1919 года, когда войска Юденича, поддержанные финскими и эстонскими белогвардейцами, а также флотом англичан и других интервентов, предприняли наступление на Петроград, когда мятежники захватили форты Красная Горка и Серая Лошадь, настала пора и для меня сделать окончательный выбор. Мне встретился, к моему счастью, настоящий человек, наставник, который, наверно, необходим каждому юноше в жизни, особенно в дни бурных потрясений и сложных испытаний. Таким наставником стал для меня Алексеев, большевик из старых почтальонов, политический комиссар архива почтамта. Он многое объяснил мне и сказал, что пора всерьез браться за оружие и защищать Петроград от интервентов, Юденича и контрреволюции.

В начале мая 1919 года я записался стрелком в первую роту полка Петросовета. Рота эта почти целиком состояла из служащих почтамта. В ней было три сотни бойцов, почти все — люди пожилые, опытные в военном деле, когда-то отслужившие срок в армии, но в войну освобожденные от призыва, как и другие работники почт и телеграфа. Полк, сформированный из ополченцев — петроградских трудящихся, вошел в состав войск внутренней обороны революционной столицы. [6]

Забегая вперед, скажу кстати: двадцать два года спустя, уже став профессионалом-военным, генерал-лейтенантом, я после завершения обороны героического Гангута — полуострова Ханко, был назначен командующим войсками тоже внутренней обороны блокированного Ленинграда и войска эти состояли в основном из ополченцев.

Полк Петросовета спешно и усиленно готовился к возможным боям на рубежах столицы революционной России. Бойцы нашей роты восемь часов работали на почтамте, потом до поздней ночи учились военному делу — обороне, наступлению. Нас муштровал требовательный и довольно жесткий командир роты из старых офицеров, поручик лейб-гвардейского Финляндского полка Володин. Он гонял нас безжалостно, занимаясь то строевой подготовкой, то обучением штыковому бою, и все — после напряженного рабочего дня да на голодный желудок.

Но жалоб на усталость, на строгости, на муштру не было, хотя все мы совсем недавно поддерживали бунт солдат царской армии против жестокого режима николаевской казармы. Оно и понятно: мы были готовы стерпеть все, самое тяжкое, сознавая, что это необходимо ради защиты Октября. Мы всерьез готовились драться за родной город и за свою власть, и надо сказать, что такая суровая школа вскоре всем нам пригодилась.

Когда Юденич был разбит, а мятеж на фортах подавлен, нашу роту, да и весь полк Петросовета, распустили по домам. Тот же политический комиссар почтамта Алексеев сообщил мне, что от командования полка поступила на меня похвальная характеристика. Гражданская война продолжается, формируется Красная Армия, ей нужны красные командиры из рабочей среды. Через год так и так положено призываться. Так что иди, говорит, сейчас, добровольцем, в формируемую регулярную армию Советской власти.

И я пошел. Подал заявление начальнику Первых советских артиллерийских курсов, располагавшихся на Симбирской улице у Финляндского вокзала в здании бывшего Михайловского артиллерийского училища. Алексеев дал мне коммунистическую рекомендацию, вторую дала его партийная ячейка.

Так начался мой путь в краскомы — восьмого августа 1919 года я стал курсантом и надел красноармейскую форму. Такие даты помнятся всегда. [7]

Не было более почетного звания для юноши тех лет, чем краском. Первых краскомов из рядов пролетариата, которые должны были сменить старое офицерство, готовили скоропалительно: год учения — и ты командир. А потом — фронт, настоящая боевая школа. Понятие «первый курс», «второй курс» имело тогда иной смысл: первый набор, второй набор. Некоторых наиболее способных к военному делу оставляли при курсах для дополнительных занятий и строевой службы, называя их «дополнистами».

Но кончить курсы — это еще не значило действительно стать настоящим красным командиром. Труден был избранный нами путь, и жизнь показала, что наши «военные университеты» должны быть длительными. О моих «университетах» я коротко расскажу.

Учился я жадно, побуждаемый к этому вдвойне: стремлениями революционными и давним желанием стать артиллеристом. Оно засело в моей голове еще с тех пор, когда мне не разрешили держать экзамен в военно-техническое училище.

Меня увольняли с курсов раз в неделю, до вечера. Однажды весной я пришел домой на Васильевский остров и увидел, что квартира опечатана. Бросился к соседям, к дворнику, узнал, что всю семью неделю назад увезли в больницу: сыпной тиф. Два дня спустя свалился и я в сыпняке — на полтора месяца. А когда выздоровел, узнал, что мы осиротели. В богадельне умерла от тифа бабушка, в больнице — мать, одна из сестренок оказалась в приюте, другая неведомо где, а брат дома на грани психического заболевания. Я нашел его в опустевшей квартире, разговаривающим с самим собой и с матерью, которая ему мерещилась. Взяв Виктора за руку, я вывел его из квартиры, запер дверь и повел на свои артиллерийские курсы. Попрошу командира, примут!..

По дороге я бросил с Тучкова моста в Неву ключ от нашей злосчастной квартиры. Зачем — не знаю, наверно, чтобы с прошлым покончить раз и навсегда.

Виктора, хотя он был на два года моложе меня, тоже приняли на артиллерийские курсы, уже по одной лишь моей рекомендации.

В конце сентября двадцатого года предстоял выпуск краскомов. Но недели за две до выпуска наш курс внезапно собрали на митинг в Красный зал. Выступил Григорий [8] Иванович Петровский, в то время заместитель председателя ВЦИКа.

Не берусь пересказать его речь, помню ее суть. Он сказал, что пора Советской республике кончать с гражданской войной. Надо добить Врангеля. Внести в это дело свой вклад должны и мы, красные курсанты — железная гвардия революции. Надо идти в бой.

Весь наш курс выехал на Южный фронт, так и не дождавшись выпуска. Меня зачислили в первую батарею Петроградской курсантской бригады, батарею трехдюймовых пушек.

Командовал батареей наш курсовой начальник Н. Ф. Кривцов, он был из старых офицеров. Комиссаром стал человек, даже по фамилии для этого подходящий: Иван Комиссаров, бывший курсант второго курса, выпущенный краскомом еще в восемнадцатом году, но оставленный при курсах «дополнистом».

А мне сразу не повезло: назначили заведовать вещевым снабжением батареи, проще говоря, каптенармусом. Чувствуя себя несчастным, я заявил командиру батареи, что хочу не снабжением заниматься, а воевать, только воевать.

Командир мягко объяснил мне, что это назначение — почетное, вроде выдвижения грамотного человека. Дадут двух помощников в каптеры, а я буду начальником.

Командир, как бывший офицер, разговаривал с нашим братом осторожно, уговаривал. Комиссар сказал проще и строже:

— Ты не бузи, Кабанов. Послали тебя на командирскую работу — работай.

Я еще не пропитался тогда военным духом, чувством осознанной и безусловной дисциплины регулярной армии: приказ есть приказ. Мне было трудно подавить горчайшую для юноши обиду, и я задумал во что бы то ни стало избавиться от хозяйственной должности. Через короткое время, когда все подведомственное мне имущество — зимние папахи, полушубки и прочее обмундирование — было роздано батарейцам, я перешел во взвод разведки. А много лет спустя я не раз вспоминал и об этой обиде, и о строгом нагоняе от комиссара, вспоминал тогда, когда получал назначения на так называемую тыловую работу — мне довелось в 1939 году стать первым начальником тыла Краснознаменного Балтийского флота, а потом, уже [9] после Отечественной войны, снова занять эту должность. Но об этом речь еще впереди.

Наша сводная курсантская дивизия состояла из трех бригад — Петроградской, Харьковской и Киевской. Первые бои мы провели сообща — выбили белых со станции Синельниково и двинулись дальше на Крым.

Перед штурмом Перекопа приказом Михаила Васильевича Фрунзе курсантов вывели в резерв, а когда Перекоп пал, нас бросили на ликвидацию банд Махно.

Со взводом разведки в составе нашей Петроградской бригады я участвовал в уничтожении пятитысячной банды атамана Колесника, отрезанной нами от главных сил махновцев, а потом со всей курсантской дивизией мы гонялись по Украине за Махно и его подвижными бандами.

Тяжело нам пришлось в этой необычной, особенной войне. Мы с нашими трехдюймовками на конной тяге — пешие, а все махновцы — на тачанках, на телегах, в каретах или просто верхом. Мы, преимущественно питерцы, чужие в чужой среде — на хуторах и в селах, где поди разбери, кто друг, кто враг, кто свой, кто бандит, спрятавший оружие; а махновцы — в родных, знакомых краях, только отвернись — откуда-то в спину лупит пулемет. Они воюют против нас по волчьему бандитскому закону, мы — по строго воинскому. Именно по строго воинскому, воспитывая в своей среде суровые нормы поведения, беспощадно искореняя малейший анархистский дух. Нам нужна была осознанная как острейшая необходимость революционная дисциплина.

Дорогой ценой вырабатывали в себе бдительность, умение отличать своих от чужих. Сколько крови, опасностей, испытаний ожидало каждого на каждом шагу, потому и взрослели мы так стремительно — иной день стоил целого года жизни.

Революционный закон от каждого требовал выдержки и кристальной чистоты: будь настороже, но не смей обижать жителей, не смей нитки чужой взять или поступить несправедливо.

Я помню такой случай.

Рано утром после ночлега в одном селе батарея построилась, отправляясь на новый рубеж. На площади нас внезапно остановила команда:

— Стой. Слезай с коней. [10]

Подъехали командиры. Комиссар строго спрашивает:

— Кто взял у этой хозяйки двух уток?

Рядом с ним — крестьянка, у которой пропали две утки.

Комиссар повторил вопрос.

Все молчат. Я ничего не брал. Значит, и другие не брали.

Начался обыск. К стыду нашему, в одном из зарядных ящиков этих уток нашли.

Ящичный вожатый и еще один курсант, изобличенные, но не сознавшиеся в краже, были за мародерство осуждены.

Больше краж не случалось.

Население мы не обижали. Но к врагам были беспощадны. Мы уже знали, что махновцы не берут курсантов в плен. И мы махновцев не щадили.

Меня свалил возвратный тиф. Привезли в околоток не нашей, питерской, а харьковской бригады. Бросили на солому в какой-то сельской школе, среди других тифозных и раненых. Слышу вдруг слабенький голосок:

— И ты тут, Серега?

Огляделся, боже ты мой, Виктор. И он, оказывается, уже на фронте, успел повоевать и тяжело заболеть. Я попросил санитаров положить брата рядом. Он всегда был по сравнению со мной хлипкий, не в деда, а в отца, а тут, гляжу, совсем доходит — в чем только душа держится.

Лечение было одно — лежать. Но время такое, что долго на месте не залежишься: то наши наступают, то махновцы.

Как-то вечером прибежали врачи, быстро всех осмотрели, кого подняли на ноги, кого отобрали для срочной эвакуации в лазарет города Александровска.

Нас с братом, как тяжелобольных, определили на подводы — в лазарет. Но в меня словно бес вселился: не поеду — и баста! Пойду пеший на батарею, воевать. Как ни просил меня Виктор поехать вместе в лазарет, я наотрез отказался. Несколько сот больных и раненых погрузили на подводы, а мне дали палку в руки и указали, в какую сторону идти, чтобы найти свою батарею. Верст восемнадцать надо было пройти.

Шел я, конечно, с большим трудом, не шел, а плелся. Недалеко ушел, когда меня догнал конник.

— Наших порубали, порубали всех, — крикнул он и помчался дальше. [11]

Откуда только у меня взялись силы. Бегом добежал до нашей батареи и там узнал, что махновцы настигли в степи обоз с ранеными и больными курсантами и всех до одного порубили шашками.

Так погиб мой Виктор.

Сколько я потерял в тот год друзей-однополчан, сколько раз сам стоял на краю могилы, сколько повидал порубленных махновцами товарищей, повешенных, четвертованных, расстрелянных сельских революционеров, курсантов, убитых из-за угла, сколько насмотрелся на волков в овечьей шкуре, на зверствующих бандитов. Сам уходил от преследования в одном белье, убегал в мороз, босой и полуголый, из-под расстрела, обморозив ноги, опять шел в бой, а с поля боя — в госпиталь.

Из одной такой госпитальной палаты в Таганроге, где нас лежало сорок человек больных и раненых бойцов, вышли живыми только двое, я и красноармеец Нечаев. Да и то вышли потому, что, не выздоровев, выклянчили у медицинской комиссии на два месяца отпуск на родину, Там, дескать, и подлечимся.

Комиссия выдала нам проходные свидетельства и справки о болезни. Я пошел к военкому за проездными документами в Петроград.

Далеко от Таганрога до Петрограда. Власть наша еще не всюду утвердилась. Банд много, дезертиров, бродяг, переодетых беляков. В военкомате на каждого смотрели строго, с подозрением. Мне сказали, что и документы и паек на такой дальний путь надо еще заслужить: сначала надо поработать в похоронной команде того же госпиталя, из которого я только что спасся.

В холодном сарае штабелями были сложены трупы умерших от ран и болезней бойцов. Надо было привязывать к ним деревянные бирки с номером. Не выдержал я этого и сбежал, так и не заработав себе проездных документов и пайка, — будь что будет. Доберусь в Петроград хоть на буфере.

День я просидел на таганрогском вокзале голодный и больной, с немеющими ногами, то и дело теряя сознание.

На вокзальной площади был шумный базар. Пахло до одури жареной рыбой, блинами, колбасой. Мешочники везли с юга хлеб, тут же что-то меняли, покупали, продавали.

С Махно уже было покончено, но на иные станции [12] внезапно налетали отряды каких-то атаманов и атаманш махновского толка.

Под вечер на таганрогский вокзал налетел отряд какой-то Маруси — десятка три бандитов. Они разгромили и разграбили пристанционный базар.

Я не выдержал: схватил с какого-то лотка несколько кусков жареной рыбы и смолол ее прямо с костями.

А из города уже примчался отряд чекистов, начал облаву.

Бандиты тотчас скрылись, а меня схватил какой-то парень в чекистской кожанке. Он разобрался, поверил, что я курсант, и отпустил.

Я бросился на вокзал и на путях увидел поезд с классными вагонами. Из последних сил растолкал людей — кто-то схватил меня за ворот шинели, кого-то я ударил наотмашь, но все же влетел в вагон и забился под лавку. Лег и заснул.

Не знаю, сколько часов или суток я спал. Проснулся при утреннем свете от запаха съестного.

Взглянул — сидит на лавке какой-то благообразный старик с коротко подстриженной седой бородкой, на коленях у него развернута белоснежная салфетка и на ней всякая снедь: курица, булки, колбаса...

Я не выдержал и попросил дать мне хоть кусок хлеба, хоть корку, оправдываясь, что еду с фронта, воевал против беляков и бандитов, болел, ноги обморозил.

Господин мне на это ответил:

— За кого, парень, воевал, тот пусть тебя и кормит.

Я был готов убить его, к смертям я уже привык. Но страх потерять место под лавкой теплого вагона пересилил мою ярость. Да к тому же я был настолько слаб, что вряд ли осилил бы этого сытого буржуя.

Вскоре моему путешествию под лавкой пришел конец. Контролер — из старых откормленных ревизоров российских железных дорог, позванный, наверно, моим вагонным классовым врагом, брезгливо вытянул меня на свет божий, выслушал мои бессвязные объяснения, просмотрел и спрятал мои единственные документы — проходное свидетельство и госпитальную справку — в карман, сказав, что мне все вернут на следующей же остановке, на станции Скуратово. Он взирал на оборванца-фронтовика с таким же презрением, с каким смотрел на меня ненавистный сытый господин. [13]

На станции Скуратово я вылез, веря, что сейчас мне вернут не только свидетельство и справку, но и выдадут документы на проезд, по которым я отправлюсь дальше. Но контролер меня обманул, и поезд тут же ушел.

Куда я денусь, голодный и без документов? Попаду как дезертир в Чека?

Был холодный март двадцать первого года, особенно холодный для меня, полураздетого оборванца. Я лежал на каменном полу маленького вокзальчика в Скуратове, пил воду, закусывал водой и ломал голову над тем, как же мне быть дальше, как добраться хотя бы до Москвы. Триста верст пешком не пройдешь. А просить железнодорожников я считал бесполезным, больше не веря в их доброту.

Но тут неожиданно повезло. Кондуктор товарного эшелона, шедшего в сторону Москвы, поверил моему рассказу, сжалился надо мной и взял меня на площадку хвостового вагона. Укрыв брезентовым плащом с капюшоном, он довез меня до Серпухова.

Так мы догнали тот самый пассажирский поезд, с которого, так жестоко обманув, меня ссадили.

Я бросился к поезду, но уже с противоположной от платформы стороны, вскочил на подножку какого-то вагона, прижался к двери, решив перетерпеть и мороз, и ветер, лишь бы добраться до близкой уже Москвы. Поезд тронулся, и, конечно, я сразу закоченел на ветру, опять перестал чувствовать ноги. Но сто верст вытерпеть все же можно, доберусь, думаю.

Внезапно открылась дверь вагона и проводник, а может быть, тот самый контролер, стал меня бить ногой по рукам, конвульсивно цепляющимся за поручни, сталкивать с поезда на ходу. Я, наверно, так истошно закричал, что в вагоне мой крик услышали. В тамбур выскочили пассажиры.

Двое командиров-фронтовиков втянули меня, едва живого, в вагон и, ни о чем не расспрашивая, принялись растирать мои руки и ноги, принесли кипятку с сахаром, накормили и уложили спать.

Эти фронтовики довезли меня до Москвы, до Советской власти.

Часа три, не меньше, я плелся от Курского вокзала до Николаевского, нашел там питательный пункт, куда, наверно, не я первый приходил таким оборванцем и в таком [14] состоянии. В кружку, сделанную из гильзы трехдюймового патрона, мне налили горячего чаю и дали ломоть хлеба с горсткой сахара на нем.

На питательном пункте дежурила медицинская сестра. Она осмотрела мои изъязвленные руки и ноги, чем-то смазала, забинтовала, накормила супом с воблой — из медицинского, наверно, фонда — и посадила в поезд на Петроград, снабдив на дорогу еще одним куском хлеба с сахаром. То было чудо. Подумать только: я ехал в Питер, с билетом и плацкартой, на верхней полке пассажирского вагона, ехал как человек, как истинный гражданин революционной страны и ее солдат.

Только куда я пойду в Питере? На фронт отправился с друзьями-курсантами, с командиром и комиссаром, возвращаюсь один. Нет со мной Виктора, и в Питере нет ни одного близкого человека. Семья развалилась, кажется, выжили младшие сестренки, но где, в каком приюте их искать?! Домой не пойдешь — ключ от дома на дне Невы. Путь мне один — на те же курсы.

Приду на курсы, расскажу про все, что пережито, и получу свой аттестат краскома.

Но краскомом в ту весну я еще не стал, хотя перед отправкой на фронт до выпуска оставалось всего две недели.

На курсах за это время многое изменилось. И главное: вместо годичного обучения ввели нормальное, трехгодичное. Теперь курсы назывались Третьей Петроградской школой командного состава полевой тяжелой артиллерии.

Все перенесенные невзгоды не только не погасили, наоборот, усилили мое стремление служить в Красной Армии. Но примут ли меня снова в школу, удастся ли сохранить и вылечить ноги, доучиться в таком серьезном учебном заведении?

Дежурный по школе встретил меня так, как встречают человека только в родной семье. Напрасно я стыдился своего босяцкого вида. Дежурный сразу отвел меня в санитарную часть, где после основательной санобработки и сытного завтрака меня переодели в нормальную одежду. На санитарной машине школы меня отвезли на Пироговскую набережную в госпиталь Медицинской академии.

Врачи, осмотрев мои болячки и раны, пообещали сделать все возможное, чтобы сохранить ноги, но предупредили: гарантии никакой, надо терпеть и быть готовым ко всему. [15]

Долго я пролежал в госпитале. В марте привезли раненых делегатов X съезда партии, участников штурма мятежного Кронштадта. От них я узнал о контрреволюционном мятеже и его подавлении. Ожесточенная борьба за Советскую власть продолжалась. Скорее бы стать на ноги, скорее отдать всего себя этой борьбе.

Осенью 1921 года, после излечения, меня приняли в школу на второй курс. А в сентябре 1923 года я стал наконец красным командиром.

Перед выпуском начальник школы Борис Николаевич Балабин, напутствуя краскомов, сказал:

— Вы — молодые люди. Перед вами непрожитая жизнь. Вы рветесь в будущее, неизведанное — это закон жизни. Но помните, друзья: вас ждут большие испытания. Существование нашей новой страны не может быть обеспечено без надежной обороны. Вам, краскомам, предстоит создавать крепкую и сильную армию. Уверяю вас, это нелегко и к этому вы должны себя внутренне готовить.

Да, мы знали, что нам будет трудно. В стране, едва отдышавшейся от войн, стране, разоренной и голодной, окруженной врагами нового строя, надо было заново создавать армию и флот, причем создавать, не теряя ни минуты, для гигантской круговой обороны.

Время, сроки — вот, пожалуй, то, что мы наиболее остро чувствовали и ценили в те два десятилетия передышки между войнами, отведенной нам историей. Да еще неполной передышки — с конфликтами на КВЖД, на Хасане, на Халхин-Голе, с боями в Испании и на линии Маннергейма. Время торопило нас и не щадило — за порогом школы это вскоре же испытал каждый краском. [16]

Дальше