Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 11.

По земле украинской

Последние месяцы 1943 года полк отдыхал и пополнялся после тяжелейших боев на Смоленщине и в Белоруссии. Большое село Иванов Стан дало нам приют и тепло в ноябре, в морозные дни и ночи декабря.

А в январе 1944 года приказ: выступить и двигаться по направлению к Коростеню, важному железнодорожному узлу, районному центру Житомирской области.

Тяжелейшее впечатление оставляли села, деревни, через которые мы шли. Собственно от сел и деревень почти ничего не осталось. Все разрушено, сожжено. Стояли только печи да их голенастые трубы. Жители, если они и остались, ютились в погребах, в землянках.

Снег, метель. Из-под снега торчат обгорелые концы бревен, досок. Местами на топящейся печи, если она осталась целой, собравшись в кучу, под открытым небом, закутанные в тряпье, ютятся дети. Греются. А у шестка мать или бабка хлопочет, сует что-то на лопате в печку.

А кругом бело. Порой казалось, что в этой мертвой, страшной пустыне не может быть ничего живого. Но вдруг снег начинает ворошиться и, поднятый какой-то крышкой, верно от погреба, отваливается в сторону. Из-под крышки в облачке пара вылезает ребенок, почти голый, босой. Увидев нас, забыв, по какой нужде вылез, переступая замерзшими ножками, дрожа от холода, наклоняется к дыре, что-то кричит вниз. Из дыры вылезают такие же, как и он, голоногие дряхлые дед или бабка... [151]

В снегу по обочинам дороги — сожженные и разбитые танки, орудия, автомашины... Вот такие «путевые зарисовки».

* * *

От Коростеня полк пошел по направлению к Сарнам, железнодорожному узлу и районному центру, но уже не Житомирской, а Ровенской области. Боев пока не было. И фронт не чувствовался.

Но погода... Ночью и утром — мороз, днем — снег с дождем. По обледеневшей дороге кони с трудом, оскальзываясь, падая на колени, срывая подковы, тянули сани. Полозья за два дня перехода стирались. Железных подрезов не было, достать нужные полосы не удалось. Ведь сани-то самоделки, ими не снабжали.

Казаки в зимнем обмундировании, на ногах валенки. Вот и получалось, что днем от талого снега валенки раскисали, ноги в них прели, а ночью мороз. Нетрудно, наверное, это представить. А погода становилась все хуже и хуже. Часто на дорогах был сплошной песок, местами даже ручьи вскрылись.

В районе сарненских болот встретился нам партизанский отряд. Вооружены партизаны были неплохо, в основном, конечно, трофейным оружием: автоматы, пулеметы, гранаты на деревянных ручках за поясами. В хвосте их колонны, а она была приличной, около километра, — табунок лошадей, стадо коров, телят, за ними обоз. На бричках мешки, тюки, ящики, столы, стулья — хозяйство. А среди всего этого имущества раненые — забинтованные головы, руки, ноги, подвязанные к дощечкам, к палкам. Пока партизанам взаимодействие не предлагалось, и они перебазировались в другой район Ровенщины, за реку Горынь.

Двигались только ночами. В тыл к немцам зашли совсем незаметно. Сплошной линии фронта не было. Отсиживались немцы по хуторам и селам. Еще жестче стала дисциплина на маршах. Курить категорически [152] запрещалось. Кара нарушителям была жесткая. Наказывал — плетью по спине — сам командир полка.

После большого ночного марша полк втянулся в лес. Остановились. «Слеза-а-ай!» Спешились. Казаки растирали ноги лошадям, стали соображать о завтраке. Кто-то из сушняка развел маленький костерок. Уже рассвело. Можно. Только чтобы дыма не было. У костра весело, словно и не было тяжелой бессонной ночи, балагурят весельчаки о приключениях, случаях всяких. А ведь знали, что идем по немецким тылам и что сегодня-завтра быть бою. Быть... Штаб уже разведку вперед послал, с минуты на минуту казаки вернутся, и тогда... Что будет тогда, знали те, кто бывал в боях, а таких и половины не осталось.

После осенних боев в полк пришла молодежь, которая пороху не нюхала. А поглядишь и на тех и на других, возбуждения не прячут. От волнения? Старики — те не подавали виду, что волнуются, а вот молодежь — эти рады, словно щенята, а многим вот-вот стонать от ран... А некоторые, может быть, и смеялись-то последний раз. Для многих из них бой, наверное, романтика, прогулка в обнимку с опасностью там, где стреляют, совершают героические подвиги и геройски умирают с возгласами «За Родину!» «За Сталина!», но умирают, конечно, не они, а кто-то другой. До них еще не дошло, что их тоже может убить, и даже без геройского поступка, и даже не успеют они и крикнуть. Просто так — пуля. Или осколок. Ударило. Упал. И все. Вроде не было того человека на свете...

Вспомнилось в этот момент, как в одном бою проходил я мимо санчасти, раненых много было. Около крыльца небольшой хатенки санинструктор перевязывал молодого бойца, а тот громко спрашивал сидевшего рядом, ждущего перевязки пожилого казака:

— А это долго будет заживать? Меня сейчас в госпиталь отправят?

— Да-да, непременно отправят. Помолчи только, тебе вредно разговаривать, — ответил ему санинструктор. [153]

Паренек был ранен в грудь. Наискось от левого плеча под правую руку намотано несколько бинтов, через них расплылось темно-красное пятно. Паренек еще что-то хотел спросить у казака, повернулся к нему, но изо рта на подбородок потекла кровь, он стал вытирать ее рукой, недоуменно посмотрел на окровавленную ладонь и, вдруг запрокинув голову чуть не до спины, опустился на руки санинструктора...

— Ну вот и отвоевался парень. Жаль. Еще совсем мальчишка... — тихо проговорил пожилой казак.

* * *

Старики, бывалые, те спокойнее. Но это только внешне. Покуривали, переговаривались не спеша. Кто-то без надобности перекладывал свое немудреное имущество из одной переметной сумы в другую, долго разглядывая каждую мелочь. Другой, говоря что-то соседу, вдруг умолк на полуслове, задумался. И через минуту, заметив удивление на лице соседа, отошел к коню или повозке, сделав вид, что ищет что-то. Все чувствовали близость боя.

А любой бой — это смертельная опасность, и привыкнуть к ней нельзя. Можно только делать вид, что страха не знаешь и что незнакомо тебе это чувство. Только делать вид!

Кому смерть нипочем, тот уже не боец. Он и себя погубит, и товарищей. У смерти, которая ходит за человеком, в бою свои пути. Смерть везде может настичь. Но в бою многое зависело от умения чувствовать опасность, от сноровки, от боевого опыта, наконец, от того счастья или несчастья, которые подарила тебе судьба.

А умереть каждый боялся. Но проявляли эту боязнь по-разному. Одни теряли самообладание, контроль над собой, расслаблялись, становились пассивными. Таких смерть находила в первую очередь. Другие, наоборот, становились намного энергичнее, злее, собраннее. Такие выживали чаще. [154]

К концу привала тучи разошлись. Выглянуло солнце. На верхушках деревьев, на хвое разными цветами переливались капли и еще нерастаявший ледок. По толстым стволам деревьев прыгали поползни. Где-то невидимый дятел долбил кору. Удары его клюва, как автоматные очереди, слышались то отчетливо, то глуше.

Полк пошел дальше, шли часов до четырех дня.

— Сто-о-ой! Слеза-а-ай! — донеслось с головы колонны.

Спешились, подошли к опушке. Слева большой луг. За ним вдалеке были чуть видны какие-то постройки, небольшой хуторок, за ним — лес. Взводы первого эскадрона, развернувшись цепью, пошли вперед короткими перебежками. Стрельбы пока не было. То ли противника там не было, то ли не заметил пока наших казаков-пехотинцев.

Докатилось не очень дружное «Ура-а-а!» и тут же — трескотня автоматов. Словно ожидавшие этого «Ура», по лугу хриплыми вспышками зачастили мины. Минометы били откуда-то из-за построек. В нашу сторону помчались, догоняя друг друга, строчки трассирующих пуль. Разрывные щелкали по веткам деревьев так, словно автоматчики стреляли у нас за спиной.

Ухнули несколько раз наши бронебойки, солидно, неторопливо заговорили два «Максима». Бой шел в хуторе, ухнуло несколько гранат, но вскоре стрельба затихла. Крякнули со злостью еще несколько мин. Стихло. Коноводы на рысях повели к хутору лошадей. За ними двинулись и офицеры штаба.

У немцев в этом хуторе было два бронетранспортера. Один подбили бронебойщики, а второй закидали гранатами. Разбирая коней, казаки оживленно делились впечатлениями от только что закончившегося боя. Делились... А вот шестеро...

Несколько человек долбили на полянке под большим раскидистым деревом братскую могилу. Четверо из молодого пополнения, двое пожилых, видно из наших старых. Для молодых этот бой был первым и последним. Последним. А они, наверное, так ждали его, этого первого боя... И вот теперь в этом маленьком хуторе на Ровенщине, [155] который и на карте-двухверстке не вдруг найдешь, а на других и не ищи, — их братская могила.

Придет ли кто, положит ли цветы на этот холмик, поплачет ли? За тридевять земель от родных мест, где матери, сестры, любимые ждут, надеются, с тревогой глядя в глаза подходящему к дому, к хате почтальону.

* * *

Скрештувка... Так запомнилось мне название той деревни. Только позже я узнал, что по-настоящему она называлась Скрегитовка.

А Скрештувкой ее назвал Симбуховский в ту памятную ночь. На все долгие послевоенные годы запомнил я эту ночь.

Еще в последних числах декабря мы с Николаем остались без коней. Бомба угодила во двор хаты, где мы остановились на ночлег. К счастью, я в это время был в штабе полка, в другой хате, метров за двести от нашей, а Николай пошел в хозвзвод овсецом разжиться. Если бы не это... Да сколько раз можно было бы, вспоминая о всех прошедших за все эти четыре года боевых днях и ночах писать или говорить: «Если бы не это...»

Дорога предстояла нелегкая. А когда, собственно, на войне дороги-то были легкими? А тут еще без коней, по-пехотному. Потери в полку уже были, особенно много побило коней. Им при бомбежках здорово доставалось. Рассчитывать на получение конского пополнения в ближайшее время не приходилось. Разве только на трофеи? Так что надежда была только на собственные ноги да на то, что кто-нибудь в эскадроне или в батарее посадит на сани.

Ночью полк втянулся в густой, мрачный лес. Было тихо. Фронт остался где-то далеко позади.

Проехав километра четыре на санях во взводе связи, я решил пройтись пешком, немного поразмяться. Мимо, спешившись, шел второй эскадрон. Впереди командир старший лейтенант Дмитрий Николаевич Зенский.

Дима Зенский... Познакомился я с ним не так давно, но что-то сразу расположило меня к этому человеку. Он [156] был старше меня лет на десять, жил до войны в городе Дно Псковской области, участвовал в финской войне, тогда в бою попал под танк, получил перелом бедра. Эта война застала его в Петрозаводске. Жена и дочь успели эвакуироваться на Урал... Вот и все, что я знал о нем. Зенский, увидев меня, махнул рукой:

— Иди к нам, лейтенант, веселей будет. Ночь-то — сказка. Люблю я ночи, особенно когда тихо и луна из облаков то спрячется, то покажется. И все как-то сразу меняется. То одно, то другое. Не замечал?

— Мечтатель ты, Дима, романтик. Тебе не эскадроном командовать, а где-нибудь в литературе, в искусстве...

— Что же ты думаешь, военному человеку, офицеру, нельзя быть романтиком?

— Нет, почему же, можно. Но не на войне.

— Э-э, нет! Ты не прав. Сам себя обманываешь. Будто сам не романтик. А письма твои? Помню, на прошлой дневке читал мне одно.

— Ну, то письма. А впрочем, может быть, я и не прав. Душу война не вытравила, чувства даже острее стали.

— Вот ты москвич, сам говорил. А я Москвы не видал, а знаешь как хочется. Слушай, спой потихонечку ту, которую как-то мурлыкал. Люблю я эту песню.

— Да что ты, Дима, какая сейчас песня? Идем черт знает куда, немцы кругом...

— А черт с ними, с немцами. Больно ночь хороша. Спой...

И я спел:

Присядь-ка рядом, что-то мне не спится,
Письмо в Москву я другу написал,
Письмо в Москву, далекую столицу,
Которой я ни разу не видал.
Пусть будет дождь, пускай погода злится,
Пускай вступает сон в свои права,
Но я не сплю в дозоре на границе,
Чтоб мирным сном спала моя Москва.
В привалах кратких, в боевых походах,
В степи глубокой иль в глухой тайге,
Чтоб сон ушел, чтоб прочь ушла усталость,
Товарищ, вспомни о родной Москве... [157]

Тихонько напел я куплеты этой полюбившейся нам на фронте песни. Сзади, позвякивая удилами, пофыркивая, топали кони.

— Эх ты, командир эскадрона, хозяин, можно сказать. Сколько у тебя лошадей — десятки. А допускаешь, что твой друг, москвич, пешком воюет. Подарил бы лошадку... — шутливо проговорил я.

— Лошадку?.. — Дмитрий замолчал. Через минуту, как-то очень спокойно, тихо, но твердо проговорил: — Меня сегодня убьют. Возьмешь моего серого. Вон он идет.

Я не успел оглянуться и что-то сказать, как в голове полка, там, где шел Симбуховский, раздалась короткая автоматная очередь. Остановились. Через минуту передали: «Второй эскадрон — в голову! Комэска-два к командиру полка!»

— Ну, я пошел... Прощай.

Зенский, придерживая одной рукой кобуру, другой клинок, побежал вперед. «Принять вправо, принять вправо!» — неслось вслед за ним. Шедшие делали по два-три шага вправо, уступая место на дороге казакам второго эскадрона. Пошел и я вперед, к штабу полка.

Симбуховский, а также новый начальник штаба, недавно сменивший майора Денисова, Иван Савельевич Нетребский, до нас воевавший в Сталинграде (в армии генерала Жидова, сменившего по рекомендации Сталина одну из букв своей фамилии и ставшим Жадовым), замполит, еще несколько офицеров стояли под большой развесистой сосной. Командир полка, разложив карту на штабных санях, внимательно следил за карандашом, которым начальник штаба вел извилистую линию по зелени карты — лесу, которым шли.

— Василий Федорович, эта деревня, подождите, взгляну... — Нетребский поднес трофейный фонарик, — Скрештувка или Скрегитовка, не разберу, партизаны говорили, что в ней немцев много и укрепились они неплохо. Наверное, наша разведка на них и напоролась.

— А где наши соседи? — спросил Симбуховский. [158]

— Соседи? 31-й полк пошел на Деражне, вот сюда.

— Эту Скрештувку или Скрегитовку, название-то какое-то скрипучее, черт его возьми... Да черт-то ее не возьмет, нам брать придется. Не обходить, а брать. Мы в голове, за нами дивизия. Тут подумать надо. У немцев здесь наверняка есть силенки. Дороги надо перерезать. Лучше всего здесь и здесь, на перекрестке... — Симбуховский пальцем обвел кружок на карте, — и держать этот перекресточек надо во что бы то ни стало, пока не возьмем деревню.

— Товарищ майор, разрешите мне! Четвертый эскадрон возьмет и удержит перекресток, — приложив руку к кубанке, уверенно произнес комэск-четыре, капитан Кухарев.

Симбуховский на минуту задумался. — Нет! Пойдет второй эскадрон. Перекресток оседлает Зенский. Твои соображения, старший лейтенант?

— Я думаю закрепиться на перекрестке тут и тут, — Зенский показал на карте, — мы оседлаем обе дороги, но вначале надо найти линии связи. У них наверняка телефон между селами есть. Обрубим связь, чтобы своих не предупредили.

— Возьмите с собой бронебойщиков и ручные пулеметы. И не шуметь. Разведку, разведку веди и мне связного пришли. Телефон, не знаю, сможете ли протянуть? Мой КП пока здесь. Ну, давай, старшой, ни пуха...

Зенский спокойно, молча обошел строй своих казаков. Да, поредело войско и устали люди страшно. Сколько дней и ночей в тылу врага, и ведь почти каждый день бои! Сколько наших конников осталось навечно на этих украинских землях! И скольким еще суждено остаться?

Бой на перекрестке разгорелся через полчаса. На том перекрестке, куда пошел эскадрон Дмитрия Зенского.

Предчувствия его оправдались. Пуля, попав в медаль «За отвагу», смяла ее и вошла в сердце. Это было 30 января 1944 года. Остальные эскадроны ворвались в Скрегитовку. Ее гарнизон почти весь был уничтожен. [159]

Я был потрясен гибелью Дмитрия. Что же такое судьба? Кем и когда она писалась каждому из нас? Кто же может вкладывать в сознание, в мозг, в сердце то, что зовется предчувствием? Кто шепчет это? Кто ответит?

Через сорок лет я побывал на том перекрестке, поклонился могиле на опушке леса, могиле Димы Зенского, ставшего мне другом, так и не увидавшего Москвы...

* * *

31 января полк, овладев районным центром Ровенской области местечком Клевань, пошел на Ровно. Командование 13-й армии, в состав которой тогда входил наш корпус, прилагало все усилия к тому, чтобы скорее освободить Ровно, Луцк, Здолбунов, вбить клин между группировками фашистских армий, открыть путь нашим войскам на Броды, Львов, а там и к Карпатам, к границе.

Таков был замысел командования. Но были ли силы у нас для решения такой задачи? В нашей дивизии остались три сильно поредевших полка. Нам, правда, помогали партизаны, перерезавшие дороги, разгонявшие и уничтожавшие гарнизоны в малых хуторах, передававшие нашему командованию весьма полезную информацию о противнике. Но у немцев здесь были танки, механизированные части, полки СС, полицейские батальоны.

Ночь. Лес. Двигались больше шагом. Часто останавливались, спешивались, коней води в поводу. Погода, хорошая с вечера, постепенно стала портиться. Пока луна светила над лесом, то и дело были слышны самолеты, а как скрылась, так и самолеты летать перестали. Это нас все пытались обнаружить. Знал же противник, что казаки где-то в этих районах. Мы не могли себе позволить громких разговоров, курения. В темноте лишь стукнет колесо повозки о корень дерева да лошадь фыркнет.

Остановились. Подошел я к начальнику штаба. Он внимательно рассматривал карту.

— Вот смотрите, лейтенант. Здесь местечко и железнодорожная станция Клевань. Наверняка немцы ее просто так не отдадут. Наших два эскадрона впереди, должны [160] были уже войти в местечко, но не пойму, почему так тихо?

Пошли вперед и мы. И без боя прошли по улицам, вышли к небольшому кладбищу на окраине. Кресты, плиты памятников, склепы... Первый и третий эскадроны на рысях пошли в сторону железнодорожной станции. И тут же — автоматные, пулеметные очереди, уханье гранат.

— Товарищ командир! От леса к нам бронетранспортеры идут! — крикнул, пробегая мимо, сержант Короткое.

Короткое. Я познакомился с ним перед этой боевой страдой, когда он, выписавшись из госпиталя после ранения, удрал из запасного полка, куда его направили, и вернулся в свой полк. Формально это было нарушением дисциплины, там его могли числить дезертиром со всеми вытекающими последствиями. Пришлось провести с сержантом «разъяснительную работу», а в тот полк сообщить, что их «дезертир» прибыл в свою родную часть и успешно воюет.

Короткое, отбежав метров двадцать в сторону от нас, крикнул своим бронебойщикам:

— Приготовить ружья к бою! Бронебойным заряжай! Целься под обрез радиатора!

За первым бронетранспортером показался второй, Коротков подождал еще несколько минут и резко взмахнул рукой:

— Огонь!

Почти одновременно грохнули два выстрела, и на первом бронетранспортере вспыхнули как бы два огненных цветка. Тут же звонко ударила наша сорокапятка. Второй транспортер сошел с дороги в кювет и остановился. Из кузова на дорогу выскакивали солдаты. И тут же, отрезая их от кладбища, где были мы, верхами, с клинками в руках, пригнувшись к гривам коней, вылетел взвод казаков. Через пять минут все было кончено. Двое казаков притащили к штабу раненого немецкого ефрейтора.

Симбуховский, кивнув Зотову, коротко бросил: «Допроси!» [161]

Зотов нагнулся над лежащим раненым, задал ему по-немецки какой-то вопрос. И вдруг пленный на чистейшем русском языке, грубо выругавшись, зло посмотрел на него: «Ничего я вам не скажу, мать вашу...»

— Ах, гад! Да это же власовец! Значит, здесь власовцы? Симбуховский с омерзением смотрел на лежащего пленного.

— Уберите эту сволочь с моих глаз, а то я за себя не ручаюсь... — И его рука потянулась к кобуре.

Я подошел ближе. Симбуховский, увидев меня, буркнул:

— Это по вашей части, лейтенант, разбирайтесь...

А в чем разбираться? Что я мог с ним делать? Отправить в штаб дивизии? Ни казнить, ни миловать мне не положено, а допрашивать — невозможно. Во-первых, на это не было времени. Во-вторых, власовцы, я говорил с несколькими из них, никаких разговоров вести не желали. Были они крайне озлоблены. Не раскаивались и пощады не просили. Мы отправляли их в дивизию, когда имелась такая возможность.

...Привели еще нескольку пленных. Казаки с любопытством, но брезгливо рассматривали их.

В том бою, как мне потом рассказали, освоен был и новый «оборонительно-наступательный» прием с помощью немецких ручных гранат, прозванных казаками «макагонами». То были гранаты на длинной деревянной ручке. Их особенностью было то, что после выдергивания шнурка на их ручке они взрывались через десять секунд. Этого было достаточно, чтобы ухитриться поймать брошенную к нам такую гранату и вернуть ее туда, откуда она прилетела. Подробности этого приема в полку не раз демонстрировал командир отделения пулеметного взвода сержант Бондаренко. То был сорокалетний донецкий шахтер, добровольно пошедший служить в армию. Смелый, отважный человек, знаток нашего и немецкого оружия, он был любимцем не только в своем взводе, но и в эскадроне. Особенно к нему льнула молодежь. [162]

В одном из боев на подступах к Ровно через шоссе от нас были, как потом выяснилось, украинские националисты из дивизии СС «Галичина». С той стороны из кювета в наш кювет прилетела граната, упав рядом с Бондаренко. Стоявшие рядом уже стали прощаться с жизнью, но Бондаренко схватил шипящую гранату и кинул ее обратно. Взрыв в воздухе и там, за шоссе, крики и вой раненых. То была демонстрация «нового приема» ближнего боя на практике. С тех пор и до конца войны в уличных боях не только Бондаренко, но и многим его последователям в полку удавалось возвращать противнику его собственное оружие. Сержант Михаил Бондаренко воевал до конца Великой Отечественной. Несмотря на все перипетии частых боев, ранений серьезных он не имел, а с легкими в госпиталях не лежал. Заслужил он два ордена Славы, орден Отечественной войны, Красной Звезды, медаль «За отвагу». Был участником Парада Победы в Москве. Вместе с ним были, как помнится, еще старшина эскадрона Филиппов, плотный пожилой блондин, бывший председатель колхоза из Оренбуржья, уральский казак сержант Амосов... Да разве запомнишь всех моих однополчан? Среди них было немало сильных, ярких людей. [163]

Дальше