Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 2.

Граница. Перемышль

Думал ли тогда, что уезжаю из Тайнинки, из детства, из юности, от родных, друзей, любимой девушки так надолго? Да нет, конечно, не думал. Знал только, что на три года, так служили в погранвойсках, а может быть, и на четыре — ведь морпогранохрана...

В военкомате таких, как я, стриженых, собралось довольно много. Сдал повестку. «Твоя команда вон в той комнате. Там ждать!»

Ждать... А долго? А кто знает? Прошел час, другой. А где же здесь спать? Кроватей никаких. Деревянные скамейки вдоль стен, сплошь оклеенных плакатами с цветными разрезами противогазов, силуэтами иностранных самолетов с их опознавательными знаками, еще что-то.

Скорчившись, примостились на лавках, кое-как уснули. Долго ли пришлось поспать — не помню. Часов, естественно, на руках не было, в карманах тоже. В те годы в нашем возрасте часы, пожалуй, редко кто имел.

Перед рассветом нас подняли и на видавшем виды газовском автобусе повезли в Москву. Приехали на какой-то вокзал, заехали с задворков к товарным платформам. Сопровождавший нас из военкомата куда-то ушел. Вскоре последовало указание: «Всем в санпропускник, белье и верхнюю одежду — в спецкамеру!» Через час уяснили, что санпропускник это просто душ, а спецкамера — это для пропарки (или прожарки) белья и верхней одежды. Зачем? Объяснили: «Чтобы паразитов с собой не брать». Порядок есть порядок. Ничего не поделаешь, пришлось подчиняться. [17]

Не обошлось и без сюрпризов. Несмотря на предупреждение, что с вещами ничего кожаного и резинового не сдавать, кто-то оставил ремень в брюках. А когда стали одеваться, то незадачливый экспериментатор с недоумением вертел в руках нечто напоминающее небольшую палку, раза в два короче и тверже бывшего ремня.

Под вечер к платформе подали состав. Товарные вагоны, маленькие, таких сейчас на железных дорогах и не встретишь. Заглянул я внутрь — по обе стороны от двери в два этажа настилы из нестроганых досок. И все.

— По вагонам! — команда по перрону.

— А по сколько человек в вагон-то? — спросил кто-то.

— По тридцать два! По восемь человек на этаж. Ясно? Вещи под голову, пальтишком, у кого есть, накроетесь. Ясно?

Не скажу, что все услышанное было ясным. Но раздумывать некогда. Залезли. Разместились. Мне, как я считал, повезло, досталось крайнее место на втором этаже рядом с маленьким квадратным окошком.

Столпились у открытой двери, облокотившись на деревянный брус, положенный поперек дверного проема. Где-то впереди гукнул паровоз. Дернулся вагон, звякнули буфера, и перрон медленно поплыл назад, затем быстрее и быстрее.

1940 год. Октябрь. Уже четвертое. Половина одиннадцатого ночи...

* * *

1957 год. Октябрь. Четвертое. Половина одиннадцатого ночи...

На стартовой площадке рядом с ракетой, готовой к гигантскому скачку в пространство, в историю, появился горнист. Резкие звуки горна вторглись в темень байконурской ночи. Двадцать два часа двадцать семь минут. Минутная готовность! Оторвалось от ракеты и пропало облачко парящего кислорода. Сейчас, вот-вот сейчас! Сердце рвалось в груди. Я смотрел не отрывая глаз, боясь [18] моргнуть. Наконец, отблеск пламени и гул, низкий раскатистый гул. Ракета в клубах дыма. Величественно, неторопливо, уверенно ее белое тело поднялось, пошло...

В те минуты рождался первый в мире искусственный спутник Земли.

От гудка паровоза 4 октября 1940 года до рева стартовавшей ракеты с первым в мире искусственным спутником Земли 4 октября 1957 года пройдет еще долгих семнадцать лет...

* * *

Перрон уплывал все быстрее и быстрее, промелькнули заборы, контуры каких-то складов, сараев, а потом назад поплыли дома. Московские дома. Еще во многих окнах свет...

Вот в этот момент я до боли почувствовал, что вместе с этими освещенными московскими окнами уплывает куда-то и скрывается в ночной темени детство, беззаботная юность, порой имевшая, казалось, столько проблем и забот. Смахнул слезы, в горле как-то перехватило, когда где-то неподалеку через стук колес вагона донесся звонок ночного трамвая... Но вот и дома стали пропадать, только край неба чуть светлее ночи висел там, где скрылся родной город.

С нелегкими для мальчишеского сердца мыслями сидел я на краю нижних нар. Казалось, что и стука колес в те минуты не слышал. Но тут красивый, сильный голос ворвался в раздумья: «Москва моя, ты самая любимая!» Пел кто-то из ребят в противоположной стороне вагона. (То был Виктор Стрельников, на границе его взяли в ансамбль песни и пляски. Не знаю, остался ли он жив?) Через куплет к нему подключились еще несколько голосов, хотя и не столь сильных и чистых. И песня эта, раньше не казавшаяся столь значимой, приобрела словно другое содержание.

Постепенно расползлись по своим местам. Перестук колес и толчки вагона, отнюдь не похожего на мягкий [19] спальный прямого сообщения, казалось, кончились. Все забрал сон.

Утром разбудил чей-то громкий и задорный возглас:

— Товарищ командир, а куда это нас везут? Поезд стоял, и откуда-то снизу, словно из-под вагона, спокойный голос произнес:

— А вот скоро узнаете!

В квадрате открытой двери, облокотясь на брус, стояло человек восемь. Остальные еще спали.

Действительно, куда же нас везли? Раз в морпогранохрану, значит на море. А где у нас в стране море? На севере — Белое, на западе — Финский залив, Балтика. На юг? Хорошо бы. Там Черное море. Или на Дальний Восток, на Тихий океан? И везде там морская охрана. Есть еще и Каспий, там тоже граница.

Спрыгнув со своего второго этажа, подошел к двери. Выглянул. Поезд стоял где-то довольно далеко от станции. Внизу, у соседнего вагона, стоял пограничник в зеленой фуражке. На гимнастерке зеленые с малиновым кантом петлицы, на них четыре красных эмалевых треугольника. Старшина.

Пожалуй, я первый раз видел настоящего живого пограничника. В Москве и у нас в Подмосковье, скажем прямо, зеленые фуражки не часто мелькали, а в кинофильмах-то, черно-белых, зеленого цвета не увидишь. А здесь была настоящая зеленая фуражка! Эх, мне бы такую! Невольно в сознании как-то быстро-быстро прокрутились кадры героических подвигов на границе. Хасан, Халхин-Гол, и вот недавно финские события... Эх, мне бы...

— Постойте, хлопцы, пожалуй, я знаю куда, — вполголоса проговорил кто-то из наших. — Мы ночью Курск проезжали...

Через Курск идут поезда на юг, ясно, что едем не в Прибалтику и не на Тихий океан. А вот на Черное море совсем не плохо.

Киев. Винница, Проскуров... Утром четвертых суток пути, вот как быстро нас везли, поезд остановился у [20] какой-то станции. Выглянули. Прочитали: «Волочиск». Мост через реку Збруч. Вспомнил я уроки географии, нашего любимого учителя Иосифа Ивановича Заславского. Сколько раз «ездили» мы по нашей западной границе, бывали и на Збруче. До 1939 года за Збручем была Польша, а теперь по мосту на ту сторону пошел наш поезд. И тут же, неподалеку станция Подволочиск. Удивительно — две станции рядом, на одном и на другом берегу. Да, всего год назад за рекой мирно жила Польша...

Дорога все больше и больше забирала на запад. Где же там море? Догадки и сомнения недолго нас мучили. На одной из остановок сопровождавший старшина-пограничник, уяснив, что от осаждавших его вопросов «Куда?» не избавиться, сказал:

— На границу, ребята, на западную. Служить будете на заставах.

Вот тебе и на! Вот тебе и морпогранохрана! И служить теперь три года!

На шестые сутки, ночью, поезд остановился близ какого-то вокзала, на запасных путях, не у платформы. Поначалу ни я, ни соседи по нарам в полусне не придали этой остановке особого значения. Но вот от соседнего вагона совершенно явственно не громко, но четко донеслось:

— Взять вещи, выходить из вагонов тихо, не разговаривать, не курить, не шуметь.

Прихватили свои немудреные пожитки, выпрыгнули на междупутье. Темнота — глаз коли. Тишина. Темные контуры зданий. Окна не светятся. Тишина. Кто-то из соседнего вагона спрыгнул неловко, загремел чем-то по щебенке.

— Тише! Прекратить шум! — И тихо, но очень четко донеслось: — Держаться друг друга, из виду не терять, за мною шагом марш. И не разговаривать! Ясно?

Перемышль. Бывшая Польша. Дальше пути не было, дальше новая граница Советского Союза.

В нее и уперся паровоз. [21]

Как и где мы провели остаток ночи, не помню. Помню только одно: не в спальнях и не в кроватях. Достаточно неорганизованной толпой нас завели в большой асфальтированный двор, сделали перекличку, велели построиться, а потом выложить из своих чемоданов, из сумок и мешков все съестное — у кого что осталось после шести суток пути. Оставить можно туалетные принадлежности, конверты, бумагу и ручки с карандашами.

А наутро... это было памятное утро!

Всю нашу разношерстную компанию построили в колонну и повели в город. В баню. Все, что на нас было надето, велено было снять и сложить в мешки. Сказали, что все это будет храниться до конца нашей службы, а вот когда нас будут увольнять, то мы все это наденем и по домам! Эх, мечты, мечты!

Чистые, розовенькие и мокрые мы выскакивали из банной, получали в охапку комплект обмундирования и облачались во все армейское. Скажите откровенно, если вам предложат обернуть портянкой ногу, которую вы ни разу вообще не видели, и надеть сапоги? А вы до той поры были знакомы с носками и ботинками. Инструктаж по этому сложному процессу тут же на месте давал один из сопровождавших нас командиров.

Натянув на нижнюю половину тела все, что было положено, с трудом решив портяночную проблему, приступили к верхней, вплоть до серой фланелевой буденовки, с нашитой на ней зеленой звездой с красненькой эмалевой звездочкой в середине.

— Выходи строиться!

Команда словно подхлестнула. Вышли во двор, построились.

— Равняйсь! Смирно! Напра-во! Шагом марш! Раз-два, левой, раз-два, левой! Запевай!

Что запевать-то? Какую песню? По всей вероятности, вид нашей колонны со стороны был не очень бравым. Пришли опять во двор, тот самый, где были ночью. Днем он выглядел по-другому, не таким мрачным. Зачитали вслух, кому в какой взвод и отделение. [22]

Командиры — сержанты и лейтенанты, стоящие словно покупатели, чуть в стороне, тут же подходили к «своей» группе, называли свое звание, фамилию и уводили группу в большой серый трехэтажный дом. Поднялись по лестнице на второй этаж. Это была казарма для учбатовцев, как нас назвали, мы были учебным батальоном.

В большой комнате двухэтажные дощатые нары. Опять нары! Но, в отличие от вагонных, из строганых досок и на них аккуратно заправленные синими байковыми одеялами пухлые и, казалось, такие мягкие, манящие своей необмятостью матрасы, подушки в белых наволочках.

Желание нарушить этот интерьер своими бренными телами, стосковавшимися за неделю по нормальной постели, было непреодолимо. Честно говоря, ни о чем другом в тот момент и не мечталось и не думалось.

И, словно прочитав мысли своих подчиненных, сопровождавший нас в казарму молодой, спортивного вида, невысокий лейтенант Носиков — наш командир взвода — сочувственно улыбнулся и как-то по-домашнему произнес:

— Ну а теперь, хлопцы, спать, спать всем. Хотя и утро, но спать. До обеда. Ясно? Вопросы будут?

Вот так я стал пограничником 92-го погранотряда, пограничником пока лишь по форме — зеленым петличкам на гимнастерке и шинели, но отнюдь не по содержанию. Пограничное содержание в нас стали вкладывать со следующего утра.

* * *

Из исторической справки:

«В период с 25 сентября по 5 октября 1939 года в городах Рыбница Молдавской АССР и Каменец-Подольский УССР сформирован пограничный отряд, которому присвоено наименование «92 пограничный отряд НКВД СССР».

С 10 октября 1939 года штаб отряда со специальными подразделениями дислоцирован в городе Перемышле Дрогобычской области УССР. Отряд состоит из 5 комендатур, 21 линейной заставы, маневренной группы и подразделений [23] обслуживания. Принят под охрану участок Государственной границы СССР протяженностью 215 километров... Накануне войны в отряде числилось 2566 человек...»

* * *

— Подымайсь! Подъем! Быстро, быстро! Бегом во двор, строиться!

Не очень спросонья соображая, где брюки, гимнастерка и как, выбравшись со сплошных, от стенки до стенки нар, узнать свои сапоги, успеть обмотать ноги портянками, надеть одной рукой на голову шлем, а другой в это время надевать сапоги, выскочить во двор!

— Эх вы, салаги! Гляди, как надо! — И старшина, быстро раздевшись, лег под одеяло на заправленную постель. В головах нар, на полочке, он сложил гимнастерку, на нее брюки, на них шлем. Сапоги на полу, через голенище каждого сапога перекинул портянки. — А вот теперь смотрите. — И скомандовал себе: «Подымайсь!»

Одеяло, казалось, само собой слетело к ногам, шлем оказался на голове, пока он сидя двигался к краю нар, ведь не встанешь, низко, на нем оказались брюки, а в руках гимнастерка. Спустив ноги, он запихнул их в сапоги, не обматывая портянками, и с гимнастеркой в руках подбежал к двери.

— Вот так, понятно? А гимнастерку можно на бегу надеть, воротничок в строю застегнете, а брюки надо здесь застегивать, а то еще потеряете. Только насчет портянок — секрет. Это так, не по-уставному. Придется после зарядки перемотать. Ясно?

Выбежав во двор и построившись, с ремнями не на поясе, а через плечо — бегом на зарядку.

И так каждое утро. В любую погоду. А потом заправлять кровати и туалет. Кому бриться, кому мыться. И все в темпе, не вразвалочку. Затем строем в столовую, завтракать.

Быстро стало ясно, признаюсь, что из всех часов внутреннего распорядка, определяющего, когда и чем мы должны были заниматься, самыми приятными минутами были [24] те, что стояли против слов: «Завтрак», «Обед», «Ужин». Особенным уважением пользовалась гречневая каша, очень вкусная, с тушенкой, и хлеб с чаем. А на ноябрьские праздники нам даже выдали по белой булочке.

Кормили нас вкусно и вполне достаточно по всем нормам, но почему-то всегда хотелось есть. Наверное, потому, что физическую нагрузку, которую мы получали на занятиях, нельзя было сравнить с домашней. Кроме того, в столовой, сидя за длинным столом, покрытым клеенкой, как-то по-другому себя чувствовали, свободнее, что ли? Там и пошутить можно, и разыграть кого-нибудь из своих или из соседнего взвода.

Незаметно пролетел первый месяц. Да нет, конечно, все было в этот месяц. И грусть страшная, с болью, чуть не до слез, особенно в воскресенья — дни свободные от занятий. Частенько в голове было одно: дом и дом. Письма, даже часто приходившие, приносили тепло только тогда, когда их первый раз брал в руки. А прочитаешь, и так становится больно, тоскливо, хоть волком вой.

Но когда были занятия, специальная ли подготовка по основам криминалистики, тактика ли, строевая подготовка или физкультура, скучать было некогда.

Да, мы учились быть солдатами границы.

* * *

Из письма домой 5 декабря 1940 года:

«Учеба идет хорошо. Все время держу первое место по взводу. Общий балл 4,8, как видите — не плохой. На днях у нас будут экзамены, затем дней через десять поедем на границу и приступим к своим непосредственным обязанностям — задерживать нарушителей, бандитов, шпионов и других гадов. В общем, будет так, как пишут в книгах и газетах о пограничниках».
* * *

Первый месяц занимались или в казарме, или недалеко за городом, но не близ границы. Ее мы пока не видели. Рассказали нам командиры, что город Перемышль разделен рекой Сан на две части — восточную и западную. Вот Сан и был границей. Город этот древний, основан [25] был еще в X веке, а в сентябре 1939 года его западная часть, как и часть Польши, входила в «Зону государственных интересов Германии». Восточная часть стала советской. Через Сан был мост, соединяющий эти две части одного города двух разных государств. По мосту ходили поезда — торговали с Германией честь по чести, как и следовало странам, подписавшим договор о дружбе, пакт о ненападении...

В город нас пока еще не пускали, хотя по выходным дням и полагалось увольнение. Говорили командиры, что позже разрешат, когда ума-разума наберёмся, и только группой, ни в коем случае не по одному.

— Опасно в городе. Убить могут. Вот когда год назад тут были части Красной армии, их большевиками звали, а нас, пограничников, коммунистами зовут и не любят.

— Это почему же так?

— А потому, что Красная армия их освободила, а пограничники границу установили, но ведь родственники-то на другой стороне, в той части города остались, а кто через границу, через реку в ту часть попытались пробираться — стреляли...

Да, в город нас не пускали, и мне его и увидеть-то не пришлось. Не пускали, зеленые вы еще! Так нас командир отделения называл.

— Ну и что? Да, зеленые. И петлички вот тоже зеленые, а у вас фуражка...

— Вот то-то и оно, что у вас... Вот когда вам фуражки выдадут, тогда настоящими пограничниками станете, тогда порядок...

— А когда фуражки нам дадут?

— Не на зиму же. Сами понятие должны иметь. Ясно?

Откровенно говоря, зеленые фуражки были предметом дикой зависти. Причем командиры не удовлетворялись стандартной формой этого армейского атрибута и где-то перешивали их на свой манер. И форма тульи была чуть не такой, и козырек не горбился перед носом, а лихо торчал прямой лопаточкой. Это был элемент самодеятельности, но, очевидно, допускался. Красивые были те фуражки, [26] и уж совсем не похожие на те, которые сегодня украшают наших офицеров. К зиме стало заметно, что не только фуражки, но и буденовки у наших командиров на голове сидят ловко и уверенно. Особенно у нашего командира взвода лейтенанта Носикова.

Почему-то казалось, что и его фуражка, и буденовка были особенно красивы. Наверное, не только это привлекало, но и то, как он артистично вскидывал руку к козырьку, показывая, как надо отдавать честь, или как красиво, ловко в его руках играла винтовка с примкнутым штыком, когда он громко и четко командовал сам себе на занятиях: «На пле-чо! Раз-два!», «На ру-ку! Раз-два!», «К но-ге! Раз-два!» Это называлось делать «руж-приемы». Это было красиво.

Но та же винтовка с примкнутым штыком становилась другой, когда на занятиях по боевой подготовке глаза лейтенанта Носикова приобретали стальной блеск, губы сжимались в ниточку, и казалось, и голос становился совсем другим: «Длинным — коли!», «Коротким — коли!» И с каким ожесточением он пропарывал штыком набитый соломой мешок, изображавший туловище ненавистного врага.

Мне ружприемы пришлись по душе, так же как и строевая подготовка. Наверное, потому, что это напоминало мне любимую гимнастику. Но массового увлечения здесь не ощущалось. Были в нашем отделении ребята, которые никак не могли, а может быть, и не очень хотели овладеть этим в совершенстве.

А мне нравилось печатать шаг в строю, тянуть носочек сапога, держать равнение. Но строй, настоящий строй — это финал. А вначале в одиночку, потом вдвоем. Бери пример, подражай тому, у кого складно получается.

Наш лейтенант Носиков очень любил бегать. И очевидно, решил привить эту любовь и нам. Причем бегать не в трусах, майке и тапочках, а в полном боевом, как говорилось. В шинели, сапогах, с винтовкой, непременным противогазом, двумя подсумками с патронами, двумя гранатами. [27]

Идем строем на стрельбище, что было за городом. Все хорошо. Впереди командиры отделений, мы по росту за ними. Лейтенант чуть сзади и сбоку. Изредка покрикивает: «Подтянись! Не растягиваться! Направляющий, короче шаг!» А минут через пять: «Ну что тянетесь, как от тещи с блинов? Направляющий, шире шаг! Раз-два, левой! Раз-два, левой! Взво-од... газы!»

Команда совершенно неожиданная. Полагалось как можно скорее надеть противогазы. Вот тут-то вспомнилась мне школьная тренировка в группе самозащиты. Еле-еле успев зажать винтовку между колен, выхватить из противогазовой сумки маску и, чуть приподняв шлем-буденовку, но не снимая ее с головы, натянуть на лицо, не очень соображая, где нос и где очки, — против положенных частей лица или нет, как голос любимого лейтенанта доносил до нас:

— Взво-од! Бегом ма-арш!

Да, это была крепкая проба сил. В нашем взводе кое-кто не выдерживали такой нагрузки и буквально через сто — двести метров срывали с головы маски, бледные, потные, еле-еле переводя дыхание. Не все мы были одинаковыми...

* * *

Из записной книжечки 3 декабря 1940 года:

«Два месяца, как я уже не был дома. Сейчас все время занято учебой. Грустное настроение при воспоминании о доме бывает очень редко. В основном настроение хорошее. В некоторые дни — прекрасное. Учеба идет хорошо. Верочка пишет часто, сколько еще нам быть в разлуке?»
* * *

В эти первые месяцы, самые, пожалуй, трудные, как тогда казалось, у меня особых конфликтов ни с собой, ни с командирами не возникало. Хотя появилось внутреннее возмущение тем, что наш командир отделения сержант Курзёнков, простой и грубоватый парень с образованием в те годы нередким, что-то 4 или 5 классов, позволял себе командовать мною! Москвичом! Из столицы! С десятилеткой! Каково? Почему я должен ему подчиняться? [28]

Особенно обострялось это чувство, когда он, показывая незыблемость своего положения и власти, переходил границы уставных требований в многократном повторении на тактических занятиях: «Ложись! Встать! Ложись! Встать!» И так, казалось, без конца. Или: «Зараз елементы строю будем учить! Р-разойдись!»

Мы расходились по сторонам, и тут же: «Отделение — становись!»

В нужные секунды кто-то не успевал занять свое место в строю, кто-то не успел подравняться. «Разойдись!.. Становись!» И опять кто-то не встал на свое место, кто-то не выровнял носки сапог или развернул их не на ширину винтовочного приклада.

Это была, с моей точки зрения, не учеба, а издевательство. По крайней мере, воспринималось это так. Конфликт из внутреннего мог вот-вот стать внешним. И как-то раз я не сдержался и высказал сержанту Курзёнкову все, что в тот момент чувствовал. Курзёнков позеленел и сквозь зубы прошипел:

— Ну, это тебе, вам то есть, не пройдеть! Я своей властью наказывать не буду. Командир роты вам отвалит! Ишь, интелигентик!

Командир роты мне ничего не «отвалил», но, помню, я был очень благодарен короткому, душевному разговору с политруком роты. Спасибо ему. Он нашел слова, которые надо было сказать зеленому мальчишке на стадии ломки взглядов, привычек, отношений, образа жизни, приобщения к новым правилам и законам жизни. К армейским порядкам. Он нашел слова, которые убедили меня, дошли до сознания. Конфликт не разросся.

Конечно, не сразу, но постепенно, день за днем, неделя за неделей я стал чувствовать, что начинает появляться пусть пока мельком, ненадолго, заинтересованность в этом новом и порой казавшемся непонятным армейском порядке. Что-то начинало нравиться. Чему-то хотелось подражать — так же повернуться, пройти, четко ответить, так же аккуратно носить одежду. [29]

Учеба завершалась. Кончался, как говорили, наш «уч-бат». И как при каждой учебе, где бы ты ни учился, финалом этого процесса непременно был экзамен.

В моем маленьком дневничке — крохотной, со спичечный коробок записной книжечке, на одной из последних страничек сохранилась уже с трудом читаемая карандашная запись:

* * *
«3 февраля 1941 года. Учеба окончена. 31 января принял присягу. Я назначен на 9. Думаю, что буду зам. политрука. Но будет видно».
* * *

Да, нас распределили по заставам.

— Пограничник Петров — застава № 8... Пограничник Ивановский — застава № 9...

Командир из штаба отряда коротко и предельно четко определил тогда каждому его судьбу. Именно судьбу. Ведь всего через полгода судьба десятков моих тогдашних товарищей была определена именно этим: «Пограничник Прибылов — застава № 14; пограничник Федотов — маневренная группа...» [30]

Дальше