Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Посвящаю моим детям Косте, Кате, Тане, Гиви и жене и другу Галине Павловне Иосселиани (Смирновой), оказавшей мне большую помощь в работе над этой книгой.

Часть l.

Мальчик из Лахири

У очага

Село Лахири со всех сторон окружено снежными вершинами. Кажется, будто оно провалилось в огромный сугроб.

Вершины гор как бы срослись с небом. Вечером хорошо знакомые мне хребты принимают совсем новые, причудливые очертания.

Холодно. Тоскливо мычит корова. Ей вторит бычок Балду, мой четвероногий друг.

В доме горит очаг.

Здесь, у очага, как и обычно в длинные зимние вечера, собралась почти вся наша многочисленная семья. Не хватает только моего отца Коции и дяди Кондрата. Они на заработках в Мингрелии.

На тяжелой закопченной цепи висит большой котел с варевом на ужин. Около него хлопочет моя мать — Кати.

Мужчины курят трубки, время от времени подкладывают в огонь дрова и степенно беседуют. Женщины [6] сидят поодаль на низенькой длинной скамейке. Бабушка Хошадеде, проворно двигая сухими длинными руками, месит тесто для лепешек.

— Если через неделю не потеплеет, пропал скот... Во всём Лахири ни у кого сена не останется, — вздыхая, говорит дядя Андеад.

— Да, затянулась зима... Боги гневаются на нас, — вполголоса отзывается дедушка Гиго. Он с ногами взобрался на сакорцхвил — так называется кресло, занимаемое старшим в доме мужчиной.

Дедушке почти сто лет. Все — и взрослые и дети — с почтением относятся к нему. Но особенно дорог он нам, детям. Когда взрослые уходят работать, мы часами сидим с ним и слушаем его рассказы. Он все знает, наш дедушка, и мы считаем, что мудрее его людей на свете нет.

— Не послушали меня!.. — восклицает бабушка Хошадеде и сердито бросает очередную лепешку на каменную плиту.

— И хорошо сделали. Пропали бы мы, если б тебя слушали... Совсем пропали, — беззлобно замечает со своего кресла дедушка.

— Пожалели быка, — укоризненно продолжает бабушка, не обращая на дедушку внимания, — для богов пожалели — позор!.. Поп говорил, люди говорили... Вот теперь погибнет скот. Не послушали меня...

— И правильно сделали, — все тем же мягким спокойным голосом вставляет дедушка.

Он беззаботно относится к советам бабушки и постоянно подтрунивает над ней; Я не помню случая, чтоб он хоть в чем-нибудь с ней согласился. Бабушка привыкла к этому и редко сердится на дедушку за его насмешки.

— Мама, — осторожно вмешивается дядя Андеад, — ведь многие уже пожертвовали богам, а весна все не приходит.

— Вот они за нас и страдают. Не могут же боги одним посылать весну, а другим не посылать. Нам божья помощь не полагается, — объясняет бабушка.[7]

— Помолчи! Двенадцать молний на твой длинный язык! — не выдерживает дедушка.

Он поспешно вылезает из сакорцхвила, встает на колени лицом к востоку и принимается молиться.

— Божья помощь нам не полагается? — слышится между молитвами его голос. — Более преданных христиан, чем я и мои дети, нет на свете. Господи, помоги нам во всех наших делах! Не слушай глупую старуху. Она слишком долго жила на свете, лишилась рассудка. — Дрожащая старческая рука взлетает в воздух, тяжело опускается на лоб, скользит по груди, описывает зигзаги.

Мне нравилось, как дедушка молится, и я много раз пытался подражать ему, делая такие же зигзаги. Но бабушка сурово порицала меня за это и терпеливо показывала, как надо креститься и класть поклоны.

Вслед за дедушкой и другие стали на колени.

В этот вечер был мой черед поддерживать огонь в ламуголае — треножнике, служащем для освещения дома. Это была неприятная обязанность: ламуголай установлен напротив двери, и дым от очага, тянувшийся к выходу из дома, разъедал глаза.

Воспользовавшись возможностью присоединиться к молящимся, я отошел от ламуголая и опустился на колени рядом с дедушкой.

— Из-за глупой старухи приходится лишний раз молиться богу, — проворчал дедушка, вставая и отряхивая пыль с колен.

Пока Хошадеде усердно клала поклоны и истово крестилась, несколько лепешек пригорело. Переворачивая их, бабушка обожгла пальцы, и это очень рассердило ее.

— Ты, безбожник, ленишься лишний раз помолиться. Из-за этого мы счастья не видим. Ты во всем виноват, ты!.. — срывает она свою злость на дедушке.

В разговор снова вмешивается дядя Андеад.

— Я не имею права указывать вам, старшим. Но вот наш сосед Акофа сделал в прошлом году самые богатые жертвоприношения святому Квирику, а потом похоронил дочь, жена заболела, кормить семью [8] нечем... — Дядя Андеад обвел всех добрыми, недоумевающими глазами.

Бабушка постаралась предотвратить опасные размышления по этому поводу:

— Молчи, сын мой, ты говоришь нехорошо... Господи, образумь его, темного человека! — И она снова подняла вверх измазанные тестом руки.

Мне надоело следить за разговором старших. Сестра Вера играла новой самодельной игрушкой. Это был вырезанный из коры человек с большим крючковатым носом. Достаточно было слегка нажать пальцем на его голову — и нос начинал приподниматься. Мне захотелось подойти к Вере, поиграть вместе с ней, и я выискивал предлог, чтобы снова оставить ламуголай. Но осуществить свое намерение не успел. Кто-то сильно застучал в дверь. Все насторожились. Дедушка приподнялся в своем кресле.

Вошел мой двоюродный дядя Ираклий. Он снял войлочную шапочку, стряхнул ею снег с архалука и сел к очагу, прикрыв от дыма глаза растопыренными пальцами. Лицо у дядя было встревоженным.

— Что случилось? — не вытерпела бабушка.

— На Латпаре погибли Кецхва, Дедаши и еще трое... Обвал.

Женщины запричитали. Руки дедушки, лежащие на подлокотниках кресла, задрожали. Маленькая Вера, бросив свою игрушку, подобралась поближе к очагу. Всегда спокойный, медлительный дядя Андеад швырнул в огонь палку, которой весь вечер рисовал на пепле замысловатые фигурки, и заходил по мачубу (так по-свански называется жилое помещение нижнего этажа).

— Яро, ламуголай! — упрекнул меня дедушка. Поддавшись общему волнению, я совсем забыл о своих обязанностях, и в помещении стало совсем темно.

— Все погибли? — спросил дедушка Гиго, недовольно покосившись на причитавших женщин. Он, кажется, один из всех взрослых членов нашей семьи сохранил самообладание.

— С ними Напол был. Я его сегодня видел в [9] Мужале... Наши шли со следующим караваном. О наших никто не знает, — глухо ответил дядя.

Только теперь я понял, что моему отцу и дяде Кондрату грозит опасность. Мы ждали их с заработков со дня на день.

Я знал, что зимой переход к нам из Широких стран труден, что на горных перевалах людей подстерегают многие опасности. Слово «обвал» в нашей семье всегда произносили со страхом. Что грозит отцу? Мне стало страшно, по лицу покатились слезы.

Дедушка взял меня на колени, прижал к себе.

— Плакать не надо. Никто из наших не погиб. Твой отец умный и осторожный человек. Я за него не беспокоюсь. И за Кондрата не боюсь. Вот погибших жаль. Кецхву я крестил... Семь человек теперь сиротами остались. Подумать только: семь человек!..

Я тоже считал, что отец умный и осторожный человек. Слова дедушки успокоили меня.

— -Дедушка, какие они, обвалы? Страшные? Расскажи, — попросил я.

Хотя дедушка и сказал, что он спокоен за моего отца и дядю, но, наверное, в глубине души он все-таки был встревожен. И, может быть, потому именно принялся рассказывать об обвалах восьмилетнему ребенку, что не хотел вступать в серьезный разговор со взрослыми. Жестом он приказал моему двоюродному брату Ермолаю, сыну дяди Кондрата, чтобы тот занял мое место у ламуголая.

— Нашу маленькую страну бог, говорят, создал в самом плохом настроении...

— Опять ты говоришь глупости! У бога всегда хорошее настроение. Да поможет он нам! — сквозь слезы проворчала бабушка.

— Аминь! Да поможет он нам! — недовольно покосившись на нее, подтвердил дедушка Гиго. — Так вот, дорог в нашу маленькую страну нет. Чтобы попасть от нас в Широкие страны и из Широких стран к нам, надо идти по опасным тропам. Вот если бы у нас была соль, может, и не пришлось бы зимой ходить по ним. Хотя у нас не только соли, а и многого нет… [10]

Дедушка умеет интересно рассказывать. И хотя взрослым все это хорошо известно, а мужчины и сами переходили через перевал — все слушают его очень внимательно. Даже у женщин высохли слезы.

— Коция и Кондрат знают на проклятом Латпаре каждый камень, они умные люди. А Коция и ученый человек. Он не полезет под снег, как какой-нибудь баран, — говорит дедушка.

Мой отец немного умел объясняться по-русски, и это имел в виду дедушка, когда говорил о его учености.

— Думай, о чем говоришь, старый. По-твоему, все, кто погибает под снегом, бараны?!

Дедушка пропускает мимо ушей замечание бабушки.

Я сижу на его коленях, он гладит меня по голове и щекочет мое лицо седой бородой.

— Твой отец выждет хорошую погоду. Терпение, мой Яро, — великое дело. Если ты будешь нетерпеливым и нерассудительным, пропало твое дело. Ничего у тебя не будет получаться, и всем ты будешь в тягость. Обвалы и снег, Яро, надо уметь самому победить, боги не всегда помогают....

— Господи, ты совсем заговариваешься! Разве можно так много говорить о тех, кто попал в опасность? Пустые разговоры навлекут на них беду.

На этот раз бабушка попала в цель: у сванов существовал обычай не упоминать о тех, кто в горах рискует жизнью. Богиня Деал, хранительница неустрашимых и удачливых охотников, не терпит этого. Сваны очень любили богиню Деал, и мысль о том, что пустые разговоры могут рассердить ее, заставила дедушку замолчать.

— Вот если б дорогу построить! — прервал неловкое молчание дядя Андеад.

Дедушка постучал чубуком по спинке сакорцхвила, мелкие искры посыпались на пол.

— Обманули нас с дорогой. Да что дорога, соли даже нет. А налоги платим...

Разговор снова умолкает. Женщины вынесли из-за шкафов длинные узкие столики, расставили их [11] перед очагом. Мама накладывает в деревянные миски тушеные бобы. Они не соленые, за зиму весь запас соли израсходован. Бабушка возле каждой миски кладет по горячей лепешке.

Мужчины садятся по одну сторону очага, женщины — по другую. Я пристраиваюсь возле дедушки. Мама, нарушая обычай, садится рядом со мной. Видно, что ее мучает тревога за отца.

Бобы дымятся, от них идет аппетитный запах. Вот если б немного сала... Я вопросительно смотрю на маму. Она хорошо понимает смысл моего взгляда, поднимается и достает из шкафа кусок пожелтевшего сала. В детских мисках расплываются маленькие кусочки жира.

После ужина мужчины снова разожгли чубуки, в огонь подбросили дров. Вера, привалившись головой к моему плечу, заснула. Мне хочется еще посидеть у очага, послушать разговоры взрослых, и я боюсь, как бы мама не уложила меня спать. Я не шевелюсь, чтобы не разбудить Веру, и с опаской поглядываю на маму. Но она занялась мытьем мисок. Лицо у нее печальное, задумчивое. Сейчас ей не до нас.

Дядя Ираклий приоткрыл дверь. Холодный воздух и стая пушистых снежинок ворвались в мачуб.

— Нужно что-нибудь придумать. Погибнет ведь скот, — говорят дядя Ираклий. В его голосе звучит решимость.

К его словам в нашей семье относятся серьезно. Он не привык кидать слов на ветер. Все насторожились. Даже дедушка вскинул голову и внимательно посмотрел на племянника.

Но дядя Ираклий уклонился от разъяснений, оказав только:

— Ночью подумаем, а завтра поговорим. Говорят, абхазцы, когда туго с кормами, кормят скот рододендронами.

— Рододендроны у нас не растут, сын мой, — уточняет бабушка Хошадеде.

— Зато растут в Лахамуле...

Дядя по сванскому обычаю поклонился и вышел из дома. [12]

— ...растут в Лахамуле! — передразнил его дедушка. — На спине корм не переносишь, сам ноги протянешь.

Тетки принялись раздевать и укладывать детей. Я подошел к дедушке, чтобы помочь ему снять чувяки. Ему самому было трудно это делать.

Дедушка и бабушка спали рядом с нами на деревянной, похожей на катафалк кровати. Мы, дети, располагались все вместе. Кровать была низенькой и не слишком широкой. Лежали мы, чтобы не занимать много места, головами в разные стороны. Частенько ночью приходилось испуганно вскакивать, получив по голове удар ноги одного из братьев. Спасали нас довольно высокие борта, окаймляющие кровать. Иначе кто-нибудь из нас неизбежно досыпал бы ночь на полу.

В эту ночь я заснул не сразу. Думалось о снежных обвалах, об отце, которому трудно приходилось сейчас.

Я ворочался с боку на бок, вздыхал... Нет, не мог погибнуть отец!.. И я представлял его героем, обманывающим страшный обвал, бодро шагающим по отвесной тропе. Вот он уже подходит к дому, стучится... Нет, это шумит ветер.

Потом я услышал шепот:

— Безбожник ты! Два сына в опасности, а ты жертву жалеешь.

Я не сразу понял, что это шептала бабушка. Шепот оторвал меня от дум, заставил напрячь слух.

— Какой я безбожник? Всю жизнь только и делаю, что молюсь разным богам.

— Подсчитывай, подсчитывай свои молитвы, бессовестный.

— Ну, зарежем быка, а пахать как будем?

— Шалиани велик и всемогущ. Он поможет нам... В конце концов дедушка сдался. Завтра чуть свет он обещал пойти в церковь и дать обет в день памяти святых Квярика и Юлиты зарезать нашего бычка Балду. Святые, приняв жертву, избавят Нас от затянувшейся зимы, несчастных случаев на перевале, от болезней и всех несчастий. [13]

Ночью мне снилось, что я бегаю с бычком по всему Лахири. Потом Балду куда-то пропал, и я долго повсюду искал его.

Открытие нового мира

Проснулся я позже всех. Дедушка лежал в своей кровати и тихо стонал. У него болела голова. Бабушка Хошадеде лечила его святой водой.

Это средство она приготовляла сама. Бабушка снимала со стены одну из икон, клала ее в миску с водой, несколько раз крестилась, затем вешала икону на место, а вода в миске после этого считалась святой.

— Долго ты спишь, Яро, — произнес дедушка довольно строго. — Нельзя в детстве столько спать — обленишься. А если обленишься — тогда пропал, совсем пропал.

— Меня не разбудили, — попробовал я оправдаться.

— Не разбудили? Хотели соседей на помощь звать да раздумали. Ох-ох!.. Голова болит, — застонал старик.

— Выпей еще святой воды. Господь велик, поможет, — предложила бабушка.

— Нет, больше не могу. Икона, наверное, грязная была, что-то живот начинает болеть...

— Господи, — подняла вверх руки бабушка, — не гневайся на старика, он очень темный человек!

Я принялся натягивать на себя холщовую рубаху и узкие шаровары из домотканого материала, а поверх них шерстяные гетры. Потом приступил к обуванию. Это было нелегкое дело. Чулок и носков мы зимой не носили. Нужно было на голые ноги натягивать чувяки, предварительно набив их до отказа травой, называемой цереква. Без этой спасительной травы ноги мерзли.

— Есть такие люди, дохтура называются, — заговорил дедушка, то и дело прерывая свою речь стонами. — Когда я был молодым, в Мингрелии видел [14] дохтура. Он мне лекарство дал, и голова сразу перестала болеть. Вот это было лекарство!

— Пьяница какой-нибудь, — решила бабушка, накладывая дрова в очаг. — В Мингрелии все пьяницы... Они всех сванов обманывают и тебя обманули.

Я быстро помылся, съел кусок холодной лепешки и побежал во двор.

— Никому не говори, что орошал, — вдогонку предупредил дедушка, — засмеют.

Было солнечно и необычно тепло. Снег уже не хрустел под ногами, а сочно чавкал. С крыш падали капли.

На пороге сидела мать. Она грелась на солнце и вертела свою прялку. Около нее копалась Вера.

— Наконец-то, Яро! — укоризненно сказала мама и притянула меня к себе.

Я прижался к матери. От нее пахло свежими лепешками, дымом и еще чем-то несказанно родным.

— Возьми санки. Твои приятели уже давно на Свипфе. Смотри, снег тает.

— Значит, скот не погибнет? Сена теперь хватит? — обрадовался я.

— Теперь даже дети думают с нами вместе, — вздохнув, проговорила подошедшая к нам тетя Кетеван. — У всех одна забота...

— Думаю, что теперь скот не погибнет.

Мама посмотрела на сверкающие в лучах солнца заснеженные вершины гор и тяжело, очень тяжело вздохнула.

— Ничего, мама, не беспокойся. Папа скоро вернется. Он ведь у нас умный, — попробовал я успокоить ее. И тут же, почему-то смутившись, побежал к околице.

Северная окраина нашего села как бы влезает на одну из довольно крутых гор, где сходятся все улицы. Это и есть Свипф. Здесь мы играли, обсуждали новости, катались на санках.

Мои сверстники собрались под вековым деревом и оживленно о чем-то беседовали.

— Что слышно о твоем отце? Говорят, на перевале погибло много людей. Твоего папы нет среди них, [15] скажи, Яро? — обратился ко мне соседский мальчик Иламаз. Его сутулая, не по возрасту рослая фигура, длинное лицо с горбатым носом, глаза, пристальные и добрые, — все застыло в тяжком, недетском ожидании.

Тревога за отца с новой силой охватила меня.

— Дедушка говорит, что с папой ничего не случится, — едва сдерживая подступившие слезы, ответил я.

— Дедушка Гиго так сказал? — с особой значительностью в голосе переспросил кто-то из ребят.

— Он у них гвеф, ребята. Если он так сказал, то с Коцией действительно ничего не случится. Это точно! — уверенно подтвердил Иламаз.

Дедушку на селе многие называли гвефом. Это означало, что в него вселилась нечистая сила. Считалось, что гвеф все знает и может отвратить кары, посылаемые злыми духами на его семью.

— А что он говорит о других, погибли они или нет? — спросило сразу несколько голосов.

— Никакой он не гвеф, и ничего он не говорит. Он заболел сейчас, — вступился я за дедушку.

Подозрение в гвефстве, как и всякая связь с нечистой силой, считалось оскорбительным.

— Слышите? Он даже заболел, — обратившись к товарищам, сказал Иламаз. — Теперь ясно. Ему нелегко было предотвращать беды на перевале. Молодец Гиго! Он добрый человек. Он, наверное, многих спас. Когда он заболел?

Заметив, видимо, на моем лице обиду, Иламаз потрепал меня по плечу и добавил:

— Да ты не обижайся, Яро! Ведь дело идет о жизни наших отцов, а Гиго полезный гвеф. Он только хорошее делает. Это все знают.

Иламаз пользовался среди ребят весом. Он был самоуверенный и неглупый мальчик. Ростом он был выше всех нас.

Я почувствовал, что ребята поверили Иламазу. Раз он говорит, что дедушка Гиго гвеф — значит, так оно и есть. Спорить с ребятами было бесполезно, и [15] поэтому мне ничего не оставалось, как повернуться я уйти. За собой я услышал торопливые шаги. Обернувшись, увидел расстроенное лицо Иламаза.

— Яро, дорогой, не сердись. Я не хотел обидеть твоего дедушку. Наоборот, это очень хорошо, что он гвеф. Ведь многие из нас сейчас мучаются. Вон у Гаму отец на перевале, у Арсена тоже. А мой отец даже неизвестно где. Спроси у дедушки, узнай, где мой отец... Пожалуйста!

Иламаз был готов расплакаться. На лице его застыло умоляющее выражение. Мне стало жаль его.

— Ты подожди меня здесь, я спрошу и вернусь. А санки возьми...

Войдя в мачуб, я, как обычно, несколько секунд постоял на пороге, привыкая к темноте. В мачубе было лишь одно маленькое оконце, вернее не оконце, а отверстие, напоминавшее бойницу. Поэтому зимой, когда входная дверь была закрыта, здесь всегда стоял полумрак.

Дедушка, поджав под себя ноги, сидел на кровати и курил.

— Зачем вернулся? — спросил он.

— Меня просили... — сбивчиво начал я. — Меня просили... Иламаз просил... С его отцом ничего не случилось?.. На Латпаре?

Я очень боялся обидеть дедушку. Но дедушка добродушно рассмеялся:

— Хе-хе-хе! И дети меня гвефом считают. А это, пожалуй, хорошо. Иногда можно людей успокоить. Свану многого и не требуется, ты его обнадежь — и все... Ты, Яро, тоже думаешь, что я гвеф?

— Нет, я не верю, — не очень уверенно отозвался я.

— Я, бывает, ворчу из-за этих разговоров, но по-настоящему не обижаюсь. Вижу, что добро могу иногда сделать, вот и не обижаюсь. Если дам правильный совет — говорят сила гвефства, не дам — не хотел, говорят, правду сказать... Эх-эх-эх, темнота наша!.. Какой я гвеф? А Иламазу скажи, что отец его жив, здоров, скоро придет. Пусть мальчик не страдает...

[17]

Поцеловав дедушку, я побежал на Свипф.

Когда я сообщил Иламазу слова дедушки, радости его не было предела. Он обхватил меня своими длинными руками, крепко прижал к себе, затем, вдруг отпихнув, убежал. Конечно, он торопился сообщить дома радостную новость. Мне в эту минуту захотелось, чтобы дедушка был настоящим гвефом.

Компания распалась. Я поплелся домой.

Мама по-прежнему сидела на камнях у дома. Солнце освещало ее. Вся она была какая-то легкая. Длинные русые косы лежали на ее груди. Я всегда считал, что моя мама добрая и красивая, но сегодня под молодыми лучами весеннего солнца она показалась мне необыкновенной красавицей. Славно бы о ней рассказывал мне дедушка в своих сказках.

Мама отняла руки от прялки, прижала меня к себе. Я взял конец ее косы и стал перебирать ее пальцами.

— Что же ты, мой мальчик, сегодня не катаешься на санках?

— Сегодня, мама, никто не катается. Все только и говорят о Латпаре...

— Да, сынок, все ждут своих... — тихо произнесла она и задумалась. — Так каждую весну. Ведь по обычаю наших предков все сваны к Черному понедельнику* должны быть дома. И тебя, сыночек, будут когда-нибудь ждать. Такая у нас жизнь тяжелая.

* Черный понедельник — религиозный праздник у сванов.

Мне стало невыносимо жаль мать. Ее большие серые глаза заволоклись слезами, и страстная жалоба снова зазвучала в ее словах:

— Вот так и проходят эти дни. Мужчины сидят на башнях и смотрят на дорогу, а мы, женщины, не сходим с порога. Говорят, это облегчает путь ожидаемым. Пока, слава Шалиани, спасал он наших людей, не обижал нас. Все возвращались невредимыми.

— И с нашей башни можно смотреть на дорогу, она ведь у нас самая высокая в Лахири? Мама, пусти меня на башню! [18]

— Давно уже никто туда не забирался. Но если дедушка тебе позволят, то, пожалуй, можешь слазить. Да ты ведь не знаешь, куда надо смотреть? — И она указала мне точное направление.

Я отправился к дедушке. Подумав с минуту, он махнул рукой в знак того, что не возражает.

Разрешение влезть на башню было неожиданным для меня. Нас, детей, туда никогда не пускали — это считалось не совсем безопасным.

У входа в мачуб, в небольшом коридоре, заваленном дровами, начиналась лестница в верхний этаж дома — дорбаз, где жили только летом. Вернее, это была не лестница, а большой пласт шифера со специальными зарубками.

Дорбаз закрывался тяжелой дубовой дверью, утыканной камнями. Ни выломать, ни расколоть топором дверь было невозможно, топор везде бы наткнулся на кремень. Дверь служила хорошей защитой от нападения.

С трудом приоткрыв дверь, я вошел в дорбаз. В зимние месяцы здесь хранилось сено. Но сейчас дорбаз был почти пуст. Лишь в одном углу лежало немного корма для окота.

В некоторых сванских домах башни расположены обособленно от дома и соединяются с ним крытым мостиком. В случае, если враг подходил непосредственно к башне, то мостик при помощи специального приспособления рушился. В такие башни детей совсем не пускали. В темных, иногда довольно длинных переходах легко было оступиться.

В нашем доме башня была пристроена к дорбазу.

Ощупывая ногами и руками зарубки, я добрался до третьего яруса. В глаза ударил яркий свет. Он шел из бойниц, вырубленных в полутораметровых стенах,

Я забрался в одну из них. Толщина стены была больше, нежели мой рост, поэтому, когда голова моя дошла до внешней кромки, ноги уже находились в щели.

Третий ярус оказался недостаточно высок, я видел лишь дома соседей да четырехугольные башни. Я [19] насчитал их семь. Они гордо стояли на страже села, серые, огромные, неприступные...

Немного полюбовавшись на открывшуюся передо мной картину, стал взбираться выше, почти по вертикальному бревну, имевшему зазубришси только для большого пальца ноги,

На самом верхнем этаже не было даже и бревна. В потолке здесь было четыре отверстия, и под каждым с одной стороны стены находился камень, и выемка — с другой. Я наметил себе одно из отверстий, встав на камень, ухватился за края потолка и вскарабкался на верхнюю площадку.

Первое, что я увидел здесь, это... ноги человека, торчавшие из бойницы.

«Деав!» — мелькнула мысль. В Сванетии в те времена все верили в существование лешего — деава. Не мудрено, что я шарахнулся вниз, оступился, грохнулся о каменный пол и потерял сознание. Но, видимо, я быстро пришел в себя и вскочил на ноги. Деав заговорил человеческим голосом:

— Сгинь, нечистая сила! Крест тебе на шею!..

— Дядя! — вскрикнул я. Передо мной был Андеад.

— Ты что здесь делаешь, озорник? — спросил дядя, недоумевая.

— Я думал, что ты деав, — признался я.

— Да и я принял тебя не за ангела. Копошится кто-то в темноте, со свету-то не сразу рассмотришь.

Оба мы рассмеялись.

Дядя поднялся на башню с той же целью, что и я: наблюдать за дорогами, ведущими с перевалов.

— Ты залезай в ту бойницу, оттуда увидишь село Жамуж, а за ним реку и мост. От моста вверх идет дорога, затем площадка, — учил меня дядя, — потом дорога идет вверх по лесной чаще. Вот на этой дороге должны появиться...

Я впервые смотрел на наше село из бойницы. С двадцатиметровой вышины дома казались совсем маленькими, игрушечными. Вокруг каждой крыши виднелись каменные ожерелья оград. Кое-где копошились крохотные фигурки людей. [20]

Вскоре мне удалось выделить из общего белого фона дорогу, о которой говорил дядя. Долго лежал я в бойнице, не сводя с нее глаз. Затем по сигналу дяди вылез из каменного отверстия.

— Пойдем вниз, сегодня уже не придут, поздно.

— Разреши мне остаться. Я еще немного посмотрю, вдруг придут, — взмолился я.

— Нет, пошли!

— Ну разок, еще только разок, — упрашивал я.

— А ну, быстро вниз! — скомандовал дядя. — Без всяких разговоров!

— Яро! — вдруг послышался чей-то голос снизу. — Яро!

— Здесь он! — откликнулся за меня дядя и стремительно прыгнул вниз. — Ты слышишь, это голос Коции! Да, да, это его голос!..

Оказалось, что мы наблюдали за дорогой в то время, когда увидеть на ней отца уже было невозможно: он подходил к дому.

Через минуту я очутился в объятиях отца.

- Ну, как добрались? Все ли благополучно? Какие новости? — засыпал его вопросами дядя Андеад, пока мы пробирались по темному коридору.

— Наш караван добрался благополучно, но впереди почти все погибли. В Широких странах много новостей. Говорят, большая революция, у богачей отнимают власть.

. — Ну?! — перекрестился дядя Андеад. — Неужели наш Шалиани смилостивился над нами, бедными людьми?

— Насчет Шалиани ничего не слышал, — усмехнулся отец.

Он всегда относился к религии с прохладцей, чем очень огорчал бабушку Хошадеде.

Мачуб уже был битком набит людьми, пришедшими послушать известия из Широких стран. Дядя Кондрат оидел в центре сборища и горячо говорил о чем-то. Он поцеловал меня, уколов своими короткими щетинистыми усами.

— Ты что-то мало вырос, дорогой мой, в чем дело? Говорят, тебе сена на зиму не хватает? Так? [21]

— Я не сено, а лепешки ем, — очень серьезно отозвался я.

— Разве не ешь? — удивленно переспросил дядя.

Мы, дети, любили дядю Кондрата. Невысокого роста, коренастый, он был балагур и любил развлекать нас всевозможными интересными историями. Злые языки называли его большим ребенком.

Женщины во главе с бабушкой Хошадеде устроились около мешков, принесенных отцом и дядей, и распределяли подарки. Но подарков оказалось немного. В основном мешки были наполнены гвоздями и солью.

Мне дали ботинки. Сестра Вера получила слоника из леденца. Ермолаю определили кепку, маме — ситцевый платок. Он очень шел ей, и мне хотелось всем сказать, чтобы посмотрели на маму, но все были заняты. И мамой восторгался я один.

Кроме того, нам, детям, дали по кусочку сахара.

Несколько дней хранил, я этот кусочек в кармане, все время предвкушая его сладость. Из ослепительно белого, как наши высокие горы, он превратился в грязно-серый. Но от этого, как мне показалось, сахар стал еще вкуснее.

— Мало привезли, — неожиданно заявила бабушка Хошадеде, когда мешки опустели. — Пять месяцев отсутствовали, а привезли мало... Ну, ничего, слава Шалиани, что вернулись домой!

— Соли много, — попыталась оправдать мужчин тетя Кетеван.

Интерес к подаркам был исчерпан. Я перешел к мужчинам послушать новости.

— Эх, боюсь, ошибка опять получится, тогда мы пропали, совсем пропали! — говорил, дедушка. Он сидел не в сакорцхвиле, а рядом с моим отцом на скамейке.

— Какая ошибка? — встревожилась мать, тоже подошедшая послушать мужчин.

Дядя Кондрат стал объяснять:

— Это было лет четырнадцать назад, — начал он. — Прошел у нас слух о том, что в Широких странах революция... [22]

— Кто такой?

— Это не человек, Кати, это... время... событие такое, — пытался объяснить дядя. — Во время революции прогоняют всех богатых... князей... А кто сопротивляется, даже убивают...

— Уй, помогите боги, зачем убивают, кто убивает?

— Не только убивают, иногда и режут, — вмешался в разговор стоявший рядом, опершись на свою палку с железным наконечником, наш сосед Теупанэ. Когда он пришел, я не заметил. — Вот князей Нижней Сванетии Гардабхадзе вырезали всех, дома их сожгли. Говорят, это было совсем недавно...

— Уй, помогите боги! — хором воскликнули женщины. — За что их убили?

— Конечно, за плохие дела. Меня, например, никто убивать не будет, если даже попрошу, — с усмешкой ответил Теупанэ.

— ...Прошел слух о том, что везде революция, — продолжал дядя. — Сваны поверили этому. Взяли оружие и прогнали пристава, некоторых князей.

— О, помню, как же! Только ничего тогдй не получилось, — перебила Хошадеде.

— Не получилось потому, что нас кто-то обманул. Как потом оказалось, сваны дрались одни. Царь прислал войска и помог князьям.

— Сколько людей тогда пропало!.. В Сибирь скольких сослали, все пропали там, — заохала Хошадеде.

— Как же вы, дети мои, не узнали точно, убили царя или нет? — сокрушался дедушка. — Если он, бессовестный, жив — все равно до нас доберется. Надо Аббесалома и Ефрема остановить — пропадут, жалко!.. В Сибирь сошлют.

Меня взволновали слова относительно судьбы дядей Аббесалома и Ефрема. Дядя Аббесалом был довольно суров с нами, детьми, почти никогда не разговаривал и даже не замечал нас. И все-таки каждый его приход к нам был для меня праздником. Я бросал все свои игры и не отходил от него. Мне нравился его мужественный спокойный голос. Я часто не понимал, [23] о чем он говорит, но мне нравилась какая-то необъяснимая сила, свойственная только ему. Да и вообще он был не такой, как другие мужчины, с которыми мне приходилось встречаться в детстве. Он был таинственным, что-то, казалось, всегда носил в своем сердце несказанное.

Дядя Ефрем у нас не бывал. Он жил в селе Мужал, находившемся в восьми или десяти километрах от нас. Но я знал, что дядя Ефрем человек тоже хороший и умный.

Наклонившись к отцу, я тихонько спросил:

— Скажи, папа, почему пропадут дяди?

— Почему пропадут? Это дедушка всегда говорит страшные вещи. Просто он боится за них.

Большего я не смог добиться от отца.

Слова «в Сибирь сошлют» были мне знакомы. Я знал, что брата моей матери Григория пристав угнал в Сибирь. Из Сибири он не вернулся, там и умер.

Да и вообще в детстве я все время ожидал каких-то страшных событий. То грозили те или иные опасности родителям или родственникам, то скоту яли хозяйству. Я привык к этим ожиданиям. Но угроза ссылки кого-нибудь из родных в Сибирь меня пугала более других опасностей. Я не совсем точно представлял, что такое Сибирь. По рассказам дедушки получалось, что там очень холодно и нечего есть. Мое детское воображение дорисовывало картину Сибири. Мне представлялось, что это огромная ледяная гора, на которую сажают людей. Там нет домов, а люди ходят почти без одежды.

Я уже успел надеть новые ботинки — вернее, даже не новые, а первые, так как всю жизнь ходил в чувяках. Кусочек сахара лежал у меня в кармане. Мне не терпелось сбегать скорее на Свипф и похвастаться своими подарками перед ребятами, но было уже поздно. Пришлось ждать утра.

Взрослые говорили о приставе. Разговор становился все более горячим и громким. Наш сосед Оти и хромоногий Джевете старались перекричать других, уверяя, что ничего не нужно предпринимать и с [24] приставом ничего не делать. Они уверяли всех, что новости, принесенные отцом и дядей Кондратом, — только слухи.

— Ждать нельзя! — решительно возражал отец. — Может получиться так, что мы, сваны, лишний десяток лет ишаками прослужим приставу. Везде будет свобода, а у нас?! До прихода Петра с Павла, говорят, шкуру сняли. Так может и у нас получиться.

— Правильно говоришь, сын мой, очень правильно, — подтвердил Теупанэ. — С ними там Сирбисто. А он знает, что надо делать, он ученый человек, пусть хранят его боги! Сирбисто в плохое дело не ввяжется.

Дедушка Гиго поддержал Теупанэ:

— Да, я тоже думаю так. Если он прикажет, всем надо взять оружие и пойти в бой за свободу! Когда это было, чтобы наши предки трусили перед врагом? Жизнь труса презренна. Не к лицу сванам трусить! Кто испугается, пусть сбреет усы, пусть будет облит грязью, пусть наденет женское покрывало!..

Бабушка Хошадеде подошла к дедушке и стала тащить его за руку на кровать, ворча, что больному нельзя так расходиться, нужно опять лечь в постель. Но дедушка и слушать ее не хотел.

Бабушка Хошадеде начала сердиться, отчего родинка на ее правой щеке задвигалась вверх и вниз.

— Помогите, боги! — всплеснула она руками. — Ты всегда был бунтарем, заводилой. Иди лучше в постель, болей себе спокойно. Не было ни одной власти, которую бы ты любил... Иди ложись!

— Что мне ложиться, я притворялся больным, — сердито ответил дедушка.

— Боги мои, не сводите с ума старика! Зачем он притворялся больным! Зачем?!

И вдруг я вспомнил разговор дедушки и Хошадеде, подслушанный этой ночью. Наверное, дедушка Гиго спасал своей мнимой болезнью Балду.

Гости стали расходиться. По обычаю все они подходили к дедушке и бабушке и еще раз поздравляли с благополучным возвращением сыновей.

— Отдыхай, Коция, теперь, — сказал уже с порога [25] Теупанэ. — Если в Сванетии наступит эртоба*, может быть, мы с тобой подадимся в Широкие страны. Трудно жить у нас в горах.

* Эртоба — свобода, равенство.

— Аи-аи, если бы только скорее наступило, — покачал головой отец. — В Сванетии всегда трудно было жить. Но что поделаешь, куда денешься?

— В Дальской долине, говорят, хорошие земли. Теупанэ ушел. Отец несколько минут смотрел

вслед «слезливому абрегу», так мы, дети, называли Теупанэ за его вечно слезящиеся глаза, которые как-то странно выглядели на его всегда улыбающемся лице.

За ужином взрослые говорили о том, как поступить с солью. Дядя и отец принесли всего два пуда. Отец и дядя Кондрат предлагали выменять один пуд на бобы. За пуд соли можно было получить двенадцать и даже пятнадцать пудов бобов. Это спасло бы нашу семью на некоторое время от голода.

Бабушка Хошадеде не соглашалась с ними. На ее стороне была и мама. Они говорили, что один пуд соли невозможно растянуть на целый год. Соль была нужна не только людям, но и скоту.

— У соли много врагов, — подвел итог дедушка, — а достать ее негде. Но ничего не поделаешь, придется с одним мешком расстаться.

Другого выхода не было. Все замолчали.

Отец долго сидел, наклонив голову и отсутствующим взглядом наблюдая за пламенем, то затухающим, то вновь вспыхивающим в очаге, упорно раздумывая о чем-то. Мать то и дело с тревогой посматривала на отца.

Поднявшись со своего места и пройдя несколько раз от одной стены мачуба до другой, отец, наконец, заговорил о том, что нужно уйти с гор в село Дали, там много хлеба, богатые выпасы. Мать почему-то принялась ругать его, говоря, что пусть она умрет с голоду в Сванетии, но никуда не уйдет с тех мест, где жили и похоронены ее предки. Я не мог понять ее упрямства. [26]

Под эти разговоры я заснул, не сходя со своего места. Сонного, мама перенесла меня на кровать.

Это были дни моего прощания с детством. Детским умом я понял, как трудно было прокормиться нашей семье. Эти дни стали для меня вехой, отделяющей мир детских игр, забав и проказ от суровой действительности жизни.

Горько сознавать, что безмятежность детства была утрачена мной слишком рано. Я стал интересоваться всеми делами нашей семьи. На мои детские плечи легла нелегкая ноша, но она не потушила для меня красок жизни. Мне хотелось скорее подрасти и сделать все, чтобы легче жилось. Казалось, что с той минуты, как я смогу уходить вместе с отцом на заработки, наступит счастье в нашей семье. И я представил себе, как мы с отцом вернемся из Широких стран, и за плечами у нас будут полные мешки соли, и бабушка Хошадеде тогда не скажет, что соли принесли слишком мало. О бoльшем тогда я мечтать не мог.

Кто же прав?

Наконец-то пришла весна. Снег почти весь стаял, сохранился он только в ложбинах.

Все жители на полевых работах. Дома остались лишь грудные дети и старики.

У нашей семьи траурный день. В соседнем селе умер старик Зураб. Тетя Федосия упорно твердит, что умерший — ее дальний родственник, но степень родства она определить затрудняется.

Обычаи требуют, однако, чтобы на похороны даже отдаленного родственника вся семья явилась в полном составе. Но весенние работы не терпят промедления, и на семейном совете было решено отступиться от традиций и послать дедушку Гиго, меня и тетю Федосию. Одевшись в черное, мы отправились в село Жамуж.

Высокая и сухопарая фигура дедушки была несколько согнута старостью. Но пригнанные по талии чоха и архалук, огромный кинжал, аккуратная [27] войлочная шапочка и узкие гетры из домотканого материала придавали ему молодцеватость. И, если бы не медленные движения и не длинная муджвра, о которую он временами слегка опирался, никак нельзя было бы сказать, что он уже глубокий старик.

Улочка сделала последний крюк, и мы вышли из Лахири. Уже виднеются белоснежные башни села Жамуж. Кое-где они сливаются со снеговым фоном гор. Мне всегда нравилось смотреть на башни Жамужа, их белая окраска придавала селу нарядность и величавость.

Кажется, что до соседнего села совсем близко, но это не так. Дорога огибает гору, петляет, и село то скрывается из глаз, то появляется вновь.

— Дедушка, а зачем нужны башни? — этот вопрос меня интересовал уже давно.

Отец объяснил мне не совсем вразумительно: для обороны их строили. Для какой обороны? Кто нападал на нас и наших соседей?

— Сейчас я расскажу тебе, Яро. Давай присядем на камень и немножко отдохнем.

Дедушка, крякнув, опустился на поросший пушистым мхом камень. Достал свою прогоревшую, ставшую совсем черной трубку, попыхтел ею немножко, окутывая меня едким дымом, и начал:

— Когда я был мальчиком, я тоже спрашивал у своего дедушки, зачем их строили. Так вот, дедушка слышал от своего дедушки, что Сванетия когда-то была большой и богатой. Она была в Широких странах. Правил нами царь, двенадцать молний ему на язык! Плохой, наверное, был человек. Я царям больше не верю, обманщики и мошенники они. Звали того царя Эаргищди. Он много воевал со всеми, всем житья не давал. Тогда соседи собрались и напали на него. Эаргишди куда-то бежал, а сванов всех изрубили.

— Как всех? А мы откуда же взялись?

— Сохранилась лишь горстка людей. Они оставили Широкие страны и запрятались сюда, в эти горы. Тогда-то и стали строить неприступные башни, чтобы защищаться от врагов... [28]

За поворотом дороги послышался человеческий голос, громкое сопение и фырканье быков. Дедушка поднялся с камня, за ним вскочила тетя Федосия, и мы тронулись в путь.

— Ну, начинай теперь плакать, только тихо, про себя, орать не нужно, — скомандовал дедушка. — Идет кто-то...

Навстречу медленно выползла пара быков, влача сани с высокой длинной корзиной (колесного транспорта в Сванетии не было).

— Добрый путь, Гиго! — приветствовал дедушку человек, погонявший быков.

— Удачи тебе в работе, — ответил на приветствие дедушка. — Печален мой путь, иду хоронить Зураба...

— В рай ему дорога, хороший был человек! Господь, помоги ему в рай попасть! — отозвался встречный — осанистый человек с козьей шкурой на плечах шерстью наружу — и снял с головы свою маленькую шапку.

Я занялся своим делом. Выбрал на дороге камушек и стал подбивать его ногами, стараясь попадать им в какой-нибудь намеченный мной впереди камень.

Пройдя совсем немного, дедушка снова присел на камень, достал из кармана трубку, набил её табаком и стал чиркать ножом о кремень, приложив к нему хабед.*

* Хабед — воспламеняющийся от искры подсушенный гриб, растущий на березе, трут.

Мне нравилось следить за добыванием огня. Никто в Сванетии понятия не имел о спичках, огонь всегда добывался таким примитивным способом. Обильно отскакивали искры от дедушкиного ножа, но немало времени прошло, пока одна из них задержалась на хабеде.

Я воспользовался передышкой, чтобы продолжить разговор о нашей башне:

— А наша башня? Около нее когда-нибудь сражались? [29]

И дедушка, попыхивая чубуком, продолжил свой рассказ:

— Это было давно, тогда я был не старше тебя. На нас напали враги. Шалиани помог нам, слава ему, великому и могучему!

Дедушка говорил, как всегда, не спеша, после каждой затяжки сплевывая и морщась.

— Мужчины бросились защищать дверь в дорбаз. Врагов было много, наших же значительно меньше. Но надо было держаться, пока дети и женщины успеют перебраться на второй этаж башни. Двое моих дядей — путь им в рай, несчастным! — дедушка снял шапку и перекрестился, — расстались со своими душами у входа в дорбаз.

— Помогите им боги! — тихонько отозвалась тетя и тоже перекрестилась. — Путь им в рай, несчастным!

— Враг занял дверь в дорбаз, но вход в башню был надежно закрыт. Три дня и три ночи мы держались. Наши мужчины были стойкими и терпеливыми. Главарь врагов Цойкх, так говорили его имя, был нетерпелив и горяч, он дрался с нами до тех пор, пока не погубил почти всех своих и вынужден был «сверкать»...

— Что значит сверкать? — спросил я.

— Бежать так быстро, что даже не отвечать на выстрелы.

— Значит, наши их преследовали? Сумели их догнать? — не терпелось мне.

— Догнали, к сожалению, догнали. Тьфу, будь они неладны!

— Почему же плохо, что их догнали? — недоумевал я.

— Наши взрослые были с ними слишком жестоки. Они убили последнего наследника их рода. Всех убили. Никого не оставили...

— А за что мы с ними враждовали? — спросила тетя Федосия.

— За что? Да за какую-нибудь случайную обиду. Точно не знаю, но, очевидно, за пустяк. Так ведь [30] у нас, сванов, часто бывает. Драться дерутся, а за что — никто уже и не помнит.

Дедушка замолчал, минуту посидел в глубокой задумчивости, с усилием поднялся на ноги.

Вот и село Жамуж. Оно, так же как и Лахири, располагалось в долине реки Ингур, но несколько ниже по течению.

Сванские села не лепятся по обрывам и кручам гор, — ведь за неприступными перевалами они и так в полной безопасности. Чаще всего села располагаются по отлогим склонам гор, создавая своеобразный амфитеатр. Сложенные из каменных плит дома, покрытые плоскими крышами из сланца, кажутся приземистыми от соседства высоченных квадратных башен. Поэтому издали домов почти не видно, и только по числу башен можно представить себе величину села.

Сванские селения не отличаются разнообразием красок. Серое и черное — вот основные краски, которые замечает глаз. Но зато как щедро дополняет сама природа эту бедность!.. Вечно нарядны сверкающие снегами горные хребты. Множеством отч тенков переливается зелень горных отрогов. Говорливый Ингур соперничает своей голубизной с небом. А воздух Сванетии кажется видимым и осязаемым — так он чист и прозрачен.

Еще на окраине села Жамуж мы услышали причитания. По мере того как мы шли по селу, они становились все громче, пока не слились в один крик, от которого, казалось, стыла кровь. Я почувствовал, как затряслись колени. Идти дальше не хотелось. Дедушка, увидя мое замешательство, тихонько подтолкнул меня и буркнул:

— Ну, ну, не бойся!

Около дома покойника было особенно шумно. Сюда отовсюду подходили люди. У ворот все они принимались еще громче плакать, восклицать, бить себя по лицу руками. Женщины царапали щеки; у многих по лицу текла кровь.

— Теперь плачь как можно громче, — напомнил дедушка тете Федосии. — Чем громче, тем лучше. [31] А ты, — обернулся он ко мне, — можешь не плакать, но и не проказь.

Напоминание это было излишним. Я и не думал проказить, меня обуял страх.

В мачубе на скамьях был установлен гроб с умершим. В помещении был полумрак, поэтому, войдя с улицы, я не мог рассмотреть лица покойного.

Дедушка подошел к гробу, постоял около него с минуту, затем трижды перекрестился, прося бога указать покойнику путь в рай, и вышел во двор.

Я поплелся за ним, а тетя Федосия присоединилась к женщинам, сидящим с распущенными косами полукругом возле гроба. Одна из них сообщала подробности из жизни умершего, а остальные через определенные промежутки громко всхлипывали.

Во дворе плакать не полагалось. Все стояли и молились богу, умоляя его указать умершему дорогу в рай.

Во двор вышел огромный сухощавый мужчина с длинным лицом. Голос у него был такой пронзительный и напористый, что все остальные голоса казались по сравнению с ним еле слышными. Козья шкура на его плечах от крика приподнималась, глаза выкатывались. Казалось, он хочет на кого-то напасть.

Я инстинктивно прижался к дедушке. Страшный человек прошел мимо нас.

— Габо идет, Габо! — прошептал стоящий рядом с нами старичок, показывая на страшного человека пальцем. — Вот у него голосок, так голосок. Настоящий мужчина!

Вернувшись из мачуба, Габо стал рядом с дедушкой, опершись о свою длинную муджвру. Я успокоился: человек этот казался страшным только тогда, когда причитал. Он наклонился к дедушке и совершенно изменившимся, тихим голосом произнес:

— Хороший был человек покойник, да и в хорошее время умер. Многих в Сибирь пошлют, а там и хоронить некому. Как собаки мрут, их в реку бросают или волкам на съедение дают. Большевикам [32] всем придется в Сибирь идти, всем. Уж с ними-то Игнатэ церемониться не станет, — продолжал Габо.

— Игнатэ и с другими церемонится только ради взяток, двенадцать молний ему на язык! От него милости не дождется даже собственная мать, — ответил дедушка.

— Что ты, Гиго! Посмотри, как хорошо мы живем сейчас, давно никого не арестовывали. А Игнатэ хорошо ко всем относится, — сказал Габо и посмотрел вокруг себя, как бы ища поддержки. Но все вокруг молчали.

Молчание прервал дедушка:

—  «Поп сыт, думает, и дьякон сыт», — гласит пословица. Ты живешь хорошо, думаешь, что и все так? А нам сейчас уже все равно жить или не жить. Говорят, что в Сибири не хуже, чем у нас в Сванетии.

Услышав слова дедушки, несколько мужчин перекрестились. Кто-то громко произнес:

— Великий Шалиани, избави всех наших близких от Сибири...

— Эх, Гиго, Гиго, стар ты, а вразумить своих сыновей не можешь! Погубят весь ваш род Аббесалом и Ефрем. Большевики прокляты богом, — не унимался Габо.

— Эх, Габо, Габо, хоть ты и не так стар, как я, но зря связал свою судьбу с врагами сванов! Мудрая пословица говорит: «Не лезь туда, куда голова не лезет — голову потеряешь». Смотри, народ наш долго терпел. Может так случиться, что вместе с приставом и всех вас, подхалимов, уничтожат... Берегись!

— Ах ты, гвеф из гвефов! Как смеешь мне угрожать, безбожник! — закричал своим страшным голосом Габо.

Он сделал угрожающий жест, а дедушка, в свою очередь, схватился за рукоятку кинжала, отбросив в сторону муджвру. Не знаю, чем бы кончилось все это, но стоявшие вокруг напомнили, что надо уважать покойника, непристойно у гроба ссориться. Я поднял дедушкину муджвру и подал ему. Он [33] никак не мог уняться и бросал вслед оттесняемому народом Габо:

— Вы все Абхалиани, вся ваша семья — враги бедных сванов. Придет время — в Ингур сбросим!

Габо, находящийся уже на другом конце двора, потрясая своей муджврой, кричал:

— А вы, Иосселиани, бунтари! Вы всегда против всех властей. Вас в Сибирь надо. Там ваше место!

— Добрый день, Гиго! — как из-под земли вырос Теупанэ. — Умер Зураб, а? Дорога ему в рай, хороший был человек... очень хороший!

— Да, хороший был человек! — отозвался дедушка, успокаиваясь.

— Зачем ты поссорился с Габо, ведь он завтра все передаст приставу, — покачал головой Теупанэ.

— Тысячу молний на голову его матери! Я уже стар, мне ничего, не страшно, со мной ничего сделать нельзя.

— А дети? Их жалко...

— За детей дети и отомстят. Их у меня много! — гордо ответил дедушка.

Где-то затянули протяжную похоронную песню — зеар. Песня была как живая; она то взлетала в высь, то замирала и была чуть слышна. Слов у нее не было, она была немой, но и без слов она звучала скорбно и взволнованно.

Зеар становился все громче и громче. Теперь пели во весь голос. Из мачуба показался гроб. Впереди процессии встали поп и дьякон. Все медленно направились к кладбищу.

Как только процессия вышла на улицу, к попу подошел пожилой мужчина, сказал ему что-то и сунул в его карман руку. Я сейчас же осведомился у дедушки, что же он делает. Дедушка ответил, что сейчас начнется разорение для всех родных.

Поп остановился, повернулся к покойнику и поднял свой крест. Теперь я мог хорошо рассмотреть его. Это был совершенно седой старик. Белые волосы его резко выделялись на черной с серебром рясе. Казалось, что он надут, так кругла была его фигуpa, [34] на которой шаром лежала белая, непомерно большая голова.

— А что он хочет делать? — воскликнул я.

— Первый раз на похоронах? — спросил шедший рядом мальчик и, не дождавшись ответа, пояснил: — Он молиться сейчас будет, родственники платят попу, а он за это лишний раз просит бога, чтобы тот получше устроил покойного. Чем больше таких молитв, тем лучше. А на похоронах вкусный кабэаб,* очень вкусный, покушаем, — неожиданно переменил он тему разговора. — А ты что, из Лахири? Что все за дедушку держишься, боишься?

* Кабэаб — пресная лепешка.

Я утвердительно кивнул головой. Мальчик тихонько рассмеялся и сказал:

— Не бойся. Мужчинам нельзя бояться.

Поп побрызгал святой водой, и процессия пошла дальше. Потом вновь подошел кто-то из родственников, сунул попу в карман деньги, и опять все началось сначала. Раз двадцать мы останавливались, пока дошли до кладбища. Под конец я со страхом смотрел на тех, кто делал хоть один шаг вперед. Мне казалось, что это новый родственник идет к попу. Остановки ужасно надоели.

По взглядам людей, шедших с нами рядом, я видел, что все устали и хотят есть. Обычно перед похоронами никто дома не ел, надеясь на сытное угощение.

Я принялся вслушиваться в слова молитв. Поп говорил все время что-то непонятное. Я не замедлил сказать об этом дедушке.

— Мы не знаем, на каком языке и что говорит поп, он может даже нас ругать, а мы ничего не поймем, — за дедушку ответил Теупанэ.

— А ведь верно, — спохватился дедушка, — двенадцать молний ему на язык!.. Хм, конечно, тех, кто не заказывает ему молитвы, он ругает и желает дорогу в ад. Ни у меня, ни у тебя нет на молитвы денег, вот он и ругается и просит бога, чтобы тот нас в ад направил. [35]

Кладбища в Сванетии устраивались обычно в центре села. В Жамуже это была небольшая площадка, на которой кое-где виднелись почти сравнявшиеся с землей плиты черного сланца. Пока плита не покрывалась землей, родственники покойного приходили к ней и оплакивали покойного. На этих площадях-кладбищах устраивались всевозможные празднества и собирались сходки.

После того как все обряды были выполнены и гроб благополучно опущен в яму, вырытую недалеко от кладбищенской церквушки, все собравшиеся уселись вокруг могилы и принялись за еду. Угощение состояло из большого кабэаба и араки.

Стали произносить тосты с пожеланием покойнику попасть в рай и длительной жизни родственникам.

Дедушка, Теупанэ и я сидели во втором кругу, довольно далеко от могилы. Ели мы с аппетитом, но ни дедушка, ни наш сосед Теупанэ почти не пили. Дедушка брал передаваемые по кругу глубокие деревянные миски с аракой и, говоря: «Пусть наш Шалиани укажет дорогу в рай бедному Зурабу...», отпивал глоточек и передавал Теупанэ.

Теупанэ делал то же самое, после чего миска уходила дальше. А через несколько минут приходила новая миска.

Солнце уже успело проделать по небу довольно большой путь, подойти к вершинам гор и спрятаться за них. С каждой минутой становилось все темнее.

Послышался громоподобный голос Габо. Он приближался к нам. Ему вторило несколько других голосов.

— Они, проклятые собаки, способны даже похороны превратить в пиршество. Ишь, как смеются, — проворчал дедушка.

И действительно, из темноты раздался приглушенный смех. Вскоре показалась высокая, худая фигура Габо. Он вел под руку сильно захмелевшего попа. За ними шествовало еще несколько человек; очевидно, это были дьякон и другие духовные лица. Один из них нес мешок с подарками.[36]

— Ты очень устал, очень устал!.. Темные люди не знают, как трудно целый день разговаривать с богом. Как трудно уговаривать его, — напевал громовым голосом Габо попу.

Поп прижался к нему своим жирненьким телом и мелкими шажками продвигался за Габо.

— А мертвец-то старый был. Очень старый, грехов много-много, попробуй пошли его в рай. Это может сделать только наш Захэар, только Захэар, и больше никто другой!.. Кланяемся тебе в ноги, низко кланяемся, ты наш спаситель!

— Ничего, я все могу, все могу, — соглашался Захэар. — Ваше дело... ваше дело... умирать и больше ничего, остальное я сделаю... всех в рай провожу, всех... всех мулаховцев. А остальные пусть в ад идут, там тоже неплохо, я знаю, неплохо.

Медленно, покачиваясь, проползла мимо нас эта пьяненькая компания. Все проводили ее сдержанным молчанием.

— Да, трудно, конечно, попу тащить так много денег, полученных от родственников несчастного, — прошептал Теупанэ.

— Идем домой, — вдруг Сердито произнес дедушка и привстал, опираясь на муджвру.

Мы встали и пошли искать тетю Федосию. Кладбище уже окутала плотная темнота. Кое-где поблескивали огоньки свечей. Они колебались от движения людей и ветерка. Лица людей при тусклом освещении свечей перестали быть похожими на себя. У дедушки резче очертился нос, а борода потеряла свои очертания. У Теупанэ перестали слезиться глаза, они только блестели при мерцании свечей.

Тетя ждала нас у каменной ограды, держа в руках кулек, из которого выглядывал кабэаб. Родственникам покойного, не сумевшим быть на похоронах, полагалось посылать домой угощение. В этот же кулек мы с дедушкой положили недоеденные нами лепешки.

Из-за острых хребтов выплыла молодая луна. Казалось, она разглядывала землю, повернув к ней голову. Нежный свет луны голубил снеговые горы, [37]т окружавшие нас плотным кольцом. Холодный вечер-,ний ветерок пробирался сквозь одежду. Хотелось скорее домой, к очагу.

В начале нашей улицы мы сделали последнюю остановку. Всем четверым нашлось по камню для отдыха.

— Эх, много я хоронил людей на своем веку, и меня скоро возьмет земля! — вздохнул дедушка. — Только бы не этот поп-пьяница провожал меня в последний путь... проклятый!

— Этот будет, непременно этот... Сколько денег он соберет на наших похоронах! — вздыхает Теупанэ.

— Ты так говоришь, будто завидуешь ему, — сухо сказал дедушка.

— Да нет, это я так сказал, я не завистлив, — поспешил уверить Теупанэ.

— На моих похоронах поп много не соберет. Коция, Ефрем и Аббесалом ничего не дадут. А потом еще и не известно, кто кого будет хоронить. Я многих попов уже похоронил. Может, бог даст, и этого провожу в рай.

— Что это за бурдюки здесь валяются? — неожиданно раздался голос выросшего из темноты верхового.

— Это не бурдюки, а люди, — с обидой в голосе произнес дедушка. — Кто так оскорбляет нас, стариков?

Обозвать свана бурдюком издавна считалось самым большим оскорблением. Часто такое слово являлось причиной крупных ссор, иногда кончавшихся убийством, а, следовательно, и кровной местью.

Остаток пути был посвящен неизвестному всаднику, оскорбившему нас. Много слов было сказано о его невежестве, невоспитанности и трусости.

Но вот, наконец, и наш дом. Мы простились с Теупанэ и вошли во двор. Там разгружали мула. На нем мой дядя Ираклий, или, как мы сокращенно его называли, Еке, привез из горных долин дикие овощи. Эти вкусные, сочные овощи помогали сванам в весенние и летние месяцы. Они появляются сразу же после того, как земля очищается от снега, [38] и продолжают свой путь в горы по мере таяния снегов. Летом их можно достать только высоко в горах, на грани вечных ледников.

Дедушка поспешил к дяде Еке.

— Наконец-то приехал! Много привез?

Потом подошел к мулу, потрогал по гладкому крупу, отдернул руку и, подняв свою муджвру, с силой опустил ее на спину Еке.

— Вот тебе, бездельник! Почему мула загнал? Смотри, пот с него так и льет ручьем. Никогда хорошего хозяина из тебя не выйдет... — Дедушка еще разочек угостил своего непутевого сына палкой, потом, взяв его за подбородок, стал вглядываться в лицо. — Да не ты ли уж нас встретил на дороге и бурдюками обозвал? А, сознавайся!

Дядя Еке умоляюще смотрел на дедушку. Дедушка опять было замахнулся на него своей муджврой, да по пути задел ею лучинку, вынесенную тетей Кетеван. Лучинка бросила на землю несколько искр и погасла. Пока тетя ходила за огнем, рассерженный дедушка и несчастный Еке, освещаемые слабеньким, голубоватым светом молодой луны, разбирались в недоразумении. Дядя Еке оправдывался, говоря, что он уже полчаса как приехал домой и никого не встречал на своем пути, что это какой-нибудь хулиган случайно наткнулся на нас. Когда тетя Кетеван вынесла новую лучину, дедушка, успокаиваясь, заявил, что если бы это был Еке, то он не посмотрел бы на то, что он его сын, и всыпал бы ему так, как он это умеет делать.

В мачуб внесли большие корзины овощей. Тут были длинные стебли кисло-сладкого лецирия, кочны горной капусты — муквери, полые трубки кьща и много других вкусных листьев, корней, стеблей. Мама и тетя Кетеван разбирали их.

Ужин тянулся необычно долго — еды было много, можно посидеть, вкусно покушать и поговорить.

Дедушка рассказывал о похоронах и о столкновении с Габо.

Отец ел, опустив вниз голову. Его густые темно-русые волосы упали ему на лоб. Я видел, как чуть [39] подергивались его коротенькие острые усики — это был признак недовольства, и старался догадаться, чем он был недоволен.

Отца все в доме уважали и любили. Его проницательные карие глаза, с легкой горбинкой нос, стройная фигура придавали ему молодцеватый вид.

Вдруг он не выдержал:

— По-моему, такие похороны просто безумие. Это от темноты нашей, только от темноты!

Слова отца были неожиданны. Бабушка даже перестала есть и с недоумением посмотрела на отца.

— Как это от темноты, сын мой? — спросила она. — Это обычаи наши. Так поступаем мы, а раньше поступали наши отцы и деды.

— Да, к сожалению, у нас такие обычаи. Их никак нельзя обойти. Обойдешь — на век опозорен. Если в семью приходит смерть, то для всех наступает разорение. Разве это дело? Хороший был человек Зураб, всю жизнь он трудился пуще всякого ишака, создал гнездо свое, худо-бедно, но имел свой дом, хозяйство. А тут пришла смерть, похоронили. Пришлось созвать всех жителей Жамужа, Лахири, Мужала. Всех угощать нужно, — продолжал отец. — А денег откуда взять? Продали все, а завтра начнется голод для оставшихся в живых. Горе, нужда, долги...

В мачубе стояла напряженная тишина.

— Что и говорить! — продолжал отец. — Только ради того, чтобы бежать от этих наших обычаев, стоит уехать все равно куда, лишь бы уехать, пусть даже в Сибирь.

— Помогите, боги! — воскликнули женщины и начали креститься.

— Ты хочешь уехать в Дали, — тихо произнес дедушка после продолжительного затишья. — Об этом можно поговорить, но кто тебе разрешил ругать наши обычаи?

Дедушка старался сдержать гнев. Говорил он медленно, тихо.

— Коция прав, — поддержал отца дядя [40] Кондрат. — Обычаи наши слишком дики. Сколько семей, да почти все, после похорон становятся нищими.

— И ты заодно! — вдруг не выдержал дедушка и закричал: — Я вас обоих проучу, больше и заикаться об этом не будете! Опозорите мой дом, щенята!

Бабушка Хошадеде стала, разумеется, на сторону дедушки.

— В Дали никто не поедет, пока я жива. Еще не хватало, чтобы мои дети бродяжничали по всему свету!

А дедушка между тем расходился все сильнее. Досталось даже женщинам. Им в укор он ставил то, что они мало обращают внимания на своих невоспитанных мужей.

Слушая суровые слова дедушки, я совал в очаг палку. Когда она загоралась, я тушил ее, потом снова совал в огонь.

Мне стало жаль отца. Уж слишком жестоко дедушка ругал его. Я привык всегда верить и дедушке и отцу. «Кто же из них прав? Наверное, все-таки отец, — решил я. — Если можно жить иначе, чем мы, не испытывая таких лишений, не отказывая себе во всем, то почему так не жить?»

Наконец бабушка Хошадеде остановила дедушку, прикрикнув на него:

— Хватит тебе! Если тебя обидел Габо, так ты с ним и должен был посчитаться. Нечего на детях отводить душу. Коня не догнал, седло бьешь! Наши дети не хуже других... Поздно уже, давайте спать.

Вскоре в мачубе воцарился покой. Легли и мы, дети. Завтра нужно было вставать до рассвета и идти на полевые работы.

Все боги выдуманы

Узкая тропа резко поворачивает влево. Перед поворотом Балду внезапно, словно прощаясь, оглядывается назад, туда, где шумит неугомонный Ингур. [41]

За Балду следует отец, от которого не отстаю ни на шаг и я. Бычка решено принести в жертву богам. Много слез было пролито мною перед этой тяжелой дорогой. Много просьб помиловать Балду было высказано. Но ничего не помогло. Бычок обречен. Отец объяснил мне, что надо смириться, все желают нам добра и считают, что если мы принесем жертву богам, то благополучно доберемся до нового места жительства.

Собственно говоря, это обстоятельство и послужило причиной того, что Балду должен быть принесен сегодня в жертву богам. Я знал, сколько трудов стоило отцу добиться согласия у дедушки и бабушки на переезд в Дали, где, по общему мнению, нам будет хорошо. Знал также, что отец против этой жертвы, но идти наперекор обычаям и суеверным законам не мог.

За нами шествуют дядя Кондрат и Ермолай. Они ведут мула Реаша, груженного двумя большими медными котлами, которые, точно половинки огромной луковицы, прилипли к его бокам.

Мул, или, как его называют по-грузински, катер, то и дело задевает поклажей камни и кусты, тогда раздается колокольный грохот или неприятный металлический скрежет.

За Реашем следуют все остальные члены нашей семьи, кроме бабушки Хошадеде и тети Кетеван. Они остались дома, в Лахири.

— Слава тебе, всемогущий Льягурка! — первым заметил открывшийся из-за мыса монастырь святого Квирика и Юлиты отец и, как было принято, начал креститься.

Вскоре все стояли на коленях и молились Шалиани. Все лица были обращены туда, где ястребиным гнездом среди мохнатых елей, густо облепивших вершину горы, виднелся монастырь. Внизу, под горой, бесился в своем каменном ложе седой Ингур.

Нам, детям, позволяли молиться без слов. Брат Ермолай и я стояли на коленях рядом с отцом. Взрослые что-то шептали про себя; причем почти все говорили одно: «Наш Шалиани, наш Шалиани...» [42]

Шалиани, Льягурка, Квирик, Юлита — это боги. Им все молятся, чего-то у них просят. Но почему говорят «наш Шалиани» и отдают ему предпочтение, я не знал. Как-то попробовал спросить об этом у Ермолая, но он ответил, что этого никто не знает, а если поинтересоваться у взрослых, то немедленно же получишь подзатыльник. Я не решался нажить лишний подзатыльник. Сегодня же можно было не бояться этого, отец мне все расскажет, учитывая, мое горе.

— Почему все говорят, что Шалиани наш? — спросил я, дернув отца за рукав старой чохи.

— Почему наш? Дело тут в одной из икон святого Льягурки, которая находится теперь в церкви Квирика и Юлиты... Когда-то, в глубокую старину, один сван, по имени Шалиани, был на заработках у царя Имеретин. Царь объявил, что даст любую награду тому, кто выкосит за один день без отдыха весь Гегутский луг. Эта работа была невыполнима для одного человека. Обычно этот луг косили сто косарей за десять дней. Шалиани же выкосил луг за один день без отдыха. В награду он попросил у царя чудотворную икону Квирика и Юлиты. Царю пришлось выполнить свое обещание...

— А дедушка говорит, что цари всегда врут, они обманщики, — перебил я отца.

— Ха-ха-ха! — разразился отец звонким смехом. — Цари в жизни, конечно, врут и обманывают, но в наших сказках они справедливы, даже очень справедливы.

«Му-у-у», — замычал Балду и ускорил шаги. Уши его стояли топориком, он высоко поднял рогатую голову.

— Что случилось? Держите быка! — пронзительно закричала какая-то женщина. — Держите, иначе он упадет в обрыв!

— Слава нашему Шалиани, он принимает жертву! Балду это почувствовал, — и дедушка, встав на колени, стал креститься.

Остальные последовали его примеру.

Пришлось и нам с отцом опуститься на колени. [43] Балду же быстрее обычного пошел дальше один. Отец недовольно проворчал:

— Ничего он не почувствовал. Впереди идет скот, вот он и взволновался.

Пока мы молились, Балду ушел далеко вперед, нам с отцом пришлось долго догонять его.

Дорога проходила по еловому лесу. Деревья были столь высоки и густы, что свет с трудом проникал в лес.

Отец продолжал свой рассказ:

— Так вот... Получив икону, Шалиани понес ее в Сванетию, но по дороге один из князей хитростью и обманом завладел драгоценной иконой. У него ее таким же способом отобрали князья Дадешкелиани. Дадешкелиани, ты знаешь, всегда были врагами вольных сванов. Оставить эту икону у них было невозможно. Тогда один из наших предков, некий Иосселиани, выкрал ее у князей и спрятал у себя дома в Лахири. Дадешкелиани не успокоились и начали против Вольной Сванетии войну. Они пробились до Лахири, обыскали все дворы сверху донизу. Но наш Иосселиани сумел ловко спрятать икону. Найти ее дружинам князя не удалось. Так появилась у нас икона Шалиани, а потом ее поместили вот в этом монастыре.

Отец показал на монастырь, как раз в этот момент снова показавшийся в прогалине. Он был совсем близко. Я хорошо видел его строгие контуры на фоне голубого неба.

— Вот поэтому Шалиани и Льягурке и молятся у нас. А мы, Иосселиани, считаемся спасителями чудотворной иконы...

Мы были уже на вершине горы. Среди зелени далеко позади мелькнуло платье мамы, сверкнула пышная борода дедушки.

Мы остановились, поджидая отставших и рассматривая монастырь.

Шпили монастырской церкви уходили в чистое небо. Вокруг монастыря шла добротная каменная стена с бойницами. [44]

Память Квирика и Юлиты праздновалась 15 июля по старому стилю. Это был самый большой и торжественный праздник в Сванетии. Трудно было найти свана, который бы пожалел принести в жертву святому Квирику своего последнего быка, овцу, козу или другую живность.

Позже я понял, что христианские обряды смешивались здесь с языческими, отделить одни от других было невозможно.

Дождавшись, когда вся наша семья собралась, мы подошли к монастырской стене. С внешней стороны она вся сплошь была облеплена трапезными, напоминавшими пастушьи балаганчики.

Выбрав одну из них, мы стали готовиться к пиру. Дядя Кондрат разгрузил Реаша. Отец и я принесли из родника воды. Женщины чистили котлы. Остальные запасали дрова.

Точно такими же приготовлениями были заняты и другие семьи, пришедшие на празднование.

Потом я и Ермолай вместе с дядей Еке направились во внутренний двор. Пройдя через массивные ворота, мы услышали звуки богослужения. Через открытие двери и щелевидные окна церкви вырывался запах ладана.

Я думал, что мы пойдем в церковь, но дядя Еке остановил меня:

— Туда сейчас нельзя. Мы будем смотреть состязания.

Действительно, в одном углу двора собралась кучка людей. Подойдя ближе, мы увидели, что у стены лежат огромные камни, и рослый длиннорукий мужчина старается поднять один из них.

— А, безбожники пришли, — показывая на нас пальцем, сказал Габо. Я сразу узнал его по громоподобному голосу. — Посмотрим, насколько они сильны. Вот мяч, а вот и поле, Еке!

— Мы не безбожники, а люди Шалиани! — сурово отозвался дядя Еке. — Попробуем и силу показать. Держись, болтун Габо!

Он подошел к камням, выбрал самый большой из них, взял его в руки, затем медленно поднял на [45] плечо, прошел с ним несколько шагов, развернулся и положил камень на прежнее место. Никогда раньше я даже и не предполагал, что дядя обладает такой силой.

— А ну, Габо, покажи теперь и ты силу своих мускулов. Силу твоего языка мы уже знаем, показывать не надо, — засмеялся дядя Еке, оглядывая собравшихся.

- Что ты меня оскорбляешь? — закричал Габо, вытаращив на дядю бесцветные глаза.

— Иди в Кутаиси и пожалуйся своему сбежавшему приставу. Да попроси его сменить белье и приехать скорее обратно в Сванетию, — под общий хохот произнес дядя Еке.

— Пристав не сбежал. Кого ему, вас, что ли, голодранцев, бояться? Он уехал по делам в Кутаиси, скоро приедет. Вот тогда и посчитается с кем надо!

— Знаем, какие у него дела в Кутаиси! Боится он, твой пристав, слишком много хороших дел на его совести. Как бы кто свой кинжал о его сердце не поточил... Смотри, и ты будь поосторожней!

— Пустите меня, я покажу ему, бунтарю, как издеваться надо мной! — рванулся Габо к дяде Еке, но его мигом окружили и вытолкали из церковного двора.

Габо все выкрикивал угрозы, его голос заглушал церковную службу и эхом отдавался в огромном лесу.

— Смотри, будь осторожен, там мои братья, они могут тебя принести в жертву Шалиани, как барана! — на прощанье крикнул, в свою очередь, дядя Еке.

С уходом Габо состязания продолжались. Дядя предупредил нас, чтобы мы далеко не отходили от него, так как Аблиани, близкие родственники Габо, могут отомстить за него.

Из борьбы дядя также вышел одним из первых и, таким образом, стал общим победителем. Мы с Ермолаем тоже попробовали побороться со сверстниками, но оказались побежденными, чем очень огорчили дядю. [46]

— Я так и знал, что вы проиграете, — ворчал он. — Вы только хлеб есть мастера да спать... Надевайте женские платки, зачем вам шапки, разве вы мужчины? Эх, позор, позор! И черт меня надоумил тащить вас на позорище!..

— Ты чем огорчен? — спросил отец, когда мы подошли к костру, где в котлах кипятилась вода.

За меня ответил дядя Еке:

— Да никуда эти два дармоеда не годятся, оба проиграли. Позор!

Отец добродушно рассмеялся:

— Ну, ничего, первый раз все проигрывают. Сюда приходят люди подготовленные, а вы сразу. Я тоже первый раз проиграл.

— Нам проигрывать нельзя, мы люди Шалиани, мы должны быть сильнее других, — не унимался дядя Еке.

— Шалиани не поможет, если сам не подготовишься, — махнул рукой отец.

— Что ты говоришь, сын мой? — вмешался в разговор дедушка, сидящий рядом с отцом у костра и куривший трубку. Сам он тайком от бабушки иногда поругивал богов за несправедливость, но от других таких упреков выслушивать не любил. — Шалиани всегда нам помогает, если бы не его помощь...

Дедушка не договорил. Видимо, пример не приходил ему в память.

Отец незаметно усмехнулся и сказал дяде Еке:

— Пойдите и попробуйте посостязаться еще раз. Теперь я уверен, получится значительно лучше, — причем я заметил, как он подмигнул дяде.

Я не имел никакого желания снова принимать участие в состязаниях, но, боясь, что меня заподозрят в трусости, поплелся вслед за дядей Еке и братом Ермолаем.

Не успели мы войти в ворота, как раздалась протяжная, монотонная молитва. Из ворот показалась процессия.

Мы сняли шапки и начали креститься. Монах, выйдя из ворот, начал кропить святой водой направо [47] и налево, медленно пробираясь среди быков, баранов и козлов, пригнанных для жертвоприношения.

Первыми ему попалась под руку пара хорошо откормленных быков, на рогах у которых горели восковые свечи. Он брызнул на них и на державших их людей. Затем монах подошел к другой группе людей, стоявших около своих быков.

Я старался рассмотреть нашего бычка Балду, но его нигде не было видно, — мы слишком далеко отошли от своего костра.

Люди привели к монастырю быков, козлов, баранов, петухов. Всех их монах брызгал святой водой.

Животные, видимо, чувствовали запах крови, сохранившийся от прошлых жертвоприношений, предчувствовали скорую гибель, надрывно выли и кричали. Крики эти сливались с голосами людей и молитвенным пением.

Дородный монах с круглым, лоснящимся от жира лицом горящей свечой крестообразно опалял шерсть обреченных животных. Небрежные и высокомерные жесты, независимый и гордый вид монаха говорили о том, что он придает своему делу великое значение. Окончив его, он повернул к монастырским воротам.

Тотчас же лес огласился множеством разноголосых криков и предсмертным воем. Началась резня скота.

Рядом со мной два дюжих парня схватили за рога крупного тупорылого быка, а третий опытной рукой вонзил в него кинжал. Бык свалился на землю. Свечи на его рогах вздрогнули, но продолжали гореть.

Мне представилась картина смерти бычка Балду. Слезы брызнули из глаз.

— Что ты? Разве можно сейчас плакать? Шалиани рассердится, молись скорее! — прикрикнул на меня дядя Еке.

Я принялся молиться. Раздался дикий, душераздирающий вой. Невдалеке от нас рухнул на землю еще один бык.

Хотелось зажать уши. Я было сделал такую попытку, но дядя Еке больно ударил меня по рукам.

Густая зеленая трава покрылась лужами крови. [48]

Кровь растекалась по траве. Телят, козлят и баранов убивали прямо на руках.

Собаки лакали теплую кровь, ворча от жадности и удовольствия. Маленькие ребятишки хлопали по ней своими пухлыми ручонками, пачкая себя с ног до головы.

Вот показалась долговязая фигура монаха. Он сделал свое дело и теперь шел по лужам крови обратно. Полы его ризы были уже не золотыми, а кровавыми. Кругом валялись туши убитых животных. Их начали разделывать.

Религиозная часть празднества закончилась. Но народное веселье, состязания в ловкости, силе, грациозности продолжались.

Мужчины, свободные от разделки туши, стали водить хороводы. Они держали друг друга за пояса и танцевали простой, но необыкновенно бодрый и веселый танец. Все одновременно они приседали на одну ногу, выбрасывая при этом другую вперед, потом поднимались и опять приседали в такой же фигуре. Танец сопровождался пением.

На плечи танцующих вскочила новая группа людей. Образовался как бы второй этаж. Верхние танцоры правой ногой стояли на левом плече внизу стоящего, а левой на его правом плече. У некоторых костров танцевали даже в три яруса. Дядя Еке оторвал меня от этого увлекательного зрелища, дернув за рукав.

— Повернись, видишь, монах идет? Креститься надо.

Я повернулся, и стал креститься.

— Сын мой, — обратился ко мне монах, — креститься надо не левой рукой, в ней сатана, а правой.

Я увидел рядом с собой холодные глаза монаха с жирным лоснящимся лицом. Эти пустые, холодные глаза так и остались у меня на всю жизнь в памяти и всегда вспоминались, когда я видел что-нибудь жестокое, бессмысленное, дикое.

— Это родственники большевиков, они даже и креститься-то не умеют, — проговорил внезапно появившийся около нас Габо. [49]

Я тут же отметил про себя, что у этого человека была особенность появляться внезапно, из-за угла, выбирая удобный для него момент.

— Каких большевиков? — монах глянул на длинное лицо Габо, нервно моргнув выцветшими ресницами.

— Ефрема и Аббесалома Иосселиани, зачинщиков, кого же?

— Он врет! — гневно воскликнул дядя Еке и сделал шаг по направлению к ненавистному Габо.

Габо отскочил назад.

— Вы родственники Ефрема и Аббесалома? — сурово спросил монах.

— Родственники, — односложно ответил дядя.

— Так значит не врет? — монах захихикал, отчего его толстые щеки затряслись, точно студень, но глаза оставались все такими же холодными и неживыми. — Да поможет вам Шалиани образумиться, — все тем же суровым голосом проговорил монах и брызнул на всех нас святой водой.

Дядя сквозь зубы бросил вслед Габо:

— С этим шакалом я рассчитаюсь!

— Ты не знаешь, что такое большевик? — тихо спросил меня Ермолай, когда мы подходили к своему костру.

— Это хорошие люди, раз Ефрем и Аббесалом с ними и раз их так не любит Габо, — ответил за меня дядя Еке.

— А монах их почему не любит? — спросил Ермолай вполголоса, чтобы окружавшие нас не расслышали.

— Наверное, потому, что они не пьют араку, а кто араку не пьет, того монах не любит, ругает. Я так думаю.

Дядя Еке пожал плечами: вероятно, он не был уверен в справедливости своих слов.

У нашего костра сидели женщины и дедушка Гиго. Мужчины были рядом на площадке в хороводе.

Я бросил беглый взгляд на дымящийся котел и понял, что нашего Балду уже нет в живых.

Дедушка привлек меня к себе. [50]

— Ничего, мой Яро, зато путь ваш будет счастливым! Пойди посмотри, как твой папа здорово танцует и поет.

Отец действительно хорошо танцевал. На его плечи взобрались два ряда других танцоров, однако он с легкостью двигался в такт танцу, свободно и громко пел.

Трехэтажный хоровод кружился и пел. Все три этажа его состязались друг с другом в исполнении припевок. Чаще всего в них говорилось о танцующих в хороводе. Почти после каждой припевки раздавался веселый смех зрителей и танцующих.

Много было пропето смешных припевок. Я уже стал подумывать о том, когда же, наконец, хоровод остановится. Вероятно, отец, да и стоящие с ним на первом этаже устали. Вдруг нижний ряд по какому-то непонятному сигналу сбросил верхних танцующих на землю. Танцоры встали, отряхнулись и продолжали смеяться.

Больше всех почему-то смеялся наш сосед Али, прозванный Хромым. Было непонятно, почему его так прозвали, ходил он совершенно нормально и танцевал не хуже других.

— Мне порвали штаны, — хвастался он, подходя ко всем и показывая выдранный во время падения с плеч другого танцора кусок материи. — Это очень хорошо, я буду в этом году счастливым...

— Я штаны каждый год рву, а счастья пока что то не вижу, — посмеиваясь, бросил отец, направляясь ко мне.

Он тяжело дышал и беспрестанно вытирал с разрумянившегося лица обильный пот. Отец поднял меня на руки, поцеловал в обе щеки и повел к нашему костру.

— Папа, а разве Хромой Али в этом году не будет счастливым? — спросил я.

— Что ты, Яро! Если бы рваные штаны помогали найти счастье, то на этом празднике давно бы все ходили в лохмотьях. Я бы и сам разорвал не только штаны, но и подштанники.

— А почему он так говорит? — не унимался я. [51]

— Каждый чему-нибудь верит. Вот, например, мы, сваны, верим во всемогущество Шалиани, а мингрелы говорят, что это чепуха. Грузины просто смеются над нами, что мы молимся какому-то работнику князя Имеретинского. Вот так... Ну как, победили вы второй раз на состязаниях? — спросил он меня, когда мы подошли к костру. — Нет? Ну ничего, не огорчайся. Нужно практиковаться, все время практиковаться, тогда будешь побеждать. А если бы ты сегодня и победил, то твоя победа была бы очень дешевой. В другой раз ты наверняка проиграл бы.

Дядя Еке рассказал отцу о выходке Габо, назвавшего всех Иосселиани бунтарями и безбожниками. Отец нахмурил брови.

— Надо его сегодня побить. Как ребенка побить, надрать ему уши и мордой ткнуть в грязь.

Побить взрослого, как ребенка, считалось самым страшным оскорблением. Убийство почиталось благодатью по сравнению с таким наказанием.

— Побить нельзя, — возразил дедушка, — все его однофамильцы сегодня здесь, они заступятся...

Отец и дядя Еке не возразили дедушке. Видимо, в душе они согласились с ним и подыскивали другие способы расправы.

Женщины разложили мясо и праздничные лепешки, разлили в большие деревянные миски араку. Пир начался.

Первый тост произнес дедушка. Он многословно говорил о всемогуществе Шалиани и Льягурки, всячески восхвалял их. В заключение молодцевато встал на правое колено и, держа миску с аракой в левой руке, три раза перекрестился и выпил ее до дна. Его примеру последовали все мужчины.

Передо мной тоже поставили миску с аракой, но отец даже и пригубить ее не позволил.

— Нельзя тебе. Я и сам ее пью как наказание. Хочу, чтобы и ты так же к ней относился. Запомни: полюбишь араку — не увидишь счастья в жизни!

И действительно, отец не любил спиртных напитков. Если ему и приходилось по какому-либо поводу выпить, то делал он это с неохотой. [52]

— А я видел пьяного попа. Он шел по кладбищу с Габо и шатался. Значит, поп пьяница? Бабушка говорит, что он хочет всем счастья, а сам пьяница! — рассуждал я.

— Все попы и монахи, мой Яро, пьяницы и пройдохи. В попы порядочный человек не пойдет.

— Чему ты учишь ребенка, да еще в такой день? — всплеснула руками мать. — Побойся бога!

— Так вот, арака, мой дорогой Яро, — желая переменить тему разговора, снова начал отец, — зло. Большая доля урожая уходит на ее приготовление. А урожай у нас, ты это знаешь, скудный.

— Да, это так, — подтвердила мать. — Араку любят мужчины с женским сердцем и женщины, лишенные женских качеств.

— Пусть счастье и богатство сопутствуют вашему дому! Помоги вам, всемогущий Льягурка! — как из-под земли выросла у нашего костра долговязая фигура монаха с лоснящимся лицом.

За ним шли служки с корзинами, бурдюками и мешками.

— Счастье тебе, добрый Онисимэ! — приветливо отозвался дедушка.

Мы все по примеру дедушки поспешно поднялись на ноги.

— Я вижу, вы еще не успели охмелеть, люди Шалиани? — продолжал монах, растягивая в недоброй улыбке свои червеобразные губы. — Кому-кому, а вам-то следует показать, как нужно пировать на великом празднике.

— Мои дети сегодня не хуже других веселились, добрый Онисимэ, а пить араку они не любят, — мягко ответил дедушка.

— Ты не прав, добрый Гиго, на празднике святого Квирика грех не выпить, не повеселиться, — монах перекрестился и вскинул к небу свои неживые глаза.

Женщины тем временем были заняты расплатой за святые услуги. Они укладывали в мешки мясо, лепешки, а в бурдюки выливали араку. Получив дань, монах сразу не ушел.

— Да, добрый Гиго, — вспомнил он, — правду ли [53] говорят, что твои племянники выступили против правительства?

— Не знаю, добрый Онисимэ...

— Аббесалом и Ефрем одни выступили против правительства или с ними еще кто-нибудь? Вы не знаете? — вмешался в разговор отец.

— Это твой сын, добрый Гиго? — обратился монах к дедушке, сверля отца своими прозрачными глазами.

— Да, это мой сын Коция, он ученый человек, по-русски знает, в Широких странах бывал, — охотно ответил дедушка.

— Я вижу, бывал... бывал... — со скрытой угрозой произнес монах, переглянувшись со своими молчаливыми спутниками. — Нет, они не одни, к сожалению. Их совратили Сирбисто Навериани и некоторые другие отступники от святой веры. Они обманули многих людей. Разве ты не видишь, как мало сегодня пришло на праздник?

Я невольно оглянулся вокруг себя. Не было ни одного клочка свободной земли. Везде пир был в разгаре.

— Посмотри, мой сын, вот за этой полянкой уже никого нет, — сказал монах, как бы отвечая на мой невысказанный вопрос. — А раньше? Места не хватало и там, за полянкой. Сам пристав приходил, а теперь он уехал по делам в Кутаиси.

— Значит, не одни Аббесалом и Ефрем выступают против правительства, а весь народ? Так ведь, по-вашему, получается?

Глаза монаха гневно сверкнули.

— Это ты собираешься в Широкие страны? Твой путь, Коция, будет роковым, берегись!..

— Ты слишком долго у нас задержался, другие тебя с нетерпением ждут, святой отец, — холодно произнес отец.

— О великий Шалиани, помоги образумиться людям! — бормоча что-то про себя, монах отошел.

Все сели на свои места, но до еды никто не притрагивался. Несколько минут стояла напряженная тишина. Все поглядывали на дедушку, ожидая его гнева. [54]

— Мне показалось, что он обиделся на нас, — робко произнесла, наконец, моя мать. — Если он будет молить против нас Шалиани, тогда...

— Шалиани не его бог, — прервал ее отец, — этот монах забыл своего бога. Его бог — Иисус Христос. А Шалиани выдумали сваны, он их бог. Иисус Христос против всякого Льягурки и Шалиани. Монах — темный человек, так что ты ничего не бойся. Его молитва — чепуха.

— Что ты говоришь, да еще в такой день! — заохала мать.

Ей вторила тетя Федосия. Дедушка сидел, нахмурившись, исподлобья оглядывая всю семью.

— Я пошутил! — отец поднял свою миску с аракой. — Давайте лучше выпьем за Аббесалома и Ефрема! Где-то они теперь?

Пришел дядя Кондрат. Он вымыл руки и сел за стол. Тетя Федосия подала ему кусок мяса и миску с аракой. Он пригубил напиток и стал с удовольствием есть мясо. Не сказал ни единого слова, ел и пил молча.

— Теперь твоя очередь, Коция, — обратился дедушка к отцу.

— Нет, не пойду! — решительно сказал отец. — Перед этим невеждой я на коленях ползать не буду.

— Тебе виднее, ты ученый человек, — не стал настаивать дедушка. — Но не забудь, что ты переселяешься со всей семьей, благословение нужно получить.

Оказалось, дядя Кондрат был в церкви и справлял какой-то обряд. После этого он должен был молчать целый день. Оказалось также, что он долго не соглашался на этот обряд, но Хошадеде строго приказала подчиняться всем законам религии, в противном случае она не пустит своих сыновей попытать счастья в Широких странах.

— Ох, мой Коция, испортил тебя Георгий! — вздохнул дедушка. — Ты ни одному богу не веришь.

Дедушка имел в виду путешественника, к которому в молодости мой отец нанялся проводником.

Путешественник полюбил моего отца и увез его сначала на Украину, а затем переехал с ним в Батуми. [55] По словам отца, Георгия преследовала полиция, и он вынужден был жить под чужим именем. В Батуми он определил отца в ремесленное училище. Однако вскоре Георгия арестовали, а отца сразу же после этого выгнали из училища.

Все же отец научился говорить кое-как по-русски и по-грузински. Близкое знакомство с таким человеком, как Георгий, не прошло для отца бесследно. Его кругозор был значительно шире, чем кругозор других сванов, к которым он вернулся после ареста своего покровителя.

— Да, папа, все боги выдуманы кем-то, иначе зачем же им скрываться на небесах? Давно бы дали о себе знать людям.

— Никому этого не говори, — замахал руками дедушка. — Бог, может, и простит, если услышит твои слова. Но люди не простят. Прошу тебя, никогда так не говори!

Дедушка и отец говорили негромко, чтоб чужие люди, проходящие мимо нашего костра, не расслышали этого разговора.

Веселье вокруг продолжалось, но дедушка велел нам собираться домой. Мясо, лепешки, араку погрузили на Реаша. Часть груза взвалили на себя мужчины.

— Я понимаю, Коция,, за сто лет я много понял, очень много понял, — продолжал в пути дедушка разговор с отцом. — Я понимаю, что монахи и попы служат обману. Обман им нужен, чтобы забрать у нас последнюю лепешку, последнего быка, последнюю араку.

— Потерпи, папа, скоро что-то должно случиться, должно все стать по-другому... Недаром Аббесалом и Ефрем ушли куда-то.

— Эх, Коция, я всю жизнь терплю и жду! Мне ничего не надо, я жизнь свою прожил, а вот им жить, — только теперь он, казалось, заметил мое присутствие и похлопал меня по плечу. — Их хочется видеть счастливыми!

После этого отец и дедушка очень долго молчали. Оба они шли, опустив головы, с мрачными лицами. [56]

Около дома дедушка наклонился ко мне и, строго глядя в глаза, произнес:

— Бабушке не говори, о чем слышал сейчас. И никому не говори, слышишь? .

Законы крови

Лето было на исходе. Поспели хлеба. Началась уборка урожая.

Женщины жнут хлеб. Мужчины скирдуют, кладут на сани или просто в мешках за плечами доставляют домой.

На дворе тоже кипит работа. Дедушка Гиго, Ермолай и я молотим. Молотилка — массивная дубовая доска, густо утыканная камнями.

Мы расстилаем колосья по очищенному от грязи двору, а затем единственный оставшийся в хозяйстве бык Годжу таскает доску по двору. Острые камни вышелушивают зерна из колосьев и одновременно разрезают на куски солому, которая зимой идет на корм скоту.

Мы с Ермолаем сидим на доске — это увеличивает ее вес. Когда у нас был еще и Балду, на доску садился и дедушка. Но теперь дедушка лишь наблюдает за обмолотом. Одному быку нелегко волочить тяжелую доску да еще троих людей.

Сначала нам нравилось кататься на доске, потом от кругового движения начинает кружиться голова. Дедушка заменяет нас.

Солнце стояло над нашими головами и горячо обжигало все тело, но воздух был свеж и легок. А ветерок изредка даже заставлял поеживаться.

В этот-то день и в этот час к нам пришел неожиданный гость — Хромой Али. В Сванетии во время уборки в гости не ходят. Только событие чрезвычайной важности могло понудить человека не считаться с обычаем.

Гость стал о чем-то говорить с дедушкой.

Я спрыгнул с доски на солому. Прыжок не удался, и я упал, но тут же поднялся, отряхивая пыль. [57]

Годжу свернул с обычной дороги и бросился было за мной. Наш бык Годжу терпеть не мог, когда видел кого-нибудь бегущим или падающим. Работа расстроилась.

— Ты зачем балуешься?! — закричал на меня дедушка Гиго. — Бык тебя убить мог!

Он довольно сильно ударил меня по спине муджврой.

- Бык его не догнал, так муджвра сработала, — заметил, скупо улыбнувшись, Хромой Али.

— Садись здесь, рядом, раз не умеешь себя вести.

— Больно тебе, наверное? — участливо спросил Хромой Али.

— Нет, не больно, — коротко ответил я, усаживаясь рядом с дедушкой. Хотелось плакать, но я сдержался, чтобы не унизить себя слезами перед чужим человеком. Для мужчины считалось позорным плакать из-за боли.

— Я к тебе по делу, Гиго, — заговорил Хромой Али, когда вопрос со мной был улажен. — Ты самый уважаемый человек в Лахири. Не поможешь ли моей семье? Беда грозит нам... Смерть ходит где-то рядом. Я и на поле не могу выйти уже больше недели...

— Что случилось, дорогой Али? — заволновался дедушка.

Я забыл о боли и весь превратился в слух. Али был озабочен и невесел.

— Говорят, приехал мой враг Сорех. Охотится за мной. Он очень опасен, я его знаю. Прошу тебя, будь посредником, предложи ему помириться. У меня трое маленьких детей.

— Постой, мой Али, откуда у тебя может быть враг, ты и зайца не обидишь?

— Эх, добрый Гиго, я-то не обижу, но дед, сто раз ему перевернуться в могиле!.. Он же убил отца Сореха. Теперь Сорех стал взрослым... Вот и пришел взять кровь.

— Да, да, помню, помню... Сорех, говорят, стал злой, как кошка. Ну, попробую... Где его найти?

— Я не знаю. Может, ваш племянник Гелахсен поможет его разыскать... [58]

— Что смогу, то сделаю. Будь проклята наша темнота! — сокрушался дедушка, то и дело по своей привычке сплевывая в сторону. — И приставам и стражникам нет дела до нас, и такой царь не пришел, чтобы запретить наш закон крови.

— Где там запретить, говорят, наоборот, Игнатэ, уезжая в Лечхум, гостил у Сореха и советовал ему, собачий сын, взять кровь, понимаешь? — горячился Хромой Али. — А сейчас такое время, что за убийство и не арестуют. Разве такого пристава можно назвать приставом? Это убийца, только убивает он не своими руками, а чужими.

За изгородью неожиданно и зло залаял наш пес Гурбел.

— Кто-то идет! — испуганно оглянулся на лай Хромой Али.

— Наверное, наши хлеб везут, — вмешался я и побежал к воротам.

Но, к моему удивлению, за изгородью никого не было. Да и вся улица была пустынна. Только Гурбел стоял в конце забора и, глядя куда-то вперед, лаял. Я проследил за его взглядом и опять-таки никого не заметил. Пришлось вернуться обратно на крыльцо.

— Трудно, мой Али, сказать, сколько на своем веку закон крови уничтожил самых сильных наших мужчин. Ох-ох-ох! — покачал головой дедушка, дымя своей трубкой. — Иди домой, никуда пока не выходи. Сореха я знаю, он родственник наших соседей. Придет с поля Гелахсен, схожу к ним. Буду считать себя в раю, если напоследок еще один мир установлю. Иди, Али!

Год назад дедушка примирил нашего соседа Беткила с его кровными врагами. Все в деревне говорили тогда, что только дедушкино вмешательство решило дело положительно, что Беткил и разговаривать не стал бы с другим, менее уважаемым человеком. Сваны редко соглашались на мировую. Поэтому дедушка после этого случая стал героем.

Тогда же был назначен суд, состоявший из двадцати с лишним человек. В него входили поровну сторонники Беткил а и его врагов. [59]

В назначенный день Беткил, как обиженная сторона, устроил обильное угощение. Лепешки, мясо, арака в обилии были расставлены на столах, полукругом стоявших во дворе Беткила.

Примирители, члены суда, уселись за столы и начали допрос истца Беткила. Беткил стоял, опершись о муджвру и глядя вниз. За все время допроса он ни разу не поднял головы. Позади него, немного поодаль, стояли ближайшие родственники. Они также со всеми подробностями рассказывали об обидах, нанесенных враждебной стороной. Ни Беткил, ни его родственники не принимали участия в угощении.

Суд вызвал свидетелей, проверил показания. Мне тогда надоело смотреть и слушать всю эту длинную процедуру, и я несколько раз убегал от забора, через который следил за судом. А когда возвращался, видел, что допрос продолжался. Только вечером закончилось судебное пиршество.

На другой день точно такая же процедура происходила в доме обидчиков Беткила, и была назначена торжественная присяга.

Все село собралось на Свипфе. Одними из первых, конечно, прибежали туда мы с Ермолаем. Народ напряженно гудел. Все ждали, чем кончится примирение, не будет ли пролита новая кровь?

Наконец все мужчины обеих сторон были выстроены друг против друга. При этом руки у них лежали на рукоятках кинжалов, глаза метали недобрые взгляды. Казалось, одно неправильное слово, опасный жест, и кинжалы засверкают.

Это был действительно очень опасный момент. Такие моменты часто оканчивались трагически. Чтобы избежать нового кровопролития, обычно послом, начинающим дело примирения, выбирался всеми уважаемый человек. И дедушка Гиго был именно таким человеком.

Приговор оказался суровым. Враги должны были заплатить Беткилу цор — выкуп за убийство стоимостью в десять быков — и дать одну десятину пахотной земли. [60]

Объявление суда присутствующие встретили по-разному. Кто ликовал, кто насупился.

Но примирение уже произошло, присяга была дана. Отныне эти два рода должны были забыть о кровной мести.

Так было год тому назад. Вспоминая все это, я подумал, как же бедный Али сможет заплатить Сореху большой выкуп?

Дедушка, видимо, думал о том, как примирить Хромого Али с его врагом, брови его были насуплены.

- Дедушка, я устал,. — вдруг взмолился Ермолай.

— Хорошо, останови, я сяду. — Дедушка встал , с места, выбил о стену дома пепел из трубки, заткнул ее за пояс.

В ту же минуту на улице раздались крики. Исступленно залаяли собаки.

— Неужели Сорех? — сам себя недоуменно спросил дедушка и проворно выбежал на улицу.

За ним побежали Ермолай и я.

Невдалеке от нашего дома, там, где улица поворачивала на Свипф, валялся в луже крови Хромой Али. Вокруг него собрались женщины и старики. Среди толпы выделялась долговязая фигура Габо.

— Не трогайте мертвого! — распоряжался он. — Его должны унести родственники, это по закону. По закону нужно!

— Ты откуда, как ворон, к нам прилетел? Что тебе не сидится в своем Жамуже? — зло сверкнув на Габо глазами, спросил дедушка. — Почему родственники? Раненому помочь надо!

— Ты лучше смотри, чтобы у твоей ограды людей не убивали, старый Гиго, — не остался в долгу Габо.

Хромой Али вздохнул в последний раз и умер...

В правой его руке виднелась рукоятка окровавленного кинжала. Значит, убийца не ушел безнаказанным. Но где он, где же Сорех? В том, что это был именно он, сомнений не было. Стало ясно, почему зло залаяла собака во дворе нашего дома. Сорех, выслеживая Хромого Али, не отступал от него ни на [61] шаг и настиг его вот здесь, на этой улице, рядом с нашим домом..

И действительно, через несколько минут стало известно, что в конце улицы в предсмертных судорогах мучается Сорех.

Сорех, видимо, страшно страдал, но никого к себе не подпускал. Кинжал его был готов проколоть каждого, кто посмеет приблизиться к нему.

— Вы все, лахирцы, безбожники! Всех вас убить нужно! Всех, всех! — кричал он, страшно скаля зубы, порозовевшие от крови.

Он долго метался, хотел встать, но каждый раз беспомощно падал на землю. Наконец ему удалось подползти к забору. Напрягая уходящие силы, он сумел, прижимаясь к забору, вытянуться во весь свой рост, встав лицом к народу. После этого он швырнул кинжал в сторону толпы и тут же упал на землю.

Стоящие вблизи слышали, как он призывал на помощь Габо.

Все решили, что Габо причастен к убийству несчастного Али. Но что за смысл ему было вмешиваться в это дело? Кровных врагов у него в Лахири не было. Сореху он не приходился родственником, а с Хромым Али даже и знаком не был.

В те дни в Лахири было много разговоров о Габо. Когда эти разговоры приняли угрожающий для него характер, спас его поп Захэар.

Поп якобы спросил бога, в чем смысл слов Сореха, и тот пояснил, что Сорех, умирая, вспомнил имя самого непогрешимого, самого честного человека, а этим-то человеком и оказался Габо. Сорех хотел перед смертью просить Габо помочь ему очиститься от грехов, а их, по словам Захэара, у Сореха было немало.

Нелепость такого объяснения была ясна каждому. Однако открыто сомневаться в том, что сказал Захэар, осмеливались далеко не все. Работы на нашем дворе прекратились. Дедушка рассказывал о случившемся отцу и дяде Кондрату, привезшим с поля хлеб. Ермолай стоял в стороне, держа на поводке быка, и, открыв рот, внимательно [62] слушал дедушку, будто он сам не был всему свидетелем.

Смерть несчастного Али перевернула всю мою детскую душу. Страх с такой силой сковал меня, что я не мог говорить, губы дрожали, руки и ноги не слушались меня.

Отец, увидев мое состояние, решил взять меня с собой в поле.

— Испугался? — спросил отец, когда мы вышли за калитку дома.

— Очень Хромого Али жалко. А Сорех... он кричал так страшно!

И я рассказал о том, что видел и слышал.

— Надо скорее уходить отсюда, — выслушав, сказал отец. — Здесь ни за что в любую минуту могут тебя пропороть кинжалом. Уберем урожай — и айда в Дали! За нами и другие пойдут, посмотрят, как живут люди в Широких странах, и сами станут жить по-новому.

— Как — ни за что? — удивился дядя Кондрат. — Сорех мстил за своего отца. Закон мести нужен, очень нужен. Ты здесь, Коция, не прав.

— Тебя не переубедишь! — махнул рукой отец.

— Уезжать-то отсюда нужно, — наконец прервал молчание дядя, как бы извиняясь из свое несогласие с отцом. — Ни у кого нет таких жалких полей, как у нас.

Он показал рукой на крохотные участки земли, которые буркой можно накрыть, как говорили горцы. Все поле было расчерчено на желтые, коричневые и зеленые квадратики. Чьи хлеба уже поспели, чьи нет, а кое-кто уже и собрал урожай. Каждый квадратик принадлежал, как было принято говорить, одному дыму. В Сванетии на дым приходилось не более одной десятины пахотной земли и менее десятины покосов.

Такого понятия, как пар, у жителей Лахири и окрестных селений не существовало. Ежегодно приходилось засевать всю землю.

— Уйдем, непременно уйдем. Все уйдем. Убрать только урожай! — продолжал отец. — Только бы [63] правительство не препятствовало. Сваны ведь уже давно хотели переселиться, да не дали им устроиться на новом месте. Вот говорят, что правительство переменится. Тогда можно будет ожидать больших изменений.

— Что-то об этом люди перестали говорить, — заметил дядя. — Силен русский царь, он и Германию победит и революцию уничтожит.

— Нет, — возразил отец, — война уже кончена, сейчас идет революция! Эртоба должна победить!

— Мало я верю этому. Если бы дела шли хорошо, то слухи бы дошли и до нас. Проиграна война, скорее всего...

Что такое война, я знал со слов отца. О том, что существует много государств и что они часто воюют между собой, я тоже знал. Но о том, что и сейчас идет война России с Германией, я слышал впервые.

От царя мы не видели ничего хорошего, но теперь, узнав, что он дерется с Германией, я очень захотел, чтобы царь победил.

— Папа, кто победит — Германия или царь? — . спросил я отца.

— Не знаю, — серьезно, как взрослому, ответил мне отец. — Из Широких стран давно уже не было новостей.

Недалеко от нашего участка Вера и другие дети строили на ручье плотину. Я включился в игру.

Строительство столь сложного сооружения продолжалось до вечерних сумерек. Мама застала нас за этой увлекательной игрой и позвала домой. Жаль было оставлять неоконченной нашу работу, но пришлось идти. К остальным детям тоже пришли родители и увели их по домам.

Домой вернулись в темноте. Черными силуэтами вырисовывались принесенные отцом и дядей снопы хлеба. Посередине двора возвышалась гора зерна. Утром мы должны будем просеять его на ветру.

Это была нелегкая работа. Зерно приходилось много раз подбрасывать вверх лопатами. С одного раза, как бы силен ни был ветер, зерно очистить не удавалось. [64]

Просеивали зерно мой отец, дядя Кондрат и дядя Андеад. Трудились до самого вечера. Но отдохнуть им не удалось. Нужно было сходить в дом к убитому Али, высказать свое сочувствие семье несчастного и оплакать его. Кроме того, начиналась подготовка к марьебе — большому празднику поминания умерших.

Дело в том, что у сванов считалось, что покойники — невидимые члены их семейств. В определенный день (в каждом роду он был в разное время) покойники приходят в свой дом, и их надо как следует встретить.

Возвратившись с работ, женщины, мужчины и даже дети принялись за уборку. В доме должно быть чисто, чтобы покойники не могли рассердиться на хозяев.

В дом Хромого Али первыми пошли дедушка Гиго и бабушка Хошадеде.

Когда они вернулись, бабушка принялась ругать дедушку. Оказалось, что он во время оплакивания Али нещадно ругал не только Сореха, но и его родственников как живых, так и мертвых.

— У тебя не голова на плечах, а гнилое ольховое дупло, — изощрялась в ругательствах бабушка. — Слишком долго ты живешь на свете, ум у тебя уже умер, а ты все еще ноги носишь. Ты сегодня нажил своим детям врагов, да каких врагов!.. Все знают, что это люди кошачьей породы.

— Я же нечаянно...

— Как можно нечаянно, скажите, дети мои, как можно нечаянно болтать такие нехорошие вещи?

Долго еще ворчала, бабушка. Остальные не смели вмешаться, но чувствовалось, что они на стороне бабушки и разделяют ее опасения. Дедушка не оправдывался. Он сидел с низко опущенной головой и дымил своей трубкой.

Следующими пошли в дом Али дядя Кондрат и тетя Кетеван. Их тоже предупредили об осторожности. Но все было напрасно. Тетя Кетеван, никогда прежде не ругавшая своего мужа, вернувшись домой, бранила [65] его последними словами. Она почему-то называла его все время «пень дубовый без сучьев». Я никогда не слышал такого странного ругательства и не смог удержаться от смеха, за что получил увесистую оплеуху от дедушки. Ермолай, который тоже хихикнул, убежал от возмездия.

— Да как же не ругать, собачьего сына? — оправдывался дядя Кондрат. — Приехал, убил человека, который никого и никогда не обижал.

— Он приехал мстить за убийство своего отца, — вмешалась Хошадеде, прервав уборку дома. — Ты бы не мстил вместо него? Тоже мстил бы!

— Если бы было хорошее правительство, оно навело бы порядок и наказывало само, — задумчиво и тихо произнес отец.

Никто не отозвался на его слова.

Когда уборка была закончена, посуда перемыта, мебель вытерта, мои родители, дядя Андеад и тетя Федосия ушли оплакивать покойного.

На этот раз все обошлось благополучно. В доме Хромого Али не было произнесено ничего запретного.

Только поздним вечером семья собралась за празднично накрытыми столами. По углам их были расставлены горящие восковые свечки. . Все встали на коленях в темном углу мачуба. Наступил час встречи умерших. Дедушка пошел к двери, открыл ее, затем тоже встал на колени и, постояв так несколько минут в абсолютной тишине, полушепотом ; начал свое обращение к пришельцам с того света:

— Божья забота вам, несчастным. Вечная добрая память всем вам! Слезно просим, не сердитесь на нас, бедных. Берегите нас от беды и несчастья. Дайте всем живым долгую жизнь. Вреда никому не делайте, делайте только добро, только добро... Угощайтесь, от всей души прошу...

В этот момент дядя Андеад начал играть на чунире. Извлекаемые смычком из трех волосяных струн звуки напоминали жужжание мухи. [66]

Дедушка продолжал говорить уже под аккомпанемент чунира:

— Коция с семьей и Кондрат тоже с семьей собираются переселяться. Пожалуйста, посмотрите там за ними, дайте им счастья, просим вас!

Дядя Андеад начал издавать на своем инструменте такие жалобные звуки, что мне стало тоскливо и жутко.

— Добрый Доменти, сын Отиа, кушай, дорогой! Мы за тебя отомстили, у тебя должно быть спокойно на душе. А ты, наш Кишвард, сын Омеха, рано умер...

И дедушка стал называть всех покойников по имени и коротко сообщать историю их смерти. Он перечислял их так долго, что у нас, детей, колени онемели от усталости.

Из этого перечисления я понял, что в нашем роду очень много было погибших от рук врага, только самая незначительная часть мужчин умерла от болезней. Сразу ожили опасения сегодняшнего вечера. Неужели и теперь у нас будут кровные враги?

Вспомнилось распластанное в луже крови тело Хромого Али. Вот так же и к нам теперь могут прийти несчастье и смерть. Захотелось скорее уйти в Широкие страны. Там, по рассказам отца, не было кровной мести.

Дедушка окончил свой разговор с покойниками, подошел к столу и из каждой кружки с аракой по нескольку капель вылил в огонь. Считалось, что эти капли выпиты покойниками.

На этом прием душ умерших и их угощение были закончены. Мы сели к столам и начали угощаться той же снедью.

После ужина полагалось слушать игру на чунире. Дядя Андеад снова взял свой инструмент, погрел его около очага, чтобы чище был звук.

На этот раз он затянул песню «Нишгвей Лигхрал».

Сваны считали эту песню своим гимном. В ней говорится о битвах и походах в дальние страны; о скитаниях и притеснениях, о страданиях и лишениях, [67] о тяжелой участи народа. Слушали ее всегда в глубоком молчании.

Дядя играл очень долго. У соседей был траур, поэтому веселых песен играть было нельзя. Но мертвые гости требовали музыки. Обижать их тоже нельзя. Поэтому-то дядя и вынужден был бесконечно продолжать «Нишгвей Лигхрал».

— Да, много пришлось пережить нашему народу, — благодушно вздохнул дедушка, когда песня была окончена.

Он велел мне подать огоньку. Я подал ему горящий уголек и подсел к нему.

— Я тебя не больно ударил сегодня? — Дедушка всегда сокрушался после того, как ему приходилось применять свою палку.

— Совсем не больно, — соврал я.

— Ну, больно-то было. Я небольно не бью. Молодец, что не обижаешься, когда тебя взрослые бьют, не плачешь... Молодец!

— Ничего, Яро, чем больше бьют, тем лучше. Меня до сих пор угощают иногда муджврой.

Дедушка молча покосился на отца и усмехнулся.

— Папа, почему так много наших родичей убили враги? — спросил я отца и потянул за рукав, чтобы он присел к нам на скамейку.

— Откуда ты взял? — сказал отец, садясь.

— Дедушка перечислял...

— Ты наблюдательный. Так и надо, — отец взял меня на колени. — У нас школ нет, грамоте нас никто не обучает. Мы должны быть наблюдательными, чтобы нас не обманывали все кому не лень.

— Да, нас все обманывают, — подтвердил дедушка. — Вчера приходил торговец, продал нам платок и почти все деньги забрал.

В Сванетии магазинов в те времена не было. Мелкие торговцы, таскавшие на себе товары, были единственными людьми, осуществлявшими товарообмен. Торговали они баснословно дорого. К тому же брали в основном не деньгами, которых у сванов было немного, а требовали шкуры зверей, особенно куниц. Естественно, что торговцев у нас недолюбливали. [68]

— А что такое школа? — заинтересовался я новым для меня словом.

— Это такой дом, куда приходят дети, и ученые люди обучают их грамоте, делают умными.

— А где же дети живут? — недоумевал я.

— Они приходят в школу только днем, а вечером их отпускают домой.

Отец улыбнулся. Под правым глазом у него был шрам. Он получил его на охоте. В те времена в ходу были только кремневые ружья. Стрелять из такого ружья было довольно опасно. Из казенной части в сторону стрелявшего вырывалось пламя, которое нередко обжигало лицо стрелка. Жертвой неудачного выстрела и был мой отец.

Когда он улыбался, шрам исчезал, скрывался в складках кожи. Поэтому-то я и любил его улыбку. При улыбке лицо отца становилось красивым, молодым, приветливым.

— Если в Дали удастся послать вас в школу, вы будете учеными людьми, — вслух мечтал отец.

— Правительство переменится — будут школы, — заключил дядя Андеад, осматривая свой нехитрый музыкальный инструмент.

В этот момент дверь тихо приоткрылась, и в мачуб как-то необычно тихо прокрался один из наших соседей — Беки. Стучать в траурный вечер не полагалось.

— Тихий покой вашим несчастным гостям! — приветствовал он вполголоса.

— Счастье тебе, добрый Беки! — так же тихо ответило сразу несколько голосов. Все привстали со своих мест. — Что нового?

— Еще один человек оставил сегодня бедных мужалцев, — он снял шапку и, закатив глаза, перекрестился.

— Кто же, кто?

— Нашего бедного Бекирби убили... Дорога ему в рай, несчастному.

— Кто убил? У него же не было кровных врагов?

— Говорят, были, добрый Гиго. Где-то в Джоркваре были старые кровники, — ответил Беки. [69]

— Э-э-эх, теперь начнутся убийства, самых лучших сынов Сванетии уничтожат... Каждый день будем слышать о смерти... Стоит только одному отомстить, и другие начнут вспоминать свои обиды.

В неизвестность

Солнце еще не успело показаться над вершинами гор, оно лишь облило острие Тетнульда холодным розовым светом. Остальные горы казались голубовато-сизыми.

В ущельях чуть заметно передвигался туман.

Проснулся я, когда все взрослые были уже на ногах.

Наскоро оделся, выбежал на двор, где стояло ведро для умывания.

В воде плавали осколки льда, за ночь покрывшего воду. Холодно... Ночи в Сванетии всегда холодные. Как бы днем ни было жарко, за ночь горные ледники, будто гигантские холодильники, остужают воздух.

В наш дом начали приходить провожающие.

На проводы пришло все село. Родственники прибыли даже из окрестных сел — Мужала, Жамужа и Чолаша.

Не было среди провожающих только дядей Аббесалома и Ефрема. Наверное, они даже не знали о нашем переселении.

Дальское ущелье находилось всего лишь в ста километрах от Лахири, но при полном бездорожье преодолеть их было трудно. На этот путь обычно требовалось несколько дней; причем надо было проходить два горных перевала и несколько опаснейших мест, расположенных над кручей, где того и гляди можно было сорваться в пропасть.

Нелегко было моим родителям уходить с насиженного места. Да и будущее было неопределенным.

Слезы в это раннее утро текли без стеснения из всех глаз. Плакали женщины, мужчины и, конечно, мы, дети. Только маленькая Верочка оставалась безучастной к нашим переживаниям. [70]

Это обстоятельство было отмечено суеверными людьми.

— Ребенок не плачет, будет все хорошо! Не бойтесь, — прошамкала старая Даурхан, вытирая слезы рукавом. Седая, с распущенными волосами, с круглыми большими глазами навыкате, она напоминала филина.

Даурхан была самой старой женщиной в Лахири, и поэтому к ее словам всегда прислушивались.

— Да, раз ребенок не плачет, все будет хорошо.

Когда отец и мать вышли со двора, плач родственников перешел в крик. Было похоже на то, что нас хоронят заживо. Со всех сторон слышались душераздирающие выкрики:

— Уай, куда вы идете? Несчастные!

— Зачем покидаете отчий дом? Бедные вы, бедные, помогите им, боги!

— Несчастный Гиго, каких детей сегодня теряет! Остановите их, куда они идут, безумные!

Впереди вели осла Реаша, груженного скарбом. За ним на некотором расстоянии шел мой отец в сопровождении мужчин. Часть вещей, считавшихся наиболее ценными, он нес на себе в гудре *. Мать вместе с провожающими нас женщинами шагала позади.

* Г у д р а — мешок из козьей шкуры, шерстью наружу.

За околицей нас встретил дедушка Гиго. Поднявшись еще до зари, он вышел вперед, чтобы первым встретить нас в пути, благословить на дорогу и одарить чем-нибудь. Это предвещало счастливое будущее.

Дедушкины глаза как-то необычно ярко сверкали. Он многократно расцеловал отца и вручил ему несколько медных монет. Большего дать он был не в состоянии.

Потом он расцеловал мать, меня и Верочку и, резко повернувшись, поплелся домой, сгорбившись, тяжело ступая старческими ногами. Провожать нас дальше ему не полагалось.

Я то и дело оглядывался на удалявшегося дедушку. [71] Как ни заманчива была перспектива дороги, как ни интересно было посмотреть место нашего нового жительства, но расставание с дедушкой Гиго было для меня тяжелым горем. Невольно в голову приходила мысль, что больше я, наверное, никогда не увижу его.

Дедушка не обернулся ни разу, но я видел, как его сгорбленная спина вздрагивала. Дедушка плакал.

— Идем, Яро! — потянула меня чья-то сильная рука. — Не плакать, а радоваться надо. Ведь ты идешь в Широкие страны! Не у всех на это смелости хватает. А твой отец молодец. Ты ему за это еще не раз в жизни спасибо скажешь!

Меня держал за руку Теупанэ. Его лицо с маленькими, вечно слезящимися глазками дышало весельем и спокойствием. Мне радостно было видеть его именно таким.

Он стал уверять меня, что люди плачут от радости больше, чем от печали. Конечно, расставаться с нами добрым людям не весело, но все знают, что в Широких странах нам будет легче и лучше жить. Ведь мы первые, кто осмелился переселиться в Дали. Если с нами будет все в порядке, то те, кто оплакивает нас сегодня, последуют нашему примеру.

— Я сам скоро приду к вам, так что ты не бойся. Там русские живут, с ними хорошо, — в заключение сказал Теупанэ и пошел вперед, к мужчинам.

Я был благодарен ему за поддержку, но так и не понял, почему не следует бояться, раз Теупанэ скоро придет к нам.

Фигура дедушки уже скрылась из виду. Я повернулся в сторону новой дороги и пошел вперед.

В Жамуже к шествию прибавилось еще немало провожающих. Начались новые крики и причитания.

Наконец мы подошли к мосту через реку Ингур. Здесь мы должны были остаться одни. Долго я обнимал Ермолая, долго обнимала меня бабушка Хошадеде, дяди и тети, знакомые. Но вот настал и конец прощанию. [72]

Отец, мать, я и Вера на руках отца да Реаш прошли по покачивающемуся под нашими ногами мосту. Ингур разделял нас теперь от стоявших и машущих руками родных, близких, знакомых. Криков провожающих в реве реки не было слышно.

Мы пошли берегом вниз по течению. Перед тем как дорога повернула в лесную чащу, я обернулся, чтобы в последний раз посмотреть на наше село. Оно было разбросано у подножья седых гор и издали казалось беспорядочной кучей камней. Только башни говорили о том, что там живут люди.

Потом и село скрылось из глаз. Мы вошли в темный лес. Здесь пахло сыростью и прелью. Пели птицы. Глухо доносился рев Ингура.

Что нас ждало в Дали, толком никто не знал. Не знал этого и отец. Было только известно, что земли там много, ее не надо покупать, как в других местах. Леса там никем не охранялись. Деревья можно было рубить и использовать по своему усмотрению. От Теупанэ я знал, что там живут русские и что они справедливые, честные люди.

До местийского моста мы дошли без приключений и даже без усталости. И вот уже открылась столица Сванетии Местия.

Более сорока башен поднималось над долиной, втиснутой между Ушбой и Тетнульдом — двумя высокими горами. Эти горы были видны из Лахири. Говорили, что это разлученные злыми духами жених и невеста. И действительно, Тетнульд напоминал укутанную белоснежной фатой невесту.

Около моста нам встретился вооруженный, обвешанный патронами человек. Он оказался знакомым отца. После обычных приветствий человек рассказал, что на Бальском перевале засели бандиты и грабят всех прохожих.

— Помогите нам боги! — воскликнула мать. — Надо вернуться домой.

— Никуда мы не вернемся, — властно возразил отец. — Что они могут взять у нас? Мясо тура?.. Так пусть берут!

Накануне нашего ухода из Лахири дядя Еке [73] принес убитого тура. Часть мяса, по обычаю, была разослана соседям. Оставшуюся половину отдали нам.

Весть о том, что наша семья уходит в Дали, достигла и Местии. Не успели мы подойти к околице, как нас встретили люди. Опять слезы, причитания, уговоры не ходить дальше.

Особенно рьяно уговаривал моего отца длинный и худой человек с закрученными вверх усами. Он взял отца под руку и сказал:

— Коция, прошу ко мне в дом, — и показал рукой на едва ли не самую высокую башню в Местии, — хлебом-солью не побрезгуй... Поговорим... Дальше идти нельзя. На перевале бандиты.

— Дорогой Георги, бандиты меня должны бояться, а не я их, — попытался пошутить отец.

Но шутка никем не была поддержана.

— Коция, шутки плохие, время баламутное, погибнуть можно как муха, — сказал кто-то.

— Не упрямься. Подожди у меня несколько дней, пока бандиты уйдут, — настаивал Георги. — Ты сын Гиго, а он всегда был упрям, как вот этот твой спутник.

Он показал на нашего Реаша, который уже успел прилечь на дороге. Реаш был действительно на редкость упрямым.

— Ждать, когда в Сванетии не станет бандитов, — это все равно, что ждать пока Ушба обнимет Тетнульда, — ответил отец, показывая на горы.

— Да, не раньше, пожалуй, — подтвердил кто-то.

После долгих споров и уговоров большинство сошлось на том, что следует нас проводить за Бальский перевал.

— Я сам с бандитами справлюсь, — возражал отец, хотя единственным его оружием был кинжал, обязательная принадлежность каждого свана.

Все же Георги и еще несколько мужчин проводили нас. Всю дорогу они наставляли отца, как вести себя с бандитами, если они попадутся на нашем пути.

Наконец провожатые повернули домой.

Тропа, по которой лежал наш путь, узкой лентой [74] вилась вдоль Ингура, то слегка отдаляясь от него, то подходя вплотную к обрывистым берегам. И тогда мы даже говорить друг с другом не могли, так яростно бесновался внизу в каменных объятиях злой Ингур.

Тропа была узкой, идти можно было только по одному. Когда же она проходила над обрывом, нам, детям, запрещалось смотреть вниз, чтобы не закружилась голова.

Возглавлял нашу процессию Реаш. За ним шел отец, за отцом я. Сзади, держа за руку Верочку, — мама.

В одном месте тропа была особенно опасной. Даже отец с облегчением вздохнул, когда мы миновали этот узкий карниз и вышли на небольшую площадку, расположенную между двух крутых скал.

— Стой! — вдруг послышался откуда-то сверху властный голос.

Мы все подняли головы.

— Стой! Убью, если тронешься с места! — повторил свое приказание невидимый человек. Было слышно, как он щелкнул затвором винтовки.

Мы застыли на месте. И только Реаш, который не признавал ничьей власти, кроме власти отца, продолжал невозмутимо двигаться дальше.

— Подержи осла! — распорядился тот же голос. Отец подбежал к Реашу, схватил его за уздечку и хотел было повернуть назад, но Реаш, видимо, иначе понял намерение отца и лег поперек дороги, издав при этом звук, похожий на вздох облегчения. Отец стал бить его по спине, но Реаш не шевелился.

— Не трогай осла, пусть отдыхает, — вновь приказал невидимый человек.

— Это не осел, а катер, — неожиданно тихо сказал отец.

— Катер, да? Ну пусть он нас извинит за оскорбление, — сказал неизвестный человек и спрыгнул со скалы, нависшей над нами.

Следом за ним появился и другой. Оба они были вооружены. [75]

Одеты бандиты были так, как обычно у нас одеваются охотники. Маленькая шапочка, короткая чоха, домотканая рубашка, такие же штаны и гетры, на ногах чувяки. Внешне они были обыкновенными людьми. Меня это огорчило. Я считал, что бандиты должны быть обязательно страшными, лохматыми, в оборванной, грязной одежде.

Как только бандиты спрыгнули со скалы, Верочка немедленно залилась слезами. Глядя на нее и на растерявшихся родителей, захныкал и я, прижавшись к маминой юбке.

— Они у тебя всегда плачут, когда видят настоящих мужчин? — спросил отца один из бандитов. Он был несколько выше своего товарища и, судя по манерам, старшим.

Отец буркнул в ответ что-то непонятное. Затем неизвестные осмотрели наши вещи, ничего не взяв, к нашему великому удивлению, и даже помогли нагрузить их снова на Реаша.

— Хотите что-нибудь взять себе? — все же спросил отец подавленным голосом.

— Что ты мелешь? За кого ты нас принимаешь? — обиделся высокий. — Мы ищем оружие. Князья охотятся за нами, натравливают всех на нас. А твой хабур-чубур пусть послужит тебе... и этим плаксам.

При этом он довольно сильно сжал мой нос двумя пальцами. Хоть слезы и готовы были вновь навернуться на мои глаза, но вместо плача я разразился смехом. Дело было в том, что я заметил на закрученных в трубочку усах высокого муху, чистившую себе лапки. Вид этой мухи и заставил меня расхохотаться.

— Вот видишь, они, оказывается, и смеяться могут, — сказал высокий своему товарищу.

— Спасибо, батоно абрег, — вежливо поблагодарил отец.

— Это мы бандиты? — возмутился товарищ [76] высокого. — А что, Виктор, если я все-таки пошлю одну маленькую пулю в его глупую голову?

— Не шути, — строго прервал его высокий. — Подумают, что мы и впрямь абреги.

— Я не знаю, как вас именовать... — начал было оправдываться отец и тут же замолчал.

— Кто вы? Куда идете? — после минутного молчания спросил высокий.

— Я — Иосселиани Коция. А это моя семья. Идем в Дали на новое местожительство...

— Аббесалома и Ефрема знаете? — спросил высокий, переглянувшись со своим товарищем.

— Они мои двоюродные братья. Не знаю, где они сейчас, за них трудно отвечать, — начал было оправдываться отец.

— Мало у вас имущества, очень мало! Как же так можно переселяться? С голоду помрете, — участливо сказал высокий.

Отец пожал плечами и ничего не ответил.

— Счастливого пути, Коция! — начал прощаться высокий человек. — Увидишь своих братьев, привет им передай. И никому ни слова не говори, что нас тут встретил... Понял?..

— Понял, батоно, но в Местии все знают, что... бандиты на Бальском перевале засели. Нас даже не пускали... отговаривали... Ограбят, говорят.

— Ах, собачий сын этот Габо, это его работа! Ах, собака! Только он знает, что мы здесь, — начал браниться товарищ высокого. — Видал, Виктор, а?

— Простите, какой Габо? Я знаю Габо Аблиани. Он очень плохой человек, — удивился отец.

— Да, Габо Аблиани шпион и обманщик. Мы его поймали было недавно, но он ускользнул, собака. Старался нас даже подкупить, кошелек с деньгами сунул, а когда понял, что нас не купишь, прыгнул вот сюда.

Высокий показал рукой на высокий обрыв, под которым неумолчно шумел Ингур.

— Он, конечно, погиб? — воскликнул отец.

— Уай, боги мои! — всплеснула руками мать.

— Нет, видать, выжил, — развел руками [77] Виктор. — И опять продолжает запугивать нами народ. Хотел по заданию князей нас поймать, выслужиться, а поймали его мы, да вот упустили... Ну, ладно, где кошелек? Отдадим Коции, ему деньги пригодятся.

— Что вы? За кого вы меня принимаете? Деньги не возьму ни за что, — упорно отказывался отец.

— Не отказывайся. Разве можно с семьей так переселяться? — Тут высокий подбросил в руках пухлый кошелек. — Деньги очень старые, не знаю, имеют ли они силу за горами. Но попробуй. Может, пригодятся.

Он сунул отцу кошелек и вместе со своим товарищем снова полез на скалы.

Когда мы были на значительном расстоянии от места встречи с неизвестными, отец начал о чем-то вполголоса говорить с матерью. Всего я услышать не мог, но одна фраза, сказанная довольно громко, долетела до меня:

— Они, наверное, борются за равенство, а я их принял за абрегов... Эх, темнота!

— Почему он сказал, что старые деньги плохие?

— Не знаю, — глухо отозвался отец.

Мы проходили Бальский перевал. Это была граница Вольной и княжеской Сванетии.

— Вот, Яро, посмотри, — подозвал меня отец. — С этого камня начинается княжеская Сванетия. Все наши предки боролись, чтобы дальше него князей не пустить. И не пустили! А князя Путу Дадешкелиани, который старался хитростью и обманом покорить вольных сванов, ушгульцы убили.

На повороте лежал большой камень, означающий границу. Он ничем не отличался от других камней.

— Коция, расскажи про Путу Дадешкелиани, — попросила мать. Видимо, ей хотелось отдохнуть и дать передышку нам, детям. Да и сама она, наверное, была не прочь послушать отца.

— Давай присядем, расскажу. Солнце уже на закате, а мы ни разу не отдыхали и не ели ничего.

У ближайшего родника устроили привал. Мать дала всем по лепешке и по куску мяса.

— Ну, слушайте, — начал отец. — Ты ведь, Яро, [78] наверное, знаешь, как в песне поется: «Ушгульцы звери, ушгульцы чудовища! Почему вы убиваете старого Путу?»

— Знаю.

Мать тоже утвердительно кивнула головой.

— Ну вот, эта песня о Путе Дадешкелиани, — продолжал отец. — Давно это было. В 1547 году. Все свободные сваны знают тот год. Хитрый князь Пута Дадешкелиани вздумал обманом покорить вольных сванов. Но сваны раскусили его хитрость и решили отомстить за коварство. Они пригласили к себе в гости Путу. Князь долго не соглашался и пошел только на том условии, что ушгульцы оставят у него в доме двадцать заложников во главе с сыном ушгульского старшины. Угостили его на славу. Вино лилось рекой.

Но тем временем в церкви, что стоит на ушгульском холме, шли приготовления. Каждый ушгулец отрезал кусочек свинца от своей пули, и из этих кусочков была отлита одна пуля. Весь народ, все село брало на себя позор за нарушение законов гостеприимства. Пулей этой зарядили ружье и укрепили его в церкви, а к его курку привязали длинную веревку.

Пир был в разгаре. Князь пил вино, а из церковной двери оружие ждало только сигнала. Много хитрых и лживых слов сказал Пута ушгульцам. Наконец встал тамада, приказал: «Подайте нам красного вина, хозяева!» — и ушгульцы потянули за веревку смерти. Княжеская кровь обагрила лужайку у церковной ограды.

С тех пор на страх всем, кто посягает на нашу свободу, в той церкви хранится одежда Путы Дадешкелиани, или, как его зовут у нас, Дачкелиани. Хранится и веревка, которой тянули за курок ружья. И с того года никто не мог сломить свободы нашего народа. Только царь сумел опять-таки хитростью добиться от нас присяги. С тех пор пришли к нам эти проклятые приставы.

— Несчастный Пута, где же его похоронили? — как всегда, сердобольно спросила мать.

— Не знаю. — Отец встал с места. — Я на том [79] пиру не был, и слава богам, что не был. Ведь это происходило триста с лишним лет назад.

Отец принялся готовиться в дальнейший путь.

И опять началась длинная, опасная дорога. Впереди снова шел Реаш, следом за ним гуськом все наше семейство.

Шли очень долго. Все молчали. Я думал о дедушке и бабушке. Наверное, они говорят о нас. Дедушка сидит в своем кресле, вздыхает, кротко приободряет бабушку, а сам печально смотрит своими выцветшими глазами куда-то в темный угол.

— Где будем ночевать? — спросила мать, когда стало темнеть.

— Скоро дойдем до села, там и переночуем, — спокойно ответил отец.

Тропа снова подвела нас к обрыву. Опять приходилось отворачиваться от головокружительной кручи. Наконец мы вышли на небольшую площадку, которую пересекал хрустально чистый ручей.

— Остановись! Убью!..

Я услышал металлический звук. Это щелкнули затворы винтовок. Два дула смотрели на нас со скалы.

Все остановились. Только Реаш, как и в прошлый раз, пошел дальше.

— Останови осла! — приказал тот же грубый голос.

Отец побежал останавливать нашего неразумного катера. В это время из ложбины показался человек, старательно укутанный башлыком. Лица его не было видно, сверкали только злые глаза.

Одет человек был по-свански.

— Коция, мы шутить не намерены! — неожиданно он назвал отца по имени. — Кто нас обманет, того ждет вот что, посмотри!

Бандит револьвером, который он держал в руке, показал в сторону от родника.

Под деревом валялись два трупа в окровавленной и растерзанной в клочья одежде. У меня в глазах потемнело,

На этот раз мы попали к настоящим бандитам. Правы были те, кто останавливал нас. [80]

— Все, что вам нужно от меня, берите, пожалуйста. И нас не нужно будет убивать, — сказал отец неожиданно спокойным голосом.

— Давай деньги, да поживей!

— Пожалуйста, бери! — отец протянул все медяки, которыми снабдил его дедушка Гиго.

— Больше нет?

— Можешь обыскать, — отец высоко поднял руки.

— У аи, у меня есть! — испуганно воскликнула мать и протянула кошелек, подаренный Виктором.

— Ах ты, бессовестный обманщик, — обрушился бандит на отца. — Ты хотел провести нас, бедных людей! Где у тебя совесть? Молись богам, у тебя жена разумная!

— Вот бессовестная скотина! Вот безбожник! — заворчали бандиты, сидящие за камнями с винтовками наготове. — Убить бы его, да жена выручила.

— Извините, добрые люди, — Отец, видимо, извинялся вполне искренне. — Совершенно забыл о кошельке, он у жены был...

— Как можно забыть о таких больших деньгах, что мелешь? — бандит осмотрел кошелек и, увидев большую добычу, радостно подбросил его в руке, а затем уже спрятал в карман.

— Говорят, эти деньги не имеют силы, — как на грех добавил отец, — поэтому я и не обращал на них внимания.

— Ты опять нас хочешь обмануть? Мы убьем тебя! — воскликнул бандит и начал наводить на отца револьвер.

— Стой, не стреляй! — Из-за кустов вышел человек. — Ты забыл приказ Тенну?

— Счастье тебе сопутствует, Коция, — бандит опустил свой револьвер. — Иначе был бы ты вместе с ними, — он снова показал револьвером на трупы около родника.

Мы облегченно вздохнули.

— А ну, веди своего ишака вон туда, — скомандовал он, взмахнув револьвером в сторону родника. — Там вместе с другими ляжете и будете лежать, [81] пока не позволим подняться. Не вздумайте между собой говорить — убьем, как собак!

Он повел нас за родник, мимо окровавленных трупов. На небольшой полянке, среди елей, лежало на земле лицом вниз человек десять. Нам было приказано лечь точно так же. Мы послушно исполнили приказание, только одна Вера долго не соглашалась ложиться вниз лицом и заработала несколько подзатыльников. Реаш спокойно развалился возле нас, не дожидаясь приглашения. При этом он, как всегда в подобных случаях, издал вздох облегчения.

Через некоторое время я, почти успокоившись после пережитых; волнений, уснул. На рассвете меня разбудили. Все мы беспощадно продрогли на голой земле.

— Нет, никого не видно! — крикнул кто-то.

— Ушли, богами проклятые, — разом проговорило несколько человек.

Оказалось, что, ограбив и уложив всех на полянке в стороне от дороги, бандиты спокойно убрались. Мы же, перепуганные, лежали до самого утра.

Ограбленный сван считает себя обесчещенным. Поэтому все пострадавшие встали, почистились от грязи и молча разошлись.

— Этот бандит тебя знает, — сказала мать, когда мы были снова в пути.

— Это, по-моему, люди Тенгиза Дадешкелиани.

— Ну, что ты опять говоришь вздор? — возразила мать. — Как может князь заниматься разбоем на дорогах? Он же князь!.. Ты, Коция, всегда говоришь опасные слова. Помни пословицу: «Никто про тебя не скажет так много плохого, сколько говоришь ты сам».

— Хе, опасные слова!.. Да ты знаешь ли, что .бессовестнее этих бандитов Дадешкелиани на свете нет, — махнул рукой отец.

— Замолчи, замолчи, — теребила его за рукав мама, пугливо озираясь вокруг, хотя услышать нас никто не мог.

— Они и друг друга убивают, травят, — не унимался отец. — Они не знают ни родства, ни богов. [82]

После полудня дорога увела нас в сторону от Ингура. Мы шли по могучему лесу. Вокруг в величавом спокойствии покачивались ветви елей, сосен, дубов, пихт. Стволы были затянуты плющом и ломоносом. Внизу подлесок и папоротник также образовали густые заросли, в которых легко было скрыться не только пешеходу, но и всаднику вместе с лошадью.

Только выйдя из леса, мы снова увидели яркий дневной свет.

Наш шумный спутник Ингур вновь приблизился к тропинке. Теперь его рычание было особенно яростным. Казалось, он злился на то, что горы сжали его в своих объятиях, он задыхался, бросал в них клочьями холодной пены, кричал, но горы были невозмутимы. Они не обращали внимания на неистовство реки.

Пахло сыростью. С почти отвесных скал падали ручейки. Это было мрачное царство камней. Чудилось, что мы попали к ним в плен. Куда ни глянешь — всюду камень.

Если раньше противоположный берег Ингура отходил от нас далеко, то теперь, казалось, протяни руку — и дотронешься до его уступов и скал.

От сырости, холода и страха мурашки забегали по спине.

Тропинка, выдолбленная в скалах, была здесь настолько узкой и пологой, что, казалось, могла вот-вот оборваться. И тогда мы неминуемо очутимся в объятиях разъяренного Ингура.

На тропе мог уместиться только один человек. Наш Реаш, груженный вещами, был в самом невыгодном положении.

Он каждую минуту мог задеть тюком за многочисленные выступы скал и упасть в пропасть. Его, скорее всего, спас спокойный характер. Он шел и не замечал опасности.

— Сурмилдаш — ворота в Сванетию, — пояснил отец каким-то необычным голосом, глухим, как бы тоже придавленным камнями. — Силой через них не пройдешь. Только хитрость могла проползти здесь [83] в Сванетию. Обманом можно и через ушко иголки проскочить. В этом месте достаточно нескольких человек с ружьями, чтобы не пропустить никого.

Наконец Сурмилдаш остался позади. Мы приободрились. С отцовского лица градом катился пот. Мать была необычно бледна. Только Верочка да Реаш были невозмутимы...

Главные трудности остались позади. Теперь можно было без опаски смотреть по сторонам. Особенно привлекали мое внимание водопады. Их здесь было много. Около каждого водопада отец тормошил меня, торопя в путь. Но оторваться от сверкающей, разбивающейся в белую пыль воды было невозможно. Еще интереснее казалось мне стоять у подножья водопада и чувствовать его нежные брызги на своем лице.

Здесь и деревья были не такими, как у нас в Лахири. Прежде я не представлял, что, кроме дубов, сосен и пихт, есть другие деревья, такие, как лавровишня и платан.

У родника, выбегающего из камней, отец решил сделать привал. Не успели мы расположиться, как к нам подошли два человека. Я не знал их имен, но помнил, что они бывали у нас в гостях.

— Коция, добрый путь тебе! — в один голос приветствовали они отца. — Куда путь держишь в такое время да еще с птенцами?

— Доброго вам пути, дорогие Ило и Косда, — отозвался отец и повторил то же, что уже говорил многим людям.

— В Дали? — переспросили путники и переглянулись.

Отцу уже надоело рассказывать о цели нашего путешествия, высказываемые всеми опасения осточертели ему. Поэтому он молча разгрузил Реаша, отвел его на полянку, поросшую сочной травой, достал из хурджина * закуску и только после этого сказал:

* Хурджин — мешок из домотканого материала.

— Да, в Дали переселяюсь. [84]

— Ты знаешь, что все перевалы заняты бандитами? — спросил тот, которого звали Ило. У него были такие густые рыжие усы, что, когда он говорил, не было видно, открывает он рот или нет.

Но отец почему-то не обратил на это внимания, даже не улыбнулся. Я же не смог сдержать смеха. Отец цыкнул на меня и продолжал:

— Пусть грабят. У меня ничего нет.

— Убьют тебя и твоих птенцов. Бандиты — это княжеские сторонники, а братья твои, Коция, сторонники Сирбисто, — покачав головой, сказал Косда. — Об этом все знают...

— Если бы князья хотели меня убить, то сделали бы это сегодня, когда я проходил по их владениям, — возразил отец, поглядывая на мать, приготовлявшую еду.

— Ты говоришь, как поп, тебя не переговорить, — махнул рукой Ило. — Разве не знаешь, что они бьют только из-за угла? Зачем убивать при всех? Врагов нажить? Кровь задолжать? У князей совести нет, а ума хватит. Ну, как хочешь. Счастливого пути!

Путники надели шапки и, еще раз простившись, ушли.

— Давайте поедим последний раз мяса, пока бандиты не отобрали, — пошутил отец.

Но мать не была склонна к шуткам.

— Ты все шутишь. У вас в роду все такие. А я не хочу губить детей, — с необычайной решительностью проговорила она. — Завернем к моему брату Деавиту и переждем там до лучших времен.

— Ты с ума сошла? — вытаращил глаза отец. — Что с тобой?

У матери был скромный, тихий нрав. Никогда ни в чем она не перечила мужу. А теперь вдруг стала командовать:

— Ни на какие перевалы я не полезу и детей не дам!

— Говорят, разъяренный ишак льва растопчет, — махнул рукой отец после долгих споров с матерью. — Не драться же мне с тобой. Айда в Ленкхери к Деавиту! [85]

Деавит Чкадуа, брат моей матери, жил в Ленкхери — селе, расположенном на самой границе Сванетии и Мингрелии. Туда-то мы и повернули.

Непрошеные гости радуют сердце неожиданностью

В горы медленно прокрадывался вечер. Он зарождался внизу, у берега реки, переползал на крутые склоны гор, заросшие деревьями, цеплялся за каменные глыбы. Он успел уже покрыть сумраком горы, только вершины их еще купались в последних лучах солнца.

Сегодняшний вечер напугал нас, измученных тяжелыми переходами, — впереди было село Ленкхери, где мы должны были отдохнуть. Село вплотную подошло к реке Ингур, и хотя вечерние сумерки и поглотили его очертания, все же я отметил, что оно совершенно не похоже на наше Лахири.

Первое, что бросалось в глаза: в нем не было каменных башен. Домов сквозь густую зелень садов почти не было видно. Сады широко разошлись в обе стороны от домов.

Дорога спустила нас в село. Но и теперь дома разглядеть было трудно, и если бы не заборы, шагавшие вместе с нами по обе стороны от дороги, и не собачий лай, то трудно было бы догадаться, что мы уже в селе.

Все были измучены дорогой, но более всего досталось маленькой Верочке, хотя передвигалась она попеременно на руках то у отца, то у матери, а то и на тюке, привязанном к спине усталого Реаша.

— Уай, Деавит! — неожиданно воскликнула мать, обернувшись к проезжавшему мимо нас всаднику.

— Как? Это вы? — изумленный всадник мигом соскочил с лошади. — Я бы скорее мог ожидать здесь встретить обломки Ноева ковчега, чем вас. Куда вы идете?.. Ах, понимаю! — громко рассмеялся дядя, целуя то меня, то Верочку. — Вы, видно, идете вслед [86] за приставом. Очень жалко кровопийцу, но далеко придется за ним идти...

— Подожди, не шути, — прервал отец, — О каком приставе ты говоришь, о нашем или вашем?

— О нашем. А может, и о вашем тоже, — продолжал смеяться веселый дядя. — Созвал нас сегодня пристав и давай заставлять присягать на верность царю, а потом вдруг прибежал один из его холуев да на ухо стал что-то шептать. Пристав как подскочит от страха, сел на коня и ускакал, а за ним и все его холуи. Вот я и решил, что вы тоже за ними...

— А ты не знаешь, почему он убежал? Что говорят?

— Черт и то, видно, не знает, почему.

— Пусть за приставом несчастья идут! — мрачно отозвалась мать.

— Понимаю, вы идете ко мне в гости, — спохватился дядя. — Давно бы так! А то Коция увез сестру в свое каменное Лахири и годами не показывает.

Дядя подхватил меня своими сильными руками и посадил в седло. Вслед за мной на лошадь посадили Верочку.

— Держись крепко, — предупредила мать.

Но Верочке почему-то не захотелось ехать на лошади. Она захныкала

— А у нее характер, оказывается, как у Хошадеде, — продолжал свои шутки дядя, усаживая девочку к себе на плечо.

Как только мы тронулись в путь, отец поведал дяде причину нашего появления в Ленкхери.

— Переселиться из ваших бесплодных мест в Дали — это ты неплохо придумал, — внимательно выслушав отца, сказал дядя. — Но сейчас перейти через Хварский перевал нельзя: вы из Лахири, а всё лахирцы — Иосселиани, бунтари и враги царя и приставов, об этом даже в Анакрии знают.

В Сванетии считается, что если о чем-нибудь известно в Анакрии, то, значит, уже весь мир знает, хотя этот небольшой поселок, находящийся на [87] берегу моря у устья реки Кодор, расположен всего лишь в каких-нибудь ста километрах от центра Сванетии — Местии.

— Время такое, — продолжал дядя, — что князья, которых мы считали родственниками богов, оказались самыми обычными бандитами. Переживите у меня зиму, а потом продолжите путь. К тому времени эртоба закончится.

— Не надоедим ли мы тебе? — Отец пристально заглянул дяде в глаза.

— Как тебе не стыдно? — обиделся дядя. Его смуглое лицо покраснело. — Что с тебя взять, ты же из каменного Лахири! — махнул он рукой.

Я мерно покачивался в седле. Мне хотелось, чтобы лошадь пошла побыстрее, но она покорно следовала за дядей. Приходилось смириться. Вера удобно примостилась на широких дядиных плечах. Длинный путь не утомил и отца. Он шел бодро, с высоко поднятой головой. Только мать шагала тяжело и устало, прихрамывая на левую ногу.

— Чем ты собирался кормить семью в Дали? Ведь скоро зима.

— Устроил бы их, а потом с Реашем вернулся бы в Лахири за своей частью урожая.

— Пусть старики хоть один раз в жизни поедят вдоволь. У меня в этом году кукурузы, как никогда, много. На всех хватит и даже останется, — дядя сверкнул своими карими глазами. — Вы мне только убрать ее поможете.

В Лахири, как и почти во всей Вольной Сванетии, кукуруза не вызревала, сеяли только рожь, просо, чечевицу и изредка пшеницу. В Ленкхери выращивали исключительно кукурузу. Остальные посевы уничтожались какими-то вредителями, бороться с которыми никто не умел. Единственный доступный сванам способ — молитвы не помогали, и люди перестали сеять что-либо, кроме кукурузы.

По обе стороны дороги, в прогалинах между деревьями и домами высокими желтыми ветлами торчали стебли кукурузы. Я с интересом рассматривал их. Дядя объяснил, где находятся плоды [88] кукурузы, и я ждал того момента, когда слезу с лошади и поближе разгляжу эту диковинку.

Через заборы, прямо на середину улицы, свисали неизвестные мне плоды и фрукты. Дядя коротко пояснял: «Это груши... грецкие орехи... каштаны». Но объяснения эти звучали для меня загадочно.

У дядиного дома нас ждали серьезные неприятности.

— Уай, Кати! Коция! Яро! Вера! — как ураган налетела на нас неизвестно откуда появившаяся тетя Мэайно.

Невысокая, тоненькая тетя Мэайно никак не была похожа на жену широкоплечего, красивого дяди Деавита.

— У нас дома несчастье, Деавит, — возбужденно обратилась она к своему мужу.

— Что случилось? — спокойно, но как-то сразу посуровев, спросил дядя, придерживая лошадь, которая, почувствовав приближение дома, беспокойно рвалась вперед.

— Пришли... пришли... непрошеные гости...

— Ну так что же? — перебил дядя. — «Непрошеные гости радуют хозяев своей неожиданностью». Разве ты забыла эту пословицу, Мэайно?

— Нет, это не такие... Тенгиз и его товарищи пришли...

— О-ах!.. — в один голос воскликнули отец и дядя Деавит.

Я тоже был поражен этим сообщением. Уже не раз слышал я от взрослых имя молодого князя Тен-гиза Дадешкелиани. Имя это всегда произносилось со страхом и скрытой ненавистью. Князь был неограниченным повелителем княжеской Сванетии, куда входило и село Ленкхери.

Приход князя в чей-либо дом означал, что его многочисленную челядь приходилось кормить изысканными кушаниями, а это вело к разорению. Кроме того, князь был жестокий человек, появление его в селе почти всегда сопровождалось убийствами. Если кто-либо из семьи хозяина не приходился ему по душе, то его избивали для потехи и [89] даже убивали на глазах родственников. В этом случае никто не смел оплакивать и жалеть несчастную жертву.

— Да, ты права, такой гость радовать не может, пусть задавит его черный сатана! — выговорил сквозь зубы дядя. — Давно пришли, сколько их?

— Недавно... Человек десять. Приказали кур и барана зажарить. Вот я и побежала тебя искать. лошадь им нельзя показывать, заберут сейчас же... Я слышала их разговоры, далеко собираются...

— А кур и барана режет кто-нибудь? А то и лошадь нам с тобой не нужна будет, зарежут нас вместо барана...

— Режут. Варлам режет... Лошадь надо спасать, без лошади нам не жить...

Наступила напряженная минута. Все обдумывали, как разумнее поступить.

— Хорошо, сделаем так: ты, Коция, и ты, Кати, пойдете с лошадью и ишаком по кукурузнику. У опушки заночуете... Там есть чем животных накормить. Вам я еду пришлю... Детей возьму с собой: Яро сразу влезет на чердак, на сене переспит, а Верочка будет с нами.

— Да, да, ты прав, Деавит, — поддержал дядю отец. Отец, мать, лошадь дяди и наш Реаш исчезли в кукурузнике. Лишь верхушки кукурузных стеблей шевелились, выдавая их присутствие.

Мы вчетвером продолжили путь. Меня охватила тревога. Способствовало этому и то, что Верочка, сидевшая на руках у дяди Деавита, ревела во все горло и рвалась в сторону кукурузника, где исчезли наши родители, и то, что на улице стало почти совсем темно, а впереди ночь на сеновале, соседство страшных гостей...

— Полезай по этой лестнице. — Я увидел бревно с зарубками, прислоненное к стене дома. — На сене подождешь Варлама, он принесет поесть. Лежи тихо. Варлам придет и покажет, куда надо идти и что делать. Полезай!

Я проворно взобрался по бревну наверх. Видя, что и я куда-то исчезаю, Верочка вновь расплакалась. [90] Она тянула ко мне свои ручонки и звала по имени. Зарывшись на чердаке в сено, я еще долго слышал ее тоненький голос.

На чердаке я постепенно успокоился. Появилось жгучее желание увидеть непрошеных гостей, так пугавших всех своим появлением. Князь мне представлялся высоким, худощавым, с большими, Закрученными усами, доходившими до сердитых глаз.

Не выдержав, я вылез из сена. Встать на ноги не решался, поэтому ползком начал осматривать чердак, пытаясь найти окошко или щель, чтобы посмотреть вниз в комнату.

Изучив весь чердак, я понял, что нахожусь над пустым сараем а не над помещением с гостями, и решил потихоньку перебраться на, другой чердак, над помещением, где были гости.

Подойдя к лестнице, я столкнулся лицом к лицу с мальчиком, лезшим наверх. Это был Варлам, мой двоюродный брат, сын брата моей матери Григола, убитого кровными врагами. Я ни разу не видел Варлама, он рос сиротой без отца и матери, умершей вслед за мужем. Мальчика все родственники жалели и любили.

Мы молча обнялись и поцеловали друг друга. Затем он сунул мне горячий чурек и кусок сыра.

Закусив, я шепотом объяснил Варламу, что хочу посмотреть на князя и его свиту. Варлам признался, что и ему хочется на них посмотреть, хотя дядя и тетя запретили входить в помещение гостей.

После довольно долгого совещания мы решили осуществить свое намерение. Осторожно слезли на землю и ползком стали пробираться к чердаку, под которым было помещение для гостей.

Было очень темно, и нам казалось, что под каждым деревом, под каждым кустом нас ожидает засада. Но мы продвигались все дальше и дальше. Лестница уже была близка, как вдруг залаяла собака. Узнав Варлама, она сразу же замолчала и завиляла хвостом. Варлам отогнал ее. Однако собачий лай не прошел бесследно. На веранду вышли двое мужчин и начали пристально всматриваться в темноту. Мы [91] распластались на земле и ожидали последствий неуместного интереса к нам глупой собаки. Собака могла опять подбежать и тем выдать наше присутствие.

На наше счастье, она накинулась на гостей. Сквозь лай мы услышали голос одного из стоявших на веранде:

— Ну и собака у тебя! Хорошие собаки не лают на тех, кто уже побывал в доме хозяина.

— Да, собака у меня глупая, — согласился дядя Деавит. — Закрыть ее в сарай, чтобы не беспокоила вас?

— Нет! — возразил тот же голос. — Пусть лает, пусть...

Мы еще несколько минут пролежали на земле, потом поползли. дальше.

Наконец добрались до лестницы. И снова залаяла собака. Это заставило нас стремительно подняться наверх. Теперь мы уже были в безопасности, пусть себе лает глупый пес.

Чердак был пуст. Он был выстлан не досками, а продольно распиленными бревнами. Ползти по ним было трудно и неудобно, сучки впивались в наши колени.

Не считаясь с бесчисленными занозами и царапинами, мы искали щель. К этому прибавилась новая и, пожалуй, самая большая неприятность: едкий дым, шедший от очага снизу. Он разъедал глаза, щекотал в носу.

Но щель, наконец, была обнаружена, и мы одновременно прильнули к ней.

За щедрым угощением вокруг столиков сидели семь человек. Они ели дымившееся мясо, запивая его вином.

Около двери стоял дядя. Все молчали. Из комнаты доносилось только смачное чавканье. Тосты не произносились. Сидящий в центре стола поднимал свою кружку совином, обводил взглядом всех и враз осушал ее. Остальные равнялись по нему.

Вероятно, это и был грозный властитель Тенгиз. [92] При тусклом освещении лучины и очага рассмотреть хорошенько его лицо мы не смогли.

Князь Тенгиз ел так же жадно, как и его сотрапезники. Он был в глубоко, до самых бровей, надвинутой шапке. Рукава чохи были засучены до локтей.

Мы с Варламом, не отрываясь и почти не дыша, следили за каждым жестом этого человека. Очень хотелось, чтобы князь поднял голову к потолку. Тогда можно было рассмотреть его лицо. Но он глядел в свою тарелку, слегка поднимая голову только для того, чтобы выпить очередную кружку вина.

Во дворе опять залаяла собака. Мы стали прислушиваться.

Однако собачьего лая испурались не только мы, его испугался и Тенгиз. Его рука с куском мяса задержалась. Затем он махнул этим куском в сторону дяди Деавита, приказывая ему удалиться.

Дядя вышел. Князь Тенгиз зло бросил кусок мяса на стол, вытер блестевшие от жира руки о гетры и встал.

— Джаку, Омех! — повелительным глухим голосом сказал он. — Посмотрите, что там лает собака. Кровь без моего приказа не проливать!

Те, кого он назвал Джаку и Омех, выскочили из-за стола, схватили карабины и выбежали из комнаты.

— Не нравится мне эта собака, лает подозрительно, — буркнул князь, посмотрев в сторону двери.

— Может, убить? — произнес один из спутников князя.

— Джондо, ты дурак! — резко оборвал его Тенгиз. — Собака нас охраняет, а ты говоришь — убить...

— Не собаку убить, хозяина, — понизив голос до шепота, произнес Джондо. — Мне кажется, хозяин нас предаст... Уйти и тихо убить. Другим будет наука...

Варлам впился своей рукой в мою горевшую от заноз и царапин руку. Казалось, что у меня глаза вылезут наружу от напряжения, с которым я вслушивался в шепот этих людей. [93]

Варлам даже попытался было отодвинуть меня от щели и приложиться к ней ухом, дабы не пропустить ни одного звука.

Но в этот решающий миг я не мог пожертвовать своей частью щели, и мы тесно прижались друг к другу.

— Ты осел, Джондо, — сухо произнес Тенгиз. — Ничего ты не понимаешь, хозяин не предаст нас... Он даже не догадывается, зачем мы здесь.

— О, мой господин, не верьте им, они все христопродавцы. Он все понимает, здешний хозяин.

— Молчи, безрассудный убийца. Убивать надо тоже с головой, — остановил его Тенгиз, топнув ногой. — С этим хозяином надо обходиться вежливо! Понял? Он живет на окраине села... рядом лес. Кто знает, что будет с нами, как сложатся наши дела? Кто тебя, дурака, будет кормить и укрывать?

— Мой господин, — влетел в дверь долговязый парень, посланный обследовать район, где лаяла собака, — на опушке леса за кукурузником обнаружены люди и лошади!

— Их надо уничтожить! — опередил князя Джондо.

— Много их? — спокойно спросил князь.

— По-моему, много. Омех следит за ними.

Я сразу понял, что речь идет о моих родителях. Они, конечно, мирно расположились на ночлег. И, разумеется, не предполагают, что над ними нависла грозная опасность.

Сердце заколотилось так громко, что я невольно прикрыл его рукой, чтобы оно не мешало услышать слова князя Тенгйза, которые должны решить судьбу родителей.

Если князь скажет страшное слово, то спасти моих родителей будет невозможно. Варлам стиснул меня за плечи, как бы стараясь удержать около себя.

Князь Тенгиз медлил с решением. Он встал из-за стола и прохаживался по комнате, о чем-то думая.

— Перестаньте вы жевать! — наконец крикнул он на двух своих товарищей. — Надоело слушать ваше собачье чавканье! [94]

Те, к кому были обращены слова князя, выскочили из-за стола.

Все были теперь на ногах. Тенгиз остановился посреди комнаты.

Несколько секунд стояла тишина. Затем князь повернулся к стоявшему рядом с ним Джондо, смотревшему на своего господина так, как смотрят голодные собаки на хозяина.

— Вряд ли это наши враги, но будем осторожны. На сей раз придется просто уйти, быстро уйти без боя, но в другой раз и в другом месте, а не в этом селе, ух! — князь гневно взмахнул рукой.

Он поспешно опустил засученные рукава чохи, взял висевший на стене карабин и приказал всем выходить.

— Ты, Джаку, сходи потихоньку за Омехом, только смотри, чтоб духа твоего они не почувствовали, убьют — не заступимся. Найдете нас на Большой дороге на Джвари. А ты, — обратился князь к Джондо, — пойди и дай за угощение деньги хозяину.

— Хозяину? Деньги?.. — протянул удивленный Джондо.

— Не будь дураком. Времена теперь изменились. Ясно ведь! Ох, с какими идиотами имею дело!.. Выходить будем налево, чтобы спутать хозяина.

Князь вышел, за ним выскочили все остальные, предварительно сняв со стены свои карабины.

Джондо, выходивший последним, задержал Джаку и громко зашептал ему на ухо:

— Если что, убивай. Надо запугать всю эту сволочь. Кровь научит их повиновению. Не жалей. Наш князь зря уходит, надо бы... — конца его фразы мы не дослушали.

Где-то звонко процокали лошадиные копыта, залаяло разом несколько собак — и все смолкло.

— Бежим к дяде! — схватил меня за руку Варлам. — Расскажем все!

— Бежим скорее! Скорее!.. — почти крикнул я, охваченный страхом за судьбу родителей.

Первым скатился с лестницы я, за мной слетел Варлам. Не видя ничего перед собой, я бросился [95] бежать, сам не зная куда, и тут же наткнулся на дядю.

— Это ты, Яро? Чего ты несешься как сумасшедший?

Мы с Варламом наперебой стали рассказывать ему то, о чем слышали, притаившись на чердаке.

Дядя внимательно слушал. Когда мы рассказали о приказании кровожадного Джондо, он встрепенулся, резко повернувшись, побежал к дому, крикнув на ходу:

— Клянусь всеми богами, надо действовать, немедленно действовать!

Мы поспешили следом за ним. Вбежав в комнату, дядя рывком отбросил в сторону стоявшую в углу замысловатую кровать, раскрыл сундук, вынул кремневое ружье, тут же бросил его обратно со словами: «Пока его наладишь, выспаться можно». После этого он снял со стены длинный меч, попробовал ногтем лезвие и выскочил во двор.

— Сидите дома! Никуда ни шагу! Слышите! — крикнул он нам и исчез.

Что делать? Сидеть сложа руки и ждать событий было невозможно. Бежать вслед за дядей мы не решались.

— Надо как-то помочь взрослым, — наконец произнес Варлам.

— Я тоже так думаю.

— Давай пока зарядим ружье, — предложил Варлам.

Ружье было очень старое, ржавое, как гвоздь, вытащенный из сгнившего бревна. Что с ним нужно было делать, ни он, ни я толком не знали. Некоторое время мы рассматривали ружье. Потом стали делиться воспоминаниями и наблюдениями, стараясь сообразить, как взрослые заряжают ружья.

Нашли небольшую кису и с дульной части ружья засыпали порох, заложили кусок свинца, найденный здесь же в сундуке, заткнули бумагой, чтобы пуля не выпала.

После этого Варлам насыпал немного пороха в отверстие, где расплющенный боек должен был ударить [96] в кремень. Но оказалось, что кремень расшатался, и его надо было укрепить. Сделать это решили веревкой.

Пока Варлам искал веревку, я решил взвести курок.

Все кончилось бы хорошо, если бы в этот самый момент в комнату не вошла тетя Мэайно.

Увидев меня с ружьем, она подняла отчаянный крик. От испуга я случайно нажал курок. Казалось, что в комнате грянул гром и блеснула огромная молния. Я увидел ослепительный свет и полетел в какую-то бездну.

Когда я открыл глаза, в комнате стоял вонючий густой дым. Только после того как он немного рассеялся, я разглядел рядом с собой Варлама. Лицо у него было черным, как у негра. У двери на полу лежала тетя Мэайно.

Неожиданно с обнаженным мечом в комнату вбежал дядя.

— Что случилось? — крикнул он.

— Ружье... взорва... выстрелило, — виновато произнес я.

Тетя Мэайно очнулась и снова подняла неистовый крик.

— Перестань, — остановил ее дядя. — Зови Коцию и Кати, они в кукурузнике напротив веранды.

— Уай, Яро ранен! — вскрикнула тетя и выбежала.

— Я здоров, — пытаясь встать, сказал я. Но голова почему-то кружилась, ноги не слушались, болела спина. Дядя поднял меня на руки, вытер с лица кровь и сообщил, что я ранен в лоб.

Положив меня на пол, он принялся за обследование Варлама. Он оказался невредим.

Запыхавшись, прибежали отец и мать. Они бросились ко мне: мать со слезами, отец с расспросами. Но толком сказать что-либо я не мог. Кроме того, за стеной истошно визжала свинья. Визг ее заглушал человеческие голоса.

— Черт бы положил эту свинью на сковородку! — выругался, наконец, дядя. — Заткните ей глотку! [97]

Тетя Мэайно ушла в хлев.

— Свинья смертельно ранена, — сообщила она, возвратившись обратно. — У нее вывалились кишки.

— Ха-ха-ха! Это Яро решил ее поскорее поджарить! — засмеялся дядя.

Меня вымыли. На рану положили какое-то снадобье, напоминавшее тесто. Я знал, что оно -приготавливается из соли, чеснока и древесного угля. Сверху лекарство накрыли лопухом тыквы, а затем все это завязали тряпками, причем забинтованными оказались и глаза. Спину смазали медвежьим салом и тоже перевязали. В таком виде меня и уложили в постель.

Соль беспощадно разъедала рану. Стерпеть боль мне, наверное, помогло только то, что я считал себя страшным преступником. Я мог безошибочно судить об этом, хотя бы потому, что на долю менее виноватого Варлама выпало немало колотушек от дяди.

Шесть дней пролежал я с перевязанными глазами. Все эти дни взрослые рано уходили на сбор кукурузы и поздно возвращались, усталые. Вместе с ними работал и Варлам. Дома, кроме меня, оставались Верочка и тетя Мэайно, готовившая пищу.

Дабы меня вновь не совращать, Варламу было запрещено разговаривать со мной до моего полного выздоровления. Как ни горько было, но пришлось со всем мириться. Я сам был виноват во всем.

Наконец, на седьмой день, в торжественной обcтановке, в присутствии всех членов наших двух, семей отец снял повязку с моей раны. Рану долго рассматривали, советовались и решили, к моей великой радости, больше ее не завязывать. Дальнейшее лечение проводилось медвежьим салом, им в Ленкхери лечили почти все болезни.

На следующий день меня послали в сарай очищать кукурузу. Вместе со мной работала Верочка. Правда, за день она успевала очистить всего лишь два-три початка. Ей больше нравилось строить из кукурузы пирамидки, кучки или пытаться превратить кукурузный початок в куклу.[98]

Время от времени забегала к нам тетя Мэайно. Она проворными привычными движениями моментально снимала с початка шелуху. Я старался подражать ей, но у меня это пока что плохо получалось. Тетя хвалила меня за усердие, но я не совсем ей верил. Вообще она была добрая и веселая женщина. Шутки ее были довольно остроумны.

— Хорошо, что ты со свиньи начал, — заявила как-то раз она, заскочив в сарай, вся измазанная в муке.

— Почему? — спросил я.

В те времена считалось, что каждый мальчик после двенадцати лет непременно должен убить нескольких животных. Начинать нужно было с курицы. В этом усматривалось мужество и твердость, подобающие мужчине. Разумеется, закалывать свиней ребятам никогда не поручали.

- Потому что свинья, по-моему, родственница князю Дадешкелиани, — по-детски захохотала она. — Вырастешь, может быть, не только свинью убьешь, но и ее родственника... А курицу — это всякий может!

«Действительно, почему же не убить князя? — раздумывал я. — Это же избавит всех сванов от несчастий и бед? А избавитель будет самым уважаемым человеком и в княжеской и в Вольной Сванетии... Его будут считать героем!.. А пристав? Но ведь и пристава можно убить... Их и надо убить двоих. Ведь сколько людей в Сванетии они послали в Сибирь!»

Вечером, когда в сарае собралась вся семья, я не удержался от того, чтобы не поделиться с отцом своими думами.

— Ты что, с ума сошел, что ли? — Отца огорчили -мои мысли. — Откуда у тебя такие кровожадные мысли? Кто тебя учит этому?

— Тетя Мэайно сказала, что хорошо бы князя убить.

— Ты, ангел-тихоня, чему ребенка учишь? Разве можно это говорить таким глупым головам! — упрекал отец тетю. [99]

— Я думаю, что можно, Коция, даже нужно, — вмешался дядя. — Посмотри, какой у нас в этом году урожай хороший. Мы ночи не спим, спины себе ломаем. А князь придет, даже не специально, а так по пути забредет, да и отберет у нас все, и никто ему ничего не скажет. Уничтожать их, конечно, не детское дело, но...

В этот момент на дворе залилась собака. Все вздрогнули: не забылись еще недавние переживания.

— Иди встречай... — прошептала тетя Мэайно своему мужу.

Но не успел дядя подняться с места, как в дверях появился всем хорошо знакомый веселый Исма Цинделиани по прозвищу «Бурдюк новостей». Лохматый, и всегда небритый, широколицый и коренастый, он бродил по всей стране, охотясь на туров, медведей и дичь и повсюду рассказывая новости и занимательные истории, запас которых у него никогда не истощался.

Переступив порог сарая, Исма споткнулся.

— Добрый день, Исма, — приветствовал дядя гостя. — Плохие вести несешь, раз уже у порога падаешь?

— Неправильно, мой дорогой Деавит, — размахивая папахой, отозвался гость. — Во-первых, не добрый день, а добрый вечер, вы уж и день-то с ночью перепутали, а во-вторых, признаки твои врут, хорошие я принес вести. Свобода! Во всей Сванетии свобода, дорогие мои братья и сестры! — возвестил Исма.

Всем было известно, что в новостях, сообщаемых Исмой, почти всегда присутствовала выдумка — желаемое он часто выдавал за действительность. Но на этот раз его слова звучали так торжественно и убедительно, что отец и дядя переглянулись.

— Расскажи-ка подробно! — дядя показал Исме на пол рядом с собой.

— Подробно я и сам не знаю. Сирбисто теперь самый главный начальник.

— А какие доказательства? Доказательства у тебя [100] есть? — спросил отец, подошедший к Исме, вплотную и теребя его за рукав.

— Какие доказательства? Ты, может быть, хочешь, чтобы я к тебе Сирбисто притащил? Ему некогда приходить тебя уговаривать. У него теперь дела поважнее. Сирбисто князя ищет. Говорят, убежал князь в лес...

— Такого еще не было в нашей стране, — объявил дядя, оглядывая всех — и детей и взрослых — загоревшимися глазами.

— Большое, огромное счастье, — задумчиво произнес отец, — если, конечно, Исма не врет...

— Вы вот поздравляете друг друга, — Исма лукаво усмехнулся, — а никто из вас не подумал, что для меня не все хорошо.

— Как так? Что не хорошо?

— Я же охотник, моя работа в лесу...

— Ну и что?

— Какому охотнику приятно в одном лесу быть с князем? Звери все разбегутся.

— Добрый шутник Исма, ты принес нам сегодня самые счастливые вести. Устроим праздник, выпьем за хорошее будущее. Хватит сегодня работать! — объявил дядя. — Жена, накрывай на стол! Варлам, лови кур!

Кукуруза была забыта. Надо было как следует угостить Иому, принесшего хорошие вести, — так требовал закон гор. Все хлопотали по хозяйству. Варлам залез в курятник и, провожаемый криками переполошившихся кур, вынес оттуда двух цыплят. Дядя Деавит тут же отрубил им головы. Мать накрывала на стол, тетя Мэайно принесла кувшин с аракой. Отец разжигал дрова. Я помогал ему.

— Теперь мы продолжим наш путь в Дали, — заключил отец, подкладывая дрова в очаг.

— Нет, Коция, — возразил дядя, — в Дали ты все равно не пойдешь. Кукурузы у нас теперь никто отбирать не будет. Хватит всем с лихвой. Потом все обсудим, а сейчас будем пировать!

— Одно другому не мешает. Ты, Коция, хочешь вдти в Дали? Иди, иди, а мы тут попируем. По дороге, [101] возможно, ты и князя встретишь, посмотришь на него еще разок... Он сейчас еще злее, чем раньше. Говорят, он теперь убивает кого только может. Эх, его бы на мою мушку!.. Я бы уж как-нибудь спустил курок! — мечтательно произнес Исма.

Стол был накрыт. Дядя поднял кружку. Вслед за ним все встали и тоже подняли кружки. Только мы с Варламом оставались сидеть: нам нечего было поднимать.

— За здоровье тех, кто дал нам, сванам, свободу! За здоровье Сирбисто Навериани!

Этот тост впоследствии стал на долгое время традиционным в маленькой горной Сванетии, навсегда покончившей с рабством и угнетением.

Хорошее место

Солнца еще не видно. Его заслоняют горы. Лиловые сумерки заливают ущелье.

Людей на улице нет. Слышатся только меканье коз и блеяние овец. Кое-где лениво лают собаки, кудахчут куры да кричат петухи.

Лишь в нашем доме все давно проснулись. Мы собираемся в путь-дорогу.

Вот наш Реаш, снова груженный скарбом. Он первым выходит из двора вместе с отцом. За ним дядя Деавит ведет свою лошадь, на нее взвалено два мешка кукурузы. Дядя дал нам ее в дорогу.

Перед выходом, как и в Лахири, пришли многочисленные родственники дяди провожать нас. Я иду рядом с матерью, окруженной ими,

Тетя Мэайно простилась с нами у околицы.

— В добрый путь, Коция, Кати, дети мои! Дальше мы не пойдем. Пусть вас боги провожают и охраняют от всяких бед!

— Пусть боги вас берегут! — подхватили другие и наперебой стали обнимать нас.

Старый Гвамал, сосед дяди трижды плюнул через плечо и только после этого поцеловал меня. Его короткая бородка больно впилась в мою щеку. То [102] же самое он проделал с Верочкой. Та залилась слезами.

— Ребенок плачет! Нехорошо, аи-аи, нехорошо! — воскликнула какая-то старуха. — Не будет счастья, не будет!

— Да ей больно. Смотрите, как Гвамал ухитрился поцеловать ее, — отец указал на щеку Веры, где алело пятно.

— Да, да, если Гвамал свинью поцелует, то и та раскричится. Что вы хотите от такой крошки? — дядя поднял Верочку на руки.

Она тут же успокоилась.

— Что ты говоришь! Фу! — обиделся Гвамал. — Я со свиньей целоваться не собираюсь, сквернослов ты, невежа!

— Вот поэтому они и не кричат, а спят себе спокойно, — засмеялся дядя.

Плач ребенка расстроил провожающих. Все стали поспешно прощаться.

Наша семья и дядя Деавит, решивший сопровождать нас до Дали, пошли к дороге, тянувшейся вдоль реки по дну ущелья.

Мать была заметно взволнована. Ей явно хотелось повернуть обратно. Но как ни хорошо было у дяди, как ни весело было с новыми приятелями, мне хотелось поскорее добраться до этого сказочного Дали.

По моим представлениям, в Дали не могло быть плохо. Слишком долгий и нелегкий путь лежал туда.

— Не будет счастливого пути! Не будет! Плохие приметы, очень плохие... — не выдержала мать.

— Какие приметы? Что ты говоришь чепуху? — рассердился отец. .

— Верочка плакала на околице. Птицы поют с левой стороны. Собаки лают с левой стороны. Даже солнце и то взошло, когда мы еще не успели повернуть вправо.

— Кати, ты вспомни, — спокойно и рассудительно начал отец, — когда мы выходили из Лахири, ребенок не плакал, все птицы, и собаки, и даже свиньи были справа. Все говорило за счастливый путь. Но до Дали мы не дошли, пришлось всю зиму сидеть [103] на шее у твоего брата. Пойми, Кати, эти приметы — вздор!

— Нет, Коция, ты не прав, не все приметы вздор, — вмешался в разговор дядя. — Некоторые приметы оправдываются. Вот когда пришел Исма и сообщил, что князья свергнуты, у меня зачесалась левая пятка. Ну, думаю, не к добру это. Так оно и есть: опять одолели князья, Сирбисто бежал...

— Князья одолели только здесь, в наших сванских горах и ущельях, — возразил отец. — Эртоба восторжествует, какая бы ни чесалась пятка. Дойдет свет из Широких стран и до наших гор.

Незаметно мы дошли до села Цицуар, расположенного в нескольких километрах от Ленкхери. Здесь жил Исма Цинделиани. Он встретил нас у калитки , своего дома.

Исма стоял, облокотившись левым локтем о частокол. Нога его была обмотана тряпками. Согнутая в колене, она беспомощно висела на костыле. В правой руке он держал рог с аракой.

— Да будет счастливым ваше путешествие! — приветствовал он нас. — Хорошо делаешь, Коция, очень хорошо, что идешь на новое место. Будет вам счастье сопутствовать на вашем пути! Пью за ваше счастье!

— О-о-о, добрый день, Исма! — хором ответили отец, мать и дядя, — Твои беды нам, да будет счастье в твоем доме!

— Что с ногой? — не удержался я от вопроса. Детям не разрешалось вмешиваться в дела взрослых, но вид забинтованной ноги заставил меня отойти от приличий.

— Эх! Мой мальчик! — с горечью ответил Исма. — Мою ногу угробила Маниай, проклятая колдунья! Ты, мальчик, никогда не доверяйся этим колдунам. Лучше нигде не лечиться, чем у них.

— Какая колдунья? Мы ничего не знали о твоей болезни.

— Никакой болезни и не было. Простой чирей вскочил. Таких чирьев у меня было больше, чем грехов у Дадешкелиани. Я их и за болезнь не считал. [104]

А тут, как назло, посоветовали обратиться к этой колдунье Маниай. Я, дурак, поверил. Моя голова, Коция, никогда не была туго набита умом, ты знаешь...

— Мы всегда считали тебя, — начал отец.

— ...глупым человеком, — не дал ему договорить Исма. — Если бы вы меня считали умным, то это плохо: значит, вы глупы. Но это не так. Глуп только я.

Он махнул рукой в знак того, что его утешать не нужно, он сам знает, какой он, и пригласил войти в дом.

Жена и дочь Исмы роздали всем по куску чурека с сыром. А Исма наполнил рог и передал отцу.

— Как можно считать меня умным? — не унимался Исма. — Я охотник, друг Деал и святого духа лесов, поверил беззубой Маниай. Она начала меня лечить заговорами. Долго прыгала, танцевала вокруг меня, бормотала что-то под нос. На третий день укусила меня за ногу около больного места. С тех пор и страдаю.

Отец произнес здравицу в честь Исмы, пожелал ему скорейшего выздоровления, отпил глоток и передал рог дяде. Тот проделал то же. Пить до дна не было принято. Идущие в дорогу ограничивались символическим изображением выпивки.

— Ну, нам пора, — заключил отец, когда обряд проводов был окончен. — Ты, Исма, ложись, выздоравливай.

— Счастливого вам пути! Дадут вам боги счастье! — попрощался охотник и, не выдержав напоследок, заговорил о том, что особенно волновало всех. — Коция, власть опять в руках князей. Но теперь они другие. Тенгиз заигрывает со сванами. Он — змея, сатана. Смотри, если его люди встретят тебя, будь осторожен. Говорят, он вербует сванов к себе против Сирбисто. И некоторые дураки поддаются на его удочку. Смерть им собачья в помойной яме!

— Нет, Исма, — решительно ответил отец, — на уговоры я не поддамся. Как ты мог подумать такое? Мои братья — товарищи Сирбисто. Да и сам я тоже кое-что понимаю...

Миновав село Цицуар, мы вошли в лес. Дорога и [105] снова шла над обрывом. Внизу, как и раньше, бесновался Ингур. Сквозь редкие прогалины в густой листве он казался огромной массой мыльной пены, заполнявшей все Ленкхерское ущелье.

Дорога здесь была довольно широкой, и мне вместе с Верочкой поручили идти вперед. За нами плелся Реаш.

Из-за высокого, поросшего мхом, камня вышли два человека. Я вздрогнул от неожиданности.

— Остановитесь, — громко приказал незнакомец и подошел к нам. В руке он держал пистолет.

Третий раз нападали на нас. Я уже не ощущал страха. Была только злоба против этих людей, которые мешали нам идти в Дали, не давали нам начать новую жизнь, мечту о которой внушил нам всем отец.

Отец, дядя и мать остановились, растерянно глядя на человека с пистолетом.

Бандит прошел мимо меня. Я пристально посмотрел в его почему-то красные глаза, которые он не отрывал от взрослых. Верочка зачем-то дотронулась рукой до его чохи. Он ткнул ее свободной от пистолета рукой. Вера отскочила в сторону, прижалась ко мне и залилась слезами.

Бандит взял из рук дяди уздечку, ловким движением разрезал веревки, связывающие на спине лошади мешки с кукурузой. Мешки упали. Один из них тяжело перевернулся и шлепнулся вниз в кипящий Ингур.

— Ох!.. — тяжело вздохнул отец.

Бандит метнул на него взгляд и, опять-таки ничего не говоря, провел мимо нас повеселевшую после разгрузки лошадь.

После этого бандит вместе со своим товарищем скрылся за выступом скалы.

Все это произошло очень быстро. Ошеломленные, мы молча смотрели друг на друга.

Случай этот снова поставил нашу семью в тяжелое положение. Что делать? Идти назад в Ленкхери или продолжать путь? Отец настаивал на продолжении пути. Мать колебалась. Дядя принялся уговаривать возвратиться. [106]

— Чем кормиться будете? Чем?

— Поголодаем, а позориться больше не буду. Назад не пойду, — упорно твердил отец.

Кто знает, сколько бандитов было еще на этих пустынных дорогах. Огонь гражданской воины охватил Широкие страны. Эхо ее докатилось и до наших гор. Много вооруженных людей бродило по тропам. Озлобленные на все и всех, они были готовы ко всему. Человеческая жизнь для них ничего не стоила.

Чувство страха боролось во мне с самолюбием. Если мы вернемся, как посмотрят на нас люди, провожавшие нас в путь? Как будут издеваться надо мной мальчишки с дядиной улицы!

Самолюбие победило чувство страха.

— Пойдем в Дали! — решительно вмешался я в спор взрослых.

— Тебя не спрашивают! — оборвал меня отец. — Ты забыл, что ты ребенок.

— Нет, почему же, — обнял меня за плечи дядя. — Яро уже большой мальчик, к его советам тоже надо прислушиваться. Ну, ладно, коли и ты заодно с отцом, идемте.

Немало времени ушло на то, чтобы развязать вещи на спине Реаша, насыпать туда сколько оказалось возможным зерна, навьючить на себя. Все же в мешке еще оставалось порядочно кукурузы.

Из затруднительного положения нас вывела случайность.

К месту нашей вынужденной остановки подошел охотник из Мулажа старый Иванэ. Он бодро поприветствовал нас и тут же осведомился, что заставило нас остановиться в таком неудобном и опасном месте. Отец рассказал о случившемся.

— Продайте мне свою кукурузу, — предложил Иванэ. — Я ее здесь спрячу и перенесу за два раза домой. А вам дам за нее вот эту медвежью шкуру Ты, Коция, в Дали ее продашь и купишь муки. Хотя Дали и не относится к Широким странам, но находится на пути к ним, и жизнь там богаче, чем у нас кукурузу там всегда найдешь. [107]

Иванэ выручил нас как нельзя лучше. Теперь мы могли спокойно продолжать свой путь.

Поздно вечером мы добрались до селения Чубер и заночевали у родственников дяди. А утром были невдалеке от последнего трудного перевала — Хвары. Он отделял Сванетию от Дальского ущелья. Шесть месяцев в году перевал был совершенно непроходим.

Последний этап пути наступил. Мать помолилась богам, перекрестила всех нас, и тропинка спокойно повела нас вверх. Кончились лиственные леса, началось царство хвои.

По обе стороны тропинки красовались великаны сосны и ели. К полудню стали редеть и они. Становилось все холоднее. Хотя солнце и жарко палило, но лучи его здесь не приводили к изнеможению.

Появились альпийские луга. Вокруг все было залито цветами. Большие колокола рододендронов, синие гиацинты, золотые шафраны, белые и голубые колокольчики и сотни других цветов, казалось, соперничали в красоте и грациозности форм. Среди цветов гудели шмели и пчелы.

— Вот, наконец, и перевал. — Дядя вытер с лица пот.

Он и отец несли на себе довольно большой груз, и поэтому они устали больше, чем остальные.

— Отдохнем, — предложила мать.

— Нет, отдыхать нельзя, — покачал головой отец. — Надо перевалить засветло. После захода солнца здесь очень холодно. Видишь, снег кругом...

Действительно, и слева и справа к тропинке подступали белоснежные горы. Они не выглядели высокими. Казалось, что ледники были почти на одном уровне с ними.

— Вот, Яро, горные овощи, — показал отец на сочную траву.

Я сразу же узнал любимые лакомства.

Мы вплотную подошли к границе ледника. Точно огромной шапкой он накрывал, седловину перевала. Было очень интересно под палящим солнцем очутиться на льду. Я впервые в жизни видел ледник так [108] близко. Отец сказал, что здесь следует ненадолго остановиться и набраться сил для самого трудного участка пути. Все сняли с себя ношу и повалились на траву.

То же сделал и я. Но соблазн собрать горных овощей был так велик, что я тут же поднялся и принялся рвать обильно росшие вокруг съедобные травы.

Вскоре у меня в руках была целая охапка овощей. Я роздал их взрослым и Верочке. Все с удовольствием начали есть. Это был наш первый за день привал и первая еда после завтрака.

Дальнейший путь лежал по леднику. Где-то далеко внизу под толщей льда была земля. Но даже думать о ней казалось странным. Лед ослепительно сверкал на солнце. Все щурились и поминутно вытирали набегавшие на глаза слезы. Холод проникал через потрепанные чувяки.

Соблюдая старинные правила, гласящие: любой шум, даже человеческий голос могут вызвать трещину или обвал, мы шли, не разговаривая друг с другом.

Этому обстоятельству более всего, видимо, удивлялся ленивый Реаш. На него теперь не сыпались проклятия. Без привычной ругани он отказывался идти по скользкой поверхности, и его приходилось почти беспрерывно угощать палочными ударами.

На льду тропинки не было. Приходилось идти наугад. Впереди следовал дядя, знавший эти места по описаниям людей, бывавших в Дали. Он заблаговременно тщательно и долго консультировался по поводу пути со всеми, кто был в этих ледяных краях. За ним тянулась вся процессия.

Достигли хребта, за которым начинался спуск. Все были до крайности утомлены. Радовало и придавало сил лишь то, что теперь придется не взбираться вверх по скользкому льду, а спускаться. Но и это, как оказалось впоследствии, было делом, нелегким.

Солнце над перевалом было окутано мглой. Оно напоминало лучину, Горящую в дымном мачубе. Стало совсем холодно. [109]

Однако величественная картина, открывшаяся с Хварского перевала, не могла не сбросить с нас значительной толики усталости. Впереди виднелось Дальское ущелье. Оно даже сверху казалось намного шире Лемкхерскбго. За ним раскинулся густой лес. Глаз не мог рассмотреть ни одного селения. Лес окаймляли вершины Хутия, Гванда, Нахар, Светэ, Тиш.

— Яро, не задерживайся, — шепотом поторопил меня отец. — На этих перевалах не один сван погиб. Надо торопиться. Переночевать можно только в пастушьем шалаше, иначе конец нам, замерзнем.

— А есть тут пастухи? — также шепотом спросила мать.

— Конечно, есть, — глухо отозвался отец. — Такие богатые пастбища даром не пропадают.

Поздно вечером, спустившись с перевала и пройдя через неширокую полосу горных лугов, мы вошли в леc.

Здесь нас сразу же обрадовал лай собак. Было уже совсем темно. Различить Дорогу стало невозможно. Шли на ощупь в направлении собачьего лая.

На полянке расположилась отара овец. Виднелись неотчетливые контуры пастушечьих шалашей.

Отец и дядя долго разговаривали с пастухами на непонятном для нас языке. Пастухи оказались не сванами.

Мать не выдержала, прервала затянувшуюся беседу:

— Что они говорят? Пустят нас ночевать или нет?

— Так они нас и ждали! Это богатые скотоводы. У них гостеприимство не принято и совести нет. Не хотят пускать... Платы требуют за ночлег.

— Уай, помогите, боги! — воскликнула мать. — Как можно гостя не пустить? Безбожники! Не пойду я к ним, если даже просить будут. Переночуем под деревом, не умрем.

Пришлось в темноте идти дальше. Пройдя немного, наткнулись на раскидистое дерево. Под его ветками сложили груз, расстелили медвежью шкуру, развели костер. [110]

С первыми сумерками мы уже снова, были на ногах и продолжали путь вдоль реки Сакен.

Отец то и дело останавливался, брал в горсть комья влажной, жирной земли и подолгу мял ее в руках. Дядя внимательно и очень серьезно наблюдал за ним, но сам земли не касался.

Меня же заинтересовали птицы. Их было множество, и они весело распевали свои песни. То тут, то там я слышал новые для меня звуки. Таких птиц я не видел и не слышал ни у нас, ни в Мулаже, ни у дяди, в Ленкхерах. Я без конца вертелся, пытаясь увидеть их, спотыкался и падал.

Первый житель селения Сакен встретил нас радушно. В дремучем и, казалось, совсем необжитом лесу вдруг открылась прогалина, показался забор. За забором виднелись крохотное поле и домик. Мы были тоже очень рады встретить человека после долгих скитаний по необитаемым местам.

Поселенец, оказывается, заметил нас уже давно. Он бросил свою работу, спустился со склона горы и ждал нас у калитки с кувшином айрана — кислого молока, приготовленного по-карачаевски.

— О-о-о-о! Это, оказывается, Коция и Деавит! — воскликнул хозяин, когда мы подошли ближе. — О тебе, Коция, я, брат ты мой, уже слышал, но думал, что ты, брат мой, нашел где-нибудь гнездо.

— Пирибэ! Вот, оказывается, тебя куда занесло! — почти в один голос воскликнули удивленные взрослые.

Пирибэ тепло пожал всем нам руки, говоря при этом теплые слова. Речь его была густо усыпана словечками «брат ты мой».

— А о переселении Деавита в эти дикие места я, брат ты мой, ничего не слышал.

— Ты, Пирибэ, я вижу, неплохо устроился. Домик, земля, вода рядом. — Дядя оглядывался по сторонам, рассматривая хозяйство Пирибэ.

— Эх, Деавит, если бы ты пожил здесь! Во всем Сакене не было, брат ты мой, ни одного поселенца. Я первый, брат ты мой, житель этого дикого края. Никого я не вижу. И если бы, брат ты мой, [111] не моя болтливая жена, и бы разучился говорить с людьми.

— Ну это ничего, медведи — те совсем не умеют говорить, а живут куда лучше нас, — посмеивался отец.

— Да, мой Коция, медведи, брат ты мой, тоже в лесу живут, но им не приходится лес корчевать. — Пирибэ рассмеялся тоненьким голоском, не вязавшимся с его мужественной, широкоплечей фигурой и бравыми усами. — Прошу угощаться, брат ты мой, но у меня ничего кроме кислого молока, нет.

— В Сванетии у тебя и айрана не было, Пирибэ, — заметил отец, отливая в деревянную миску немного айрана.

— Да, край хороший. Много, брат ты мой, земли, леса, трава вон какая, — подтвердил Пирибэ. — Князь нас здесь не найдет, это самое главное, брат ты мой...

Пирибэ упорно приглашал пожить у него и собирался было уже сбегать за женой, оставшейся на корчевке леса. Но отец и дядя запротестовали, говоря, что немного отдохнут на полянке и опять тронутся в путь. Все по очереди отведали вкусного, освежающего айрана.

— Ты вот расскажи-ка мне лучше, кто сейчас у власти здесь в Дали? — осведомился отец.

— Не знаю, Коция. Не знаю, брат ты мой, — сбивчиво ответил хозяин, покручивая усы. — В прошлом году, когда я был в Ажаре, кто-то нехороший у власти был. Его, брат ты мой, все ругали. Я тогда поскорее ушел домой. А в этом году, пока, брат ты мой, работы не кончатся, я, брат ты мой, не пойду туда.

— А что за место Ажара, расскажи...

— Ажара, конечно, — это центр Дали, там даже русские живут. Большое село, очень большое.

— Далеко отсюда?

— Верст десять, нет, двадцать. Да, двадцать и даже больше будет. Да, да, больше, брат ты мой, больше, но не больше, конечно, тридцати. За один день можно туда и сюда пройти. [112]

— А много жителей в Ажаре? — интересовался отец.

— Я был там недолго. Но потом по этой дороге много сванов прошло, — с относительной точностью сообщал Пирибэ. — Я отмечал фамилии зарубками на дереве. Но, брат ты мой, дерево бурей повалило и...

— Ну, а кто из наших знакомых приходил? — перебил отец.

Пирибэ стал перечислять общих знакомых, прошедших мимо его дома на новые земли.

— Больше, брат ты мой, никого не было, не считая твоего брата Кондрата и соседа Теупанэ. Вы о них, конечно, должны знать.

— Кондрат здесь? — воскликнули удивленные отец и мать. — Где он? Мы ничего о нем не знаем, ведь нам полгода почти пришлось пережидать у Деавита.

— Я, конечно, брат. ты мой, удивлен, что вы не знаете, где живут ваши родственники, — ухмыльнулся Пирибэ, откинув в сторону свои длинные усы. — Он, по-моему, поселился по правой стороне реки: от слияния реки Сакен и Гвандра образуется река Кодор. Отсюда верст десять будет до слияния. Надо перейти мост через реку Кодор и идти, брат ты мой, по правой стороне до мельницы, и вот где-то около мельницы в лесу, брат ты мой, поселился Кондрат.

Это было все, что нам мог сообщить Пирибэ о местопребывании нашего Кондрата. Новость нас очень обрадовала. Все становилось проще. Нужно было найти дядю Кондрата; он, наверное, уже успел устроиться на новом месте.

Следуя указаниям Пирибэ, мы тронулись в путь. Без труда нашли мост через Кодор, перешли по нему на другую сторону. Нашли и мельницу. Она работала, движимая водами Кодера, но. на ней, как и на любой сванской мельнице, никого не было. Муку здесь мололи без присутствия человека.

Посовещавшись, взрослые решили, что следует подождать немного у мельницы. Может быть, на наше счастье, кто-нибудь и забредет сюда. [113]

Мама разложила еду. Чурек за три дня пути зачерствел настолько, что им можно было забивать гвозди в стену. Но от этого он не стал несъедобным.

Прождали мы довольно долго. Незаметно подошли короткие сумерки.

Было решено заночевать у мельницы и завтра с утра начать поиски дяди Кондрата. Была уже вынута спасительная теплая медвежья шкура, за которую мать не раз уже воздавала хвалу богам и просила их дать долгую жизнь старику Иванэ. Отец принялся добывать огонь. Дядя собирал хворост для костра.

Неожиданно я услышал человеческий голос.

— Сойка, наверное, — определил отец.

Действительно, в дальских лесах соек было много, и крики их можно принять за человеческий голос. Все согласились с отцом и продолжали начатые работы. Но через несколько секунд до слуха нашего, теперь уже совершенно отчетливо, донеслась песня. Пел мужчина, явно приближающийся к нам. Все радостно насторожились и стали ждать.

В прогалине между липами появился человек. На нем была белая шапочка и серая чоха. Лица еще разглядеть мы не могли, но я почему-то сразу решил, что это и есть дядя Кондрат.

— Дядя! — громко крикнул я и бросился вперед.

— Ой, смотри ты! — вскрикнул человек и бегом начал спускаться к нам с холма.

Теперь уже все признали в нем дядю Кондрата и поспешили навстречу.

— Кондрат, родной!..

— Кондрат, брат!..

Посыпались поцелуи, начались горячие объятия. У дяди Кондрата был радостный вид, «будто он тура убил», как говорят в подобных случаях сваны. Он сверкал белоснежными зубами, без конца похлопывал всех по плечу.

— Ну, пойдемте теперь домой, хватит сторожить мельницу, с ней ничего не случится.

Реаш снова был нагружен. Мужчины вскинули на плечи мешки. Дядя Кондрат понес Верочку. [114]

Тропинка, отошедшая от Большой дороги — здесь была проведена Военно-Сухумская дорога, — повела нас вверх по склону горы в дремучий лес.

Отец бегло рассказал дяде о наших злоключениях, о том, как на нас нападали бандиты.

— Вас не грабили, а щекотали, — ухмыльнулся дядя Кондрат. — А вот нас грабили по-настоящему. С меня даже штаны сняли. Пришлось дорогу в Дали проделать без штанов. Одна старуха из села Гинцвиши, увидев меня в таком виде, приняла за святого и долго молилась, называя ангелом небесным. Ну, я не стал ее разочаровывать.

— Уай, помогите, боги! — воскликнула мать. — Как же это можно, с человека штаны снимать? Вот безбожники!.. .

— Я им тоже об этом сказал, но бандиты попались остроумные, ответили: «Давай попробуем!» — и сняли.

Все рассмеялись.

— Однако далеко ты выбрал свое жилье, — сказал дядя Деавит.

— Откуда далеко, от Лахири? — спросил дядя Кондрат, будто не поняв, о чем говорил Деавит.

— Нет, от Большой дороги, — доверчиво пояснил дядя.

— Это не я, это они дорогу далеко от меня построили. Да она мне и не нужна. На ней сейчас много плохих людей гуляет. Да и река может разлиться, затопить.

— Кто сейчас здесь у власти? — отца этот вопрос волновал все время.

— Не знаю, Коция. В Ажару я не хожу, никого не вижу. Гвозди и соль мне прислал один карачаевец, столько, что и тебе хватит. Зимой слышал, что эртоба победила, что мы свободны. Урожая никто у меня не отнимает. Думаю, что князьям конец. А что там, в Сванетии?

— Князей изгнали, а теперь бандиты опять гуляют по стране.

— Но бандиты уже не те, — вмешался дядя Деавит, — видно, эртоба в Широких странах победила, [115] вот бандиты и чувствуют себя словно со сломанным хребтом. Лишнее сделать боятся.

— Это твой дом? — первой заметила мать аккуратный домик дяди Кондрата.

— Мой! — с заметной гордостью ответил дядя.

— Место хорошее! — пытливо обводя взглядом вокруг, медленно протянул отец. — Ровное, чернозем, буковый лес...

— Вот справа равнину оставил для тебя. Думаю, построишься с весной, — дядя указал на густой лес рядом со своим участком.

— Хорошее место, очень хорошее, — радостно отметила мать.

Видя, что все остановились, Реаш плюхнулся на землю, издав свой обычный вздох облегчения; причем сделал он это так неаккуратно, что отдавил, мне своим нагруженным до отказа боком ногу. Я заорал и одновременно принялся колотить неуклюжее животное. Освободить ногу удалось не сразу.

Было очень больно, но я не плакал, понимая всю торжественность обстановки. Вдруг я услышал возглас Верочки:

— Ой, кто это?

Рядом со мной появился, будто из-под земли выросший, мой двоюродный брат Ермолай. Следом за ним шла тетя Кетеван.

Мы дошли, наконец, до нового места жительства. Было много произнесено шуток по нашему адресу, все смеялись над тем, что в Лахири нас провожала семья дяди Кондрата и она же встречает в Дали. Но как бы там ни было, наш нелегкий путь был окончен. Нужно было построить здесь домик, обзавестись хозяйством.

Это было в 1922 году.

АЖАРА

Отец сказал мне однажды:

— Урожай убран, слава богам, теперь можно и о других делах подумать. Завтра пойдем в Ажару. Село Ажара было центром Абхазской Сванетии, [116] как позже стали называть поселение сванов в Дальском ущелье. До Ажары было не более шести километров, но никто из нас почти за целый год не был там.

Еще до нашего прихода в Дальское ущелье пожар выжег покрывавший склон лес. Под посевы выжженный склон был не пригоден. Зато на нем выросла сочная трава, и наша низкорослая коровенка паслась здесь все лето. С этой-то горки и было видно село Ажара с его деревянными домами, двухскатными крышами, казавшимися мне, привыкшему к пологим крышам сванских домов, странными. Сходить туда один я, конечно, не мог. Но Ажара давно манила меня. В селе было много народу, и жизнь там была какая-то иная, совсем не похожая на нашу, загадочная, непонятная.

Поэтому-то слова отца обрадовали меня. Я лег спать с мыслью об этой увлекательной прогулке и с нею же проснулся.

Нетерпение так овладело мною, что я, забыв о горских обычаях, стал торопить отца. И он, понимая мое состояние, не рассердился на меня, а напротив, в свою очередь, стал торопить мать, которая укладывала кружки самодельного сыра — сулгини. Сыр предназначался для продажи.

— Не забудь — нужны гвозди, иголки и лампа, — наказывала мать. — Смотри, сыр дешево не продавай, он очень хороший. И еще не забудь, что сванов всегда обманывают!

Отец без особого внимания выслушал мать, по обыкновению насвистывая какую-то песенку.

По всей вероятности, он тоже переживал определенное волнение. Без малого год он никуда не показывался и почти не видел посторонних людей. С первого же дня после поселения на новом месте наша семья была по горло загружена работой. Приходилось корчевать лес, строить хижину и сарай, заготовлять корма для недавно купленной коровы и двух овец, которых отец выменял у какого-то мингрельца на нашего Реаша. Обрабатывали землю самодельными [117] лопатами. После посева сразу же приступили к прополке. А там подоспела и уборка.

Отдыхать нам почти не приходилось. Поначалу было решено не работать в воскресные дни, но и это оказалось невозможным. Работы было так много, и она была настолько однообразной, что мы сбились со счета дней и часто понедельник путали со вторником, а субботу с воскресеньем. Мать, правда, беспокоилась, что боги обидятся на нас, ибо мы не соблюдаем воскресных дней, но отец отшутился на этот счет, сказав, что пусть мать побольше молится покладистому Шалиани, и он все простит. На этом мать и успокоилась.

И вот наступил день выхода в люди.

Отец шел обычным для горца легким и быстрым шагом. Я едва поспевал за ним. Незаметно мы дошли до Большой дороги, перепрыгнули через канаву и очутились на пыльной мостовой. Из-за поворота сразу же появился человек с дочерна загорелым лицом и такой спутанной бородой, что она очень напоминала разоренное птичье гнездо. Мы узнали нашего соседа Теупанэ.

— Коция, доброго, пути! — приветствовал он отца, привычным жестом вытирая слезившиеся глаза. — Как тебе не стыдно, так долго не подаешь о себе знать! Я слышал, ты давно уже здесь. Хотел тебя разыскать, да днем все занят, а ночью, боюсь волков, я уже стар.

— Эх, Теупанэ, дорогой! — ответил отец. — Я тоже о тебе много раз думал, да ведь дел-то сколько на новом месте, тружусь, не разгибая спины. Даже счет дням потерял... Есть ли сегодня базар в Ажаре? Хочу сыр продать, купить кое-что надо.

— Сегодня среда, базара нет. Да и вообще ты ничего в Ажаре не продашь, только неприятностей себе нажить можешь. Верь мне, не будь я Теупанэ, если не так. Там сегодня какие-то новые правители устраивают сход. Тебе лучше вернуться.

— Что это за новые правители? — недоуменно спросил отец.

— Не знаю. Мой приятель Бурал был там недавно. От него я и слышал. Не ходи туда, Доция, [118] новые правители могут быть на тебя злы за твоих братьев. Они ведь большими людьми стали.

— Мои братья большие люди, говоришь?

— Эх, Коция, засел ты в своем лесу, как медведь, — покачал головой Теупанэ. — Аббесалом и Ефрем вместе с Сирбисто выгнали всех приставов и князей Дачкелиани. Целый год в Сванетии была свобода...

— Это я знаю, — нетерпеливо перебил отец. — А что сейчас?

— Говорили, что Сирбисто окончательно победил, — Теупанэ беспрерывно щурился.

Отец заметил, что ему неудобно стоять против солнца, и поменялся с ним местами.

— Да вот снова что-то произошло...

— Это ты точно знаешь? Или слышал от своего старого приятеля Бурала? Он мог и соврать.

— Точно, очень точно. Бурал своими глазами видел все это в Мулаже, только недавно пришел оттуда, рядом со мной поселился. Приходи, сам поговоришь с ним.

— Раз так, надо пойти все узнать.

— Не наше дело вмешиваться в эртобу. Убьют ни за что ни про что...

— Всех не убьют...

Расставшись со стариком, к которому отец обещал непременно зайти, мы зашагали дальше. Отец молчал, напряженно раздумывая о чем-то.

— Да, нельзя оставаться в стороне, — неожиданно произнес он и как-то сразу смутился. Видно, слова эти вырвались у него случайно. Просто он забыл о том, что я иду рядом с ним.

По дороге навстречу нам катилось нечто непонятное: на скрипящих кругах громоздилось подобие ящика. Круги вертелись, приводимые в движение лошадью. Я опрометью кинулся в канаву. Отец остановил меня криком: «Яро, не бойся, остановись!»

Скрипящие круги поравнялись с нами. Оказалось, что лошадь ведет под уздцы щуплый, сухопарый мужчина. Он остановился около отца и обратился к нему на непонятном для меня языке. Такого языка [119] я никогда не слышал. Речь его мне понравилась: она была спокойная, мягкая и мелодичная. Все же я держался поближе к отцу.

Велико было мое удивление, когда отец ответил незнакомцу на его же языке. Незнакомец оказался местным дрогалем Семеном Синьковым. Подвода и была страшилищем, которое меня перепугало. Дело в том, что я впервые видел колесный транспорт. У нас для перевозки грузов пользовались санями, колеса в Сванетии в те времена не знали.

Семен Синьков был первым русским человеком, с которым мне довелось познакомиться. Впоследствии мы с ним подружились, и он частенько катал меня на своей повозке.

Немного поговорив и крепко пожав друг другу руки, Синьков и отец разошлись.

Оказалось, что старый Теупанэ все перепутал. В Ажаре власть принадлежала большевикам. Об этом отцу сказал Синьков.

Через некоторое время мы были у деревянного здания сельского Совета. На площади перед сельсоветом толпились люди. Как я узнал впоследствии, происходил митинг (разумеется, в то время я этого слова не знал). Собравшиеся очень внимательно слушали то, что говорил им с балкона какой-то человек. Я прислушался. Разговор шел о школе. Человек, стоящий на балконе, призывал каждый двор внести свою лепту для открытия школы.

— Правильно! — вдруг крикнул отец над самым моим ухом.

Все стоявшие вокруг обернулись и посмотрели на отца.

Отец слегка смутился.

— Правильно! Правильно! — послышалось несколько голосов с разных сторон.

Поддержка явно ободрила отца.

Для школы нужно было реквизировать княжеский дом в Ажаре. Князей уже не было, но народ боялся трогать княжескую собственность. Все хорошо знали, как жестоко мстят князья. А вдруг они снова вернутся? Поэтому все дружно поддерживали предложение [120] об открытии школы и отмалчивались, когда речь заходила о реквизиции княжеского дома.

Когда митинг закончился, к отцу стали подходить знакомые. Их оказалось немало.

— Добрый день, Коция, — первым пожал ему руку высокий сутулый мужчина с толстой короткой шеей. — Правильно ты поддержал Дгебуадзе, надо кончать с этими паразитами...

— Добрый день, Гудал. Давно хотел тебя повидать, — ответил отец, крепко пожимая его огромную руку.

Вслед за Гудалом подошел белобородый старец с муджврой. Он молча обнял отца и приветливо похлопал меня по плечу. Старик напомнил мне дедушку Гиго. Невольно вспомнилось родное Лахири, вечерние беседы у очага, сверстники... С усилием оторвался я от этих воспоминаний и стал вслушиваться в разговор взрослых.

— Если бы все были смелые, то дома князей отобрали, и земли, и все, — говорил старик.

Собравшиеся вокруг нас люди поддакнули ему. Возражал только один человек — низенький, с острой бородкой и маленькими, скрытыми под красными веками черными глазами. Его звали Семипал:

— Теперь большевики взяли верх, конечно, надо их поддержать. Но ведь они и проиграть могут.

Никто ему не возразил.

Мы с отцом пошли в гости к Гудалу и просидели у него до вечерних сумерек. Гудал подробно рассказал о последних событиях в Сванетии. Оказалось, что Сирбисто весной вместе с русскими солдатами прошел через Твиберский перевал и при поддержке народа прогнал князей Дадешкелиани. Сторонники, князей бежали в леса, к ним примкнул кое-кто из знати. Сторонники князей нападают на селения и мирных людей, жестоко мстят всем, кто выступает против них.

Солнечные лучи золотили вершины гор, все остальное покрылось тенью, когда мы с отцом тронулись в обратную дорогу.

На половине пути нас застала ночь. Стало так [121] темно, что, как говорили в Лахири, невозможно было пальцем в собственный глаз попасть.

Пришлось идти очень медленно, то и дело выкидывая вперед руку, чтобы не наткнуться на что-нибудь.

— Найдем мы тропинку домой? — спросил я отца.

— Найдем! — к моему удивлению, очень громко ответил, почти крикнул отец.

— Почему ты кричишь? — удивился я.

— Ты тоже говори громче. В лесу могут попасться волки и медведи, надо их пугать.

Встреча с медведем не предвещала ничего хорошего. Мне сразу же припомнился наш дальний родственник из Лахири Спиридон. Лицо его было так изуродовано медведем, что мы, дети, боялись его, хотя он был добрым, веселым и общительным человеком. Медведь повстречался с ним ночью и решил, как говорили шутники, «закусить мясом Спиридона». Спиридон обладал редкостной силой, и борьба человека с медведем длилась очень долго. Их нашли утром случайные прохожие. И человек и медведь были едва живы. Причем они так крепко обняли друг друга, что, несмотря на бессознательное состояние обоих, разнять их оказалось чрезвычайно трудно. Медведя тут же убили. Спиридона принесли домой и выходили. Но на всю жизнь он остался инвалидом. После этого события дедушка Гиго объяснил мне, что все было бы иначе, если бы Спиридон не испугался, не потерял самообладания. «Смелость, только смелость может победить медведя», — уверенно сказал дедушка.

Мне показалось, что смелости для схватки с медведем у меня хватит. И я наметил план действий на случай неприятной встречи: бить его по морде камнем. Для этого я потихоньку от отца поднял с дороги увесистый булыжник и решил согласовать свои действия с отцом.

Отец выслушал мой план и согласился с ним. Я не почувствовал иронии в его словах, когда он сказал:

— Значит, решим так: я схвачу медведя за уши, [122] а ты в это время будешь бить его камнем по морде. Только бей сильнее и скорее, а то я долго его удержать не смогу. Хорошо?

Я согласился, но о том, что камень у меня в руке, не сказал.

В месте, где нам нужно было повернуть на тропинку, поднимающуюся на гору, зашуршали палые листья, раздался треск веток. Зверь явно шел нам навстречу. Сомнений в том, что это именно медведь, у меня не было. Я со всех сил швырнул булыжник вперед.

— Деавон!* Деавон! Помогите! — раздался испуганный человеческий голос, и что-то тяжелое рухнуло на землю.

*Деавон — дьявол, злой дух.

Я перепугался так, что сердце у меня, казалось, остановилось. Рядом со мной в оцепенении стоял отец. Так простояли мы несколько секунд.

— Идем! — крикнул он и схватил меня за руку. — Идем скорее.

Мы бросились вперед и тут же наткнулись на человека, лежавшего поперек тропинки.

Отец присел на корточки и тронул голову лежащего без признаков жизни человека. Тот неожиданно вскочил на ноги и, заорав нечеловеческим голосом, бросился от нас наутек.

— Убежал. Какой-нибудь больной, припадочный, наверное.

Я колебался, сказать ли отцу о камне или не говорить. Решил, что не стоит его расстраивать. Все равно теперь уже горю не поможешь.

Мы быстро пошли вверх по тропинке.

Навстречу нам вышли дядя Кондрат и Теупанэ.

— Где вы так долго пропадали? — с укором, проговорила мать, когда мы вошли в дом.

— Почему ты плачешь? — удивился отец.

— Это слезы радости. А вот до этого плакала так плакала, — объяснил дядя Кондрат.

— Мы считали... — Теупанэ, непонятно как попавший к нам, перекрестился. — Мы боялись, что новые [123] правители расправились с вами... Я как простился с вами на дороге, так и решил сегодня же навестить вас, узнать, какие новости в Ажаре. А ты вон как задержался.

— Это ты, значит, страху здесь нагнал, — посуровел отец, — Как тебе не стыдно, старый уже человек! Да и все на свете перепутал. Какие же у нас новые правители?!

— Теупанэ не виноват, он только плакать помогал, — улыбаясь, произнес дядя.

Но не успели мы сесть за ужин, как во дворе залаяла собака. Гурбел лаял с остервенением, явно на незнакомого.

Отец вышел во двор и вернулся с нашим старым знакомым Амдалом.

— Какой счастливый ветер принес тебя к нам в дом да еще в такую позднюю пору? — отец указал гостю на скамейку.

— Счастья тут мало, дорогой Коция. Посмотри, в каком я виде! Так бежал, что все разорвал на себе. Еле ваш дом нашел.

Вид у Амдала был действительно незавидный.

— Кто тебя обидел? — заволновались взрослые.

— В доме у вас есть крест? — осведомился гость.

— Конечно, есть! Уай! За кого ты нас принимаешь? — обиделась мама.

Считалось, что если в доме нет креста или иконы, то говорить о злых духах небезопасно.

— Знаю, добрая Кати. Я на всякий случай спросил, — оправдался Амдал и сообщил, что встретил деавона.

— Так вот, слушайте, — начал Амдал, немного отдышавшись. — Я сегодня случайно задержался... Вы не заметили, что сегодня вечер наступил необычно рано?

Вопрос для всех был неожиданным. Стали вспоминать, когда же сегодня наступил вечер.

— Не заметили, — за всех ответил Теупанэ.

— Да, да, — продолжал Амдал, — еще даже солнце не зашло, а начало темнеть. Это сделал проклятый богами деавон... Эх, плохи наши дела, людей [124] нехороших стало много, вот и появился у нас деавон. В Дали он очень опасен, церквей здесь мало, народ богов забыл. Плохо!

— Яро, принеси гостю помыться, — коротко приказал отец, видя, что Амдал уклоняется от главного, и давая ему возможность окончательно прийти в себя.

Но Амдал даже не посмотрел на кувшин с водой, который я принес.

— Как я уже сказал, вечер наступил очень рано, — снова заговорил он. — Иду я на пастбище, как вдруг... вижу, — Амдал закатил вверх круглые желтые, как грецкие орехи, глаза, — вижу... проклятый с горы ко мне идет в образе бесхвостого человека. Деавон! Потом он бросил мне камень в грудь. Я упал и не помню, что было дальше. Когда я проснулся...

— Как проснулся? Ты что, во сне все это видел? — разочарованно протянул Теупанэ.

— Нет, что ты, — возразил Амдал, — не во сне, конечно, а наяву, только я был в обмороке: деавон меня усыпил.

Но Теупанэ уже стал сомневаться в истинности слов Амдала:

— Это, наверное, был простой деав. Их на мельнице много. Я, правда, ни разу не видал, но люди говорили.

— Нет, нет, Теупанэ, я их знаю, — самоуверенно твердил гость, — я много их видел, и тех и других, проклятых,

— Дальше я все расскажу сам. Пусть он пока помоется, — вмешался отец. — Дальше было так. Деавон вместе со своим сыном подошел к тебе и хотел оказать помощь, но ты еще пуще испугался и начал орать, а потом бросился наутек. Яро был свидетелем тому. Скажи ему, Яро.

Пришла моя очередь во всем сознаться и внести окончательную ясность в ход событий. И я рассказал, как припас для медведя камень и как бросил его, заслышав шум.

Закончив свои признания, я опустил глаза, готовый покорно вынести упреки Амдала и родителей.

— Ты молодец, — неожиданно похвалил меня [125] Амдал, — просто молодец! Крепкая у тебя будет рука. Как ударил меня!

Все засмеялись, и я понял, что за проступок мне не грозит никакой кары.

Закусив тем, что имелось в доме, гости стали собираться домой.

— Давай, Амдал, я провожу тебя на пастбище, — не без ехидства заметил Теупанэ, — а то тебя какой-нибудь мальчишка снова обидит.

— Ты сам благополучно доползи до своего дома, — рассердился Амдал. — Твоим слезливым глазам я не очень-то верю...

Когда мы остались одни и стали готовиться ко сну, мать спросила у отца:

— Ты, конечно, сыр так и не продал?

— Забыл. Да и сейчас там не до сыра. Ладно, давайте спать, сами съедим.

Председатель сельсовета

В Лахири весну ждали долго и тяжело. Когда она приходила, людям казалось, будто с них сняли каменную плиту, давившую на них долгие месяцы.

Близость к Широким странам облегчала зимнюю жизнь. В нашем доме появились такие удобства, о каких мы прежде, в Лахири, и думать не могли. Вместо лучины у нас теперь была роскошная, светлая лампа с пузатым стеклом. Очаг заменила печь. Дым выходил через дымоход, устроенный отцом. Одним словом, жизнь наша приняла совсем новые формы.

Сеяли мы главным образом кукурузу. Она давала на нашем скромном участке хорошие урожаи. Кукурузы не только хватало для питания, но и появилась возможность скармливать ее скоту. На нашем дворе хрюкали свиньи и визжали розовые поросята. В дом пришли некоторое довольство и сытость.

Разумеется, и на новом месте нас радовал приход весны. Дальское ущелье, густо поросшее липами, платанами, каштанами, кавказским дубом, грецкими орехами, превратилось в огромный цветущий сад. [126]

Как-то мы с отцом, поднявшись до восхода солнца, чинили изгородь. Невдалеке от нас на дикой яблоне пел дрозд. Ему где-то вторил другой. Два маленьких певца принялись состязаться между собой. По мере того как поднималось солнце, в это состязание вступали новые птицы, и голоса дроздов потонули в птичьем оркестре.

— Хорошая весна в этом году! — Отец полной грудью вдохнул ароматный воздух. — Как-то сейчас там, наверху? Эх, стариков бы сейчас сюда!.. Да, Яро, весна здесь замечательная. И заметь, снег еще кое-где не растаял, а уже все в цвету, и птицы прилетели.

К полудню стало жарко, и птичий хор умолк.

— Завтра начнем пахать. Надо сегодня покончить с забором, — торопил отец скорее себя, нежели меня.

— Обязательно закончим, — кивал головой я, будто все дело было за мной.

— А сейчас пойдем обедать. Видишь, мать машет рукой?

Только мы собрались идти домой, как из леса вышли три вооруженных винтовками и револьверами человека.

— Симарэ!* — окликнул отца молодой сван, перетянутый набитой патронами пулеметной лентой. — Дай воды!

* Симарэ — человек.

Я побежал к дому за водой. Один из вооруженных людей стал пить. Винтовку он снял с плеча и поставил у изгороди. Я с интересом рассматривал ее. Мне никогда не приходилось видеть такого оружия. Как я позже узнал, это была английская десятизарядная винтовка.

Оказалось, что эти люди идут с перевала. Человек, которому мы дали напиться, стоя у изгороди, долго разглагольствовал о том, что скоро в Ажаре, Дали и на всем Кавказе не останется большевиков.

— Никто теперь не заставит нас жениться на своих сестрах и ложиться спать всем селом под общим одеялом, — шныряя глазами по сторонам, говорил он.

Отец слушал молча, глаза его были холодны. [127]

Затем он очень нелюбезно простился с вооруженными людьми, сказав, что у него срочные дела, и ушел.

Сторонники свергнутых князей и бандиты, поддерживаемые иностранными агентами, копили силы для борьбы с народной властью и одновременно вели среди населения подрывную работу, распуская всякого рода слухи и провокации. Бандиты усилили террор и грабежи. Они нападали на жителей, врывались в дома, грабили. В горах, при почти полном бездорожье, бороться с ними было трудно.

Одна из таких банд и проходила мимо нашего дома.

В тот же день, после обеда, пришел Теупанэ и взволнованно сообщил, что власть опять в руках царя,

Отец, разумеется, не поверил словам старика: новости Теупанэ почти всегда оказывались вздорными.

— Царя давно уже нет на свете, — попробовал успокоить его отец.

— Есть, Коция! Ты же сам говорил, что царю нельзя верить. Наверное, он соврал, что умер, просто распустил такие слухи, а сам спрятался в тихом месте, — привычным жестом вытирая с глаз слезы, твердил Теупанэ. — Да, да, Коция, завтра-послезавтра придут отбирать скот, кукурузу, имущество. Князья не могут без этого, — горестно качал головой старик.

Успокоить его отцу так и не удалось. Старик ушел от нас, бормоча что-то мрачное и чаще обычного вытирая свои больные глаза.

— Сегодня будем работать дома, Яро, — сказал на следующий день отец, — в поле не пойдем. Надо вырыть под домом яму. Вот здесь.

— Зачем? — удивился я, рассматривая очерченное лопатой место на полу возле очага.

— Времена изменились, надо кукурузу спрятать. Придут люди князя — отнимут, — ответил отец и начал копать лопатой слежавшуюся твердую землю. — Возьми корзину, поможешь выносить землю.

Два дня мы почти без перерыва рыли яму. В нее можно было положить не только весь наш запас [128] кукурузы, но и спрятаться в случае надобности самим. вверху яму накрыли досками, засыпали землей и прожили несколько мешков с кукурузой. Все это было делано с большим искусством.

Успокоил нас и наших соседей приветливый и веселый красноармеец-грузин. Пришел он почему-то не по тропинке через калитку, а перелез через забор и с карабином в руке зашагал по кукурузнику.

Пропотевшая, выгоревшая гимнастерка не очень складно сидела на нем, и вообще он мало походил на военного человека. Если бы не красная звездочка на фуражке и не карабин, никак бы не догадаться, что это красноармеец.

Отец пригласил гостя в дом. Красноармеец сел к очагу. Мать подала ему свежий чурек, лобио по-грузински и сыр. Гость с большим удовольствием все съел. Ни я, ни мать не поняли, о чем они говорили с отцом, но по тому, как они расстались, можно было сделать вывод, что они очень понравились друг другу.

После его ухода отец рассказал, что Советская Россия в помощь труженикам-горцам прислала отряд под командованием Максима, этот отряд поможет населению обезоружить банды и наладить спокойную жизнь, что большевики не дадут в обиду бедных людей и что в самое короткое время с бандитами будет покончено. Кроме всего этого, красноармеец-грузин позвал отца на сход, который созывался в Ажаре.

Ранним утром отец ушел. В доме наступило томительное ожидание. Работа не клеилась. Мать начинала какое-нибудь дело, но не могла докончить его, бросала, начинала другое, но и оно не шло. Потом она решила идти на поле и копать землю под кукурузу, но, покопав немного, сказала мне, что лучше заняться очисткой семян.

Вернулся отец вечером следующего дня. Грудь его была украшена двумя пулеметными лентами, крест-накрест перетягивавшими плечи. За плечами

висел карабин.

— Меня выбрали председателем сельского Совета, — сообщил отец малопонятные для вас новости и [129] стал снимать с себя оружие. — Мне же поручили отряд из тридцати человек для борьбы с бандитами. Теперь дел будет много...

Для матери стало ясным лишь то, что отец будет подвергаться опасностям. Это не могло не вызвать целую бурю упреков и слез. Да и не без основания опасалась она. В условиях Сванетии борьба с бандитизмом была делом нелегким. Не только бандиты будут врагами моего отца, но и их многочисленные родственники станут нашими кровными врагами.

Отцу надоело хныканье матери, и он прикрикнул на нее:

— Нечего меня хоронить заживо! В конце концов бандиты — это такие же люди, как и мы с вами. Им только глаза надо раскрыть на все, и они уйдут от князей, перейдут на нашу сторону, да еще и всех княжеских главарей приведут на аркане. Кто же, по-вашему, должен делать это? Кто, если все будут отказываться? — горячился отец.

— Да, да, да, ты прав, Коция, прав, конечно! Но почему все же ты должен это делать, а не кто-нибудь другой? — спросил Теупанэ, с утра терпеливо ожидавший вместе с нами отца.

— Ты лучше поправь свои штаны, где ты их разорвал? Не с мальчишками ли дрался под старость?

— Какое там с мальчишками! — возмутился старик. — Это твоя собака меня разукрасила. Я каждый раз ухожу от тебя с одними неприятностями.

Дело было в том, что Теупанэ зашел к нам поздним вечером, чтобы справиться, какие новости принес отец. Наш пес Гурбел был на ночь спущен с цепи. Не узнав старика, он набросился на него и порвал штаны.

Теупанэ усадили за стол. К ужину пришел и дядя Кондрат.

- Ты правильно поступил, Коция. Именно ты должен делать, это. В Дали сваны тебя знают, верят тебе, человек ты ученый. Ты покажешь им, где правда, — говорил дядя Кондрат.

— Коция, а что это такое советская власть? — вмешался Теупанэ. [130]

— Советская власть... это... власть народа, — просто ответил отец.

— Так-так, — закивал головой Теупанэ. — Эх, не люблю я араки, но за Коцию сейчас бы выпил!

— Нет, араку пить не будем, советская власть против араки, — не согласился со стариком отец.

— Ну, я немного бы выпил, — умоляюще посмотрел на отца Теупанэ. — Ты же знаешь, что я не люблю ее, но уж если такие события...

— Сегодня и немного пить не будем. Не за что. Я еще ничего не сделал такого, чтобы за меня пить.

Карабин и патронташи отец повесил в углу, где я всегда сидел. Трогать оружие руками он запретил, но смотреть, разумеется, можно было. Мы с Верочкой с любопытством рассматривали диковинные для нас вещи.

— Значит, ты теперь уже коммунист, — тяжело вздыхая, сказала мать. — Если только князья узнают, конец нам всем, конец.

— Ничего не будет, Кати. Ничего, верь мне, — успокоил ее Теупанэ, с аппетитом уплетая свежий чурек. — Все сваны пойдут за Коцией, вот увидишь...

— Сванам многого и не нужно, — задумчиво выговорил отец. — Но за свободу они даже на богов пойдут, если боги захотят ее отнять. Не могут они не поддержать советскую власть.

Залаял Гурбел. Я пошел открывать. За калиткой стоял бородатый старик с палкой в руке. Впоследствии, когда в опере «Русалка» я увидел Мельника, мне сразу же вспомнился тот нежданный гость, взлохмаченный, заросший, страшный.

— Добрый день, сын хорошего Копии! — сняв шапку, низко поклонился мне старик.

Я был очень удивлен. У нас не было принято, чтобы взрослые первыми приветствовали детей. Мне ничего не оставалось, как тоже поклониться старику и пригласить его в дом.

— Спасибо, спасибо, — отвечал старик, продолжая кланяться, — я не большой человек, я могу постоять и во дворе. А Коция дома? Он еще не ушел? [131]

— Добрый день, Филифэ, — радушно приветствовал отец гостя. — Каким ветром тебя занесло? Старик низко поклонился.

— Ты что это кланяешься, как перед князем? — удивился отец. — Я ведь тебе в сыновья гожусь.

— Ты, великий Коция, — самый главный коммунист, от тебя мы все теперь зависим. Мы зайцы, Коция, а ты лев! — не унимался старик.

— Меня же выбрали. Завтра люди выберут тебя, — значит, я тогда тебе должен буду кланяться? Так мы и будем все друг другу кланяться без конца? Пойдем в дом, что стоять у калитки?

— Я думал, что ты другим стал, наш Коция, — сказал старик после того, как отец почти насильно втащил его в дом, — а ты все такой же простой.

Он высказал какую-то незначительную просьбу. Отец тут же обещал все для него сделать.

Видимо, старику очень понравилось, что новые власти не кичатся, не требуют поклонения, ничем не напоминают князей и пристава. Прощаясь, он долго тряс руку отца и желал ему счастья и здоровья.

Утром отец снова стал собираться в дорогу. Мама, как и прежде, заплакала, но остальные уже не плакали. Не плакал и я.

Отец крепко обнял и поцеловал мать, попросил дядю Кондрата почаще заходить к нам.

— Теперь, Яро, для тебя будут открыты дороги в Широкие страны. Ты скоро будешь учиться. Ты должен стать образованным человеком, не таким, как мы с Кондратом, — сказал мне на прощание отец и зашагал в сторону Ажары.

Мне хотелось крикнуть ему, что я буду такой же, как он, когда вырасту, что он самый умный и образованный человек, но он был уже далеко.

Сильно и зло залаял Гурбел. В конце полянки, с восточной стороны дома, показались два вооруженных винтовками человека. Один из них был очень высоким и широкоплечим, а другой среднего роста. Они перешагнули через изгородь и направились к нашему дому. [132]

— Уай, боги наши, помогите! Это, наверное, бандиты! — воскликнула в испуге мать.

— Надо вернуть Коцию, — решил дядя.

— Нет, нет! — запротестовала мать. — Бандиты могут его убить, а нас они не тронут. Вот тебе надо бежать! Беги, Кондрат, беги!

— Нет, что ты! — резко возразил дядя. — Когда это я был трусом! Я еще им покажу!.. — и схватив большое полено, валявшееся у забора, приготовился к встрече с бандитами.

Вооруженные люди тем временем подошли к нашему двору, и широкоплечий еще издалека крикнул:

— Это дом Коции Иосселиани?

— Да, его дом! — хором и довольно недружелюбным тоном ответили моя мать и Кондрат.

— Добрый день, друзья! — продолжал кричать незваный гость, — а Коция где?

— Ушел в Ажару.

— Уже ушел? Меня зовут Сирбисто Навериани, а это мой друг Вети.

— Уай, боги мои! Добрый вам день, доброго счастья! — оторопела от радости мать. — А мы не думали...

«Вот он какой, наш Сирбисто!» — подумал я, с интересом всматриваясь в незнакомца.

Я тогда еще не мог знать, что передо мной стоял национальный герой моей маленькой страны, человек, который сыграл исключительно большую роль в деле свержения княжеской власти и освобождения Сванетии;

Сирбисто был одет не совсем так, как одевались остальные сваны. На нем были серая кепка, гимнастерка защитного цвета, перетянутая широким ремнем. На боку довольно низко висел большой револьвер. Брюки были заправлены в высокие сапоги.

Он все время улыбался, слегка щуря свои выразительные, с искорками затаенного смеха, умные глаза.

— Наследник Коции? — спросил вдруг Сирбисто, погладив меня по голове.

— Да, сын, — ответила за меня мать.

— Будешь учиться, из тебя выйдет образованный [133] человек, — заговорил Сирбисто. — Сваны будут учиться наравне с другими. Теперь у нас все люди равны.

— Да поможет эртобе бог! — отозвалась мать.

— Очень рад познакомиться с семьей нашего Коции. Мы идем с перевала, думали застать его дома... Давно не видел Коцию.

Мать и дядя стали приглашать дорогих гостей к столу, но те наотрез отказались, заявив, что у них очень мало времени, им надо повидать Виктора Дгебуадзе и моего отца, решить какие-то важные вопросы и ехать в Вольную Сванетию.

Сирбисто и его товарищ простились с нами и ушли в сторону Ажары.

— Помогут вам боги бедной нашей Сванетии! — пожелала им на прощание мать.

Путь в широкие страны

Отец теперь появлялся дома очень редко. Он с головой ушел в дела. Все работы по хозяйству легли на плечи мамы. Главным ее помощником стал я. Верочка тоже принимала посильное участие в работе.

Вставали мы до восхода солнца и шли на поле. Возвращались, когда становилось темно, уставшие, опаленные жарким солнцем. Но и на этом не кончался трудовой день. Маму ждали работы по дому.

Приходил отец чаще всего ночью. Его посещения были очень коронки. Придет, поцелует нас, спящих, и уходит опять. Меня не всегда будили. О приходе отца я узнавал только утром и очень огорчался, что не смог поговорить с ним.

Проходили месяц за месяцем. Незаметно подкралась осень. Началась уборка урожая.

В один из особенно знойных дней, когда даже птицы все куда-то попрятались и только шмели наполняли воздух знойным, напряженным гудением, мы обламывали созревшие початки кукурузы и в корзинах переносили в сарай. [134]

— Яро, поскорее, — торопила мать, хотя я и без того спешил, как только мог, — к вечеру может дождик пойти, сгниет кукуруза на корню.

К полудню мы успели перенести в сарай сорок корзин. Мать очень устала.

— Давай отдохнем немного, — предложил я.

— Что ты, Яро, разве можно в такое время отдыхать? Посмотри, какой урожай! Вспомни пословицу: «Дурак только сеет, умный и сеет и жнет».

— Немного отдохнем, — настаивал я.

В это время из-за деревьев показался отец. Он зашел домой всего лишь на несколько часов. Оказалось, что его срочно вызывают в город Сухуми.

— Уай, — сокрушенно воскликнула мама, — что-нибудь плохое случилось?

— Ничего не случилось, — успокоил ее отец. — Бандитов почти не осталось. Тенгиз только где-то скрывается с двумя-тремя друзьями. В моем отряде все живы-здоровы. Школу скоро откроем. Все хорошо.

Мы уже привыкли к тому, что отец почти не бывает дома, но его отъезд был для нас делом совершенно новым и серьезным.

Уезжая, отец оказал, что вернется через неделю. Но мы день за днем насчитали уже две недели, а его все не было.

С каждым днем становилось все холоднее. Начались дожди.

В эти дни нас навестил Гудал. Он как-то изменился, постарел. Лишь бросив взгляд на его шею, я признал его. Шея у Гудала была очень короткая и толстая; казалось, что голова растет прямо из плеч. Мы в это время собирались садиться за стол. На столе румянился свежевыпеченный чурек, в миске стоял мацони.

У сванов в гости ходили под вечер, особенно строго это правило соблюдалось в воскресные дни, когда люди отдыхали. Гудал же пришел к завтраку. Он оглядел всех нас, вытер усы, точно собирался целоваться, и сообщил новость:

— Наших детей будут учить. [135]

— А я-то думаю, какую новость сообщит ранний гость, — облегченно вздохнула мать. — Коции давно нет, никто не приходит к нам.

— Коция будет не скоро. Их, говорят, тоже учат в Сухуми. С ним уехал наш председатель Романов. Он передал, что всех, их задержат. Коция ученый человек у нас в Сванетии, а там он уже не такой ученый. Вот за него и принялись.

— Да, да, Гудал, он совсем неученый. Он иногда даже дни путает. Я говорю, сегодня уже воскресенье, а он говорит, что нет, еще только суббота, — поддержала Гудала мать, своеобразно понимавшая значение учености.

— Это зависит от пищи. Когда совсем не поешь или поешь плохо, тогда путаешься в днях, а на сытый желудок не путаешься, это я знаю. А ученость состоит в другом. — Гудал минуту подумал, но так и не объяснил, в чем же именно, по его мнению, она состоит.

Мать принялась было усаживать Гудала за стол, но тот решительно отказался, объявив, что послан к нам из школы и что завтра мне надлежит явиться туда.

Я так и подпрыгнул от радости. Учиться! Да еще и завтра!

— А кто учить будет, ты? — спросила мать.

— Нет, — протянул Гудал. — Я бы, конечно, стал учить, но анбан* не знаю. Меня в детстве немного учил дьяк молитвам разным, но анбан не учил, а теперь, говорят, анбан будут изучать. Так что я не могу. Учить будет Виктор, он очень ученый человек, анбан хорошо знает.

— А почему ты собираешь детей?

— Я начальник школы, по-русски это называется сторож, — не без гордости сообщил Гудал.

Мама сказала, что он стал большим человеком, и поздравила.

Гудал ушел, оставив всех нас в радости. Я пойду в таинственный дом, который называется школой. [136]

И потом я буду ученым человеком, может быть даже более ученым, чем отец.

— Смотри, Яро, какое время настало. Дети будут учиться. И даже Гудал стал начальником. Как, он сказал, его пост называется?

— Сторож, — припомнил я.

Меня заинтересовало, что же Гудал будет делать на этом посту.

— Наверное, молитвам обучать, — высказала свое мнение мать. — Он говорил, что дьякон его учил.

— Кати, — послышался из-за калитки голос Гудала, — Кати, я забыл тебе сказать, что школа находится в доме Тенгиза, в Ажаре. Пусть туда идет рано утром твой сын.

— В дом Тенгиза, — расстроилась мать. — Он отомстит всем нам. Лучше бы я не знала, где эта школа!

Вечером дядя Кондрат подтвердил новость:

— В школу завтра детей требуют.

— Знаю. К нам Гудал приходил.

— А знаешь, что школа в доме Тенгиза?

— Знаю. Он никому не простит этого, — покачав головой, тревожно вымолвила мать и испытующе посмотрела на дядю Кондрата.

Дядя присел на пень, оставшийся после дуба. Дерево срубил отец два года назад, когда мы поселились на новом месте.

— Дело же еще в том, — сказал дядя, — что школа далеко. Обуви не напасешься. Да и провожать детей надо. Босиком в школу ходить нельзя.

— Можно по дороге босиком идти, а в школе надеть чувяки и сидеть на месте, — вмешался я.

— Вас посадишь, особенно тебя. Все время крутишься, покоя не знаешь.

После слов дяди я действительно стал замечать, что спокойно сидеть очень трудно, так и хочется сбегать то туда, то сюда.

— Я своего Ермолая не отпущу. Пусть дома работает, — твердо заявил дядя.

У меня мелькнула мысль, что дядя боится пускать Ермолая учиться в дом князя Тенгиза. [137]

Когда он ушел, я хотел было поделиться своими соображениями с мамой, но вовремя остерегся. Ведь и в ней этот разговор может всколыхнуть страхи. А тогда — прощай школа!

— Я и зимой буду без чувяков ходить. А провожать меня не нужно, — заверил я мать.

— А если плохих людей в лесу встретишь? Дорога большая, — раздумчиво говорила мать. В тоне ее отчетливо чувствовались волнение и мольба. Наверное, ей хотелось, чтобы я сам отказался от посещения школы. Настаивать же она не хотела, потому что по-своему, но понимала важность учения.

— Не бойся, мама, я от них спрячусь.

Делать было нечего. Да и мама знала, что все равно, когда придет домой отец, он безусловно отдаст меня в школу. Это его давнишняя мечта. О школе он думал еще в Лахири.

Утром, чуть только свет обрызгал землю своими первыми лучами, я был уже на ногах. Мама долго молилась, заставила помолиться и меня, хотя мы с отцом уже давно перестали это делать.

Выйдя из дому, я опрометью помчался вниз по тропинке. Это было мое первое самостоятельное путешествие в Ажару. Вот и Большая дорога. Как ни храбрился и ни успокаивал я себя, что никто из плохих людей по дороге мне не встретится, все же страх теплился где-то в моем сердце.

Но мне повезло. Позади раздался грохот, и, оглянувшись, я увидел повозку Синькова. За последнее время он сдружился с отцом и не раз бывал у нас дома.

Синьков сделал знак, чтоб я садился к нему. И я впервые в жизни покатился на колесной подводе, еще недавно так сильно меня напугавшей.

— В школу? — спросил на ломаном сванском языке Синьков.

Я помотал головой в знак подтверждения. Больше мы не разговаривали. Синьков гнал лошадь так сильно, что я опасался, как бы не опрокинулась подвода, да и грохот колес очень уж резко бил в уши. [138]

Доехали до дома князя Тенгиза. Дом был большой и красивый, Он сверкал множеством застекленных окон и ласкал глаз нежной белой окраской. На длинном балконе я заметил странные столы с наглухо приделанными к ним сиденьями. Синыков, ссаживая меня с подводы и видя, что я с интересом разглядываю непонятные столы, сказал, что это парты. Я не без волнения поднялся на балкон, а Синьков дружески помахал мне рукой и погнал лошадь дальше.

Ни на балконе, ни около дома никого не было. В нерешительности потолкался я около столов, называемых партами, и сошел вниз. Походил около дома, думая, что, может быть, дрогаль меня не туда привез, и тут же услышал невдалеке чей-то кашель, а за ним знакомый голос:

— Кто это?

— Иосселиани, сын Коции, — ответил я, повернувшись на голос.

— А-а-а, сын Коции? — в углу балкона кто-то зашевелился и появился человек, завернутый в серое одеяло. Это был Гудал. — Э-э-э! Сын мой, рано еще! — зевая, сказал он.

— А ты почему здесь? — спросил я.

— Охраняю школу.

— Охраняешь? От кого?

— От бандитов и воров. От кого же еще? — словно бы обиделся моей непонятливости Гудал. Он еще раз зевнул, потянулся и принялся собирать пожитки и складывать их в одну из парт.

— Дядя Гудал, а зачем эти столы? — поинтересовался я.

— Это княжеские. Говорят, Тенгиз тоже хотел учить детей грамоте и брать за это плату. Вот и купил где-то в Мингрелии. Только, думаю, хотел он своих учить, богатых.

Во двор вошел высокий и стройный мужчина, сильно прихрамывая на одну ногу. Сванская маленькая шапочка лежала на самой его макушке. Высокий лоб, живые веселые глаза на открытом лице как-то сразу вызывали симпатию к нему. [139]

— Виктор идет! — толкнул меня в бок Гудал. — Учитель...

Я и без помощи Гуд ал а узнал Виктора Дгебуадзе, выступавшего на митинге во время нашего первого появления с отцом в Ажаре.

— Не сын ли это Коции? Похож, — Виктор приветливо улыбнулся.

— Сын. Яро его зовут.

— Ярослав, значит, да? — протянул мне руку Виктор. — Будем знакомы, меня звать Виктор. Учиться хорошо будешь? Хочешь учиться? А?

— Очень хочу! — ответил я.

— Это хорошо, всем надо учиться — и тебе, и мне, и Гудалу. Скоро к нам приедет настоящий учитель и будет нас учить. А мы все должны стараться.

— А дядя Гудал оказал, что ты нас сегодня будешь учить, — с досадой проговорил я.

— Я учить не умею. Жаль, но не умею, — снова добродушно улыбнулся Дгебуадзе. — Пока нет учителя, я вас научу только анбану. А дальше не могу.

Начали сходиться ученики. Когда солнце осветило здание школы, весь двор был усеян детьми. Их было так много, что в классной комнате все разместиться не смогли. Кроме трех парт на балконе, в большой комнате, отведенной под класс, было еще шесть парт, а желающих сесть за них оказалось что-то около сорока человек. В класс внесли с балкона все парты, но большая часть учеников должна была стоять.

Мне, как пришедшему раньше всех, дали сидячее место.

Для Виктора около самой двери поставили маленький столик. Он поздоровался с детьми и стал составлять списки. Потом объяснил, что в дальнейшем нас разобьют на смены и тогда не будет так тесно.

После этого он роздал каждому из нас по листку бумаги и один карандаш на двоих. В этот день я впервые приобщился к знаниям и увидел первые двенадцать букв грузинского алфавита — анбана. [140]

Весь обратный путь я повторял эти двенадцать букв и изображал их палочкой на земле. А через несколько дней выучил и все остальные. Отец, вернувшийся из Сухуми, похвалил меня:

— Молодец, стараешься. Теперь такие времена, что все учиться должны. В Сухуми мне начальство сказало: «Вот тебе бумага, карандаши, книги, учитель — садись и учись! Новую жизнь должны строить не темные люди, а ученые».

— Ходить ему далеко, — с сомнением оказала мать.

— Совсем не далеко, — уверил я отца.

Да и в самом деле ежедневная двенадцатикилометровая прогулка нисколько не утомляла меня.

— Осенью на будущий год он поедет в Гагру, — решительно произнес отец и тут же пояснил: — Это город около Сухуми. Там есть школа, где ученики могут учиться и жить. Интернат это называется. Мне обещали взять туда Яро, если будет стараться.

Я научился немного читать и писать, кое-что знал и из арифметики. Учение увлекло меня. Учитель был мною доволен.

В конце августа было объявлено, что меня и ещё двух мальчиков, которым далеко было ходить в школу, пошлют в Гагру. Радости моей не было конца. Итак, я еду в Гагру!

Все это время я, как и прежде, помогал матери. Отец приходил домой раза четыре в месяц. С собой он приносил книги и тетради и занимался. Помогать нам он не мог. Да мы с мамой и не настаивали и сами справлялись с хозяйством.

В один из последних августовских дней отец сказал:

— Ну, Яро, завтра едем в Гагру. Тебя приняли.

— Почему так быстро? — воскликнула мать и тут же залилась слезами: опять дорога, длинная дорога, бандиты...

— Разве можно сейчас лить слезы? Радоваться надо! Наш сын будет учиться в Широких странах, ведь такого счастья еще не выпадало на долю ни одного свана. Бандитов не бойся. Тенгиз убит, [141] какой-то его товарищ сделал это доброе дело. Один Габо сейчас в бегах. Ну, он теперь не опасен. Мать стала собирать меня в дорогу. Вечером, как у нас водилось, собрались родственники. Все они наперебой радовались моему счастью.

— Ты счастливый, Яро, — оказал мне Ермолай, остановив около калитки. — Не забывай меня. О маме не беспокойся. А скот ваш буду я пасти. Вот только прошу тебя, пришли мне трубу, я животных приучу слушаться моих сигналов. А учиться не буду. Отец говорит, что мне уже поздно, да и ходить далеко. Ведь не всем же быть учеными, правда?

Я ничего ему не ответил. Мне стало жалко брата. Получилось так, что он должен остаться дома, потому что я еду учиться.

— Дорогой Ермолай, — обнял я брата, — я всегда-всегда буду тебя помнить, всегда буду тебе благодарен. А трубу тоже обязательно пришлю.

И я почувствовал острую боль. Жизнь разлучала нас, и неизвестно еще, когда нам доведется встретиться вновь, по каким дорогам пойдут наши судьбы.

Войдя в дом, я понял, что разговор шел обо мне, и уловил конец фразы, сказанной дядей:

— ...Яро должен учиться. Мы поможем тебе во всем.

Мама, видимо, переживала мой уход из дома. Но в моем сердце было слишком много ликования, чтобы понимать ее. До последней минуты я отгонял от себя мысль о расставании.

Когда наш дом опустел, я подошел к маме, чтобы оказать что-то нежное, успокоительное, но не нашел подходящих слов. Она помогла мне.

— Ничего, сынок,, не беспокойся. Поезжай, учись. Велик Шалиани, он поможет тебе! — Она подняла голову вверх. В ее глазах я прочел еще непонятную мне, ребенку, скорбь любящей матери, страх за своего сына.

— Мама, я всегда, каждый день, сто раз в день буду вспоминать тебя, — постарался я ее успокоить. [142]

— У тебя сердце доброе, ты меня не забудешь, это я знаю... Но ты же один там будешь, кто поможет тебе добрым советом? Ведь в Широких странах много и плохих людей.

Мать крепко прижала меня к себе.

— Пора спать, ложись, мой мальчик, завтра тебе рано вставать, — наконец сказала она, выпуская меня из своих нежных рук.

Еще затемно отец разбудил меня. У сванов существовал обычай собираться в дорогу чуть свет, куда бы ни лежал их путь, пусть даже совсем недалеко. Горы еще не были освещены солнцем.

На Большой дороге нас ждали два моих будущих товарища — Сеит Мильдиани и Бидзина Гулбани. С ними был отец Сеита с лошадью. Тут же я увидел знакомую фигуру Теупанэ. Теупанэ по обычаю хотел благословить меня на дорогу, но отец воспротивился этому. Теупанэ ничего не оставалось, как только поздравить меня с началом пути в Широкие страны.

— Пусть из тебя получится такой ученый человек, которого мы и не видели. Пусть ты будешь таким большим человеком, что цари будут тебе завидовать... Не у нас, конечно, у нас больше нет царей, поэтому ты и идешь в Широкие страны учиться, — пожелал мне добрый старик.

На Большой дороге началось прощание.

— Плачьте, плачьте, — говорил Теупана женщинам, — слезы — хороший признак, они означают будущее счастье.

— Молодец, Теупанэ! Молодец, на ходу выдумывает приметы, — рассмеялся отец. — А плакать не надо. Подумайте только: наши сыновья идут в Широкие страны учиться! Раньше сваны отправлялись туда или в кандалах в Сибирь, или с лопатой на плечах, чтобы заработать кусок хлеба.

Мать ничего не могла сказать. Я видел ее глаза, наполненные одновременно и страхом и счастьем, и почувствовал, что и по моему лицу, щекоча, побежали слезы.

Рядом, с матерью, держась за ее юбку, стояла [143] Верочка. Взгляд ее удивленных глаз был устремлен на меня. Я крепко поцеловал ее в глаза.

Кончились тяжелые минуты прощания. Мы идем по пыльной дороге вперед, в далекие, манящие, таинственные Широкие страны, о которых я так много слышал в детстве.

Один

Меня разбудил солнечный луч, проникший сквозь листву пальмы. С недоумением оглянувшись по сторонам, я вскочил на ноги и через огромное, напоминающее дверь сванского дома окно увидел и пальму, и синее небо, и даже кусочек моря.

Все было новым для меня и странным. На полу большого помещения на матрацах спали Бидзина и Сеит. Посредине комнаты стоял широкий стол. На нем две внушительные, измазанные фиолетовыми разводами деревянные чернильницы. Между ними стоял бамбуковый стакан с аккуратно заточенными карандашами.

Мне захотелось хорошенько рассмотреть карандаши. Осторожно, чтобы не разбудить товарищей, я подошел к столу и дотронулся рукой до острия одного из карандашей. Сделал это я так неосторожно, что бамбуковый стакан упал на стол. Карандаши рассыпались по столу, часть из них упала на пол.

— Что такое? Что случилось? — вскочили с постели Бидзина и Сеит.

— Свалил... — виновато объяснил я.

— Собирай скорее. Еще подумают, украсть хотел, — торопливо одеваясь, проговорил Сеит. — Слышишь, шум какой! Сейчас войдут к нам.

Я принялся собирать карандаши, а мои товарищи тем временем стали одеваться.

Отца в комнате не было. Он куда-то ушел еще до нашего пробуждения.

Все вместе мы стали вспоминать, как очутились в этом помещении. Мы были раздеты, но кто нас раздел и уложил спать, не помнили. Это показалось [144] нам постыдным. Ведь мы приехали в Гагру учиться, мы уже почти взрослые люди, а с нами возятся, точно с маленькими детьми.

Мы оделись, прибрали свои постели и хотели было направиться на поиски моего отца. Но едва я открыл дверь, как тотчас же попятился назад. Коридор был полон совершенно одинаково одетыми детьми. На каждом из них были светло-серые трусы и рубашка с красным галстуком, на ногах коричневые сандалии.

С нескрываемым любопытством разглядывали мы незнакомых мальчиков. Они окружили нас полукольцом и тоже принялись рассматривать. Наш сванский наряд: круглые шапки, широкие рубахи, заправленные в галифе, чувяки и гетры из домотканого материала — видимо, удивлял их. Из группы школьников отделился рослый мальчик с живыми любопытными глазами и протянул мне руку.

— Коля! — сказал он, глядя мне в лицо.

Я не понимал, что он от меня хочет, и попятился.

— Дай ему руку. Он, наверное, хочет познакомиться, — прошептал мне в ухо Сеит.

- Нет, он просто издевается над нами, — хмуро произнес Бидзина.

Я был склонен думать так же, поэтому не подал руки навязчивому парню. Тот убрал ее и оказал что-то своим товарищам. Те отозвались дружным смехом.

Это показалось нам очень обидным, и мы готовы были ринуться в бой против значительно превосходящего противника, но, на наше счастье, в этот самый момент появился мой отец.

Он заметил накаленность обстановки, живо растолкал школьников и пробрался к нам.

Неугомонный Коля стал что-то с жаром ему рассказывать. К нашему удивлению, отец рассмеялся:

— Что же ты ему руки не дал, Яро? Он же хочет познакомиться с вами. [145]

Так началось наше знакомство с детдомовцами, с которыми в дальнейшем нам предстояло провести вместе не один год.

Вместе с моим отцом и толпой сопровождающих нас ребят мы пошли к директору.

Кабинет директора поразил нас своей величиной и обилием света, лившегося из окон.

За широким столом, на котором свободно мог бы кружиться сванский двухэтажный хоровод, сидел убеленный сединами, крупный, крепко сложенный человек. На его строгом, правильном лице как-то не совсем аккуратно были прилеплены щетинистые усики. Серые глаза изучающе смотрели на нас изтза старомодного пенсне в золотой оправе. Это был директор школы Николай Николаевич Захаров.

Он медленно встал из-за стола и вышел нам навстречу. На нем был чесучовый пиджак и черные брюки, заправленные в сапоги, начищенные до блеска.

— М-да-а-а... — протянул он неопределенно и опять уселся за стол, пригласив отца тоже сесть. Но отец только поклонился в знак благодарности и начал о чем-то горячо разговаривать с директором.

Я сразу же преисполнился к директору уважением и страхом. Эти чувства и остались у меня вплоть до самого окончания школы.

Николай Николаевич вышел из-за стола и слушал отца, прохаживаясь по комнате, время от времени посматривая то на меня, то на моих товарищей. Я же следил за тем, как на стеклах его пенсне то и дело вспыхивал золотой лучик.

Проходя мимо меня, он сделал попытку погладить мою вихрастую голову. Этот жест показался мне непонятным и крайне оскорбительным. Я молниеносно надел на голову шапочку, которую при входе в кабинет директора, по настоянию отца, снял.

Сделал я это настолько быстро, что Николай Николаевич вздрогнул от неожиданности.

— М-да-а-а... — опять неопределенно протянул он и пожал своими широкими плечами. [146]

Отец густо покраснел. Я понял, что поступил дурно, но было уже поздно.

— Николай Николаевич сказал, что вы совсем еще дикари, но в общем вы ему понравились. А еще сказал, что ты, Яро, будешь сидеть во втором классе, а Сеит и Бидзина — в первом, — сказал отец, когда мы вышли из кабинета.

— Почему же во втором? — удивился я. — Я же ничего не знаю!

— Ты же анбан знаешь, читать немного умеешь... А потом директор говорит, что таких больших, как ты, стыдно сажать в первый класс. Там учатся вот такие, — отец показал на Сеита и Бидзину.

Я попытался было доказать, что не смогу учиться во втором классе. Бидзина же, которому было всего девять лет стал требовать, чтобы его посадили во второй класс, говоря, что он не знает анбана, но сможет его сразу же выучить.

Во время этого разговора к нам подошли две женщины, взяли нас за руки и повели куда-то вверх по лестнице.

— Жить будете врозь, — на ходу объяснял отец, шедший вслед за нами.

— Почему? — взмолился Сеит. — Нам вместе веселее...

— Вы сюда не веселиться приехали, а учиться. Директор не разрешает вам вместе жить, врозь скорее научитесь по-русски говорить.

Мы с Бидзиной уже поняли, что противиться старшим в этом доме нельзя, и поэтому смолчали.

Моя будущая воспитательница Ольга Шмафовна беспрерывно что-то ласково говорила мне, но я не понимал ее и хмуро молчал.

На третьем этаже нас развели в разные комнаты.

В спальне стояло двадцать восемь одинаково аккуратно заправленных постелей. На каждой койке висели белые дощечки, на которых значились фамилии учеников. На одной из них Ольга Шмафовна прочла мою фамилию. Мы остановились. [147]

Ольга Шмафовна откинула назад свои пышные рыжеватые волосы и, обернувшись к отцу, сказала ему несколько слов.

— Ну, вот и твоя кровать. Хорошая, чистая, правда? — сказал отец, когда Ольга Шмафовна скрылась за дверью.

— Много очень незнакомых мальчиков. Стыдно как-то спать с ними, — сказал я, готовый почему-то расплакаться.

— Скоро привыкнешь, — успокоил меня отец.

Коренастый парень лет восемнадцати остановился около нас. Улыбка, казалось, застыла на его смуглом лице с черными густыми бровями. Парень, к моему удовольствию, говорил на грузинском языке, который я уже немного знал.

— Архип Лабахуа, будем знакомы, — протянул он отцу руку. — Я секретарь комсомольской ячейки интерната, а этот великан — Ипполит Погава, староста. Мы, так оказать, будем воспитывать вашего сына.

Ипполит Погава, подошедший вслед за Архипом, действительно показался мне великаном. Мне даже пришлось поднять голову, чтобы посмотреть на него.

— Батоно, — отец заметно волновался, — я отдаю вам своего сына... Я надеюсь...

Отец то и дело пожимал руку то Архипу, то Ипполиту и говорил очень сбивчиво.

— Мы будем заботиться о нем, как о родном брате, — сказал по-грузински Ипполит звонким басом. — Только вот зря вы нас обижаете.

— Я обижаю вас? — удивился отец.

— Ну да, обижаете, — продолжал Ипполит, — какие же мы батоно?

— Ну, а ты чего не знакомишься? — обратился ко мне Архип. — Мы уже слышали, как ты чуть в драку не полез, когда Коля с тобой хотел познакомиться. Ну, давай руку.

Я протянул Архипу руку. Он крепко пожал ее. Затем точно так же я познакомился и с Ипполитом.

— По-грузински говоришь? — спросил Ипполит.

— Мало говорю, — смущенно произнес я. [148]

— То есть плохо говоришь, — поправил меня Архип. — Ну, ничего, сейчагс уверишь мало, а потом будешь говорить много.

Где-то в коридоре раздался пронзительный звонок, и наши новые знакомые оставили нас.

— Сегодня ваш сын получит форменную одежду, а завтра пойдет учиться. Вы спокойно уезжайте. Он скоро привыкнет ко всему, — сказал на прощание Архип.

Мысль, что скоро придется расстаться с отцом, огнем обожгла мое сердце.

Отец, вероятно, переживал предстоящую разлуку не менее, чем я. Он прижал меня к себе одной рукой и крепко поцеловал.

Я не заметил, как около нас очутился низенький, щуплый мальчик. Лицо его было почти черного цвета, толстые черные брови были насуплены.

— Обнимаетесь, значит? — как-то странно улыбаясь, бросил мальчик, подходя к одной из коек. — Эх, дикари, не знаю, что мне с вами делать!..

Слова его и тон, которым он произносил их, показали мне, что это, видимо, был еще один начальник.

Отец несколько удивленно посмотрел на него и спросил, о ком он говорит.

— Не о вас, папаша. Какие же вы дикари, вы культурные люди. Зачем же я вас буду оскорблять? Это я так, про себя разговаривал.

Он зачем-то приподнял подушку.

— Вы что, сына на учебу привели? — поинтересовался он. — Напрасно. Здесь его не выучат. Только нос разобьют, бока наломают, а толку не будет.

— Как так? Почему? — нахмурился отец.

— Почему? — передразнил темнолицый мальчик отца. — Хулиганы они, дерутся, бьют всех, иногда даже и убивают. Вот мы только вчера двоих детей похоронили: одного абхазца, другого мингрельца. А завтра, я узнал, собираются какого-то свана убить. Говорят, этот обреченный кого-то утром обидел. Что делать? Приходится жить с дикарями.

Мальчик печально покачал своей черной головой. [148]

Для меня вопрос был ясен. Несчастный обреченный был я. Во-первых, я сван, а во-вторых, действительно утром обидел злополучного Колю не я тут же решил, что ни за что не останусь страшном доме.

Отец тоже взволновался. Он даже несколько побледнел.

— Мы никого не обижали, — нерешително произнес он.

— Так сваны это вы? — удивился мальчик. Его брови поползли вверх, маленькие живые глазки сверкнули. — Вам надо бежать, — решительно произнес он и подошел вплотную к моей койке. — Сына можно иметь и неученого, но его непременно надо иметь живого. А мертвый какой же он сын? Вам надо незаметно бежать.

Я стал оглядываться по сторонам. Мальчик перехватил мой взгляд.

— Я вам помогу. Вот за этим окном, совсем рядом, водосточная труба. По ней вы можете спуститься, а там...

— Джих, ты что здесь делаешь? Уроки начались, а ты что, звонка не слышал? Бездельник! — В спальню вошла сухопарая, высокая женщина с добрым круглым лицом и седыми волосами.

Джих посмотрел на нас, на женщину, несшую в руках форменную одежду.

— Неужели я опоздал? — спохватился он. — Я в уборной был... Бегу!.. Никому ни слова, я потом помогу вам бежать, ждите меня! — сказал он отцу на ухо и выбежал из спальни.

— Опять, наверно, курил? — спросила женщина, обращаясь к моему отцу. — Безнадежный парень. От рук отбился...

Женщина положила белье на мою койку. Оказалось, что это была кастелянша интерната:

— Кто этот мальчик? — поинтересовался отец, заметно повеселевший.

— Это, говорят, сынок какого-то важного человека, а озорник страшный. Как только земля таких держит! [150]

Отец, искоса поглядывая на меня, продолжал выяснять истину.

— Этот озорник, как вы сказали, рассказал нам, что дети в интернате здорово дерутся... и... даже убивают друг друга.

— Что вы, что вы! — заохала кастелянша и замахала на отца руками. — Дети здесь хорошие. А его действительно били раза два, но драку затевал он.

На душе у меня стало легче.

— А он говорит, что меня... — начал было я и тут же стушевался.

— Вы его только послушайте, он вам такое расскажет! Это гнойник нашей школы, — глаза у женщины стали серьезными, почти злыми.

— Почему же его не выгонят? — удивился отец. — Его уже несколько раз выгоняли. Да что толку: отец прикажет, опять принимают.

Я почти совсем успокоился и принялся рассматривать лежащие на моей койке трусы и рубашку. Не было только красного галстука. Его, кстати сказать, не было и на Джихе.

— Пойдем со мной. Помоешься в бане и переоденешься. А вы подождите нас, мы скоро, — сказала, женщина отцу, и мы с ней пошли по коридору.

— Ну, иди, будь мужчиной, — похлопал меня по спине отец. — Начинай свою новую жизнь.

— А если такой опять встретится, что я буду делать?

— Делай то, что мужчины делают: если ударит, намни бока, чтобы запомнил нашу фамилию, а в разговоры с такими не вступай, обманут тебя. Что тебя — меня чуть не обманул, паршивец, взрослого человека чуть не заставил лезть по водосточной трубе.

И я смело зашагал за высокой седой женщиной в белом халате. Мы спустились в подвал.

У входа в баню я встретился с Сеитом и Бидзиной.

Распоряжался баней старый армянин Айрапет [151] Сейранян. Обошелся он с нами довольно бесцеремонно: что-то буркнул в свои висящие, словно мокрые усы и кивком головы показал на скамейки.

Затем он показал, как регулировать горячую и холодную воду, вручил каждому по кусочку мыла и вышел.

— Очень важный человек, — заметил Сеит. — Должно быть, ученый.

Я согласился с ним, но Бидзина резонно заметил, что если бы банщик был очень ученый человек, то не носил бы худые ботинки. В Сванетии считалось, что ученый человек должен непременно обладать богатством.

В бане не обошлось без происшествий. Бидзина резко повернул кран с горячей водой, и его моментально обдало кипятком. Он закричал. Все тело его стало красным как кумач. Мы с Сеитом, не зная, чем ему помочь, стали тоже кричать. Когда к нам пришли взрослые, то трудно, было определить, кто из нас пострадавший. Через минуту все мы были в медицинском пункте. Прежде чем я успел что-либо сообразить, половина моего тела была измазана какой-то черной мазью. И лишь когда прибежал запыхавшийся отец, мне удалось объяснить, что со мной и с Сеитом ничего не произошло, а что ошпарился Бидзина.

Доктор, осмотрев нас, отправил обратно в баню, а сам занялся Бидзиной.

В коридоре собрались ученики. Среди них был и Джих.

— Несчастные дети гор, их нагишом водят по коридорам, как обезьян, напоказ, — разглагольствовал он, со злорадной улыбкой поглядывая на нас.

— Замолчи ты, бурдюк с навозом! — одернул его стоявший с ним рядом крепыш, в котором я узнал Колю.

— Эх, если бы этого черномазого, который назвал нас обезьянами, да встретить где-нибудь подальше от этих мест! — мечтательно произнес Сеит. — Вот бы мы ему дали!.. [152]

— Да, — согласился я, — так бы дали, что наших фамилий он долго бы не забыл. — И я рассказал Сеиту о первой встрече с Джихом и о том, как он уговаривал нас с отцом бежать по водосточной трубе.

— Его надо убить, — заключил Сеит. — Мальчика, который может издеваться над взрослыми мужчинами, надо убить!

Банщик Айрапет теперь встретил нас хуже, чем прежде. Он сам отрегулировал воду и следил за нами до самого конца нашего мытья.

В спальне шло приготовление к обеду. Раздалась команда: «Постройся на обед!» Все побежали в коридор и стали строиться в две шеренги. Я в нерешительности стоял на месте, не зная, куда стать.

— Идем, — кто-то схватил меня за плечо. Я обернулся и увидел того же Колю. — Чего стесняешься? Идем! — потащил он меня в строй. — Здесь все твои товарищи, никто тебе плохого не хочет.

— Да, не хочет, — усомнился я, — а вот Джих издевается и...

— Джих — дурак! — убежденно заявил Коля. — Его у нас так и зовут «Мешок с навозом». Таких, как он, у нас мало. По ним нельзя судить обо всех.

Мы строем пошли в столовую.

Ребята разместились за двумя длинными столами. Нас уже ждал приятно пахнувший борщ.

Под вечер отец уехал. Перед отъездом он долго наставлял меня, чтобы я ничего не замышлял против Джиха, что я приехал в Гагру учиться, а не сводить счеты с такими, как Джих, что для этого не нужно было бы сюда ездить, этим я мог бы заниматься у нас в Сванетии. Я не совсем понимал отца. Никаких счетов я сводить не собирался и, огорченный предстоящей разлукой q отцом, забыл о Джихе.

Провожать отца вышел и Сеит. Бидзина лежал в медицинском пункте.

Мы обогнули физкультурную площадку, [153] обсаженную новыми для меня пышными, красивыми растениями. На ней, весело покрикивая, дети играли в мяч. Вышли к шоссе, как я узнал впоследствии, ведущему из Гагры в Сухуми.

Отец, единственный и верный защитник от всех бед и унижений, покидал меня. Вокруг было так много новых и незнакомых людей, которые могут, как я уже видел, и оскорблять и обманывать. Правда, подумав об этом, я тут же вспомнил и о Коле и о тех двух парнях, которые пришли с нами знакомиться в спальню. Но, может быть, и таких, как Джих, тоже немало?

Я долго крепился, но в конце концов из моих глаз вырвались слезы. Не выдержал и Сеит.

Отец утешал, нас, но видно было, что и ему нелегко. Когда он сел в автобус и в последний раз высунулся в окно, чтобы помахать рукой, я заметил, как две слезинки покатились по его щекам.

— Что это вы так надрываетесь, горные орлы! — услышали мы чей-то голос. — Ой, как стыдно! Хоть не говорите никому, Ярослав, Сеит! Пошли, пошли домой.

К нам подошел неизвестно откуда взявшийся Архип Лабахуа. Он по-дружески пожурил нас, и нам действительно стало немного стыдно.

— Вы теперь детдомовцы, вам стыдно плакать. Вон посмотрите, сколько ребят играют в мяч; Они также провожали своих отцов и тоже остались одни, и, вероятно, кое-кто из них плакал, а теперь! Видите, как им весело и как они хорошо играют?

— Видим, — дружно, ответили мы.

— Ну вот, а они забыли не только слезы, но и письма перестали домой писать.

— Я буду писать каждый день, — решительно сказал Сеит.

И мы тут же стали осуждать мальчиков, способных забыть своих родителей и не писать им письма.

— Ну, смотрите, орлы, каждый день писать все равно не будете, времени не хватит. Но если будете редко писать, я первый поругаюсь с вами. [154]

Помощь товарища

В коридоре раздался пронзительный свисток, и вслед за этим кто-то скомандовал: «Вставай! На физкультуру!»

Я видел, как мои соседи повскакали с мест, и последовал их примеру. Все стремглав побежали вниз. Я также побежал по лестнице, думая, что где-то поблизости пожар, и мы бежим тушить его.

Во дворе все построились и стали заниматься физкультурой. Мы проделывали, на мой взгляд, столь нелепые телодвижения, что я никак не мог сдержать смех.

— Ты что смеешься? — толкнул меня в бок Коля. — Смотри, увидит Ольга Шмафовна.

После утреннего чая в спальню вошла воспитательница. Она направилась к моей койке. Я немало перетрусил, решив, что Ольга Шмафовна действительно заметила на зарядке мой смех. Но ее улыбка рассеяла мои опасения.

Воспитательница повела меня за собой в класс. В коридоре было много учеников, одетых не в интернатскую форму. Я тогда еще не знал, что интернат существовал при девятилетней школе для детей из отдаленных местностей. Основную же массу учеников составляли дети местных жителей.

Около класса нас встретила женщина средних лет с коротко остриженными золотистыми волосами. У нее было строгое красивое лицо.

— Дагмара Даниловна, учительница, — пояснила мне Ольга Шмафовна.

Учительница, внимательно посмотрев на меня, о чем-то спросила воспитательницу и после этого подвела к двери класса и показала мне место за одной из парт.

Я с интересом принялся рассматривать учебники и карандаши, лежащие на моей парте.

Неожиданно в класс вбежал Джих. В зубах у него была папироса. Он положил ее на угол парты, глянул в мою сторону и тут же надулся. [155]

— Я — турок, ты — сван, мы должны быть с тобой братьями, — произнес он после раздумья.

Так значит Джих — турок! У сванов религия проповедовала ненависть к мусульманам. Поэтому я, недолго думая, заявил ему, что не я, а волк должен быть ему братом. Я даже привстал с парты, готовый дать отпор Джиху, если он приблизится ко мне.

— Почему ты сердишься? Я же тебе плохого не хочу, — растянул в улыбке свои тонкие губы Джих. — Аи-аи! Как далеко тебя посадили. Ты же не услышишь учительницу. Переходи на переднюю парту. Здесь все так делают.

Слова Джиха мне показались убедительными. Взяв тетради, книги и карандаши, я пересел на переднюю парту.

Постепенно класс наполнялся. Раздался звонок. Толпящиеся в коридоре ребята шумной гурьбой ввалились в класс и начали рассаживаться. Передо мной выросла тоненькая фигурка девочки лет десяти. Она подошла ко мне, непонимающе мигнула и знаками объяснила, что я занял ее место, показав при этом на надпись в нише парты «Тамара Пилия».

— Нет, мое! — грубо выпалил я весь свой запас русских слов.

Джих что-то крикнул. Весь класс залился дружным смехом. Я понял, что надо мной издеваются.

Задыхаясь от злости, я схватил чью-то увесистую сумку с книгами и бросился было на Джиха. Но путь мне преградил высокий парень. Он сильно сжал мою руку и усадил на место, сказав:

— Не обращай на него внимания. А сидеть ты должен со мной, а не с девчонками. Я уже и книги тебе достал, пойдем. Зовут меня Володя Дбар.

Володя очень понравился мне. У него было открытое, добродушное лицо и медлительные, плавные движения.

— Я тебе дам, обезьяна!.. — пригрозил Володя Джиху, после того как усадил меня на мое место.

Джих сразу же съежился от этих слов.

— В чем дело? Что, шутить, что ли, нельзя? — [156] вступился за Джиха не менее рослый, нежели Володя, ученик.

— Так шутят только дураки. А дураков учить нужно, — зло ответил мой покровитель. — А ты, Гегия, молчи! А не замолчишь, так заставлю тебя это сделать. Все знают, что ты трус и холуй.

Гегия поднялся со своего места. Младшие ученики и девочки уже стали потихоньку вставать из-за своих парт и тесниться у двери, предчувствуя драку.

Так бы, вероятно, и случилось, если бы в класс не вошла Дагмара Даниловна. Все сразу же расселись. В классе водворилась тишина.

— Ребята, к нам прибыл новый ученик — Ярослав Иосселиани, — начала она.

— Встань, — подтолкнул меня в бок Володя.

— Вот он, познакомьтесь с ним, — продолжала учительница, медленно двигаясь между партами ко мне, — он из Сванетии. На прошлом занятии мы с вами говорили о том, что при царизме народы, населявшие Россию, враждовали между собой. Их натравливали друг на друга. А в наше время, при советской власти, все народы друг другу братья. Вот у нас в классе учатся абхазцы, русские, грузины, украинцы, мингрельцы, эстонец, турок. Сегодня к нам пришел сван...

Дагмара Даниловна подошла ко мне, подняла за подбородок мою голову и посмотрела в глаза, как будто хотела в них что-то прочитать.

— Сваны очень свободолюбивый народ, — продолжала она. — Чтобы не подчиняться ненавистным царским законам, они еще в старину забрались в непроходимые горные места, куда не пускали своих поработителей. Все попытки поработить сванов не приводили ни к каким результатам. Поэтому царь натравливал на них горцев, распуская про сванов всякие нехорошие слухи. Эти царские наговоры еще живы в головах некоторых отсталых людей. Но таких людей мало, а скоро их и совсем не будет.

— Дагмара Даниловна, мы ничего не думали о Ярославе. У нас в классе нет отсталых людей, — прервал учительницу Джих. [157]

— Джих, садись! Тебя не спрашивают, — нахмурилась Дагмара Даниловна. — Я еще не кончила говорить, а ты меня перебиваешь. Это называется невоспитанностью.

Джих сел и что-то шепнул на ухо своему соседу, остроносому Гегии, маленькие зеленые глаза которого при этом зло сверкнули, а рот искривился в коварной усмешке.

— Мы с вами, — продолжала учительница, — должны принять нового ученика в свою среду дружески, тепло, как и подобает советским детям.

Слова Дагмары Даниловны возымели действие. После урока все дети старались сделать для меня что-либо хорошее, показать свое расположение, разумеется, кроме Джиха и Гегии. Даже щупленькая Тамара Пилия подошла ко мне и благожелательно предложила занять ее место, если оно мне нравится.

— Извинись перед ней за грубость, — посоветовал мне Володя, — она хорошая девчонка.

— Я не виноват, — неуверенно возразил я.

— Как не виноват? Нагрубил — и не виноват. Ну, иди, догони и извинись. Язык от этого не отсохнет.

На мои извинения Тамара сказала, что это была просто ошибка и о ней не стоит вспоминать.

— Смотрите, смотрите, — нарочно громко оказал Гегия, указывая на меня, — сван сваном, а уже за Тамарой ухаживает.

— Замолчи, курита несчастный! — прикрикнула на него девочка и пошла прочь.

— Она тебя куритой называет, — расхохотался Джих, тыча пальцем в лоб ошарашенного Гегии.

Куритой в школе называли тех немногих учеников, которые тайно курили. Кличка эта среди ребят считалась очень оскорбительной.

Гегия в ответ обругал Тамару.

— Гегия, стыдно тебе! — вмешался Володя.

— Лучше своими двойками займись, — скривил лицо Гегия. — Очень много внимания уделяешь девочкам!

Джих подхватил злорадный смех своего друга. [158]

Володя хмуро смотрел на них. Я подошел к нему и был готов по первому его зову начать драку.

Но, к моему удивлению, когда, казалось, начать потасовку было уже делом чести, Володя взял меня под руку и увел в сторону.

— Идем, Ярослав, от этих хулиганов подальше, а то сами станем такими же. Мой отец правильно говорит: «Уголь всегда чернит».

Звонок окончательно разрядил обстановку. Мы все побежали в класс и через минуту сидели на местах, ожидая прихода учительницы.

Джих и Гегия были самыми старшими в классе. Оба они росли и воспитывались в городе в состоятельных семьях.

Дбар же происходил из простой крестьянской семьи. До детдома он помогал родителям вести хозяйство, много работал. Учение ему давалось с трудом, несмотря на прилежание.

Джих и его приятель тоже плохо учились, но здесь виноваты были только они сами. В классе все, кроме Володи Дбара, боялись их. Дело дошло до того, что когда нужно было выбрать старосту класса, Джих выдвинул кандидатуру своего закадычного друга, а класс не сумел возразить, и Гегия стал старостой.

Когда в классе появился я — такой же взрослый парень, как и они, Джих и Гегия увидели во мне своеобразного соперника, а Дбар, напротив, товарища.

Начался второй урок. В класс вошла Дагмара Даниловна. Все встали. Джих же не встал и нарочно с грохотом откинул крышку парты. Учительница заметила его очередную выходку.

— Джих, к доске, — сказала она. — Ты урок выучил?

— Я уроки всегда знаю, — нагловато заявил он.

— Перестань жевать! — повысила тон учительница. Джих действительно всегда что-либо жевал: конфету, шоколад, сушеную хурму.

— Хорошо, Дагмара Даниловна, не буду, — сказал он и тут же демонстративно сделал глотательное движение.

Класс засмеялся. [159]

Учительница продиктовала небольшую задачу.

Джих долго стоял у доски, опустив свои не в меру длинные руки. Затем он вдруг зашевелился и начал что-то неуверенно писать.

— Садись, — сердито заключила учительница, — на сегодня с тебя хватит. Получай двойку.

Следующим учительница вызвала меня. Услышав свою фамилию, я сначала не поверил своим ушам. Но Володя Дбар знаками показал, что я должен выйти к доске.

— Ярослав, решишь эту задачу? — с расстановкой спросила учительница.

Я посмотрел на условия, которые она заранее написала на доске, и ответил:

— Решишь.

Услышав мой ответ, Гегия залился смехом. Но никто, даже Джих, переживавший двойку, не поддержал его.

Арифметика мне давалась легко, и я без особого труда решил задачу.

Учительница похвалила меня, и я, торжествующий, пошел к своей парте.

Мой первый незначительный успех почему-то молниеносно разнесся по школе.

— Поздравляю, ты, оказывается, арифметику здорово знаешь, молодец, — оказал Коля, подойдя ко мне после уроков. — Значит, и все остальное постигнешь.

И не один Коля в тот день поздравлял меня. На душе стало сразу как-то теплее, и я уже перестал считать себя в школе чужим человеком.

После обеда уроков не было. Володя Дбар и Коля Кемулария, оказавшиеся тоже свободными, потащили меня на спортивную площадку.

Ребята играли в волейбол. Я не имел понятия об этой игре, но не хотел показать свою серость и тоже встал на площадку.

Я с таким остервенением бегал и прыгал, что со стороны, вероятно, казалось, что я играю только один. От меня шарахались все игроки, но все же [160] получалось так, что они как-то успевали ударить по злосчастному мячу, а я нет.

— Спокойней, стой на месте, мяч сам к тебе прилетит, — пояснил мне шепотом Коля, стараясь не ущемлять моего самолюбия.

Но я не обращал внимания на увещевания друзей и, войдя в азарт, носился по площадке, а однажды даже перебежал за мячом под сеткой на другую сторону, чем очень обрадовал зрителей.

Игра окончилась для меня совершенно неожиданно. Я кинулся на пролетавший мяч и тут же кубарем полетел на землю, столкнув игравшего в одной команде со мной Гегию.

— Я так и думал, что этот сван сегодня кровь пустит, — сказал Гегия, вставая с земли. — Ведь я же с тобой на одной стороне играю... болван!

Я кинулся на Гегию, но меня окружили и отвели в сторону.

На площадке появилась Ольга Шмафовна. Она кинула на меня суровый взгляд.

— Мы шутили... играли... он не виноват, — пытался оправдать меня Коля.

— Тебя не спрашивают, Кемулария, — обрезала воспитательница.

— Да, шутили, а нос кто разбил? Хорошо шутили... — вмешался Гегия, вытирая кровь.

Воспитательница взяла меня за руку и повела к зданию школы.

В учительской воспитательница рассказала о случившемся учителю грузинского языка Георгию Хонелидзе. Тот с едва заметной улыбкой выслушал ее, изредка поворачивая ко мне голову с непомерно длинным носом, который, казалось, занимал большую часть его лица. Потом он стал долго и нудно говорить о недопустимости ссор и драк. Понурив голову, я терпеливо слушал учителя. Ольга Шмафовна время от времени перебивала Хонелидзе и по-русски что-то говорила ему.

Я признал себя виновным и обещал впредь хорошо себя вести. Меня отпустили. Володя и Коля ждали [161] меня около двери. Узнав, что меня не оставили без обеда, они успокоились.

По пути в умывальную мы принялись обсуждать происшествие. Мои новые приятели стали уверять меня, что связываться с Гегией не следует ни в коем случае.

— Теперь все знают, что ты не боишься его, — говорил Коля, — поэтому Гегия при всяком удобном случае будет на тебя жаловаться. Я его хорошо знаю. Он такой противный, но ничего поделать нельзя. Придется терпеть.

Я не соглашался с ним, считая, что Гегию непременно надо побить. Володя был со мной согласен, только уверял, что самим начинать с ним драку не следует, а надо побить его тогда, когда он первый полезет.

После долгих обсуждений мы пришли к выводу, что драться все же с Гегией не стоит, но и мириться с ним тоже не будем.

С непривычки игра в волейбол меня сильно утомила, и я с удовольствием растянулся на своей койке и уснул. Однако долго отдыхать не пришлось. В шесть часов раздался звонок, и мы снова пошли по своим классам для вечерней самоподготовки.

Самоподготовкой мы занимались в классах. Вместо преподавателя с нами были воспитатели. Они наблюдали за порядком и помогали в случае необходимости.

— Иосселиани, — обратилась ко мне Ольга Шмафовна, как только вошла в класс, — ты будешь заниматься со мной за столом.

Кто-то прыснул от смеха.

— Джих, в чем дело? Что тут смешного? — сердито произнесла воспитательница.

— Ничего, Ольга Шмафовна, я просто так, — едва сдерживая смех, произнес Джих, — Иосселиани такой большой, что мог бы и без вашей помощи заниматься.

— Ты тоже большой, однако учишься плохо. Сегодня двойку получил. Садись тоже ко мне и делай примеры. [162]

Таким образом, я и Джих оказались за одной партой. Джих получил арифметические задачи, а я стал заниматься с воспитательницей русским языком. К концу самоподготовки я уже знал десятка два русских слов и принялся записывать их в тетрадку.

Неожиданно Джих сунул мне бумажку с примерами по арифметике и шепнул: «Помоги!»

Ольга Шмафовна в этот момент занялась с каким-то учеником в другом конце класса, но я не забыл обид, которые мне нанес Джих, и швырнул бумажку обратно. Ольга Шмафовна заметила это и спросила:

— В чем дело, Иосселиани?

Я промолчал.

Воспитательница подняла упавшую на пол бумажку, развернула ее. Все стало ясно.

— Вы видите, ребята, — обратилась она к классу, — Джих просит помощи у Иосселиани. Как же не стыдно ему было смеяться над беспомощностью Ярослава в русском языке?

— Ну что же, — спокойно отозвался Джих, — посмеялся, что же здесь плохого. А вот Иосселиани отказался помочь товарищу — это плохо. Очень плохо!

— Ребята, как вы думаете, кто прав? Иосселиани или Джих? — Ольга Шмафовна окинула пристальным взглядом класс, как бы стараясь прочесть на лицах учеников их отношение к этому маленькому событию.

Все молчали.

— Кто хочет высказаться? Никто? — прохаживаясь по классу, спрашивала Ольга Шмафовна. — Ну, тогда пусть первым скажет староста.

Гегия встал и решительно сказал:

— Конечно, виноват Иосселиани. Товарищу всегда надо помочь.

— Ну, а Джих прав? Как по-твоему? — опять обратилась к Гегии воспитательница.

— Джих тоже не прав, надо знать, у кого помощи просить...

— А я думаю, — воскликнула Тамара Пилия, — я считаю, что Иосселиани прав. Подсказывать не [163] нужно. Джих поступил нехорошо. Он сначала поиздевался, а потом обратился за помощью. Стыдно так!

В классе зашумели. Кое-кто поддерживал Тамару, но были и сторонники Гегии.

Ольга Шмафовна остановила разгоревшиеся страсти, и я с интересом ждал, что же скажет она.

Володя перевел ее слова, и я убедился, что мой поступок действительно правилен, хотя в ту минуту я думал только о том, что помощь у меня просит ненавистный Джих.

Коллектив отвечает

Все же учение давалось мне с трудом. В Ажаре преподавание велось на грузинском языке, на котором я кое-как говорил. Для второго же класса русской школы моя подготовка была слишком низкой.

Однако упорные и настойчивые занятия давали свои плоды. Постепенно я начал понимать и изъясняться на русском языке. С Володей Дбар мы просиживали над учебниками целые вечера.

Наговорившись вдоволь по-русски, мы шли спать обычно в хорошем расположении духа, весьма довольные собой. Но на следующий же день мы убеждались, что наши успехи не столь уж велики.

Грузинская, абхазская и сванская речь не различает мужского, женского и среднего рода. Это обстоятельство меня совершенно сбивало с толку.

В определении рода в младших классах путались почти все, кроме, конечно, русских детей, которых было очень мало и которые были приходящими. Разговорной практики поэтому было мало. Абхазцы, мингрельцы и аджарцы подобно мне заменяли женский род мужским или наоборот, а средний обычно и вовсе не признавали. Но я почему-то не признавал и женского рода. Скоро мне присвоили прозвище «Мужской род». Сначала я смертельно обижался на него. Но постепенно смирился и беззлобно начал откликаться на свою нелепую кличку.

Первый «неуд» я получил именно по русскому языку. [164]

— Письменную работу ты сделал неудовлетворительно, — сокрушенно оказала Дагмара Даниловна, вручая мне тетрадку, — но я уверена, что ты скоро все исправишь.

Весь класс, казалось, переживал за меня, когда я, опустив голову, возвращался к своему месту с тетрадкой в руке.

— Ничего, — первым обратился ко мне Володя, — мы скоро все исправим. Мне тоже тройку поставили, видишь, с четырьмя минусами. Это похоже на двойку.

Едва дождавшись конца урока, Джих не преминул поиздеваться надо мной.

— Давайте поздравим свана с «неудом», — обратился он к классу. — Повторяйте за мной: «Поздравляем Мужской род с неудом».

Несколько ребят хором вторили Джиху.

Я выскочил из класса. Терпению моему приходил конец. Я решил кровью смыть оскорбление. Однако прежде чем осуществить свое намерение, решил посоветоваться со своими маленькими земляками.

Сеит и Бидзина тоже успели нахватать «неудов», но в классе над ними никто не смеялся. Оба они были моложе меня и любое горе быстро забывали. Тем не менее они поддержали меня и посоветовали поколотить Джиха.

— О чем тут совещаются сваны? — услышали мы вдруг всегда веселый голос Коли Кемуларии. — Наверное, кого-нибудь убить собираются...

Коле и в голову не приходило, что он почти не ошибся, бросив несколько шуточных слов. Когда мы ему объяснили, о чем советовались, он сразу же посуровел и сказал:

— Я думаю, что бить не надо. Надо сказать Архипу и Ипполиту. Я им сам скажу.

— Не надо говорить! — в один голос возразили мы все втроем. — Это будет жалоба.

Коля, не дослушав наши доводы, быстрыми шагами удалился в сторону коридора, где были классы старших школьников.

Я начал готовиться к осуществлению своего намерения. [165]

Трехэтажный дом бывшего приюта, в котором помещался наш интернат, был расположен на полпути между Новой и Старой Гаграми. Рядом с домом начиналось ущелье Цихерва, поросшее каштанами, инжиром и разнообразным кустарником.

Я нашел в кустах укромное местечко, в котором рассчитывал отсидеться после нападения на Джиха. С темнотой же я был намерен пробраться в Старую Гагру и спрятаться в трюме одного из постоянно курсировавших вдоль берега пароходов.

Моя ненависть к Джиху не приняла бы таких уродливых форм, если бы я не был жертвой, казалось бы, хорошего обычая — никогда не ябедничать на товарищей. И до поступления в школу я никогда не жаловался взрослым на обидевших меня мальчиков. Отец предпочитал увидеть меня с разбитым в драке носом, нежели услышать от меня жалобу на товарища по играм.

Пожалуйся я своевременно на Джиха и Гегию классной руководительнице или секретарю комсомольской ячейки, насмешки были бы давно прекращены и во мне не выросла бы такая пожиравшая меня ненависть.

Теперь я был полон только задуманной местью. Я был настолько погружен в свои мысли, что, подходя к интернату, со всего размаху уткнулся в кого-то, идущего мне навстречу,

— Рас шоби?* — услышал я грузинские слова. Голос показался мне знакомым. Оказалось, что

навстречу мне шел Архип Лабахуа.

* Рас шоби? — Что делаешь?

— Ах, это ты, — узнал меня Архип. — Что ты мчишься, как ишак, которому подпалили хвост? Погоди, мне что-то не нравится твой вид, — сказал он, подведя меня к окну и вглядываясь в мое мрачное лицо. — Теперь я понимаю, почему сванов считают разбойниками, — пошутил он. — А это что? — вздрогнул он, приметив подобранный мной около сарая ломик, от которого я не знал, как избавиться. [166]

— Так, гвоздь хотел вбить, — невразумительно пробормотал я.

— Какой гвоздь? — недоверчиво переопросил Архип. — Разве гвозди этим вбивают?

Он отобрал ломик и потащил меня с собой в спальню старшеклассников.

По дороге он выпытал у меня причину моего подавленного состояния. Ни словом не обмолвившись о намерении побить Джиха, я признался, что получил первый «неуд».

— Товарищи, наш маленький сван получил «неуд», — начал Лабахуа, входя в спальню старшеклассников. — Надо ему помочь.

Комсомольцы участливо расспрашивали меня. Тронутый этим, я охотно рассказал, что слово «меч» оказалось у меня женского рода.

— А как же иначе? — удивился семиклассник Катафей. Ему было около двадцати лет, он отпускал усы и никак не походил на школьника. Родом откуда-то с Бзыби, почти из такого же глухого места, как мое Лахири, Катафей, подобно мне, упорно не ладил с русским языком. — Не понимаю, — пожал он плечами, — за что «неуд»? Почему «мечь» — он, когда она пишется с мягким знаком?

Архип долго не мог растолковать упрямому парню, в чем заключаются его и моя ошибки.

— А в общем ты не расстраивайся, — повернулся ко мне Архип, — седьмой класс берет тебя на буксир. Согласны, товарищи? — обратился он к окружавшим нас комсомольцам.

— А что такое «буксир»? — подозрительно спросил я.

Предложение Лабахуа мне не понравилось. Второклассники называли меня не иначе, как Мужской род. Очень мне надо было, чтобы теперь в седьмом меня прозвали еще и Буксиром.

Архип разъяснил мне, что буксиром называется пароход, который тащит за собой на канате другое судно. По обиженному выражению моего лица он решил, что сравнение мне не по душе, и поспешил успокоить меня: [167]

— Завтра начнем заниматься. И чтением и правописанием. Не будь я Архип Лабахуа, если через две недели ты не будешь лучшим учеником! Слово седьмого класса. Правда, товарищи?

— Правда, — подтвердили семиклассники.

Я пробыл у комсомольцев довольно долго и, уходя от них, забыл о недавних своих намерениях.

Едва я вошел на следующее утро в класс, как Джих снова поднял меня на смех.

— Обратите внимание, ребята, — начал он, подойдя ко мне и размахивая руками перед самым моим носом. — Сван после «неуда» перешел в седьмой класс.

Кровь бросилась мне в голову, неожиданная спазма сжала горло. Не помня себя от злобы, я со всего размаха ударил Джиха. Удар пришелся по лицу и был настолько силен, что тот зашатался и упал. Рыжий Гегия бросился на выручку, но в ту же минуту оказался на полу. Школьники встревоженно окружили нас.

Джих вытер выступившую из носа кровь и грозно сказал, чтобы никто не смел и звука проронить о том, что произошло. Взгляд его остановился на двух мальчуганах, непонятно почему обожавших грубого и мстительного подростка.

— А ну-ка, отлупите за меня этого проклятого свана, — небрежно оказал Джих.

Я отскочил в угол, и что-то в моем лице заставило мальчиков шарахнуться от меня.

— Трусы! — сердито закричал Джих и дал подножку старшему мальчугану, вислоухому Канделаки.

Не раздумывая, я бросился к Джиху и снова ударил его по голове.

Только появление преподавательницы прекратило драку.

Я знал, что Джих и Гегия не только сильнее, но и хитрее всех в классе. Но не предполагал, что они настолько коварны.

Достаточно было Дагмаре Даниловне войти в класс, как дети немедленно отпрянули, а Джих [168] и Гегия приняли такой вид, точно они самые кроткие мальчуганы на свете.

Один я в разорванной рубашке, со всклокоченными волосами и исцарапанным бледным лицом выглядел типичным драчуном и забиякой. Притворяться я не умел. Я считал себя правым и был настолько озлоблен, что ухитрился еще раз и притом на глазах учительницы стукнуть своего противника.

Джих смиренно принял удар и елейным голосом сказал учительнице:

— Этот сван совершенно взбесился. Он лезет на всех с кулаками. Посмотрите, что он сделал с моим носом.

Мой друг Володя Дбар и решительная Тамара Пилия, как нарочно, оказались больными, а остальные дети снова струсили перед первыми силачами и подтвердили мою виновность.

— Учишься хуже всех, а дерешься... — укоризненно сказала Дагмара Даниловна. Она не договорила «больше всех», но мне и без того было понятно, что она хочет сказать.

Я знал, что драка в интернате считается большим преступлением.

«Выгонят», — решил я и подумал о том, что скажет отец, когда узнает, что его Яро с позором выгнали из школы. Стыд охватил меня. «Нет, не вернусь домой. Ни за что!» Я вспомнил о плане, который выносил, когда замыслил побить Джиха.

«А что, если убежать из интерната? И уехать куда-нибудь на пароходе?»

Не помню, как прошел урок. На перемене я побежал к Коле Кемуларии и все ему рассказал. Коля задумался. После долгой паузы он решительно сказал:

— Ты сделал плохо, очень плохо, но ничего, не бойся. Джиха и Гегию уже все знают.

Это не успокоило меня. Чем больше я думал о происшедшем, тем больше расстраивался и ругал себя за несдержанность. Меня все винили, хотя и относились ко мне снисходительно и сочувственно. Это обстоятельство меня еще больше огорчало.

Когда ребята строились на обед, я забрался [169] в какой-то темный закоулок и выждал, пока не замерли на лестнице дружные шаги ребят.

Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким и несчастным. Меня никто не видел, и я сразу же забыл о том, что еще недавно считал себя взрослым мужчиной, и залился слезами.

Таким и обнаружил меня Архип Лабахуа. Он, видимо, повсюду искал меня.

— Что же ты обедать не пошел? — спросил он, делая вид, что не замечает моих слез.

— Н-не х-очу я ник-какого обеда, — сквозь слезы пробормотал я и снова безудержно зарыдал.

— А мы думали, что ты настоящий герой, — ласково обнял меня Архип. От второклассников он уже знал о драке. — Эх, ты, один избил двух здоровенных дармоедов, а сам плачешь, как девчонка. Нечего хныкать. Пойдем обедать.

Я долго отказывался, но Архип настаивал на своем. У старшеклассников был свой уголок в столовой, и я был несказанно горд, что пью чай вместе с ними. И за чаем, ободренный товарищами, я доверчиво рассказал не только о сегодняшней драке, но и о том, что предшествовало ей в течение этих нескольких мучительных для меня недель.

— Мы обсудим этот вопрос, — выслушав меня, сказал Архип. — Верно, товарищи?

— Надо написать родителям этих безобразников, — предложил Ипполит.

— Обещай нам, — продолжал Архип, — что ты никогда не будешь ни с кем драться. А если тебя кто и обидит, то скажи кому-нибудь из нас. Мы всегда сумеем за тебя заступиться. Обещаешь?

Я кивнул головой.

— Верю, — сказал Архип. — Сваны всегда держат слово.

На следующий день меня вызвали к директору. У дверей кабинета мне встретился Архип.

— Расскажи Николаю Николаевичу всю правду. Скажи и в чем ты не прав. Скажешь? — испытующе спросил он.

— Скажу, — не сразу согласился я. [170]

Архип прошел в кабинет. Через несколько минут дверь приоткрылась.

Я нерешительно вошел и настолько растерялся, что даже не поздоровался. Несмотря на смущение, я сразу же заметил, что у стены, не зная, куда девать руки, стоит Джих.

— Ну-с, милостивые государи, вы что же решили, что у нас здесь ринг? И так далее? И тому подобное? — сурово нахмурив брови, начал директор.

«А что такое ринг?» — чуть не спросил я, но вовремя остановился.

— Или цирк? Или кабак? Или... — продолжал Николай Николаевич.

Все эти слова были мне непонятны — ни цирка, ни кабака я не видел ни разу в жизни.

— Допустим... Именно допустим, — продолжал директор, — что вы поспорили. Но почему надо разбивать носы в кровь? Или ставить такие вот синяки? — указал он на огромный с желтой каймой синяк под моим правым глазом.

Заработал я его в общей потасовке, хотя и не помнил от кого.

Джих молчал и только расстроенно шмыгал носом. Я тоже молчал.

Но Николай Николаевич и не думал шутить. Ни моих объяснений, ни Джиха он не стал слушать.

— Ступайте в класс. Урок начался, — сердито сказал он в заключение.

«Выгонят», — размышлял я, вместе с Джихом спускаясь по лестнице и стараясь не глядеть на своего врага.

Страхи мои оказались напрасными. Должно быть, помогло заступничество Архипа: я отделался только выговором.

В тот же день состоялось классное собрание. На нем присутствовали Архип Лабахуа и Ипполит Погава. Собрание открыла Ольга Шмафовна. Она коротко охарактеризовала не только наш класс в целом, но и каждого ученика в отдельности.

— Он еще не обтесался, — сказала классная воспитательница, дойдя до моей фамилия, — в нем [171] еще много дикого, прошлого, ненужного. Впрочем, как и в каждом из нас. Ему надо помогать. А такие разболтанные ученики, как Джих и Гегия, травят его. Не помогают, а травят, мешают учиться.

Тут Ольга Шмафовна обрушилась на моих врагов. Наглые, самодовольные улыбки на их лицах сменились угрюмым выражением.

После собрания обстановка в классе изменилась. Джиха перевели в параллельный класс. Вместо Гегии выбрали нового старосту. Я избавился от своих врагов.

Со всеми остальными одноклассниками у меня быстро установились добрые отношения. Я был бы всем доволен, если бы не одно обстоятельство. Несмотря на старания комсомольцев, тащивших меня «на буксире», я по-прежнему путал роды и делал немыслимые ошибки почти в каждом слове.

«Неуды» по русскому языку удручали меня: плохая успеваемость лишала права на красный галстук и возможности уехать домой на зимние каникулы.

Самодеятельность

В класс влетел возбужденный Коля Кемулария.

— Слушай, Ярослав, помоги нам! Нам нужно... нам нужен сван. — И, оглянувшись по сторонам, спросил: — А почему вы так рано начали самоподготовку?

— Мы всегда так, — объяснил Володя Дбар. — Мы не успеваем... Зачем тебе сван? А абхазец не годится?

— Не годится, особенно такой, как ты, — шутливо ответил Коля. — Мы ставим пьесу, там есть роль свана. Вот мы и хотим настоящего свана взять.

Я ничего не понимал. Мне не приходилось видеть спектаклей. Я не понимал, чего от меня хочет Коля. После долгих и не вполне понятных для меня объяснений Коля безнадежно покачал головой и, схватив меня за руку, буквально вытащил из класса. [172]

Через минуту мы были в обширном зале детского дома. На сцене вокруг стола полукругом сидели ребята и слушали чтение какой-то книги. Нас с Колей не заметили. Мы тихонько прошли в задний угол и остановились около коренастого Отара Маршании, парня с грубоватым, но приветливым лицом.

— Ты играть будешь? Зачем пришел? — шепотом опросил Отар.

— Не знаю... Меня Коля позвал.

— В роли свана, — пояснил Кемулария.

— Подойдет. Слов почти нет, а бить, да еще палкой, он может, пожалуй, лучше всех, — обрадовался Маршания. — Ты только бей покрепче этого урядника и потом убегай.

Руководитель кружка самодеятельности согласился с Колей. Мне поручили играть роль свана в русской пьесе, которую ставил драмкружок. Надо было войти в кабинет урядника без стука, как принято у сванов. Это обстоятельство вывело неуравновешенного урядника из себя, и он набрасывается на бедного свана и выгоняет его из кабинета, не дав высказать свою жалобу. Разозлившийся сван возвращается обратно я ударяет палкой чиновника, а затем поспешно убегает.

Все это показалось мне забавным. Выписав те несколько слов, которые мне надо было сказать, я ушел на занятия. Дбар не одобрил мое актерское начинание, считая, что это еще больше затруднит «борьбу с двойками».

К следующему дню я уже выучил свою роль наизусть. На занятии драмкружка состоялась репетиция. Впервые видя, как разговаривают и действуют наши детдомовцы, подражая каким-то урядникам, попам и вообще взрослым людям, я недоумевал и посмеивался.

Когда очередь дошла до меня, я взволнованно выпалил все слова моей роли и тут же приготовился огреть урядника палкой по голове. Но руководитель заставил снова повторить свою роль. К моему великому удивлению, все оказалось не так просто.

С репетиции я ушел обескураженный. Захотелось [173] пойти к Коле и попросить, чтобы он меня освободил от участия в спектакле. Но Архип, которого я встретил в коридоре, остановил меня.

— Я слышал, ты на сцене учишься играть, это правда? — похлопал он меня по плечу.

— Да. Трудно очень, — неуверенно ответил я.

— А ты разве легкое дело ищешь? — засмеялся Архип. — Раз трудно — значит интересно, значит хорошо. Ты же сван, храбрый горец, тебе стыдно бояться трудностей. Правильно делаешь, что играешь в кружке, скорее изучишь язык... и все другое... И твоего друга, Володю Дбара, надо вытащить. А то сидите без конца за уроками, переутомляетесь, и ничего, наверное, в голову не лезет.

Архип был прав. Увлечение художественной самодеятельностью не помешало мне учиться. К концу полугодия, хотя я еще и не избавился от двоек, учение мне стало даваться гораздо легче.

Под выходной вечер, в канун зимних каникул, наш коллектив впервые ставил спектакль. На доске объявлений красовалась афиша, на которой между прочими фамилиями значились и наши: Коли, моя и Отара, который исполнял роль урядника.

Утром на заключительном уроке Дагмара Даниловна объявила полугодовые отметки. По русскому языку у меня была двойка. Правда, прежде чем назвать эту оценку, учительница сделала оговорку:

— Иосселиани сделал большие сдвиги в изучении языка, и я уверена, что во втором полугодии, если будет прилежным, он сможет не только догнать остальных учеников, но и выйти в передовые.

Подготовка к спектаклю помогла мне освободиться от мрачных мыслей.

Вечером зал был заполнен зрителями. Кроме учеников, было много и родителей.

— Твой отец приехал, в зале сидит, — шепнул мне на ухо Коля, когда занавес уже был поднят и в зале раздались рукоплескания.

Я обомлел. К моему желанию немедленно убежать куда-нибудь от предстоящей, уже кажущейся мне [174] непосильной задачи прибавилась новая мысль: отец будет смотреть, как я с позором провалюсь.

— Убегу! — решил я и, швырнув в темный угол длинную палку, с которой мне предстояло через несколько минут появиться на сцене, быстро побежал по лестничке к выходу из помещения.

Многочисленные артисты, разодетые в причудливые костюмы, были настолько поглощены своими собственными треволнениями, что не обратили на меня внимания. Я добежал до гардеробной, свернул влево и бросился вниз. Не дойдя до выходной двери, в темном узком проходе столкнулся с каким-то тоже спешившим человеком.

— Ты что бежишь, как... ишак? — узнал я по голосу Ипполита. — Выгнали, что ли?

— Нет, но... так...

Я не успел договорить, как на меня сзади кто-то налетел, едва не свалив нас с Ипполитом.

— Ярослав, твой выход, давай скорее! — Это был запыхавшийся Коля. — Куда ты исчез? Палка где, палка?! Ты что, струсил, что ли? Где палка?!

— Там, — глухо, но решительно ответил я и побежал наверх.

Через минуту я был уже на сцене. С длинной палкой в руке, в сванской шапчонке на голове и со шкурой медведя на плечах я был похож на настоящего взрослого свана.

Урядник — Отар, как и положено было по ходу действия, долго бранился в тщетном ожидании, что я отвечу ему заученной репликой. Но я молчал. Тогда «урядник» подошел ко мне и грубо начал выталкивать из кабинета, щедро награждая пинками и руганью.

— Ну что, ты все забыл? Как тебе не стыдно? — набросились буквально все, как только меня вышвырнул из «кабинета» урядник.

— Успокойся, — умолял Коля, — ты же мужчина! Вдруг я встрепенулся и вспомнил свою роль.

Я живо повернулся, выскочил на сцену, залпом выпалил все, что нужно было сказать при первом появлении, и тут же; ударив по голове перепуганного [175] Отара, убежал. В зале раздались хохот и рукоплескания. По всему было видно, что зрителям мой выход понравился. Я тогда еще не понимал, что аплодировали человеку, который осмелился бить царского чиновника, и приписывал все аплодисменты себе.

— Ты все провалил, — вывел меня из ложного самомнения Коля, всплеснув руками.

— Ничего не провалил, — возразил Ипполит, почему-то торчавший все время за кулисами. — Он лучше всех сыграл. Он так ударил Отара, что тот будет помнить...

Тут я только вспомнил еще об одном досадном упущении: я должен был ударить «урядника» по правой части головы, там, где у него под фуражкой была подстелена вата, но стукнул по левой.

Тем временем кончился первый акт, занавес опустился, сопровождаемый рукоплесканиями и многочисленными выкриками одобрения. Отар пришел за кулисы. Я кинулся к нему.

— Ты сыграл ничего, — спокойно сказал он, глянув на меня.

— А палка нак?.. Больно? — нерешительно спросил я.

— Палка? — Отар расхохотался. — Я знал, с кем дело имею, и упросил гримера всю голову обложить ватой.

Обрадованный, я быстро привел себя в порядок и, едва дождавшись конца следующего акта, бросился в зал. Мы с отцом обнялись и поцеловались.

— А это мой отец, Яро, — обратился ко мне Володя Дбар, — познакомься.

Наши отцы прибыли на одном и том же автобусе, курсировавшем между Сухуми и Гагрой. В пути они уже познакомились. Отец Володи Джамал был сухощавый, пожилой человек, небольшого роста, с тонкими чертами лица. Он взял меня за плечи по абхазскому обычаю и обнял.

— Как учишься? — спросил Джамал, когда церемония знакомства бьига окончена.

— Ничего, хорошо, — моргнул мне Володя, боясь, что я начну жаловаться на наши трудности в учебе. [176]

Но Джамал оказался человеком не назойливым и тут же перешел к шуткам о спектакле.

Все же я рассказал отцу о своих неудачах. Он ничего мне не ответил, но на следующий день вместе со мной побывал у директора интерната.

К моему великому удивлению, Николай Николаевич не только не выругал меня за неуспеваемость, но, наоборот, похвалил за упорство.

— Ничего, ничего, — говорил он отцу, — позанимается на каникулах и нагонит. А вот с поведением у него...

— Он мне говорил, что подрался с каким-то Джихом, — начал было отец.

— Дело не в Джихе. Это уже забыто. Именно уже, — подчеркнул Николай Николаевич. — На него тут отец Феофилакт жаловался. Конечно, религия — опиум для народа и так далее и тому подобное... Но это, извините, недопустимое озорство...

И Николай Николаевич подробно рассказал отцу историю, о которой я сам почти позабыл. Как-то в воскресенье, когда мы всем классом высыпали на берег моря, странная фигура в женском одеянии привлекла мое внимание. Неуклюже балансируя и высоко поднимая подол длинного блестящего платья, человек осторожно пробирался по влажному песку и делал при этом такие уморительные движения, что я покатился от хохота,

— Ребята, что это за чучело? — громко спросил я, вспомнив, что в Ажаре выставляли на огороде чучела, чтобы отпугнуть бродивших в окрестностях медведей.

— Это отец Феофилакт, — шепнул Коля.

В Сванетии никто не называл попов отцами. И сванские попы одевались так, как одевается любой сван, и также ковырялись в земле. Только во время богослужения священник набрасывал на себя коротенькую ризу.

— А чей он отец? — спросил я, но ответа не получил.

Странная фигура подошла к нам, уставилась на меня заплывшими глазами и вдруг протянула

[177] к моим губам пухлую, нестерпимо сладко пахнувшую руку.

Никогда в жизни до этого мне не приходилось нюхать ни духов, ни одеколона. Никогда ни отец, ни дед не целовали руку попу.

— Ты кто — черт? — опросил я и отвернулся.

Священник оторопело поболтал в воздухе протянутой рукой и, обозлившись, огрызнулся по-грузински:

— Сам ты сатана и безбожник!

В тот же день он пришел в интернат и пожаловался на меня директору. Николай Николаевич славился в районе как старый атеист, и Феофилакт особенно не рассчитывал на его сочувствие. На всякий случай он оклеветал меня. По словам священника, я набросился на него и обругал последними словами.

Быт сванских семей не знает ругательств. Я всегда был очень чувствителен ко всякой лжи, и когда, не стесняясь моего присутствия, Феофилакт повторил свою клевету, я не выдержал. Можно было подумать, что я вот-вот наброшусь на клеветника.

— Разбойник! — в ужасе забормотал Феофилакт, глянув на мой сузившиеся от ярости глаза. — Форменный волчонок. Чур меня, чур меня! — испуганно закрестился он и покатился по лестнице, всячески понося и проклиная меня.

Николай Николаевич недоуменно пожал плечами, но на всякий случай сделал мне пространный выговор. Теперь он почему-то вспомнил об этом, и мне пришлось дать моему отцу честное слово никого больше не задевать.

— У вашего сына поведение неплохое, — обратился Николай Николаевич к Джамалу, который, войдя в кабинет директора, снял свой черный башлык и теперь сидел в углу. — Он бы был хороший ученик, но не знает русского языка... С языком у него не совсем... — продолжил директор.

— Унах! — воскликнул по-абхазски Джамал, вскочив с места. — Когда он на каникулы в прошлом году приехал, ни с кем по-абхазски не говорил. Говорит, забыл... Мы из-за него по-русски научились. [178]

Николай Николаевич рассмеялся, встал с места и подошел вплотную к Володе.

— Плохо будет учиться, женю его, женю — и больше ничето! Пускай занимается женой, — грозил Джамал, жестикулируя увесистой палкой.

— А в общем, дорогие отцы, у вас дети неплохие, совсем неплохие, — заключил Николай Николаевич, прохаживаясь по кабинету. — Они трудолюбивы, а это главное. Если нет трудолюбия, и талант не поможет, ничего не поможет. Ваши дети честно и много работают. Ну, пока трудно, не все удается... В этом виноват царь. Слишком долго он сидел на нашей шее и не давал возможности развиваться.

— Если не будет трудиться, с женой будет сидеть, а не учиться! — продолжал грозить Джамал, потрясая палкой.

— Дружба у них хорошая, — Николай Николаевич показал в нашу сторону, — они помогают друг другу. Над ними шефствуют хорошие ученики старших классов, за ними смотрит комсомол, и мы, преподаватели, не совсем даром едим хлеб. Так что не беспокойтесь, не беспокойтесь.

Директор очень тепло простился с нашими отцами. В коридоре Джамал все-таки угостил Володю палкой.

— Это тебе за обман! — проговорил Джамал при этом на абхазском языке, который я уже кое-как понимал. — Я из-за тебя русский язык выучил, а ты...

Впрочем, очень скоро он отошел. Когда мы вышли провожать родителей, Джамал обнял сына и раза два испытующе пощупал то место, куда так недавно нанес удар своей палкой. Не менее трогательно простились и мы с отцом. Автобус уже давно исчез за поворотом дороги, оставляя за собой столб пыли, а мы с Володей все еще смотрели ему вслед.

— Больно было? — нарушил я молчание, показав Володе на шишку, вскочившую на его голове.

— Нет, — гордо возразил Володя. — Я мужчина, и для меня такие удары пустяки. Но жалко отца. Он такие случаи очень долго переживает... Он уже старик... И жалко, что он себя очень будет ругать... [179]

Слова Володи возбудили во мне мысль, над которой я раньше не задумывался. И мне отец всегда за дело, конечно, давал подзатыльники. И я вспомнил, что он сам обычно переживал больше, чем мне они доставляли неприятностей и боли.

— Ладно, пойдем заниматься! — опомнился Володя, схватив меня за руку и потащив за собой. — За каникулы мы всех догоним!

— Будем заниматься все время.

— Давай, я согласен. — Володя шел впереди с высоко поднятой головой, словно одержал какую-то победу.

— Сейчас все уехали, нам мешать не будут.

— Да, да, мы одни будем все время заниматься.

Разговаривая таким образом, мы настолько подогрели друг друга, что мне свое тяжелое положение показалось совсем уже легким.

«Займемся в каникулы, пока другие гуляют — и двойкам конец», — думал я. А все остальное на свете рисовалось в розовом цвете.

Мы очень были удивлены, встретив в классе Тамару Пилию. Она училась хорошо и по праву должна была в каникулы уехать домой.

— Ты чего здесь, Тамара? — спросил первым Володя.

— Я из далекой местности, родители не смогли приехать, а одну не пустили, — вздохнув, ответила она своим тоненьким голоском, — я лучше позаймусь здесь вместе с вами.

— А зачем тебе заниматься? У тебя же «неудов» нет.

— Все равно надо заниматься, — возразила девочка, — можно же забыть пройденное, и тогда... может быть «неуд»... Да, ты знаешь, — обратилась Тамара ко мне, — твоего друга исключили из детдома.

— Кого? — воскликнул я, вспомнив сразу о «неудах» Бидзины и Сеита по русскому языку.

— Джиха, конечно! — звонко расхохоталась Тамара, видя мое недоумение. — Больше таких друзей у тебя нет... [180]

— А-а-а... — облегченно вздохнул я. — А я думал...

Вскоре мы все трое уткнулись в свои учебники. Однако недолго нам пришлось заниматься. В дверях появилась Ольга Шмафовна. Мы, как обычно, вскочили с мест.

— Что вы здесь делаете? — спокойно спросила воспитательница, входя в класс.

— Занимаемся, Ольга Шмафовна, — неопределенно произнес Володя, — «неуды» же...

— Что вы, с ума сошли, что ли? — всплеснула она руками. — Каникулы для того, чтобы отдохнуть, а не для замятий. Первые три дня учиться не разрешаю, а потом я сама с вами буду заниматься. Отдых тоже нужен, иначе в голову ничего не лезет. Выходите гулять, играть, резвиться!..

Комсомол

Утром, перед началом уроков, Архип сказал мне, что сегодня будут разбирать мое заявление и мне надлежит быть на комсомольском собрании ровно в пять часов вечера. Хотя я давно готовился к этому важному событию в моей жизни, но слова секретаря меня взволновали. Я даже не заметил очередной шутки Коли Кемуларии, подкравшегося сзади и повесившего к моей спине плакат с надписью: «Я сван, ищу работы, могу копать канавы».

Сваны издавна считались хорошими работниками. До революции часто можно было видеть сванов с лопатами за спиной, ищущих заработка в Мингрелии, в Абхазии, Грузии и даже в Аджарии. Об этом знали все детдомовцы по рассказам взрослых и часто шутили над нами, тремя маленькими представителями сванов: мной, Сеитом и Бидзиной.

Когда я шел по коридору, товарищи заглядывали мне в лицо и хохотали. Перед классом Коля догнал меня и торжественно снял плакат. Но мне было не до шуток. [181]

— Мое заявление сегодня... на собрании будут разбирать, — выпалил я.

— Знаю, — весело отозвался Коля, — очень хорошо. Тебе нечего бояться: «неудов» у тебя уже нет, проказы твои тоже давно были. Ну... почистят немножко, но принять должны, я думаю.

Наш разговор оборвал звонок. Мы побежали в свои классы.

Никогда я не бывал таким рассеянным, как в этот памятный день. Я еще и еще раз перебирал в памяти все: свое поведение, учебу, отношение к товарищам, к преподавателям, к старшим. С «неудами» я действительно справился еще к концу первого года обучения. В третий класс перешел без плохих отметок. Меня перестали считать отстающим. Однако с поведением не все было гладко. Конечно, драку с Джихом и Гегией давно забыли, но были более свежие случаи озорства.

Володя Дбар покончил с «неудами» одновременно со мной и перешел в третий класс. Но в селе, откуда он происходил, построили школу, и он перевелся учиться туда. Вместо него к нам посадили Виктора Манайю, способного ученика, но редкостного лентяя.

Дагмара Даниловна поручила мне «взять на буксир» Виктора.

Ежедневно после уроков я усаживался около Виктора и терпеливо начинал готовить с ним уроки. Манайя и секунды не мог спокойно усидеть на месте: он вертелся на стуле, то и дело вскакивал и подбегал к окну. Он пропускал мимо ушей все, что я ему говорил, и откровенно зевал, когда я заставлял его слушать мои объяснения.

Когда ничто не отвлекало Виктора от занятий, он легко усваивал урок и даже удивлял меня своей памятью. Все горе было в отсутствии внимания и малейшего желания углубиться в предмет.

Гордый ролью репетитора, я, подражая взрослым, разговаривал с Виктором тем скрипучим и монотонным голосом, который отличал самого нелюбимого из наших преподавателей — математика, [182] мрачного мужчину в синих очках, с редкой, как мочалка, вылинявшей бородой.

Терпению моему однажды пришел конец. Как-то Виктор нагло заявил, что заниматься больше не будет. Я начал уговаривать его. Он равнодушно слушал и, видимо, для того, чтобы позлить меня, смял промокашку и начал жевать ее. Я не выдержал и с размаху ударил Виктора по лицу.

Манайя выплюнул разжеванную промокашку и сказал обиженным тоном:

— Почему ты сразу не сказал мне, чтобы я не жевал и слушал твои объяснения?

Остаток урока прошел так, что я не мог не нарадоваться на моего ученика. Но неприятный случай этот на следующий день стал известен всему интернату. Еще через день в стенной газете интерната появилась смертельно уязвившая меня карикатура.

В этой карикатуре я изображен был в том костюме, в котором больше года назад приехал в Гагру. На мне была сванетка, рубашка навыпуск, галифе и чувяки и длиннущий кинжал, привязанный к поясу. Карикатура имела успех. У стенгазеты толпились школьники, и я слышал, как они покатывались со смеху.

Больше заниматься с Манайей мне не позволили. Архип целый месяц не разговаривал со мной, и только безукоризненным поведением и бурной общественной работой я заслужил его прощение.

Сила общественного мнения, осудившего меня после расправы над Виктором, очень взволновала меня. Каждое поручение, которое давал мне пионервожатый, я выполнял с рвением. Скоро я зарекомендовал себя и как активный член школьного антирелигиозного кружка.

Полугодие мне удалось закончить с отличными показателями и вполне благополучной оценкой поведения. Пощечину мне простили. «Но теперь могут вспомнить», — думал я. И чем больше я углублялся в воспоминания, тем больше находил всяких причин, затрудняющих вступление в комсомол: тут были и грубости со старшими, и ослушания, и [183] шалости, и другие вещи. Правда, все они имели сравнительно большую давность.

Заявление я подал по совету Архипа, который, вероятно, считал меня подготовленным для такого важного шага в жизни. Но вдруг встанет кто-нибудь из присутствующих и скажет, что меня нельзя принять в комсомол: «Какой же из него комсомолец, за ним все время надо смотреть да смотреть, как бы не нарушил порядок». Остальные могут согласиться, и тогда меня не примут... Какой это будет позор!

— Ну-с, а вы как думаете? — вплотную подошел ко мне преподаватель математики.

— Я — Павел Севол... я...

— Меня зовут, во-первых, Всеволод Павлович, а не наоборот, — нахмурил брови преподаватель. — Во-вторых, выйдите из класса! Все равно меня не слушаете!

Неожиданный удар меня совершенно обескуражил. Провожаемый сочувственными взглядами одноклассников, я вышел из класса, аккуратно закрыв за собой дверь.

«Ну, теперь все кончено, — подумал я. — В комсомол, конечно, не примут, да и с Николаем Николаевичем неизвестно как себя вести...»

В коридоре никого не было. Через верхнюю стеклянную часть двери соседнего класса было видно, что у доски стоял Юрий Погостинский. Он браво и почти односложными предложениями отвечал на вопросы преподавателя. Видно было, даже не слыша его слов, что отвечает он весьма удачно.

У Погостинского учеба шла много хуже, чем у меня. Он все еще вел битву с «неудами». Но в эту минуту я завидовал ему. Юрий заметил меня. Он сделал удивленное лицо, вытаращив свои черные глаза.

Я отскочил от двери.

— Ты почему не занимаешься? — услышал я сзади знакомый голос. Около меня стояла Ольга Шмафовна. Она откинула назад свои волосы и придерживала их правой рукой.

Я рассказал обо всем воспитательнице. Вопреки ожиданиям, она не рассердилась и, как мне показалось, стала даже ласковее.

— Да, это событие большое, — многозначительно произнесла она после минутной паузы. — Ты мог волноваться, конечно, но... Ну, ничего, ты же знаешь, что Всеволод Павлович человек добрый. Я ему все объясню, он простит.

— А на собрании? — ободренный неожиданным участием Ольги Шмафовны, заинтересовался я.

— Товарищи поймут, — улыбнулась руководительница. — Тем более, если Всеволод Павлович простит. Ты непременно перед ним извинись и расскажи все, как мне рассказал, хорошо?

— Хорошо! — обрадовался я неожиданным поворотом дела.

Всеволод Павлович сухо принял мои извинения и сердито уставился в меня глазами, словно говоря: «Ну, послушаю, что ты еще скажешь в свое оправдание». Однако к концу моего повествования добродушно улыбнулся, отошел от меня и зашагал по учительской комнате.

— Это бывает, молодой человек! — заключил он, вытаскивая из бокового кармана часы на медной цепочке, которая в нескольких местах была порвана и стянута черной ниткой. — Когда у вас собрание?

— Ровно в пять, — быстро и не без робости ответил я.

— Я приду на собрание, — еще раз глянув на часы, сказал Всеволод Павлович.

«Ну вот, еще одного противника позвал», — подумал я, выходя из учительской комнаты, куда шел с надеждами, вселенными в меня воспитательницей.

Председатель собрания дал слово Архипу Лабахуа, как секретарю комсомольской организации. Архип прочитал мое заявление, коротко рассказал о том, что он со мной подробно беседовал и считает меня подготовленным к вступлению в комсомол. Затем мне было предложено рассказать свою биографию и задали несколько вопросов, на которые я, хотя и смущался и все время краснел, но отвечал бойко. [184]

— Кто хочет высказаться? — спросил председатель.

В зале на мгновение водворилось молчание. Никто не изъявлял желания первым выступать.

Я украдкой глянул на Виктора Манайю, беззаботно сидевшего в углу, у выхода из зала. Выступать он, видимо, не собирался. Затем мои глаза невольно отыскали высокую и сухопарую фигуру Всеволода Павловича. Он сидел впереди, в правой руке держал роговые очки и, казалось, ни на кого не обращал никакого внимания. «Тоже не выступит, наверное», — подумал я.

— Разрешите мне! — услышал я тоненький голосок Тамары Пилии. — Я скажу...

Она решительно вышла вперед и удивительно смело заговорила:

— Иосселиани к нам пришел очень... ну... отсталым таким... С ним даже трудно было дело иметь... Он обижался, ругался и даже... дрался. Учиться тоже не... мог. Но он взялся за дело, как положено, и стал хорошим учеником. Сейчас он...

— Это заслуга воспитателей и учителей! — бросил кто-то реплику.

— Неправда, — возразила Тамара, — не только воспитателей. Если человек сам не берется, одни учителя не помогут, все равно ничего не выйдет.

— Правильно! — довольно громко сказал Всеволод Павлович.

— Мы с Джихом сколько возились? — продолжала Тамара. — Но ничего не вышло. В общем я предлагаю принять в комсомол ученика Иосселиани.

— Кто хочет еще сказать? — коротко спросил председатель.

Снова водворилось молчание.

— Разрешите мне! — крикнул Юрий Погостинский и, не дожидаясь согласия председателя, начал пробираться к столу президиума, слегка расталкивая локтями туго набившихся в помещение учеников.

Я с необыкновенным волнением ждал, что же скажет Юрка Гость, как мы его прозвали в шутку. [185]

В том, что он меня поддержит, я нисколько не сомневался и в душе был очень рад его порыву.

— Товарищи, я хорошо знаю Иосселиани, с ним даже дружу. Я думаю, его рано принимать в комсомол, — как громом поразили меня слова нового оратора. — Вспомните его проказы! Разве они похожи на поступки комсомольца? Я думаю, нет...

Погостинский вспомнил об одном, неприятном для меня случае. В ту пору между Старой и Новой Гаграми курсировало несколько извозчиков. Мальчишки не упускали случая пристроиться на задних рессорах пароконных фаэтонов.

Заметив такого непрошеного пассажира, извозчик оборачивался и начинал яростно щелкать кнутом. Мальчишка стремительно соскакивал и, как правило, отделывался лишь испугом. Как бы ни был рассержен извозчик, он никогда не позволял себе ударить ребенка.

Исключение представлял лишь хромой Чхония, аджарец, которого мы, детдомовцы (как иногда именовали воспитанников интерната), люто ненавидели.

У Чхонии был самый шикарный фаэтон в Гагрё. По вечерам он зажигал свечи в приделанных к облучку фонарях, и все знали, что это едет Чхония. Себя он важно называл лихачом, хотя на ободах его фаэтона были не дутые, а самые обыкновенные шины. Гагринских извозчиков он презирал, за проезд брал вдвое дороже других.

— Я тебе не извозчик, — говорил он торгующемуся пассажиру. — Возьми себе обратно свою паршивую трешку. Ты у людей спроси, какой я человек! Меня в Тифлисе на Головинском видели... На дутиках... Я самого господина пристава, его благородие, возил... Мне по морде три раза давал, — с непонятной гордостью добавлял он и со вздохом заканчивал: — Такая жизнь была! В царское время...

Он прикладывал грязные пальцы к губам и восхищенно чмокал, словно целуя их.

«Зайцев» он не выносил и, обнаружив, беспощадно хлестал длинным, как у пастуха, бичом. [187]

Мы не упускали случая чем-нибудь досадить хромому аджарцу.

Как-то на шоссе, увидев проезжавшего мимо Чхонию, мой приятель Зухба побежал за экипажем и начал кричать самым невинным голосом:

— Дяинька, а дяинька! К вам мальчишки подцепились!

Чхония обернулся и принялся яростно нахлестывать воображаемых «зайцев». Он бил настолько злобно, что поломал кнут. В восторге мы начали приплясывать и хлопать в ладоши.

Убедившись, что его обманули, Чхония тяжело слез с облучка и, подобрав камень, швырнул в нашу сторону. Но камень до нас не долетел. Чхония нагнулся и поднял второй.

— Что, мы будем смотреть на него? — возмутился я. — Разве на дороге мало камней?

На сварливого извозчика обрушился целый град камней. Впрочем, попал в него только один камень, и я был горд, что оказался куда более метким стрелком, нежели мои одноклассники. Чхония закряхтел и погнал лошадей. Но мы недолго торжествовали победу.

Через час он был у директора. Отказываться от своих проступков было не в моем характере. Да и Зухба Маленький (в классе был еще один Зухба, которого называли Большим), проявив неслыханное мужество, признался, что обманул извозчика, крикнув, что к нему на рессоры забрались мальчишки.

Директор долго читал нам нравоучения. Конец его речи был суров: мне и Зухбе Маленькому два воскресенья подряд запрещалось отлучаться из интерната.

Оба эти воскресенья мы с Зухбой Маленьким проскучали в школьном саду. Зато на третье вместе с группой одноклассников предприняли недалекое путешествие в Старую Гагру.

На окраине города у водопоя мы увидели фаэтон Чхонии. Сам он стоял около лошадей и оживленно разговаривал с каким-то стариком. Фаэтон был вплотную прижат к опутанному проволокой забору. [188]

Я сделал предостерегающий жест. Товарищи спрятались в кустах. Сам же ползком пробрался к забору и, не замеченный извозчиком, крепко-накрепко обмотал проволокой обе задние рессоры.

У колоды, из которой крестьяне и извозчики поили коней, стояла длинная очередь. Был праздничный день, и прошло много времени, пока подошел черед Чхонии поить лошадей. Он взобрался на козлы и взялся за вожжи. Лошади дернули, но тут же остановились. Раздосадованный Чхония сердито взмахнул кнутом, и сыромятный ремень со свистом хлестнул по застоявшимся коням. Удар заставил лошадей рвануться что есть силы, и фаэтон, словно репа, вытаскиваемая из земли, закрутился на месте и вдруг двинулся вперед, волоча за собой вырванный вместе со столбами забор.

Это было ни с чем не сравнимое зрелище. Осыпающий нас проклятиями извозчик, вставшие на дыбы лошади, забор, опрокинувшийся на экипаж и подмявший его, звон стекол разбитого фонаря и мы, отплясывающие на шоссе какой-то дикий танец...

В тот же вечер Николай Николаевич вместе с Чхонией пришел в столовую. Мы сидели за чаем.

— Встать! — скомандовал дежурный.

Мы встали.

— Кто? — спросил директор и протер стеклышки своего золотого пенсне.

Чхония мрачно поглядел на кажущиеся совершенно одинаковыми лица школьников, с минуту подумал и вдруг ткнул узловатым пальцем в ни в чем не повинного ученика.

Мне стало стыдно. Не раздумывая, я вышел вперед и громко сказал:

— Это я сделал, Николай Николаевич, а не он. Честное слово! — поклялся я, боясь, что мне не поверят.

— Опять сван напроказил, — недовольно уставился на меня директор. — Ну куда это годится!..

— Зачем сван? — удивился Чхония. — Неужели этот разбойник — сван? Ну, теперь я все понимаю... [189]

На шишковатом лице извозчика мелькнула тень испуга: дурная слава сванов давно дошла до него.

— Я вас очень прошу, батоно, — торопливо обратился он к директору, — совсем забывать, что на него жаловался.

— Нет, почему же? — запротестовал Николай Николаевич. — За такие шалости мы всегда наказываем:

— Ты будешь наказывать, а он меня резать будет, — обиженно сказал извозчик. — Большое спасибо!..

Он был настолько расстроен, что вышел, даже не попрощавшись с директором.

Николай Николаевич произнес длинную речь, из которой следовало, что если я не исправлюсь, то меня выгонят из интерната. Я молча выслушал не очень приятное сообщение о том, что снова на две недели лишаюсь отпуска в город...

— Вы все помните этот случай, — продолжал Юрий свое выступление, — дважды его разбирали на пионерском собрании и...

— Это было давно, с тех пор за Иосселиани замечаний нет! — с ноткой возмущения в голосе крикнул с места обычно выдержанный Коля Кемулария, поддержанный возгласами одобрения нескольких товарищей.

— Тише, товарищи! — вмешался председатель. — Каждому будет дано слово!

— Хорошо! Пусть это было давно! — продолжал Погостинский. — А сегодня почему Иосселиани выгнали из класса? Он нам об этом ничего не рассказал. И Пилия, которая учится в том же классе, могла бы об этом рассказать.

Если реплика Коли меня несколько ободрила, то упоминание о том, что меня только сегодня выгнали из класса, снова омрачило и свело на нет все мои надежды. Лица всех сразу как-то вопросительно обратились ко мне. У Архипа, я видел, даже глаза расширились. Ничего утешительного я не смог прочесть и на лице Всеволода Павловича, который сверкнул на меня своими, как мне показалось, очень злыми [190] глазами, быстро надел очки и поднял голову, словно собрался уходить.

— Думаю, о сегодняшнем случае надо предложить Иосселиани рассказать собранию. Предложение мое: пока, до полного исправления, Иосселиани отказать в приеме в комсомол, — закончил выступление Юрий.

— Что у тебя было сегодня? — несколько снисходительно и сочувственным тоном обратился ко мне председатель. — Расскажешь нам?

Я встал и приготовился идти к столу президиума, усиленно перебирая в голове все возможные варианты изложения случая на уроке математики.

— Разрешите, я расскажу, товарищ председатель! — встал с места Всеволод Павлович. — Я знаю все.

— Пожалуйста, просим, Всеволод Павлович! — Председатель, казалось, обрадовался и с большим удовольствием дал слово вместо меня преподавателю.

— Думаю, что не все здесь правы, — начал преподаватель, тщательно протирая стекла своих очков, — Иосселиани хороший ученик. Да, его так и надо считать, молодые люди. Вспомните, кем он пришел. Вы меня извините, я не комсомолец, беспартийный человек, и, может быть, не так выражаюсь, но он был дикарь. А теперь? А теперь он... ну, можно сказать, культурный ученик. А трудолюбие? Позавидовать надо даже тебе, Погостинский! Мне не нравится, как ты говорил. Нет, не нравится! Вспомнил старое и не к месту. А сегодня я удалил Иосселиани из класса... ошибочно. Не надо было его удалять. Он мне рассказал причину, и я ее признаю уважительной, а собрание, думаю, об этом может и не знать. Будем уважать самолюбие ученика.

После речи Всеволода Павловича мое настроение изменилось.

— У Иосселиани много недостатков, но их легче и сподручнее устранять в комсомоле, — говорил в своем выступлении Ипполит Погава. — Я за ним слежу все время, он из тех, кто активно устраняет [191] свои недостатки. Это самое главное. Он трудолюбив и очень активный.

— Активен даже слишком, — бросил кто-то реплику, вызвавшую общий смех.

После Ипполита выступило еще несколько человек. Все они указывали на мои недостатки, но сходились на том, что меня надо принять в комсомол. Вопрос был поставлен на голосование. Я был принят единогласно. Даже Погостинский в конце концов голосовал за прием.

Не помню, как я вышел из зала. Меня все поздравляли и от души желали успехов. Одними из первых пришли меня поздравить Сеит и Бидзина, который раньше всех изучил когда-то казавшийся ему непосильно тяжелым абхазский язык и нарочно говорил со мной только на нем.

В училище

Поезд подходил к Ленинграду, но нам все еще не верилось, что скоро мы своими глазами увидим этот город. Смольный, Зимний дворец, крейсер «Аврора»... Все это было знакомо по книгам. И вот теперь мы, посланцы комсомола, подъезжаем к этому овеянному славой городу.

На перроне какой-то пригородной станций, мимо которой наш поезд промчался без остановки, мы заметили двух матросов.

— Завтра и мы наденем такие! — мечтательно произнес я, указав на белоснежные форменки моряков.

— Еще экзамены надо сдавать, — многозначительно отозвался белокурый худощавый паренек Миша Семенов, покосившись на меня.

— Сдадим, — самоуверенно возразил я. — Костьми ляжем, а сдадим!

— Легко сказать... Как-то будут спрашивать. Если не знаешь, как ни ложись, все равно не сдашь.

— Ведь перед каждым экзаменом будут давать [192] время на подготовку. Днем и ночью будем заниматься.

— Всяко может быть...

— Времени не дадут, — вмешался кто-то в наш разговор. — Сразу экзамены — и все.

— Ну, уж это мы не позволим! — решительно заявил молчаливый Федя Видяев, — изберем делегацию, поговорим с начальством, отстоим свои права.

Мы все согласились с Федей.

На вокзале нас встретил мускулистый человек с широким, грубоватым лицом. На его рукавах были три узкие золотые нашивки. Пока мы выходили из вагона, он безмолвно и, казалось, безучастно стоял на перроне и наблюдал за нами.

— В две шеренги стройся! — словно ожив, скомандовал человек с золотыми нашивками властным и резким голосом, когда наши вещи были уложены на машину, а мы сгрудились в кучку.

Повинуясь приказанию, мы, толкаясь и суетясь, кое-как построились.

— Фамилия моя Солнцев, зовут Николаем Константиновичем. Я назначен к вам старшиной, — отрапортовал он все тем же резким голосом.

После этого он медленно прошелся вдоль строя, пытливо всматриваясь в каждого из «нас. Дойдя до меня, оглядел мою широкополую фетровую шляпу, которую я недавно приобрел и носил на манер американских ковбоев. Еле уловимая улыбка как бы случайно блеснула на его лице. После этого он скомандовал: «На-право, шагом марш!» — и повел нас в город.

Мы ожидали, что сразу же посмотрим город, но старшина миновал Невский проспект и повел нас по каким-то закоулкам.

Мы были слегка разочарованы. Однако за оградой флотского экипажа нас ждали и другие неприятности.

— В город нас не пустят. Отпускать будут не скоро и только по воскресеньям, — сообщил нам кто-то из наших товарищей.

Это показалось нам несправедливым. Было решено [193] выбрать делегацию и поговорить с начальством. Мы хотели немедленно же посмотреть город.

Теперь, вспоминая свои первые шаги в военной жизни, я задумываюсь о том, что нашим командирам пришлось очень потрудиться, чтобы привить нам первые представления о воинской дисциплине.

Выстроив нас во дворе, старшина Солнцев подтвердил справедливость слухов, что увольнения начнутся только через две недели, и объяснил распорядок дня.

Как и на вокзале, он прошелся перед строем, испытующе заглядывая в глаза каждого. Когда он подошел ко мне, я попытался заговорить. Зная уже, что прежде чем задать вопрос, военный человек должен спросить разрешения у своего начальника, я сказал:

— Можно спросить?

— Не разрешаю! — сухо ответил Солнцев. — В строю никаких вопросов! Запомните это.

Я помрачнел, но сдержался. Как только была подана команда «разойдись», подошел к старшине и спросил:

— В город нельзя, но как же послать домой письмо или телеграмму? Или и это запрещено?

— У нас своя почта. Вот перед вами, пожалуйста, — и он указал на вывеску почтового отделения. Старшина, конечно, уловил в моем голосе нотки раздражения и ответил мне резко и строго.

Вечером он снова выстроил нас и объявил, что утром отведет всех нас в учебный корпус, где мы будем сдавать экзамены по математике.

Мы все в один голос потребовали специального времени для подготовки.

— Как же мы будем сдавать экзамены без подготовки? Все провалимся! — возмущался больше всех Миша Семенов.

— Смирн-о-о-о! — оборвал разговоры Солнцев. — Вы на военной службе! Кто не хочет сдавать экзамен, шаг вперед!

Никто, конечно, шага вперед не сделал. Все молча смотрели на старшину.

Кричавший громче других Миша Семенов съежился. [194] В его круглых серых глазах были недоумение и страх.

— Так-то! — на лице Солнцева показалась улыбка и тут же исчезла. — Помните, что вы на военной службе! Ясно?

— Так точно, ясно! — ответил я.

— Не разговаривать в строю! Старшина кинул на меня суровый взгляд.

— С этим, значит, покончено, — подытожил он, — завтра будете сдавать математику. Второе: с сегодняшнего дня будете назначаться на дежурно-дневальную службу. — Старшина отыскал меня глазами. — Вы будете дневальным по гальюнам...

— Знаешь, что это такое? — тихонько шепнул Семенов, поворачивая голову в мою сторону. Я кивнул.

— Не мотайте головой! Вы в строю! — обрушился старшина на Семенова. — Вы будете помогать своему товарищу.

Когда была подана команда разойтись, мне и Семенову показали гальюны. Предстоящая работа показалась нам унизительной, и мы были слегка растеряны. Товарищи искоса с любопытством посматривали на нас, но никто из них не решился на обычные в таких случаях дружеские насмешки по нашему адресу.

— Такая уж наша судьба. Начнем, — глубокомысленно предложил Миша Семенов.

— Начнем, — согласился я. — Морская служба, говорят, начинается именно с этого... с гальюна.

И мы принялись за дело.

— А откуда ты знаешь, что морская служба с этого начинается? — после долгого молчания спросил меня Семенов.

— Пробовал уже служить, — объяснил я и принялся рассказывать историю моего плавания на теплоходе «Абхазия».

Стать моряком я мечтал с тех пор, как узнал, что существует море и что по нему плавают корабли. После окончания школы-интерната я поступил в педагогическое училище, но вскоре сбежал из него на [195] теплоход «Абхазия», делавший регулярные рейсы между Одессой и Батуми. Никогда в жизни я не испытывал такого душевного трепета, как в тот день, когда мы с Сашей Дживилеговым — моим товарищем по училищу, сбежавшим вместе со мной, — пришли наниматься в матросы к старшему помощнику капитана «Абхазии». Пока мы шли по огромному теплоходу, Саша твердил мне тревожным шепотом:

— Может, вернемся, Яро? А? Может, не стоит, а?

Это «а» Саша в минуты сильного волнения неизменно прибавлял к каждой фразе.

Старший помощник капитана оказался хмурым человеком с торчащими, как у моржа, усами и квадратным подбородком. Мы нашли его в каюте. Он сидел на стуле около стола. На нас он не обратил ни малейшего внимания, даже не ответил на наши почтительные поклоны. Он распекал какого-то невзрачного, лохматого и чумазого человечка.

Человечек стоял, опустив руки по швам, и время от времени повторял одно и то же:

— Слушаюсь, товарищ помощник.

Мы тщетно пытались разгадать, в чем он провинился.

— Придется заставить вас вылизать палубу языком, — не подымаясь со стула, говорил старший помощник, — или выбросить вас вместе с вашими учениками за борт. Наверное, вы так и не приведете палубу в порядок.

Угрозы эти, казалось, не произвели на лохматого впечатления. Уродливое лицо его почему-то вдруг приняло довольное выражение, и он, повторив еще раз: «Слушаюсь, товарищ помощник», как-то незаметно исчез из каюты.

Мы, переминаясь с ноги на ногу, топтались около дверей.

— Зачем пришли? — спросил нас усатый. — Учениками хотите стать?

— Учениками, — дружно повторили мы.

— Книжечек начитались? — фыркнул, как рассерженный морж, старший помощник. — Морскими волками хотите стать? Откуда выгнали? Родители [106] отпустят? А впрочем, сами не маленькие. Комсомольцы? Так, так...

Помощник капитана продолжал расспрашивать нас, и мне вдруг показалось, что он не такой уж злой человек. Во всяком случае, глаза у него были умные, приветливые.

— Вот что, ребята, — неожиданно заговорил он совсем иным тоном, — боюсь, что вы и понятия не имеете, что такое морская служба. Вам, может, форма нравится?.. Думаете, как бы поскорее надеть форменку да пройтись по парку?..

Нам не удалось вставить ни слова. Старший помощник слушал только себя. Так и не дав нам вымолвить ни слова, он вызвал тщедушного моряка с морщинистым, будто чем-то обиженным лицом.

— Вот пришли наниматься в ученики. Сведите их, боцман, к Османэ.

Боцман кинул на нас безразличный взгляд и махнул рукой, чтобы мы шли за ним.

Мы прошли в противоположный конец теплохода и остановились перед какой-то каморкой.

— Османэ, учеников привел! — крикнул боцман через закрытую дверь и тотчас же исчез в одной из кают.

Мы, переглянувшись, вошли к Османэ. Он сидел за маленьким столиком, заваленным какими-то бумагами и хламом. Османэ разительно переменился: в каюте старшего помощника он был робким и приниженным, здесь же — суровым и неприступным.

— Подождите, — бросил он. — Там где-нибудь подождите.

Мимо нас прошел узкоплечий парень с приятным, веселым лицом. Он вошел к Османэ и довольно долго пробыл там. Выйдя, кивнул нам, чтобы мы заходили, и снова вошел следом за нами.

— Талькин, помести их в двадцать второй, — распорядился Османэ. — Будете пока в распоряжении старшего по гальюнам, — пояснил он нам.

— Надо разыскать для вас спецовки, — озабоченно проговорил Талькин и куда-то исчез.

Через минуту он вернулся с двумя спецовками и [197] повел нас в двадцать вторую каюту. Здесь стояло шесть коек, на одной из них лежал паренек нашего возраста. Вид у него был изможденный.

Дживилегов подтолкнул меня локтем, и оба мы вздохнули.

— А ты знаешь, что такое гальюн? — вполголоса спросил Саша.

Я прочел несколько романов о морской службе и поэтому мнил себя чуть ли не морским волком.

— Гальюн — это... одна из мачт, — ответил я.

— Ведь на «Абхазии» нет мачт, — растерянно возразил Саша.

Появился Талькин, и мы прекратили разгоревшийся было спор.

— Что же вы, ребята, не одеваетесь? — спросил Талькин, кивнув на спецовки.

Мы натянули на себя парусиновые штаны и форменки. Какая-никакая, но это была морская форма, и поэтому мы оба испытали гордость.

— Ну, пошли! — нетерпеливо проговорил Талькин, не без интереса поглядывая на нас.

— Куда спешите, ребята? — спросил нас рыжеволосый парень, видимо, как и мы, ученик, попавшийся нам навстречу.

— В гальюн, — горделиво ответил Дживилегов. Рыжеволосый удивленно оглянулся на нас, потом громко захохотал.

Только спустя две или три минуты мы сообразили, чем был вызван этот смех. Вместе с Талькиным мы пришли в уборную третьего класса.

— Придется торопиться, хлопцы. Скоро пассажиров будем сажать.

— Мы ж в гальюн шли? — растерянно пробормотал Саша.

— Вот именно! — подтвердил Талькин. Заметив, что мы смущены, он дружески похлопал Дживилегова по плечу. — Не теряйся, хлопец. Все прославленные моряки начинали с этого дела.

Талькин объяснил нам, как надо работать, предупредив, что посмотрит, как у нас пойдет дела, и вышел. [198]

Я взял в руки брандспойт и принялся поливать стены. Дживилегову же пришлось взять паклю и вытирать ею деревянные части гальюна. Паклю он держал в двух вытянутых пальцах.

Мы проработали минут двадцать. Неожиданно в гальюн пришел старший помощник. Он понаблюдал за нашей работой, потом спросил:

— Ну как, привыкаете? — И тут же добавил: — Нет, не так. И эта работа сноровки требует.

Взяв у меня брандспойт, он принялся ловко им орудовать. Потом отобрал у Саши паклю, стал на колени и начал вытирать унитаз.

— Вот так надо работать, — бросил он в заключение и вышел из гальюна.

Судя по всему, Османэ оценил нашу старательность.

Через несколько дней, кроме гальюна, он поручил нам уборку части палубы. Мы работали, не щадя сил: «драили» до нестерпимого блеска медные части, скоблили палубу, мыли изразцовые стены.

Но плавать на «Абхазии» нам пришлось недолго. Нас вернули обратно в педагогическое училище...

Рассказывая обо всем этом, я как бы ободрял себя и товарища. Миша Семенов слушал меня очень внимательно.

— Как же вас заставили вернуться в училище? — спросил он меня, выключая брандспойт.

— Вызвал к, себе секретарь обкома комсомола Платон Авизба. Он знал меня еще по интернату. А потом он же объявил мне, что из меня никакой педагог не получится, и предложил попытать счастье в военно-морском училище...

— Так ты приехал «попытать счастье», а не учиться. Теперь ясно, — Семенов попытался через силу улыбнуться.

— Нет, учиться, — горячо возразил я.

— Работаете? — в дверях показалась голова Солнцева.

— Так точно! — в один голос ответили мы.

— Для первого раза неплохо! — покровительственно похвалил старшина, обойдя все уголки [199] гальюна. — Вот унитазики протрите еще раз. Потом проверю!

Математику мы сдали без предварительной подготовки, как и все последующие экзамены, а спустя неделю в торжественной тишине выслушали приказ о зачислении нас на первый курс училища.

— Наше училище не просто школа военных моряков, — в тот же день вечером объявил нам, расхаживая перед строем, Солнцев. Говорил он с заметным апломбом и, казалось, заученными фразами. — Его история берет свое начало с петровских времен. Здесь учились и стали великими, замечательными людьми победитель турецкого флота адмирал Нахимов, защитник Севастополя генерал Корнилов, составитель известного словаря Даль, композитор Римский-Корсаков; великие путешественнику Лазарев, Челюскин, Крузенштерн, Беллинсгаузен и... кто знает, сколько еще вырастет здесь прославленных моряков. Главное и основное: хорошо, прилежно учиться. Учиться не только грамоте, но и дисциплине. Человека без дисциплины с трудом можно назвать человеком, а военного человека тем паче... Завтра наденете нашу славную военно-морскую форму. Потом выедем в летние лагеря. Будем вас учить строевому делу. С непривычки придемся трудно. Очень трудно... Наша с вами служба вообще тяжелая, но и почетная!

— Насчет трудностей мы уже осведомлены, — шепнул я своему товарищу Видяеву, стоявшему рядом со мной.

— Похлеще будет, судя по речи Грозы морей, — ответил Видяев.

Между собой мы уже Солнцева иначе не называли, как Гроза морей. Разумеется, старшина и не подозревал об этой кличке.

Больше всего взволновало нас известие о предстоящем получении военно-морской формы. Мы с трепетом ждали момента, когда, наконец, увидим себя в ней.

На другой день нам действительно выдали военную форму, но она оказалась не похожей на ту, о которой мы мечтали. Это была рабочая одежда из [200] грубого полотна. И только форменный воротник и бескозырка кое-как примирили нас с ней.

Одетые в светло-серые робы, мы неуклюже, как гуси, ходили по двору, едва узнавая друг друга.

— Да-а, — Видяев окинул меня пытливым взглядом, — мы смахиваем на каких-то арестантов... Только вот бескозырка и...

— Станови-ись! — услышали мы властный голос Солнцева.

— Вздохнуть некогда, — буркнул Видяев. — Все по минутам рассчитано: не успел одно сделать, давай другое.

— Жива-а! Жива-а! — подбадривал старшина. — Положено становиться в строй бегом, а не ползать гагарами!

Не прошло и получаса, как мы строем вышли за массивные ворота флотского экипажа и направились к железнодорожному вокзалу.

Командуя нашей колонной, старшина все время делал замечания то одному, то другому. Это нас раздражало. Мы шли по городу, на нас смотрели люди, среди которых были девушки и молодые люди.

— Видать, дадут нам такого «дрозда» в этих лагерях, что не раз вспомним гражданскую волю, — шептал мне по пути Видяев.

На следующий день в шесть часов утра раздался пронзительный сигнал побудки.

— Форма одежды — трусы! Бегом во двор! — скомандовал дежурный.

— Как трусы? — нехотя слезая с койки и сдерживая дрожь, спросил я у дежурного.

— Марш во двор! — гаркнул на меня неизвестно откуда появившийся Солнцев.

Я выронил из рук брюки, которые все же намеревался надеть, и опрометью кинулся вон.

Батальонный двор встретил нас насупленным безрадостным утром. Небо затянула серая пелена. Холодные капли падали на наши голые плечи.

В одних трусах нас заставили пробежаться к ручью, протекавшему в километре от лагеря. Вода в ручье вызывала дрожь. Но делать было нечего, — [201] пришлось умываться. Глинистый и довольно крутой берег размок от дождя, удержаться на нем было трудно. Каждый из нас рисковал плюхнуться в ледяную воду.

Однако, кроме Видяева, все избежали этой неприятной участи. Он же, неловко повернувшись, сорвался в воду. Выкарабкиваясь и вновь скатываясь в ручей, он вспоминал всех чертей на свете.

— Помолчите! — крикнул старшина.

— Как?.. Мне молчать? — недоумевал Видяев, стоявший в воде с облепленными глиной руками. — Это бесчеловечно, я теперь наверняка заболею.

Мы разделяли его негодование...

После завтрака нас построили. Командир батальона, поздоровавшись с нами, сказал:

— Я командую вами всего один день, однако уже обнаруживаю отсутствие воинской дисциплины. Курсант Видяев вступил в пререкания со старшиной...

Ко всеобщему удивлению, командир батальона не только не посочувствовал пострадавшему Видяеву, но объявил ему выговор перед строем.

— За подобные случаи впредь буду строго наказывать, — в заключение сказал он. — На этот раз ограничусь выговором, учитывая неопытность курсанта.

— Куда уж строже, — буркнул про себя Видяев, — ни за что выговор дают...

Мы все были на стороне Видяева.

После завтрака нас вывели на плац, на котором нам с этого дня предстояло познать всю строевую науку бойца, науку, которую так часто и совершенно неправильно недооценивают малосведущие в военном деле люди. Ведь не что другое, как строевая выучка, определяет лицо военного человека, его личную дисциплину, требовательность, внешний вид, выправку и прочие боевые качества воина. Но тогда я и мои товарищи, к сожалению, не понимали этого.

Из нас были сформированы отделения, взводы и роты. Назначили командиров и старшин с соответствующими их служебному положению нарукавными нашивками. [202]

Видяева от нас отделили. Семенов и я попал в одно отделение. Командиром нашего отделения был назначен старшина-сверхсрочник Василий Иванович Лебедев.

Этот невысокий, но крепкий человек с быстрыми, живыми глазами, казалось, видел каждого из нас насквозь.

— Сегодня мы будем отрабатывать стойку бойца, — без всяких предисловий начал Лебедев первое занятие. — Прежде всего боец должен уметь стоять в строю.

— Видал? — шепнул Семенов. — Мы и стоять, .оказывается, не умеем...

Я пожал плечами и хотел было что-то ответить, но, встретив пристальный взгляд старшины, осекся и почему-то даже покраснел.

— Вам холодно? Что вы так жметесь, будто оса ужалила? — старшина подошел ко мне вплотную.

Он пристально посмотрел мне в лицо и повернулся к Семенову. К нашему удивлению, старшина, оказывается, услышал его слова.

— Не болтайте в строю! Умеете вы стоять в строю или нет, посмотрим...

И действительно, оказалось, что прежде чем мы научились по командам «смирно», «вольно» и «становись» принять необходимые уставные положения, прошло не менее двух часов непрерывной тренировки.

Отрабатывая строевой шаг, мы также столкнулись с трудностями, о которых ранее не имели ни малейшего представления. Семенов, например, вместе, с правой ногой упорно выбрасывал вперед и правую руку, а с левой ногой — левую руку.

— Ты же нормально ходил все время. Что случилось? — удивлялся я.

— Не обращал на это внимания, и все было хорошо. А сейчас... просто беда. Прямо не знаю, что делать с руками, — сокрушался Семенов. — А старшина, как назло, не ругается... Лучше бы он выругал меня, ему бы стало легче. А то я вижу, как ему трудно ей мной возиться, но терпит.

Упорные занятия сделали свое. Через неделю [203] наше отделение выполнило

программу одиночной подготовки бойца.

На двадцать третий день наших занятий Лебедев объявил, что отныне строевые занятия будут кончаться в шесть часов вечера и вечерами будем изучать уставы. Поначалу это сообщение нас обрадовало. Мы сильно уставали за день строевых тренировок. Кроме того, с непривычки мы не высыпались. Изучение уставов освобождало нас от части физической нагрузки, и мы думали, что это облегчит нашу участь.. Однако ошиблись...

Вечером каждый из нас получил по толстой книге: «Корабельный устав ВМФ».

— Даю вам полчаса. Познакомьтесь с уставом, — начал старшина Лебедев, как только мы расселись на банках, расставленных под тенистой липой, в конце плаца, — полистайте его, посмотрите. С ним вам придется теперь служить всю жизнь... Через полчаса приступим к изучению.

Лебедев прошелся перед нами, затем привычно спросил:

— Всем понятно? Вопросы есть?

— Есть! Разрешите? — обрадовался возможности спросить Аслан Алибеков.

— Говорите! — Лебедев подошел к курсанту.

— Товарищ старшина, когда нам выдадут настоящую морскую форму? Надоело, ходим в мешке. — Алибеков был татарин и произносил русские слова не совсем правильно.

Лебедев ответил не сразу. Вопрос был задан явно некстати.

— Во-первых, ваш вопрос не имеет отношения к сегодняшним занятиям. Во-вторых, вы уже в настоящей морской форме. Если вам не нравится рабочая форма, я могу только сожалеть. Эту форму носили Лазарев и Нахимов. С нее начинали службу на флоте все наши прославленные советские моряки. А вам она... не нравится?

— Нет, нравится, но она годится только для работы, — спохватился Алибеков, хмуря свои, необычайно пышные брови. [204]

— А больше вам пока ничего и не нужно. Пускать в город вас будем нескоро. Только тогда, когда вы станете настоящими военными людьми. Ведь форму надо уметь носить. Это будет к концу лета, не раньше. Понятно?

— Так точно, — нехотя ответил курсант, опустив голову.

— Садитесь! И занимайтесь!

Так началась наша учеба в Военно-морском училище имени Фрунзе.

Было трудно, но я знал, что самое главное — привыкнуть. И был уверен, что скоро привыкну.

И действительно, когда накануне возвращения в Ленинград нас в последний раз выстроили на плацу и прочитали приказ об окончании нами курса строевой подготовки, моя фамилия значилась в числе успевающих курсантов.

Строй распустили. Оживленные и немного взволнованные, мы разошлись по обширному плацу. Первые шаги были нами сделаны, первые трудности преодолены. Теперь мы уже были настоящими курсантами, одетыми в настоящее морское обмундирование.

Первые шаги

Уже давно отзвучал сигнал отбоя. В кубриках тишина.

Я сижу в классном помещении и зубрю правила высшей математики. Чей-то неожиданно раздавшийся голос заставляет меня вздрогнуть. В дверях стоит Семенов и удивленно смотрит на меня. Он в одном белье, лицо у него заспанное, на лице отпечатались пальцы. Видимо, он только что встал с постели.

— Ты что, — говорит Семенов, — соскучился по взысканию? Ведь за несоблюдение распорядка знаешь, что полагается?

— Знаю, — киваю я в ответ. — А ты что, следишь за мной?

— Да, слежу! Не хочу, чтобы ты взыскание огреб. [205]

— Времени же мало... А по математике — двойка. Завтра комсомольское собрание будет обсуждать...

В школе, и в педагогическом училище я довольно успешно занимался по математике. По высшей же математике у меня провал следовал за провалом.

Преподаватель Фибер ставил мне двойки и предупреждал, что, если я не овладею его курсом, морского офицера из меня не получится. И я решил во что бы то ни стало справиться с математикой, а для этого не считаться со временем.

— Тише! — шепчет Семенов.

В коридоре слышатся шаги дежурного по училищу. Мы выключаем свет. Шаги отдаляются. Оба мы облегченно вздыхаем.

— Ты все-таки дикарь, — печально и рассудительно говорит Семенов.

Я снова вздыхаю, собираю учебники и иду следом за Семеновым спать...

На комсомольском собрании меня жестоко «проработали», припомнив все мои прегрешения за время учебы. Особенно критиковали меня за чрезмерное увлечение танцами, которые, по мнению выступавших комсомольцев, и были одной из причин моих провалов по высшей математике.

Я действительно пристрастился к танцам и прослыл одним из лучших в училище танцоров. Особенно нравилась мне мазурка, и я не пропускал ни одного вечера танцев.

«Все, баста, больше на танцах меня не увидят», — думал я, возвращаясь с собрания.

Накануне выходного дня, когда, как обычно, был организован танцевальный вечер, я сидел над учебниками. В классное помещение доносились приглушенные танцевальные мелодии, но я старался не слышать музыки.

Кто-то вошел в комнату. Я не поднял от учебника головы, заранее зная, что это один из товарищей пришел звать меня на танцы, и намереваясь решительно отказаться.

— Хватит. Пойдем на танцы! — на мое плечо легла чья-то рука. [206]

Я поднял голову. Это был Лактионов, комсорг нашего курса.

— Это ты не по-комсомольски. Ребята хотели помочь тебе, Тебя от чистого сердца критиковали. Понимаешь — от чистого сердца.

— Не пойду, — упрямо повторил я. Лактионов не уходил. Он стоял рядом со мной,

о чем-то раздумывая.

— Ну, давай вместе заниматься, — наконец решительно проговорил он, усаживаясь рядом со мной. Лактионов, очень хорошо учился, по математике же он был, бесспорно, первым на нашем курсе.

Я стал было отказываться от помощи, но Лактионов, не отвечая мне, взял лист бумаги и стал выписывать из учебника условия задачи.

Прозанимались мы довольно долго. Я успешно справился с задачей и ответил на большинство вопросов, которые мне задал Лактионов. На следующий день мы снова занимались. Так продолжалось всю неделю.

Как-то на занятии математик вызвал меня к доске. Думаю, что сделал он это по просьбе комсорга.

Я довольно спокойно вышел к доске.

Фибер задал мне вопрос. Я растерянно смотрел на него, с острой досадой чувствуя, что смысл вопроса мне не ясен. Фибер стал еще что-то спрашивать, но я в ответ лишь бормотал что-то невнятное.

Курсанты напряженно смотрели на меня. На лице Лактионова застыло недоумение и разочарование.

— Ведь ты же знаешь! — очень громко сказал, почти крикнул он.

Ни преподаватель, ни курсанты, кажется, даже не заметили нарушения дисциплины. Все смотрели на меня.

А я стоял около доски, не зная куда деть руки, и молчал.

Лишь спустя некоторое время я понял, что этот мой провал был вызван не отсутствием знаний, а утратой уверенности в своих силах.

С еще большим ожесточением я принялся за [207] высшую математику. Лактионов стал уделять мне еще больше внимания.

Мое упорство принесло свои плоды. Настал день, когда я получил четверку. Но еще больше, чем эта отметка, радовало меня то, что я поверил в свои силы, перестал бояться математики.

Лактионов радовался за меня не меньше, чем я сам.

— Ну, все. Теперь — так держать! — объявил он мне. — Но надо подумать и об отдыхе. Завтра пойдем кататься на коньках. Ты умеешь? У нас группа организована.

«Я справился с математикой. Отныне мне никакие трудности не страшны», — самонадеянно думал я. И окрыленный успехом весело кивнул товарищу:

— Пойдем. Обязательно пойдем.

На следующий день мы отправились на стадион.

— Вам какие? — любезно спросил меня пожилой, полный человек в очках и черной спортивной шапочке.

— Вон те, — я ткнул пальцем на коньки с красиво, изогнутыми носами.

— А, вы фигурист! Какой номер носите? Сорок второй?.. Пожалуйста.

Я надел коньки и заковылял к выходу из помещения.

Кто-то из курсантов разнес весть о том, что я отличный фигурист.

— Слушай, научи меня «ласточку» делать, — попросил меня кто-то из товарищей.

Я пробормотал в ответ что-то невразумительное. Довольно уверенно прошел через небольшой сугроб и очутился на ледяном поле.

Тотчас же мои ноги поехали в разные стороны, и я тяжело грохнулся на лед. Меня подняли на ноги.

— Случайность. Равновесие потерял, — объяснил я товарищам и попытался двинуться вперед. Вторично упав, я разбил себе нос.

Руководитель кружка довольно неприветливо спросил:

— Слушайте, вы когда-нибудь хоть смотрели, как люди катаются на коньках?! [208]

— Никогда, — признался я.

Пришлось снять коньки и сдать их человеку в черной спортивной шапочке, пренебрежительно покосившемуся на мой разбитый нос, около которого я придерживал носовой платок.

Так успех в высшей математике привел меня к позорному провалу в конькобежном спорте. «Нет, уверенности в себе мало, надо еще иметь знания и навыки», — очень серьезно раздумывал я, возвращаясь со стадиона в училище.

Приближалась весна. Нам предстояла после завершения курса практика на борту «Комсомольца». Мы с нетерпением ожидали ее. Практика представлялась нам чем-то вроде загородной прогулки на свежем воздухе.

На борт учебного корабля «Комсомолец» мы прибыли с преподавателями, но здесь вошли в подчинение корабельного начальства.

Жизнь на корабле протекала строго и размеренно. Никаких поблажек нам не давали. Подъем был в шесть часов. Пятнадцать минут продолжалась зарядка. Мы проводили ее на верхней палубе. Далее следовала укладка коек. Койки были висячие, и искусством их вязки и укладки мы овладели не сразу. Боцману «Комсомольца» пришлось немало потрудиться, прежде чем мы научились справляться с этим в положенное время.

В восемь часов начинались занятия по изучению корабля. Мы группками разбредались по всем уголкам судна и учили названия частей корабля, их роль в плавании, способы устранения неполадок.

Единственным и любимейшим нашим развлечением были послеобеденные прогулки на шлюпках. Ходили мы на веслах, иногда же поднимали паруса.

Мне кажется, что эти прогулки и заставили нас по-новому, отдавая отчет в трудностях морской жизни, полюбить море и труд моряка. Разумеется, эта любовь не имела ничего общего с приверженностью к морской форме. Это была мужественная, сознательная привязанность к трудной и интересной профессии. [209]

Как-то во время прогулки мы натянули парус. Ветер поднял зыбь. Он все усиливался. Пришлось взять паруса на рифы.*

*Взять паруса на рифы — уменьшить площадь парусов.

Ветер все крепчал. Пришлось совсем убрать паруса и снова взяться за весла,

«Комсомолец» поднял сигнал: «Всем шлюпкам возвратиться к кораблю!»

Грести было все труднее. Шлюпка прыгала по огромным волнам, то поднимаясь на гребень, то зарываясь носом в воду. Мы еще не овладели как следует греблей и то и дело топили весла. Курсант, назначенный старшиной, что-то взволнованно кричал, но никто его не слушал, все действовали вразброд.

Шлюпка совсем вышла из повиновения. Разбушевавшиеся волны и свирепый ветер, точно спичечную коробку, кидали ее из стороны в сторону.

Нам ничего не оставалось, как подать сигнал бедствия. Его тотчас же приняли на «Комсомольце», и к нам направился дежурный катер.

Одним из гребцов на нашей шлюпке был Видяев. Зарыв весло, он не сумел удержать его и, пытаясь поймать, свалился за борт. Мы все кинулись помогать ему и... опрокинули шлюпку.

Волны накрывали нас с головой. Все мы наглотались соленой воды и с трудом держались на поверхности.

Пока катер шел к нам, мы все едва не потонули. Матросам пришлось, точно мешки с крупой, одного за другим вытаскивать нас из непрогревшейся еще воды Финского залива. Нас доставили на судно и поместили в лазарет, где мы и провели под наблюдением врача всю ночь.

За утренним чаем нас ожидало новое испытание. Курсанты очень дружно принялись высмеивать нас. Трудно перечислить все насмешливые словечки и прозвища, которыми нас наградили.

Кончилось дело тем, что на всех нас были наложены [210] взыскания. Мы получили по два наряда вне очереди, старшину же арестовали на трое суток.

Практика на «Комсомольце» научила нас шлюпочному делу и кораблевождению. Изучили мы также основы астрономии и навигации.

Вернулись в училище после месячного плавания мы уже умудренными некоторым, правда незначительным, опытом. Главное же — теперь мы отчетливо осознали — объем знаний и навыков, которыми нам предстояло овладеть в дальнейшем. Это помогло нам выработать в себе сознательное отношение к учебе, понимание того, что нам было необходимо, чтобы стать моряками.

Словом, незаметно для себя мы превращались в настоящих военных моряков.

После окончания теоретической части второго курса нам предстояло проходить учебную практику на легендарном крейсере «Аврора». Узнав об этом еще задолго до начала практики, мы перечитали много книг об «Авроре», узнали о ее действиях в Цусимском сражении, о том, как революционные матросы с помощью рабочих захватили корабль и как с него прозвучал исторический залп.

С волнением ступили мы на борт «Авроры».

Здесь нам предстояло пройти курс практической подготовки, усвоить навыки вахтенных сигнальщиков на рейде, при стоянках и в море, на ходу. Мы уже умели довольно бегло писать семафорными флажками, световыми приборами и другими средствами связи, а также читать сигналы. Однако в сигнальном деле была необходима длительная практика и постоянная тренировка.

С благодарностью вспоминаю я убеленного сединами капитана второго ранга Белоброва. Он учил нас тому, что невозможно было изучить по учебникам, его советы и рассказы серьезно помогли мне в дальнейшем. Особенно плодотворной для нас, курсантов, была вахта, которую мы несли в качестве помощников вахтенных офицеров при Белоброве. Он не подавлял инициативу курсантов и как-то очень ловко делал [211] так, что допущенные при несении вахты ошибки тот час же становились понятными самому курсанту.

Увольняли на берег нас только по субботам я воскресеньям. Накануне выходного дня нас отпускали до двадцати четырех часов. В домах культуры и клубах вечера в то время заканчивались очень поздно, и нам приходилось уходить в самый разгар веселья.

Как-то в университете был организован бал с призами за лучшее исполнение мазурки. Присуждение приза, само собой разумеется, происходило в самом конце вечера.

Вначале я думал только поразить студентов своим искусством и уйти. Но на вечере у меня оказались очень серьезные соперники. В азарте я забыл все: и то, что я военный человек и обязан подчиняться дисциплине, и то, что я совершаю позорный поступок. Сказались, видимо, и моя молодость и упрямое желание победить соперников — студента-математика в роговых очках, с пышной шевелюрой и юриста, широкоплечего, веселого и очень красивого парня. Я получил первый приз — корзину с цветами. Его вручили мне миловидная девушка и улыбающийся студент с бантом распорядителя. Передав приз танцевавшей со мной студентке и боясь взглянуть на часы, я опрометью кинулся в училище.

Когда я ворвался в вестибюль, было без пяти два. Часовой у входа только уныло поглядел на меня, словно я шел на эшафот.

— Десять суток строгого ареста, — услышал я на следующее утро, когда весь наш курс был построен.

Я понимал, что поступил плохо, совершил проступок, наказание получил заслуженно, но тем более было досадно и обидно за себя. Отныне, как мне тогда казалось, я не смогу считать себя волевым человеком.

Наказанного курсанта перед тем, как посадить под арест, стригли под машинку и заставляли сдать ремень.

Парикмахером в училище работал армянин Апет Годошан. Он считал меня земляком, радовался всем [212] моим успехам и искренне сочувствовал при неприятностях. Но теперь он встретил меня, как кровного врага. Его короткие черные усы злобно взъерошились.

— Садысь! — крикнул он, поднимая машинку. — Опозорил Кавказ, я так и думал...

Я тяжело опустился в кресло. Не прошло и минуты, как на моей голове появилась глубоко выстриженная полоса.

— Такой голове волосы не нужны. Такой голове ум нужен, а волосы совсем лишние... Тебя бы не стричь, а совсем побрить надо, — ехидничал Апет.

С голой, как тыква, головой, без ремня я поплелся на гауптвахту.

Было ясно, что комсомольская организация не пройдет мимо моего безобразного поступка. Так и оказалось.

Вскоре состоялось бюро. Лактионов предложил вынести мне строгий выговор с предупреждением. Начались споры. Кое-кто предлагал исключить меня из комсомола. Многие, особенно курсанты, увлекающиеся танцами, протестовали против строгого взыскания, считая, что я осознал вину и достаточно уже наказан. Мне объявили выговор. Курсанты нашего курса уже вышли из того незрелого для военных людей возраста, когда товарищи сочувствуют своему товарищу, совершившему серьезный проступок. Отношение коллектива ко мне было очень суровым. Я все время встречал осуждающие взгляды, слушал колкости и насмешки своих однокашников.

Жестокий урок не излечил меня от моего увлечения. Я много лет еще не мог равнодушно слушать веселые звуки мазурки. Но свою вину я глубоко осознал. С тех пор я ни разу не опоздал на службу.

После окончания теоретической части третьего курса мы снова проходили практику в том же хорошо знакомом нам Финском заливе.

Нас расписали по небольшим, но довольно быстроходным катерам.

Наша «флотилия», состоявшая более чем из двадцати катеров, маневрировала вблизи берега, но самому плаванию придавался характер дальнего [213] морcкого похода. Никакой связи с берегом мы не мели, не могли даже отправить и получить почту, хотя берег был от нас временами на расстоянии не более нескольких кабельтовых *.

*Кабельтов — одна десятая часть морской мили (185 метров).

Мы начали учебу с простейших маневров. Курсанты поочередно становились рулевыми, штурманами, помощниками командира и, наконец, командирами корабля.

Через месяц все мы успешно сдали довольно сложный экзамен.

На этом практика не закончилась. Нас отправили на боевые подводные лодки Балтийского флота.

Меня, Видяева и Семенова определили на один и тот же подводный корабль.

Подводники встретили нас по-отечески ласково. Мы доложились командиру лодки, и он вместе с комиссаром долго беседовал с нами. Потом комиссар показал нам лодку.

С пирса на мостик мы перебрались довольно уверенно. Гораздо сложнее было перебраться с мостика в центральный пост. Входной люк показался нам чересчур узким. Даже как-то не верилось, что на судно нельзя войти иначе, чем через него.

Войдя в центральный пост, мы невольно остановились, пораженные видом множества механизмов и приборов. Нам показалось, что мы попали в какой-то склад, где все стены увешаны приборами, а на полу стоят машины.

— Изучить все это за человеческую жизнь невозможно, — с полной безнадежностью в голосе объявил Семенов.

— А ведь придется изучить, — хмуро возразил ему Видяев.

Почти такую же картину мы увидели в дизельном, электромоторном, батарейном и торпедном отсеках.

Разумеется, в училище мы изучали подводную лодку и имели некоторое представление о ее основных механизмах. Но здесь, в тесных отсеках, почти все [214] показалось нам незнакомым, даже отдаленно не напоминающим то, что мы изучали.

Неожиданно раздались частые удары в колокол. «По местам стоять, со швартовов сниматься», — услышали мы приказание, передаваемое по переговорным трубам. Только потом мы узнали, что это обычная авральная тревога, означающая, что экипаж должен занять свои места.

— Будем отходить, — пояснил нам кто-то из подводников, заметив, очевидно, недоумение на наших лицах.

— Вышли из бухты, — услышали мы по переговорной трубе из центрального поста, — прошли боновое заграждение!

— Отчего же это двигателя не слышно? — удивился Видяев.

— Под электромоторами идем, — пояснил один из матросов.

Вслед за этим мы ощутили дробные толчки и услышали приглушенный рев.

— Вот и пустили дизели, или двигатели, как ты говоришь, — сообщил тот же матрос.

Через некоторое время нас вызвали в центральный пост.

— Ну, морские волки, как себя чувствуете? — спросил нас командир корабля, протирая ваткой окуляры перископа.

— Отлично, — ответил за всех нас Семенов. — Вот интересно будет, когда погрузимся.

— Погрузимся? — переспросил командир. — Мы, дорогие мои, уже давно под водой.

Тогда мы еще не знали, что наша судьба окажется навсегда связанной с подводным кораблем.

15 июня 1938 года я стал офицером Военно-Морского Флота.

День этот до мельчайших подробностей хранится в моей памяти...

Солнечное утро. Мы выстроились ровными шеренгами. На противоположной стороне двора — офицеры и преподаватели.

Они взволнованы почти так же, как и выпускники. [215]

По команде строй замер. Где-то вдали ель только стук проходящего трамвая да автомобильные гудки.

— Здравствуйте, товарищи! — поздоровался с нами контр-адмирал.

Стая голубей, вспуганная раскатом наших голосов на минуту затмила солнце.

— Прочтите приказ! — приказал контр-адмирал начальнику нашего курса.

После этого он обратился к нам с короткой напутственной речью.

На койках выпускников уже лежало тщательно пригнанное офицерское обмундирование.

Через несколько дней нам предстояло разъехаться по разным флотам. Видяев получил назначение на Северный флот, Семенов — на Балтику, я — на Черноморский флот.

Меня назначили штурманом подводной «Касатка».

Я выехал в Севастополь.

Сразу же с вокзала я направился к месту базирования подводных лодок. Разыскав командира подводной лодки Иллариона Федотовича Фартушного и доложил о прибытии. Фартушный усадил меня, тщательно ознакомился с моими документами,

— Кончили неплохо, — сказал он. — Теперь осталось немногое: проверить ваши знания на практике. Завтра лодка выходит в море. Приступайте ê обязанностям.

— Но... — неуверенно начал я, — вести один... самостоятельно... я еще не смогу... нас учили...

— Если понадобится, я всегда помогу, — отрезал Фартушный. — Сегодня примите дела и доложите мне.

Обескураженный, я вышел из каюты Фартушного.

«А если не смогу точно рассчитать курс, — размышлял я, — или по моей вине случится что более страшное? Тогда как?..»

Я так углубился в свои мысли, что столкнулся с каким-то офицером. Незнакомый офицер — сухощавый, большелобый человек — с любопытством [216] посмотрел на меня серыми, очень внимательными гла зами.

— Лейтенант Иосселиани? — спросил он и тотчас же протянул руку. — Нарнов Александр Григорьевич, комиссар подводной лодки. Хотите не хотите, нравится не нравится, но служить будем вместе. Пойдемте побеседуем. У вас есть время?

В голосе Нарнова я уловил теплые нотки. Это ободрило меня, и я рассказал комиссару о своих сомнениях.

— Ничего, ничего, — успокаивал меня комиссар. — Это испытывает каждый новичок. Вы получили в училище хорошие теоретические знания. Это еще, конечно, не все. Стать настоящим штурманом трудно. Мы все вам поможем... Командир у вас опытный и умелый руководитель... И другие старшие товарищи охотно помогают младшим.

Вечером я доложил Фартушному о том, что принял дела моего предшественника.

Мы вместе направились в кубрик.

Личный состав корабля был построен в ожидании командира и комиссара. Приняв рапорт от дежурного, Фартушный прочитал приказ о моем назначении, затем поблагодарил за отличную службу уходившего с корабля штурмана.

В смущении я наблюдал за застывшими в строю подводниками. На лице усатого боцмана мелькнула усмешка. Мне показалось, что она относилась ко мне. Я еще больше смутился.

— Невесело? — спросил Нарнов, встретив меня около двери моей каюты.

Мы зашли ко мне и присели.

— Не особенно, товарищ комиссар.

— Обыкновенное начало службы. Иначе это и не бывает... Народ у нас дружный, — продолжал он. — Но поменьше промахов. Промахи начальников всегда на виду у подчиненных. Их поначалу не прощают... Ничего, справитесь...

На следующее утро я встал раньше остальных офицеров и сел за предварительные расчеты. К приходу командира у меня все было готово. [217]

He подавая команды e снятии со швартовых, Фарòушный прошел ко мне.

— Ну, вот теперь сделаем предварительную прокладку, — обратился он ко мне.

Я доложил, что уже сделал прокладку. Фартушный старательно проверил расчеты.

— Выходит, вам пока помогать не надо? — улыбнувшись, спросил командир и принялся расспрашивать меня о состоянии штурманской части.

И этот экзамен я выдержал довольно благополучно.

Ранним утром лодка взяла курс в открытое море. Вахтенным офицером был я. Рядом со мной на ходовом мостике стойл командир. По исстари заведенному морскому обычаю он опекал молодого офицера.

Командовать кораблем, даже и в качестве вахтенного офицера, значительно сложнее любой специальной службы и работы. Молодые офицеры допускались к самостоятельному несению вахты после тщательной проверки их знаний и навыков. Однако условия боевой подводной лодки резко отличались от тех, в которых мы учились. Поэтому я чувствовал себя неуверенно.

Не прошло и часа после нашего выхода из базы, как сигнальщик доложил, что в море прямо по носу лодки плавает бревно.

Я смотрел на бревно и не знал, что предпринять. Потом крикнул:

Ой! Товарищ командир, бревно! Что делать?

Фартушный словно не слышал моего крика. Он с безразличным видом смотрел куда-то вдаль.

«Сейчас лодка натолкнется на него, — со страхом подумал я. — Как же быть?»

— Ну что раздумываете? Уклоняйтесь! — внезапно заорал Фартушный.

Я даже и не предполагал, что голос его может быть таким громким.

— Право на борт! — тотчас же скомандовал я. Лодка уклонялась от курса, но я забыл о только

что поданной команде. Фартушный с нарочито безразличным видом рассматривал свои ногти. [218]

— Лево на борт! — испуганно крикнул я рулевому.

Когда лодка легла на прежний курс, я почувствовал, как горят мои уши:

— Растерялись? — неожиданно спросил Фартушный.

— Да, товарищ командир, — признался я.

— Морской маневр не терпит медлительности. Нерешительность еще хуже, чем неправильное решение. Учтите это...

Я со страхом думал о насмешках моих новых товарищей. Мои опасения не замедлили оправдаться. Подсмеяться надо мной решил фельдшер Цыря.

Врача на лодке не было, и, видимо, поэтому фельдшер, лейтенант медицинской службы Цыря, гордо именовал себя доктором. Делать ему было нечего, потому что никто из экипажа не болел, и Цыря изощрялся в остротах, тратя на них всю свою энергию. Ни одно событие на подводной лодке не проходило мимо его внимания. За обедом он обратился к командиру лодки:

— Товарищ капитан-лейтенант, говорят, в море много невыловленных бревен, попадающих прямо под форштевень*?

* Форштевень — самая передняя часть судна.

— Попадаются, — сухо ответил Фартушный.

По его тону все поняли, что шутить над молодым офицером не следует.

После обеда Фартушный устроил мне новый экзамен, из которого тут же установил, что я не имею ни малейшего представления о том районе, через который шла наша лодка.

Я немедленно же приступил к изучению морского бассейна.

— Работаешь, штурманок? — вырос вдруг передо мной Цыря. — Работай, работай, труд исправляет людей...

— Тогда, наверное, ты не скоро исправишься, — решил я ответить на его насмешку в том же духе.

— Ах ты, щенок! — не на шутку обиделся [219] Цыря. — Считаешь меня бездельником? А ты знаешь, что прокладку курса фактически не ты, а командир ведет. Ты только манекен, и больше ничего...

— Ну и пусть, но я же к тебе не пристаю, — сдержал я себя. — Чего ты от меня хочешь?

— Лейтенант Цыря! — негромко сказал незаметно спустившийся с мостика Фартушный. — Отойдите от штурманского стола сейчас же! Передайте старшему помощнику командира, чтобы он вам нашел работу!

— Есть, товарищ командир! — отчеканил Цыря. Я до вечера, почти не разгибаясь, просидел за своим столом.

Так прошел для меня первый день службы на подводной лодке.

Лодка пришла в район боевой подготовки. Здесь нам предстояло погрузиться в воду. В подводном положении лодка почти беспрерывно меняла курсы и скорости. Это были горячие для меня часы. Долгое время мне не удавалось разогнуться, но, поглощенный расчетами, я даже не замечал этого. И только утром, когда наступили минуты затишья, я почувствовал, что смертельно устал, прошел в кают-компанию и жадно выпил большую кружку крепкого чаю. Есть не хотелось.

— А поесть вам бы следовало, — посоветовал мне Нарнов.

— Не могу, товарищ комиссар, — отозвался я, намереваясь уйти из кают-компании.

— Выходит, вы еще не моряк. Вот когда и при настоящей качке почувствуете волчий аппетит, тогда только сможете считать себя моряком, — бросил вслед мне комиссар.

В дальнейшем я понял, что он был прав. Всплыли мы только перед обедом. Шторм окончился. Море было спокойным. Солнечные лучи играли на его поверхности.

— Дать курс в квадрат № 20221! — приказал мне командир подводной лодкя.

Я сравнительно быстро отыскал на карте нужный район. Но, приложив к параллельной линейке [220] транспортир, спутал шкалу — прочитал верхнюю цифру вместо нижней и не без самодовольства крикнул на мостик:

— Курс двести семьдесят восемь градусов! Лодка послушно легла на новый курс. Однако

я вовремя ощутил сомнения в правильности моего расчета и после проверки обнаружил свою ошибку.

«Что же я сделал!» — схватился я за голову.

Ничего не оставалось, как поспешно выскочить на мостик и исправить свою ошибку.

— Разрешите подправить курс? — обратился я к Фартушному.

— Разрешаю, — спокойно бросил через плечо Фартушный.

Само собой разумеется, под словом «подправить» понималось изменение курса на несколько градусов. Мне же предстояло изменить его ни много, ни мало как на сто восемьдесят градусов, то есть лечь на обратное направление.

— Право на борт! — крайне смущенно вполголоса скомандовал я.

— Есть право на борт! — очень громко и четко повторил мою команду рулевой.

Фартушный с явно нарочитым удивлением спросил:

— На сколько же градусов вы подправляете курс?

Я невнятно принялся докладывать о своей ошибке. К моему удивлению, Фартушный только добродушно рассмеялся. Улыбнулся и комиссар.

— Такие ошибочки могут дорого обойтись. Я даже и предполагать не мог, что вы такой плут... — проговорил командир. — Ваша вахта окончилась. Идите-ка отдыхать.

Добравшись до своей койки и едва положив голову на подушку, я тут же заснул. Но сон мой был не долог.

— Солнце выглянуло, — услышал я осторожный шепот, — товарищ лейтенант, солнце!

Это был усатый боцман. Ему явно жалко было будить меня. [221]

— Какое солнце? — не сразу разобрался я, в чем дело. ......

— Показалось солнце! — пояснил боцман. — Капитан-лейтенант и говорит: «Штурману определиться!»

Я немедленно же вскочил на ноги и побежал на мостик, впопыхах забыв захватить с собой секстант.

«Снова промах», — с острой досадой подумал я, но, едва высунув голову из люка, увидел, что страхи мои напрасны. Фартушный вместе с комиссаром и фельдшером давно уже занимался астрономическими наблюдениями.

Фартушный принадлежал к числу морских командиров, которые считали, что грамотный морской офицер обязан иметь твердые навыки по астрономии. Решение астрономических задач на нашей подводной лодке обставлялось почти как торжество. Фартушный требовал знаний по астрономии не только от строевых, но и от всех других офицеров, включая военфельдшера Цырю, не имевшего никакой теоретической подготовки по астрономии.

Я тотчас же присоединился к командиру и комиссару.

Все мы астрономическим путем определяли точное местонахождение подводной лодки.

Командир лодки внимательно просмотрел наши карты, сравнил их и сообщил, что у меня расчеты наиболее правильные. Впрочем, он тут же пожурил меня за медлительность. По его мнению, те же расчеты могли быть сделаны за гораздо более короткий срок.

— Я тебе завидую, — видимо забыв о нашей размолвке, сообщил мне Цыря, после ухода командира. — Вот уже два года, как я занимаюсь этим делом, и Фартушный ни разу меня не похвалил.

Дни, заполненные напряженными занятиями, бежали совсем незаметно, и я очень удивился, когда Цыря сказал, что мы уже две недели в походе. Сверился с календарем. Фельдшер был прав.

Эти четырнадцать дней стали для меня школой, которую в береговых условиях для моряка ничем нельзя заменить. Неутомимому командиру все реже и реже приходилось меня опекать и контролировать. [222]

Это отнюдь не означает, что я не совершал новых промахов. Случаи, после которых мне приходилось краснеть, случались еще неоднократно.

Как-то в тихую ясную погоду я стоял на мостике. Кроме меня, здесь были сигнальщик Улько и лейтенант Маргасюк, вышедший подышать свежим воздухом.

— Хороша погодка! — восхищался Маргасюк и неожиданно совсем другим тоном произнес: — А что это на горизонте?.. Кажется, берег... Эх, спать хочется, — зевнул он и спустился с мостика.

Маргасюк за год службы на корабле уже прошел хорошую школу, и я не мог не отдать должного его подготовке.

«Откуда же здесь земля?» — с недоумением раздумывал я, вглядываясь в голубовато-серую даль. Чем дольше я смотрел, тем отчетливее видел впереди землю.

«Значит, это берега Кавказа», — решил, наконец, я, со вздохом опустив бинокль. Дело в том, что, по расчетам., ближайшая земля должна была находиться не менее, чем в ста милях от нас.

«Промах, новый промах! Я ошибся в прокладке», — думал я.

- Вы считаете, что это горы, товарищ Улько? — спросил я у сигнальщика.

Сигнальщик поколебался, но, подумав, согласился, что похоже на горы. Я приказал разбудить и командира.

Фартушный, выслушав мой рапорт, стал пристально всматриваться в горизонт.

— Придется вам пойти проверить свои расчеты и прокладку — каким-то странным голосом сказал он. — Вызовите лейтенанта Маргасюка. Он заменит вас на вахте.

Маргасюк, узнав, в чем дело, попросил у Фартушного разрешения изменить курс на сто восемьдесят градусов, чтобы сохранить необходимое расстояние между кораблем и обнаруженным берегом.

— Не надо! Пойдем прежним курсом и с той же скоростью, — отдал приказание Фàртушный. — [223] А штурман пусть выяснит ошибку в прокладке и завтра доложит о ней.

Приказания командира не подлежат обсуждению. Я немедленно же покинул мостик.

Тщательная проверка штурманских расчетов ни к чему не привела. Я принял во внимание возможные ошибки рулевых и приборов, заново делал прокладки, но выходило, что берег не мог обозначиться так рано.

Обескураженный, подавленный, я поднялся на мостик.

— А где горы? Горы где? — всматриваясь в морскую даль, вскрикнул я.

— Вернулись к себе на Кавказ! — засмеялся в ответ Маргасюк. — Заступай-ка, дорогой, на вахту и можешь воевать с мельницами сколько тебе угодно.

— Выходит... — начал я.

— Вот именно «выходит». Мы сочли горами обыкновенные тучи, — разъяснил Маргасюк.

Только теперь я осмыслил приказание Фартушного идти прежним курсом.

Я попросил Маргасюка постоять еще некоторое время на вахте, пока я приведу в порядок свои дела, и спустился в центральный отсек, по пути с горечью раздумывая о предстоящем докладе командиру лодки.

Фартушный сидел за штурманским столиком и проверял мои расчеты. Я остановился рядом с ним, ожидая неприятного объяснения.

— Расчеты у вас правильны. К сожалению, вы еще не выработали уверенности в себе. Учтите: опытные штурманы расчетам верят больше, чем сигнальщикам. Да, так и должно быть. Почему не спите? — оборвал себя Фартушный, увидев фельдшера Цырю.

— Говорят, что показались горы, а я давно мечтал побывать на Кавказе, — объяснил коварный медработник.

Я ожидал, что Фартушный рассмеется, но вместо этого он с очень сердитым видом стал отчитывать фельдшера за бездеятельность:

— Вы помогли коку, он обварил себе руки? И потом, сколько раз я вам приказывал проверить, в [224] порядке ли нагревательные приборы? Это лучше, чем интересоваться берегами Кавказа.

Он долго сурово отчитывал фельдшера...

— Да, старик простит ошибку, но лени он не выносит, — высказался Маргасюк, когда я поведал ему о ночном разговоре.

«Стариком» мы, как это принято в армии и на флоте, называли своего командира, капитан-лейтенанта Фартушного. Ему было немногим больше тридцати лет, но это для нас не имело значения. Как и обычно, в слово «старик» вкладывалась особая теплота, вера в знания и опыт командира, глубокое к нему уважение.

Следующий день был солнечным, на редкость погожим.

Фартушный приказал экипажу купаться. Экипаж построился на кормовой надстройке, на воду спустили шлюпку. Прозвучала команда «в воду».

Фартушный был прекрасным пловцом. Он первым прямо с мостика прыгнул в воду. Через минуту на подводной лодке оказались только старший помощник, комиссар и дежурно-вахтенная служба. Все остальные плавали наперегонки, ныряли и резвились. Особенно отличился лейтенант Маргасюк, великолепно прыгавший в воду с рубки.

В тот же день вечером комиссар поручил мне руководить политзанятиями.

— Вы уж огляделись, пора подумать об общественной работе, — сказал мне Нарнов.

Первое занятие было назначено через день. Темой его было боевое прошлое нашего флота.

Я хорошо понимал, что офицер должен в совершенстве владеть словом. Он обязан уметь зажечь своих подчиненных, воодушевить их на подвиг, разъяснить решение партии и правительства, ободрить в трудную минуту, дружески поговорить по любому вопросу культуры, искусства и литературы. Советская Армия и флот, как известно, построены на сознательной дисциплине личного состава. Именно поэтому командир обязан уметь действовать на сознание людей, а для этого хорошо, толково и доступно говорить. [225]

Все эти соображения не оставляли меня, пока я готовил свое выступление. Я выучил его почти наизусть. Однако, как только переступил через комингс* второго отсека, все вылетело из моей головы.

*Комингс — в данном случае порог.

Этому способствовало и то, что в момент подачи команды «смирно», я споткнулся обо что-то и едва не растянулся по палубе. Хотя никто из присутствующих в отсеке даже не улыбнулся, я был изрядно сконфужен. С трудом овладев собой, приступил к занятиям. Первую фразу я произнес невнятно, несколько секунд помолчал, прежде чем выговорить вторую. Потом дело пошло несколько лучше.

— Для начала неплохо, — сказал мне Нарнов после занятия, отведя меня в сторону.

Мне же казалось, что я только что пережил жестокий провал. Слушая комиссара, я недоверчиво смотрел в его глаза.

— Я думал, что хуже получится, — вполне серьезно говорил комиссар. — А сразу, как известно, ничего не дается.

Не верить такому человеку, как Нарнов, было нельзя.

Ободренный, я поспешил на вахту, раздумывая по пути о том, что вот и еще один экзамен мною сдан.

На исходе похода, перед Севастополем, я случайно заметил перед лодкой в море рыбацкие сети, подал необходимую команду и сумел предотвратить грозящие нам неприятности. Это еще более способствовало тому, что я начал чувствовать уверенность в себе. Многие хвалили меня. Фельдшер Цыря сказал мне:

— Поздравляю. Ты сделался почти настоящим подводником.

Если уж Цыря, всюду находящий повод для насмешки и высмеивающий всех, поздравил меня, значит, я действительно этого заслужил. [229]

Дальше