Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава I.

Война

Летом дочь привезла к нам погостить нашего внука Алешу. Днем мы оставались с ним вдвоем и гуляли по нашему городу. Алеша был еще маленький и ходить далеко не мог, поэтому я его возил в детской коляске.

Однажды, проезжая по Профсоюзной улице, Алеша увидел обелиск, воздвигнутый в память советским воинам, павшим в боях с немецко-фашистскими захватчиками в годы Великой Отечественной войны.

Его необычайно изумила каменная фигура советского солдата, поднявшего к небу руку и как бы призывающего людей поклониться всем погибшим в годы этой жестокой войны.

Мой внук попросил меня ссадить его с коляски и своей маленькой ручкой потянул меня к этому обелиску. Пока он рассматривал «дядю солдата», мой взор снова скользнул по выбитым на мраморной плите фамилиям наших воинов, погибших в этой войне. И снова я встретил фамилию моего дорогого друга Гречушкина Якова Калиновича, погибшего на фронте в последние дни войны. Мгновенно перед моим взором и в мыслях пронеслись те тяжелые и жестокие годы войны, годы горя и неслыханных мук наших людей, годы нашей юности и молодости.

* * *

Весна 1941 года была холодной. Часто моросил дождь, а иногда и порхали в воздухе снежинки. И только в середине июня погода изменилась, потеплело. [9] Город Егорьевск, в котором я жил и работал до войны, — это небольшой районный городок Московской области, ничем особенно не отличавшийся от других небольших городов Подмосковья. В нем был станкостроительный техникум, в котором я сначала учился, а потом, по окончании его, стал работать преподавателем. Но я чувствовал тогда, что те знания, которые я получил в техникуме, недостаточны, чтобы стать хорошим специалистом. Как-то весной, побывав у сестры Зои в гостях — она жила в Москве и была инженером авиационной промышленности, — у нас с ней состоялся откровенный разговор:

— Володя, что ты думаешь о дальнейшем своем образовании? — спросила меня сестра. — Ты не думаешь дальше учиться в институте? Вот мы с Петей оба окончили МАИ, и нам эта специальность очень нравится.

— Знаешь, Зоя, я давно мечтаю о своем дальнейшем образовании. Я ведь теперь уже не мальчик, и надо думать о хлебе насущном. Нашим родителям не потянуть такой нагрузки: учить брата Бориса и меня.

— Ничего, Володя, поступай в наш институт, мы с мужем тебе поможем.

Подтвердил это и Петя, муж моей сестры. Этот разговор глубоко запал в мою голову, и я твердо решил попробовать поступить в Московский авиационный институт. Вернувшись домой, я усиленно начал готовиться к поступлению в МАИ.

А в это время в техникуме к концу учебного года шла напряженная работа. У меня тоже было очень много дел, надо было проверить большое количество домашних заданий по проектированию режущих инструментов учащихся третьего курса, поэтому времени для подготовки к вступительным экзаменам в институт у меня было очень мало. В субботу, после занятий в техникуме, я решил прочитать книгу [10] Л. Н. Толстого «Война и мир», которую еще не читал, а знание которой мне необходимо для вступительных экзаменов. Я так увлекся чтением этой книги, что и не заметил, как прошло время. Было уже поздно, около двух часов ночи, нужно было ложиться спать, но что-то меня тревожило, и я долго не мог уснуть.

Утром меня разбудила соседка по квартире Антонина Михайловна:

— Владимир Петрович! Вы что так долго спите? Я уж думала, вас нет дома. А девочки доложили мне, что вы спите.

Дочки Антонины Михайловны, жены директора нашего техникума, две близняшки лет шести, очень любили меня и ревностно следили за всеми моими действиями. Они всегда докладывали своей маме:

— Мама! Мама! А дядя Володя у себя в комнате полы моет.

Или кричали мне вслед:

— Мама! Мама! А дядя Володя уходит в город!

— А почему вы думаете, что дядя Володя уходит в город?

— А потому, что он взял с собой свой портфель.

Убравшись в комнате и позавтракав, я немного еще почитал книгу, а затем решил пойти в город, У меня была любимая девушка Ира, которую мне очень хотелось увидеть и кое-что обсудить с ней относительно моей будущей учебы и жизни. Она жила недалеко от центра города, на улице 8 Марта.

Время было около 12 часов, когда я вышел из дома. До Иры идти около 25 минут. Был солнечный теплый воскресный день. Наша улица, обсаженная липами, сверкала зеленью и благоухала всеми запахами, которые исходили из соседнего Технического сада. Навстречу мне попадались только одинокие прохожие.

Проходя по Советской улице, мне встретился начальник [11] инструментального цеха нашего станкостроительного завода, который хорошо знал меня. Увидев меня, он подошел ко мне и спросил:

— Владимир Петрович! Когда поедем воевать-то?

И я увидел вместо всегда веселого и жизнерадостного человека очень удрученное и грустное выражение его лица и ответил ему:

— Да пока, кажется, не с кем воевать-то.

— А ты разве ничего не знаешь? — спросил он.

Я насторожился и с тревогой спросил:

— А что случилось?

И он мне сообщил тревожную весть:

— Я сейчас был в парикмахерской и, когда сидел там и ждал своей очереди, услышал выступление Молотова по радио, который, обращаясь к нашему народу, сообщил, что на нашу страну вероломно напала фашистская Германия. Война, Владимир Петрович, вот какое несчастье, — сокрушенно закончил он.

От этого тяжелого сообщения у меня тревожно забилось сердце, и я понял, что все в нашей жизни резко изменяется. Все наши личные планы разрушены. Стало очень горько и тревожно на душе. Я поспешил к Ире. Шел как слепой, все мои мысли были поглощены этим сообщением. Как-то сложится теперь наша судьба, судьба нашей страны? — задавал я себе один вопрос за другим.

Ира уже ожидала меня. Она быстро спускалась по лестнице мне навстречу. Глаза ее были тревожны и грустны. Встретив Иру, я спросил:

— Ты уже слышала о войне?

— Да. Что же теперь будет с нами? — И, склонив голову на мое плечо, горько заплакала.

Весь остаток дня мы с Ирой не расставались и бесцельно бродили по городу. Хотелось очень многое обсудить, но нужных слов как-то не было, а на душе очень тяжело. Часов в 6 вечера мы с Ирой зашли [12] ко мне на квартиру, чтобы что-нибудь покушать. Нас встретила вся в слезах моя соседка.

— Владимир Петрович! Горе-то какое! Мой-то муж в Германии. Что же теперь с ним будет? Что я буду одна с дочками делать? Как буду жить?

И верно, ее муж месяцев шесть тому назад был командирован Советским правительством в Германию по вопросам внешней торговли.

Я и Ира старались успокоить ее, но у самих было свое горе. Немного успокоившись, соседка ушла в свою комнату, и мы остались одни.

— Ира, — сказал я, — мне уже не успеть проститься с моими родителями, так как на второй день мобилизации надо быть в своей воинской части, к которой я приписан. Прошу тебя, хотя ты и не знакома с моими родителями, все мое имущество передать им. Я напишу письмо маме, и, когда она приедет, ты познакомишься с ней и передашь ей все это. Оставляю тебе ключ от комнаты.

По радио было объявлено о светомаскировке города. Когда мы с Ирой вышли из дома, было уже темно, очень непривычно и тревожно. Я проводил Иру домой. Было объявлено о мобилизации всех резервистов. Весь день 23 июня я потратил на сдачу лабораторий в техникуме и оформление расчета в связи с моей мобилизацией и отправкой на фронт.

На другой день Ира пришла провожать меня в военкомат. Оказалось, что мобилизация происходит не в военкомате, а в городском клубе имени Конина. Около него и в самом клубе была огромная масса народа. Весь город был встревожен. Родные и близкие провожали своих на фронт. Всех сковало огромное горе, разразившееся над нашей страной, над всеми нами. В огромной толпе собравшихся людей со всех сторон раздавались возгласы и плач женщин и детей. Такое горе, которое охватило всех нас, описать просто невозможно. [13]

Я был зачислен в авиационную часть, которая находилась в Латвии в городе Митава. В нее было направлено еще шесть человек. Все мои товарищи оказались работниками завода «Комсомолец», и мы знали друг друга. Выехать должны были в 2 часа ночи. В час ночи мы с Ирой расстались. Я не знал, встречусь ли я еще с моей дорогой и любимой Ирой.

Нас погрузили в товарные вагоны. Последним взглядом мы проводили удаляющийся от нас город. Многие из нас навсегда покинули его. Наш состав двигался очень медленно. Только на второй день он прибыл на станцию Бологое. Дальше на запад состав не пошел. На эту узловую станцию с фронта прибыл эшелон с ранеными и эвакуированными женщинами и детьми. Мы окружили его и пытались расспросить раненых, каково положение на фронте. Но они были так ошеломлены и подавлены всем происходящим, что ничего нам путного рассказать не смогли. Для нас было понятно только одно, что немецко-фашистские войска быстро продвигаются на восток, в глубь нашей страны, и что фронт прорван.

Дальше к фронту нас не повезли. Наоборот, наш состав пошел обратно. В Вышнем Волочке нам было приказано высадиться, и нас строем повели в город. Там нас несколько раз формировали. Около двух недель мы находились в своей одежде, и только уже потом нас обмундировали. Около трех недель мы были в резерве, ожидая отправки на фронт. И вдруг пришел приказ всех авиаспециалистов отправить в Москву.

И вот мы снова в столице нашей Родины. В первые дни пребывания в Москве нас, человек 200, поместили в казармы недалеко от Фрунзенской набережной. Стояли очень жаркие летние дни. Каждую ночь на Москву методически совершали налеты немецкие бомбардировщики. [14]

Спасаясь от бомбежек, моя сестра уехала с сыном из Москвы к нашим родителям в деревню. А ее муж, работая на авиационном заводе, находился в Москве и только поздно ночью возвращался домой. Поэтому первые дни пребывания в московских казармах я никак не мог сообщить своим родственникам, что нахожусь в Москве. Тем более в казармах был строгий военный режим, и никого из них не выпускали. Днем мы были заняты своими армейскими делами: изучали материальную часть стрелкового оружия, занимались строевой подготовкой и так далее. Уставали мы за день очень сильно, а ночью, во время налетов авиации противника, нам приходилось дежурить на крышах казарм.

Обычно в 10 часов вечера звучал сигнал отбоя, и мы ложились спать на голых нарах, подстелив кто газету, кто картон или лист бумаги, подложив под голову свой вещевой мешок. По каким-то причинам в казармах не было постельных принадлежностей. Утомившись за большой день, мы успевали быстро уснуть, но спать нам долго не удавалось, и уже через час звучала сирена — сигнал воздушной тревоги. Вскочив со своей примитивной постели, мы устремлялись по лестницам на крышу. Там у каждого из нас был свой пост. Мы с Гречушкиным всегда дежурили вместе. Мой друг Яков Калинович, бывший мастер станкостроительного завода, был невысокого роста, неприметный на вид и слегка кривоногий, но очень хороший товарищ. Он не обладал храбростью, но был истинным коммунистом, патриотом нашей Родины и мужественным человеком. Старше меня лет на восемь. В Егорьевске у него осталась жена и маленький сын, только что родившийся в этом году. Так вот, сидим мы с ним, прижавшись друг к другу спинами, на коньке крыши и переговариваемся:

— Калиныч, как у тебя там?

— Пока ничего не видно, а у тебя что? — теперь [15] уже спрашивает, в свою очередь, меня Гречушкин, которого я с любовью звал Калинычем.

— И у меня ничего.

Но вот проходит минут 20–30 напряженного ожидания, и кто-нибудь из нас первым сообщает:

— Началось!

— Что началось?

На горизонте появились первые взрывы зенитных снарядов, которые в ночном небе вспыхивали как яркие звездочки. Это значит, что с той стороны на Москву летят фашистские самолеты.

Вокруг Москвы и в самой столице была хорошо организована мощная противовоздушная оборона. Кругом стояли зенитные орудия, на крышах домов были установлены зенитные пулеметы и звукоулавливатели. Кроме того, каждый вечер в небо Москвы поднималось большое количество привязных аэростатов. Поэтому немецкие бомбардировщики встречались еще на подходах к Москве плотным огнем зениток и ночными истребителями. Не многим из гитлеровских самолетов удавалось прорваться к Москве. Все же некоторые из них шли над Москвой, ярко сверкая в лучах зенитных прожекторов, и гул их двигателей напоминал тревожные и грозные слова: «Везу! Везу!» С замиранием сердца мы ждали, что же будет дальше, в каком месте Москвы будет сброшен смертоносный груз.

Бомбардировщик летит в нашу сторону. И вот уже почти над нами. Разрывы зенитных снарядов прямо над нашими головами. Осколки от снарядов летят во все стороны, барабаня по крыше. Слышится все возрастающий вой сброшенной бомбы. Огромной силы взрыв разрушает дом недалеко от нас в направлении Арбата. Горячая взрывная волна опаляет наши лица и почти сбрасывает нас с крыши. Снова вой бомбы. На этот раз на наши крыши и крыши соседних домов, где дежурят девушки, посыпались зажигательные [16] бомбы. Некоторые из них пробили крышу и горят на чердаке. Торопимся забросать их песком, а остальные сбрасываем на землю. И все же где-то недалеко от нас вспыхивает пожар. Горят какие-то склады. Слышим голос с соседней крыши: «Это загорелся склад с каучуком!» И снова слышим крики: «Упал с крыши! Скорее окажите помощь!» Оказывается, один из наших товарищей был ранен в голову осколком зенитного снаряда и, потеряв сознание, упал с крыши и разбился насмерть. Вот какая судьба у этого товарища: еще не был на фронте, а уже погиб.

С большим напряжением мы следим за дальнейшим полетом этого бомбардировщика. И снова он делает разворот и летит в нашу сторону. Вдруг мы видим, как один из зенитных снарядов угодил в этого стервятника. Самолет загорелся и устремился вниз, как горящая ракета, оставляя за собой огненный след. Фашист получил по заслугам, и мы вздохнули с облегчением. После отбоя остаток ночи я очень плохо спал и ворочался с боку на бок на своей жесткой постели.

Днем мы первый раз получили почту. Мне прислали письма Ира и родители, которые сообщили, что мой брат Борис тоже мобилизован и находится где-то во Владимирской области. А Ира написала, что к ним в Егорьевск приезжала моя мать, нашла ее, и они познакомились друг с другом. Обе были на моей квартире, поплакали обо мне и о том несчастье, которое навалилось на нашу страну и на всех нас. Мама пригласила Иру к ним в деревню. Я был очень рад такому известию, а также тому, что моей маме Ира понравилась.

А на фронтах Великой Отечественной войны шли тяжелые оборонительные бои. Наша армия с большим трудом и с огромными потерями сдерживала немецко-фашистскую армаду, которая все дальше [17] углублялась на нашу территорию. Мы все очень переживали временные неудачи нашей армии, рвались на фронт, чтобы оказать ей помощь. Мы возмущались, почему нас держат в Москве и заставляют заниматься строевой подготовкой, как будто это так важно в будущих боях.

Прошло около двух недель нашего пребывания в этих казармах. Однажды утром нам было приказано построиться с вещами, и нас повели в Военно-воздушную академию имени Жуковского. Там нас разместили в курсантском общежитии академии и стали обучать новой современной авиационной технике. Мы с Гречушкиным и еще несколько егорьевцев были зачислены на курсы мастеров авиавооружения.

Лекции и практическую подготовку с нами проводили военные специалисты, офицерский и технический состав академии. За очень короткий срок мы получили хорошие знания по нашей будущей специальности. Теперь нас больше не посылали дежурить на крыши зданий, а во время воздушной тревоги мы вместе с жителями укрывались в метро.

В первые недели войны, когда мы были еще в Вышнем Волочке, среди мобилизованных была низкая дисциплина. Были случаи, когда отдельные военные отлучались из части и отсутствовали по неизвестным причинам не только часами, но и днями. И все это им сходило, так как в Вышнем Волочке было огромное скопление мобилизованных, такая неразбериха, что всех нас учесть было очень трудно. В Москве эти разгильдяи почувствовали настоящую военную дисциплину.

В нашей курсантской команде был такой случай. Один из нас был жителем Москвы и повадился после воздушных тревог не являться в общежитие, а к утренней поверке появляться в нашем строю. Ему понравилось такое положение, он совсем обнаглел и [18] не являлся на занятия два дня подряд. Командование объявило розыск этого дезертира. Его нашли и арестовали, но не у родственников, а на квартире у женщины. За дезертирство его судил Военный трибунал и приговорил к расстрелу. Но, учитывая некоторые смягчающие обстоятельства, расстрел был заменен посылкой его на фронт в штрафной батальон. Приговор Военного трибунала и приказ по Академии были нам зачитаны перед строем. Это явилось хорошим уроком всем, кто не хотел считаться с военной дисциплиной и фронтовым положением, на котором мы находились. В середине августа 1941 года мы успешно закончили курсы. Нам присвоили звания старших сержантов, аттестовали мастерами по авиавооружению и выдали соответствующий документ. Получили мы также направления в авиачасть.

Перед отправлением на фронт нам с Гречушкиным дали увольнительную на 12 часов. Мы тут же вечером устремились на Казанский вокзал, чтобы поехать в Егорьевск и еще раз повидаться и проститься со своими. На вокзале было людно, как всегда, но теперь стало больше военных и эвакуированных людей. Пассажирских поездов на Егорьевск не было, так как уже поздно, и мы решили доехать до станции Раменская, а там будет видно, что делать дальше. Сойдя в Раменской, мы некоторое время побродили по станции, и нам повезло. В направлении Воскресенска пошел товарный состав, на котором мы и поехали. Спрыгнув с подножки товарного вагона в Воскресенске и узнав у дежурного по станции, что никаких поездов на Егорьевск не будет, мы с Калинычем решили идти пешком по железнодорожной линии. Время было около девяти часов вечера. Уже стало темнеть, а до Егорьевска еще 22 километра. Молодость и любовь, а также возможность встречи с любимыми несли нас по шпалам, как на крыльях. Ночь [19] была теплая, тихая и только изредка нет-нет да подует слабый ветерок, от которого шелестели листья на деревьях леса, через который протянулась дорога. Мы очень спешили, так как времени было мало, а хотелось еще разок, хотя бы на несколько минут, увидеть своих дорогих: я — Иру, а Калиныч — жену и маленького сына. Каждый из нас про себя думал, что эта встреча может стать последней, так как впереди у нас фронтовая жизнь. Кто знает, останемся ли мы живыми и будут ли живы наши дорогие и близкие?

У деревни Кукшево, в двух километрах от Егорьевска, лес наконец кончился, и мы вышли к нашему аэродрому. Идя по высокой железнодорожной насыпи, мы невольно устремили свой взор на запад в сторону Москвы, где снова увидели яркие вспышки разрывов зенитных снарядов. Это был налет на Москву немецких бомбардировщиков.

В нашем городе было темно. Улицы совершенно безлюдны. Никто нас не остановил, как будто и нет войны и все на свете спокойно. Это нас очень удивило. Мы распростились с Калинычем, и каждый пошел в своем направлении. Наконец-то я на знакомой улице. Вот тот старенький двухэтажный дом, в котором живет Ира. Я всегда сигналил ей о своем приходе на свидание стуком по водосточной трубе, которая находилась близко от комнаты, где она жила. Постучав в трубу, я подошел к входной двери и стал с замиранием сердца ждать, боясь, что ее нет дома и все мои надежды на встречу пропадут. Но вдруг я услышал быстрые и такие знакомые шаги по лестнице. Я понял, что это идет Ира и что она меня ждала. Дверь открылась, и дорогая и любимая бросилась в мои объятия. Она крепко обняла меня и покрыла мое лицо жаркими поцелуями.

— Ох, как я соскучилась по тебе, — прошептала она.

— И я тоже. [20]

Обнимая друг друга, мы поднялись по лестнице и зашли к ней в комнату. Таким уютом и теплом встретили меня эта давно знакомая мне комната и Ира, что совсем не хотелось думать о войне и о том, что через три-четыре часа мне надо будет уезжать. Я забыл, что очень устал и голоден. Было не до этого. Рядом со мной была моя любовь, моя нежная Ира. Уже было около двух часов ночи. Дома у Иры никого не было. Ее мама дежурила на швейной фабрике. Не было и ее сестры Тоси. Я умылся, так как был очень потным и грязным с дороги. Ира постелила мне постель.

— Ложись, Володя, ты очень устал. А я посижу около тебя, — сказала она.

Я разделся и лег. Рядом на кровать села и Ира. Мы долго говорили с ней обо всем. Потом, утомившись, Ира прилегла ко мне. Мы были во власти любви и страсти, ласкались друг к другу, но не переходили границ этой страсти. Я очень любил Иру и не хотел сделать ее несчастной в такое тяжелое для нас время. Нам было хорошо вместе. Весь остаток ночи мы провели, не засыпая и находясь в счастливой полудремоте. Утром пришла ее мама Александра Васильевна. Она очень приветливо встретила меня и начала хлопотать о завтраке.

Время моего увольнения подходило к концу. Позавтракав и сердечно распростившись с Александрой Васильевной, мы с Ирой пошли на железнодорожную станцию. Она проводила меня до самой станции. Тяжелое у нас было расставание. Я и сейчас помню ее грустные большие глаза, застывшие слезинки на щеках, ее влажные губы. Сердце разрывалось от горечи расставания с ней. Я не мог даже подумать, что и ей скоро придется испытать все ужасы фронтовой жизни...

Приехав в Москву, я еще успел зайти на квартиру к Петру Федосеевичу — мужу моей сестры. Был выходной [21] день, и Петя с Зоей оказались дома, так как она приехала из деревни от наших родителей, чтобы навестить своего мужа. Они очень обрадовались моему приходу. Я им сообщил, что вечером должен уехать с Курского вокзала в свою авиационную часть и что сейчас спешу в Академию имени Жуковского, где проходил курсы мастеров по авиавооружению. Им я обещал перед отъездом обязательно зайти и окончательно попрощаться с ними.

У сестры я узнал, что мои родители очень переживают за нас с братом Борисом и особенно за меня, так как они даже не могли со мной попрощаться перед отъездом на фронт. Зоя также сообщила, что мама сейчас работает бригадиром в колхозе. Мужчин в деревне всех забрали в армию, и многие из них уже на фронте. Работать в деревне некому, а в поле много дел. Нужно убирать урожай, поэтому наш отец, учитель сельской школы, отказался от своего летнего отпуска и тоже работает в колхозе механизатором. Он убирает жнейкой рожь, а перед этим все время был на покосе. Все школьники тоже работают в поле, чтобы хоть чем-то помочь фронту.

Петр Федосеевич уговорил меня на прощание сфотографироваться вместе с ним. В их доме на первом этаже была фотография. Мы зашли в нее и сфотографировались.

В душный августовский вечер мы с Гречушкиным и другими товарищами в пассажирском поезде выехали из Москвы в Курск, где южнее его, на временно организованном полевом аэродроме, находился наш запасной авиационный полк. На следующий день мы были уже в своей части. Пока еще самолетов-истребителей у нас не было. Были только старые машины И-16, которые летчики за малую скорость называли «ишаками». Нам, вновь прибывшим с курсов, отвели несколько палаток, в которых мы и устроились на жилье. В этот же день вечером на Курск был совершен [22] налет немецкой авиации. После него город горел в нескольких местах. В это время фронт приближался к Курску.

Несколько дней подряд шли проливные дожди. Наш аэродром, покрытый черноземом, совсем раскис и был не пригоден для полетов. Мы сидели в своих палатках и тоскливо наблюдали за идущим дождем. Было сыро и холодно, но много свободного времени, и я написал несколько писем. Наконец дожди кончились, и только низкая, тяжелая, сплошная облачность плыла над нашим аэродромом. Южнее его проходила железная дорога, по которой шли и шли с фронта поезда. В вагонах их, на крышах и на подножках ехало огромное количество беженцев и эвакуированных. Наступил сентябрь.

Пришел приказ нашему полку со всем аэродромным оборудованием срочно перебазироваться на новое место. С утра мы начали перевозить на железнодорожную станцию и там грузить в вагоны все аэродромное хозяйство. Наконец, мы сняли свои палатки и с личными вещами выехали на грузовых машинах на станцию. Дорога — сплошное месиво из глины и чернозема. Машины еле-еле идут по нему. Мы то и дело помогаем нашим грузовым машинам выбраться из глубоких выбоин в дороге. Нам встречаются колонны солдат, идущих к фронту. Это подкрепление. Мы смотрим на них, и нам становится как-то совестно: они идут на фронт, а мы вроде бежим с фронта. Вид у этих солдат совсем не боевой. Они обмундированы на скорую руку. Видно, совсем не обучены военному делу и оружие несут как-то не по-военному. Нет у них боевой выправки, брезентовые ремни обвисли от тяжелых подсумков и висят где-то ниже пояса. На ногах ботинки с обмотками, которые сползают с них. По всему видно, что только вчера эти солдаты были обыкновенными колхозниками. Многие из них были пьяны и еле брели под ношей [23] тяжелых станковых пулеметов и противотанковых ружей.

Горько было на сердце у нас. Едва ли эти солдаты сумеют противостоять хорошо обученной, вооруженной до зубов самой лучшей военной техникой того времени и имеющей большой опыт в военных действиях немецко-фашистской армии.

К вечеру мы все погрузили, и наш поезд двинулся на восток. Через несколько часов мы прибыли в Тамбовскую область. Километрах в двадцати от города Моршанска наш поезд остановился, и нам было приказано разгружаться. Недалеко от железной дороги прямо на колхозном поле мы начали оборудовать новый полевой аэродром. Все свои землянки и постройки мы разместили по склонам глубоких балок в красивом березовом лесу. Березовая роща надежно скрывала наш аэродром от посторонних глаз со стороны железной дороги.

Наши летчики приступили к изучению материальной части истребителей МиГ-3 и одновременно совершали учебно-тренировочные полеты на других самолетах, так как истребителей МиГ-3 мы еще не имели. А в это время мы, младшие специалисты и техники, занимались дальнейшим благоустройством аэродрома и помещений, находящихся около него. С фронта стали приходить все более и более тревожные сообщения. Наша армия оставила Орел, Курск, Смоленск и другие города. Гитлеровские войска подошли уже близко к Москве. На ближайшую к нам железнодорожную станцию пришел состав, груженный авиабомбами. Нас мобилизовали на разгрузку и перевозку авиабомб в нашу березовую рощу. Огромное их количество мы разместили рядом с нашим аэродромом по глубоким балкам в лесу. А сами практически жили в центре складов авиабомб.

Теперь всем нам, младшим специалистам и техникам, [24] приходилось по очереди ходить в караул по охране и обороне этих складов. Особенно стало опасно, когда осенью все листья с деревьев опали, и наши бомбы стали резко выделяться на белом фоне березовой рощи. У нас совсем не было никаких средств противовоздушной обороны. Просто приходилось удивляться, как это немецкие самолеты не обнаружили этих складов. Наше командование серьезно стало задумываться над этим очень нежелательным соседством, каким был склад бомб. Нужно было что-то придумать для отражения возможного нападения противника на наш аэродром с воздуха. Было принято решение испробовать для этой цели реактивные снаряды, которые подвешивались на истребителях. Но как сделать зенитную установку для этих снарядов — за это дело взялся наш инженер по авиавооружению. В походных мастерских была построена эта установка довольно примитивной конструкции. В один из осенних дней было решено опробовать ее в действии. На небе была сплошная низкая облачность, видимость ограничена, но нам не терпелось опробовать ее. Установив реактивный снаряд, мы разместились в специально построенном блиндаже, подключили аккумулятор и включили ток. Реактивный снаряд сорвался с направляющей установки и пошел с огромной скоростью вверх. Там, где-то на высоте около двух километров, произошел взрыв. Установка прошла испытания, и теперь у нас есть, хоть и примитивная, но вполне реальная защита аэродрома от воздушного нападения.

Снова пошли непрерывные осенние дожди. Аэродром совсем раскис, низкая сплошная облачность, полетов делать нельзя. Летчики скучные ходят от одной землянки к другой и тяжело переживают это безделье.

В соседней с нами землянке, где жил наш летно-инженерный состав, произошел несчастный случай. [25]

Среди кадровиков в наш полк прибыло несколько человек, только что мобилизованных: инженер-химик, политработники и другие командиры. Первый был сугубо гражданским человеком и совершенно не знал своего личного оружия — пистолета. Он обратился к нашему инженеру по вооружению с просьбой: «Товарищ инженер, хоть бы вы, что ли, показали мне, как пользоваться этой «пушкой», — показав на свой пистолет, сказал химик.

— А, пожалуйста. С удовольствием сделаю это для вас.

Инженер по вооружению Кондратьев даже и не подозревал, что обратившийся к нему, по своему незнанию, уже загнал патрон в патронник своего пистолета. И в тот момент, когда Кондратьев пытался вынуть обойму с патронами из ручки пистолета, произошел случайный выстрел. Вылетевшая пуля угодила прямо в затылок сидящего на кровати спиной к ним и читающего газету политрука. Смерть его наступила мгновенно. Весь полк тяжело переживал случившееся.

Мы с Гречушкиным жили в одной землянке и были в одной эскадрильи. В эти дни мы регулярно получали письма от наших родных. Они были нерадостными. В нашем городе стало плохо с продовольствием, по выданным карточкам снабжение было плохое. Но, несмотря на трудности с продовольствием, все наши работали, не жалея сил, понимая, что они работают для фронта. Я очень скучал по Ире, и мы часто писали друг другу письма. Однажды Гречушкин получил письмо из дома, на странице которого его жена обвела ручку их сына. Как был рад Яков Калинович этому письму! Всем он показывал эту страницу и гордился, что у него растет сын. Многим из нас было очень грустно в это мгновение, каждый вспоминал о своих семьях, с которыми их разлучила проклятая война. А мне даже было завидно, что я еще не имею [26] ни семьи, ни сына. Как-то утром к нам в землянку пришел командир звена и вызвал Гречушкина.

— Слушай, Гречушкин, у тебя большая радость, — сказал наш командир. — К тебе приехала жена и вызывает тебя на свидание. Разрешаю тебе отпуск до утра следующего дня.

Гречушкин, весь сияющий от такого счастья, бегом устремился на встречу с женой. Я, как и другие, пожелал ему всего хорошего, но он так быстро убежал, что, наверное, не слышал наших напутственных слов.

В конце октября выпал мокрый снег, которым покрылись склады авиабомб. Снег так замаскировал аэродром, что с воздуха, кроме самолетов, ничего разглядеть было невозможно. Вот тут-то и посетил наш район один из немецких самолетов-разведчиков. Но он летел несколько в стороне от аэродрома, вдоль железной дороги и, видимо, ничего особенного не обнаружил, хотя мы все были подняты по тревоге и ждали, что же будет. Недалеко от нас немецкий самолет сбросил на железнодорожный мост бомбу, которая, к счастью, не разорвалась, а больше, видимо, у него бомб не было. Он развернулся и улетел обратно. Мы еще несколько дней ждали появления самолетов, но их не было. Так проходили дни. Мы все время ждали, когда же наконец нам дадут боевые самолеты-истребители и пошлют на фронт, где становилось все тревожнее и тревожнее. Немецкие войска уже в нескольких километрах от Москвы, а мы все еще в резерве и без самолетов. Наш авиаполк превратился в какую-то часть по охране бомбовых складов. Но больше нам бомб не привозили. Мы с тревогой читали сводки от Совинформбюро и думали: неужели Москву, нашу родную столицу, не сумеют защитить наши войска и сдадут противнику, как сдали Смоленск и многие другие города? Мы рвались на защиту Москвы, а нам говорили: [27] «Ждите, когда нужно будет, и вам дадут приказ выехать на фронт».

Под Москвой шла ожесточенная битва. Враг с огромным трудом был остановлен. И вдруг в середине января 1942 года по радио мы услышали радостное сообщение. Наши войска под Москвой, взломав оборону противника, прорвали немецко-фашистский фронт и сами перешли в наступление. Ликованию нашему не было конца. Мы все горячо обсуждали эту первую, но очень важную победу над немецко-фашистскими войсками. Настроение у нас поднялось. Кроме того, нам сообщили, что скоро мы должны получить самолеты. Но их пришлось ждать еще очень долго.

В одном из номеров газеты «Правда» мы увидели фотографию изуродованного тела Тани (как впоследствии выяснилось, Зои Космодемьянской) и статью военного корреспондента о Зое. Она очень была похожа на Иру. Эта фотография потрясла меня до глубины души. Я мысленно поклялся беспощадно мстить немецким фашистам за нашу поруганную землю, за наших, погибших от рук немецко-фашистских злодеев, людей, за таких девушек, как Зоя. Но, увы, свое мщение я не мог привести в исполнение, пока только на сильном морозе стоял в карауле и охранял эти надоевшие нам склады бомб.

Морозы стояли очень сильные, больше 30 градусов. Хотя мы на посту стояли в валенках и тепло одетые, все равно было очень холодно. Пока стоишь на посту, весь покрываешься инеем, ресницы смерзались, и было очень трудно что-нибудь разглядеть через них. Винтовка так замерзала, что невозможно было открыть затвор и вынуть из нее патроны. Вот в эти минуты мы думали о тех солдатах, которые теперь были на фронте в окопах или лежали на снегу. Каково достается им, особенно тем, кто ранен.

Так прошла зима. Мы все еще были в резерве без [28] самолетов и как-то уже смирились с нашим положением, не решаясь даже подумать, что когда-нибудь у нас будут самолеты. Ранней весной 1942 года наконец-то к нам прибыли долгожданные самолеты. Наши летчики и мы, младшие специалисты, со всех сторон обступили их и рассматривали боевую технику, пахнущую свежей краской. С этого дня у нас началась настоящая, большая работа по освоению боевой техники. Летчики совершали тренировочные полеты, используя каждый полетный день, а мы, младшие специалисты и техники, непрерывно обслуживали самолеты во время этих полетов и после них. Работы было очень много, и дни летели быстро.

У некоторых летчиков почти не было никакого опыта по управлению боевыми самолетами, тем более новейшими истребителями, а другие вообще впервые взялись за штурвал истребителя, поэтому часто происходили аварии, особенно при посадках. Самолеты сажали иногда с невыпущенными шасси, прямо на «живот», винт при этом у него приходил в полную негодность, и нам приходилось срочно менять винты. Иногда во время посадки, из-за неровностей на поле аэродрома, летчики ломали шасси. Были и более трагические случаи. Один из наших летчиков погиб во время такого тренировочного полета. Все эти неудачи сильно сказывались на моральном состоянии как летчиков, так и нас — младших специалистов. Но нужно было готовиться к будущим боям, мы это хорошо понимали и работали усердно, невзирая на временные неудачи и потери в людях и технике. Пришел приказ о преобразовании нашего запасного полка в 805-й авиационный истребительный полк. Теперь мы уже ждали скорой отправки на фронт.

А на фронтах Отечественной войны в конце зимы и в начале весны 1942 года было некоторое временное затишье. Обе стороны перешли к обороне. Это [29] способствовало нашей тщательной подготовке к будущим боям.

По данным центральной разведки, было установлено, что директивой Гитлера от 5 апреля 1942 года предусматривалось в период весенне-летней кампании 1942 года отторгнуть от Советского Союза богатейшие промышленные и сельскохозяйственные районы, получить дополнительные ресурсы (в первую очередь кавказскую нефть) и занять господствующее стратегическое положение для достижения своих военно-политических целей. Планируя захват Кавказа и Волги, гитлеровцы стремились лишить нашу страну путей сообщения с союзниками через Кавказ.

Ставка Верховного Главнокомандования приняла некоторые меры по упреждающим ударам на южных фронтах: в Крыму, на Харьковском направлении и в других районах. Но в конце апреля наступление в Крыму окончилось неудачей, и наши войска, не достигнув цели, понеся значительные потери, были вынуждены перейти к обороне.

Восьмого мая гитлеровское командование, сосредоточив против Крымского фронта свою ударную группировку и введя в дело большое количество авиации, прорвало оборону, и наши войска, оказавшись в тяжелом положении, были вынуждены оставить Керчь.

Вот в эти-то тяжелые на Крымском фронте дни и было приказано нашему полку срочно вылететь на Южный фронт. Наши летчики вылетели на своих истребителях, а техники со своим небольшим хозяйством вылетели на одном из транспортных самолетов. Так как больше транспортных самолетов в нашем распоряжении не было, то нам, младшим специалистам, со всем аэродромным оборудованием было приказано срочно погрузиться в товарные вагоны и отправиться к месту назначения по железной дороге. [30] И хотя нашему составу была организована «зеленая улица», все же он шел медленно, сказывалась большая перегрузка железной дороги воинскими эшелонами, идущими на Южный фронт.

В то время, когда мы ехали по железной дороге на юг, наши летчики уже были на полевом аэродроме, который находился километрах в пяти севернее Анапы и почти у самого берега Черного моря. Не успели они отдохнуть от длительного перелета, как прозвучал сигнал боевой тревоги, им пришлось подняться в воздух и вступить в бой с немецкими истребителями. Дрались они очень хорошо. Сбив несколько истребителей противника, все наши товарищи вернулись на аэродром, но среди них были раненые, а самолеты сильно побиты пулеметными очередями противника.

После этого первого боя все наши техники и сами летчики вынуждены были срочно заняться ремонтом самолетов. Сейчас, как никогда раньше, им нужна была помощь младших специалистов. А мы в это время, ничего не зная, тряслись в товарных вагонах по железной дороге. Всю эту ночь наши техники продолжали ремонт самолетов и только перед рассветом успели закончить свою работу.

Не успели они еще заснуть в выкопанных в земле щелях, как снова зазвучала сирена тревоги. На этот раз налетели немецкие пикирующие бомбардировщики. Но нашим летчикам, дежурившим прямо в самолетах, удалось взлететь раньше, чем начали пикировать и сбрасывать свой смертоносней груз немецкие бомбардировщики. Завязался воздушный бой. Наши истребители заставили их убраться от аэродрома. Беспорядочно сброшенные бомбы не причинили особого вреда ни аэродрому, ни самолетам; Пришлось только техникам после этого боя кое-где сравнивать воронки на взлетной полосе.

Разгоряченные воздушным боем, один за другим [31] садились наши летчики. В их возгласах были слышны слова некоторой разочарованности, что на этот раз им не удалось сбить ни одного немецкого самолета. Но то, что немецкие стервятники были вынуждены удирать от аэродрома под натиском наших истребителей, дало большую уверенность летчикам в их боевой жизни. До этого мы много раз слышали от них о неуверенности в будущих воздушных боях. Они считали в то время, что они еще плохие летчики, так как не имеют никакого боевого опыта. Но при встрече мы увидели их возмужавшими и уверенными в своем боевом мастерстве.

Но вернемся снова к нам. Весь день и всю ночь мы ехали в поезде. Часов в десять утра прибыли в Крымск, где нас с большим нетерпением ожидали инженер и водители грузовых автомашин, прибывшие за нами с аэродрома. Быстро перегрузив с железнодорожных платформ наше аэродромное оборудование, мы на этих же машинах выехали на аэродром. Стоял очень жаркий солнечный летний день, хотя и был еще только май месяц. Дорога до аэродрома была проселочной, но хорошо наезженной машинами. Дорожная пыль, напоминающая цемент, тучами обволакивала нас. Дорогой мы с большим интересом и изумлением впервые рассматривали небольшие горные нагромождения, которые лежали в предгорьях Северного Кавказа и которые находились слева от нашей дороги. Нам не терпелось поскорее увидеть наш новый аэродром.

Часа через полтора мы уже подъезжали к нему. Он находился в долине, окруженной со всех сторон небольшими холмами. На юг от аэродрома находился какой-то населенный пункт, а еще южнее были видны высокие здания Анапы. На аэродроме самолетов стояло мало, остальные находились на боевом задании. Нас встретил политрук полка, который был [32] чем-то очень взволнован и даже не поздоровался с нами.

— Где вы так долго были? — грубо спросил он нас.

Мы были изумлены этим вопросом, так как мы же не на самолете прилетели, а нас везли по железной дороге, что политрук должен был прекрасно знать. Но когда мы увидели осунувшиеся и посеревшие лица техников, то поняли, в чем дело. Мы не успели до конца разгрузить автомашины, а на аэродром стали возвращаться наши самолеты, и мы с изумлением увидели, в каком состоянии они совершают посадку. У одного из них правая консольная часть крыла была так изуродована, что совсем не понятно, как только наш летчик привел и посадил свой изуродованный самолет. Мы увидели совершенно изменившиеся от возбуждения лица наших боевых товарищей. И, с восхищением глядя на своих героев, пытались расспросить их: «Ну, как там дела?» Но они только тяжело хмурились и ничего не говорили. Видимо, дела на фронте были совсем плохие.

Полеты они совершали в сторону Керчи, откуда эвакуировались наши войска, оказавшиеся в очень тяжелом положении.

Весь остаток этого дня и всю ночь, загнав изуродованный истребитель под большую палатку, мы меняли у него исковерканную во время боя консольную часть крыла. Хорошо, что у нас оказалась запасная консоль такого типа. С переносной лампой, которая питалась от аккумулятора, мы с большим трудом сняли эту консоль, а затем установили новую. Вот тут-то нам и пригодились те знания, которые мы получили в период обучения на курсах в Военно-воздушной академии, а затем накопленный опыт по ремонту самолетов на аэродроме в Тамбовской области. Работали мы дружно, помогали друг другу. К утру самолет был в исправном состоянии и готов к вылету. Другие наши товарищи ремонтировали остальные [33] самолеты, заправляли их горючим и смазочными материалами, а также загружали боеприпасами пулеметы и пушки истребителей. Шла напряженная боевая жизнь нашего полка. В таком напряжении прошло несколько дней и ночей. Ежедневно наши летчики вылетали на боевое задание теперь уже в район Севастополя, где тоже шли тяжелые бои наших войск с наступающим противником. У нас уже были потери наших дорогих товарищей-летчиков. Осталось очень мало пригодных для полетов истребителей, а пополнения к нам ни самолетов, ни летчиков пока не было.

Через несколько дней пришел приказ о перебазировании нашего полка на другой аэродром. На этот раз за всем техническим составом полка на наш аэродром прилетел бомбардировщик ТБ-3, на котором мы прилетели на большой и хорошо оборудованный аэродром. Наши летчики со своими истребителями были уже там.

Мы с Яковом Калиновичем Гречушкиным находились в одном звене и обслуживали самолеты его всегда вместе, помогая друг другу. Мы очень подружились с нашим командиром звена младшим лейтенантом Соколовым. Он был опытным и смелым летчиком. Невысокого роста, всегда с улыбающимся и приветливым лицом, он просто покорял нас добродушием и умом. Мы его очень любили и уважали, поэтому всегда особенно тщательно готовили его самолет к боевому вылету.

Когда мы прилетели на аэродром, то поспешили на розыски самолетов нашего звена. Мы не сразу их нашли, так как на аэродроме самолетов было очень много. Найдя наших летчиков, мы увидели их очень озабоченными. Лица летчиков были хмурыми, и они что-то очень оживленно обсуждали между собой, но, заметив нас, прекратили свою беседу. Мы поприветствовали их и начали расспрашивать, как прошел [34] полет и все ли в порядке самолеты. При этом я заметил, что наш командир звена что-то уж очень хмур, чего я никогда не замечал за ним, даже после тяжелых боевых полетов. У меня закралась в голове какая-то смутная тревога, но спросить у командира звена я постеснялся. Присматриваясь внимательно к расположению самолетов и оборудованию аэродрома, я обнаружил, что несколько в стороне от нас стоит большая группа девушек, одетых в форму младших авиаспециалистов. Я не придал этому никакого значения, и мы с Гречушкиным стали заниматься своими делами. Обошли свои самолеты, осмотрели, хорошо ли они стоят в специально вырытых для них траншеях-стоянках. Во время нашей работы я не заметил, как к нам подошел младший лейтенант Соколов. Подойдя ко мне, он жестом показал, чтобы я следовал за ним. Мы отошли от самолетов и зашли за какие-то склады на краю аэродрома. Соколов меня спросил:

— Вы знаете, зачем я вас сюда попросил пройти со мной?

— Нет, товарищ младший лейтенант, не догадываюсь.

— Дело вот в чем, Ильин: мы прилетели на этот аэродром раньше всех вас примерно часа на два. И когда мы посадили самолеты и подрулили к стоянкам, то получили приказ собраться к командиру полка на совещание. Там нам объявили приказ о том, что большую часть младших специалистов, а именно мужчин, будут заменять девушками, которые только что окончили какую-то школу младших специалистов и прибыли в наш полк. Тут же нам зачитали приказ по полку, в котором было сказано, что из нашего звена Гречушкина и вас, Ильин, также будут заменять девушками, а старшего сержанта Абрамова оставляют в звене. Я обратился к командиру эскадрильи с просьбой, чтобы вас оставили в нашем звене, [35] так как вы имеете среднее техническое образование и хорошо проявили себя по обслуживанию истребителей в нашем звене. Кроме того, вы комсомолец и член комсомольского бюро полка. А Абрамов совсем полуграмотный специалист, и образование он имеет всего четыре класса школы. Он беспартийный, но никто меня не захотел слушать. Говорят, приказ есть приказ, и его надо выполнять. Я, Ильин, очень огорчен этим, и не только я, но и все наши летчики в звене. Мы просто обескуражены этим приказом. Что же это такое — в самый разгар боевых действий заменять опытных младших специалистов на девчонок. Они же окончили только что школу и, возможно, еще пока не умеют ничего делать. Ведь это же сложная техника — самолеты, а не флажок, которым размахивают регулировщицы.

И еще многое другое изливал передо мной наш командир звена. А у меня стоял в голове один вопрос, и когда он закончил, я спросил:

— А куда же теперь нас пошлют?

— Я пока этого не знаю. Вам, наверно, сегодня об этом объявят.

— Ну, что же, товарищ младший лейтенант, жаль, что нам с вами приходится расставаться. Очень мы к вам привыкли и полюбили вас. Но ничего не поделаешь, война.

Ошеломленный таким неожиданным сообщением, я пошел собираться в дорогу, пока еще не известную мне. Гречушкину я ничего не сказал, так как думал, что его, как члена партии и более старшего по возрасту, еще, возможно, оставят в полку.

Я давно замечал за Абрамовым его непонятное для нас поведение в звене. По каким-то причинам он часто забегал в землянку, где жили командиры части. Уже тогда, еще в начале зимы, я думал о причине его частых посещений старших командиров. Абрамов по своей натуре был страшным подхалимом, заискивающим [36] в полку перед всеми, кто был выше его по званию и положению. Он все время старался быть на виду у командира эскадрильи, у политрука и других наших командиров. Он, видимо, очень боялся, что его, как имеющего низкое образование и беспартийного, могут отправить на фронт, как не нужного в нашем полку. Поэтому, видимо, он задался целью очернить нас с Гречушкиным перед командиром и политруком полка. Это нами было точно установлено. Однажды в личном разговоре нас троих мы с Гречушкиным выразили свои сомнения, почему нас до сего времени не посылают на фронт, когда под Москвой глубокой осенью сложилось такое тяжелое военное положение. Эти сомнения мы тогда высказали только Абрамову. И уже на другой день командир звена Соколов стал нас расспрашивать об этих сомнениях. Мы уже тогда поняли, что это передал ему Абрамов и что он за «птица». Как потом выяснилось из разговоров с нашими товарищами, он давал сведения не только о нас с Гречушкиным, а и о многих других младших специалистах. Абрамов был осведомителем среди нас. Ему верили политрук и другие командиры, а он делал свое черное дело очень умело. По странным причинам были иногда случаи отказов пулеметов, установленных на истребителях в бою. Это было подозрительным для нас с Гречушкиным, так как пулеметы мы готовили очень тщательно. По некоторым признакам мы стали подозревать, что кто-то подкладывает в ленты помятые патроны. Вот теперь у нас возникло сомнение и догадка, не было ли это дело рук Абрамова, но доказать это было невозможно.

Часа в два дня нас всех построили и зачитали приказ об увольнении из полка шестнадцати младших специалистов. Мы с Гречушкиным оказались в числе уволенных. Нам выдали сухой паек на одни сутки и приказали отправляться в распоряжение запасного [37] пехотного полка, который находился в том же городе, где был этот аэродром.

— Ну, пехота, пошли! — крикнул кто-то из наших товарищей.

И мы понуро побрели от аэродрома. Обернувшись, я увидел, как нам вслед махали руками наши летчики. Я остановил всех товарищей по несчастью, если так можно назвать нас, и мы все, как один, поклонились нашим самолетам и летчикам, которые стояли на аэродроме и махали нам руками на прощание. В это время мы думали, что нам уже нет больше дороги в авиацию, но некоторые из нас ошиблись.

Среди нас были три товарища родом из Западной Белоруссии. Один из них, сержант Волович, нарушил наше тягостное молчание и спросил:

— Слушайте, Ильин, а почему вас с Гречушкиным уволили из полка? Чего-чего, а этого мы просто не ожидали. Вы оба были такими активными и хорошими специалистами в полку. Тем более Гречушкин член партии, а вы, Ильин, имеете техническое образование и были одним из комсомольских активистов в полку, просто удивительно.

— А ты что, не знаешь? Там у них в звене такая сволочь была, этот, как его, Абрамов. Он же о всех нас всякие гадости доносил политруку. Мне об этом сказал один из наших летчиков, — ответил за нас Белоусов, мастер по вооружению из соседнего звена.

— У, гад! — сорвалось с языка Гречушкина. — А мы с ним делились всеми мыслями и сомнениями, как с лучшим другом.

Покопавшись в кармане своей гимнастерки, Гречушкин достал небольшую фотографию Абрамова, потом ручкой написал на ней жирно «гадина» и повесил ее на ближайшем телеграфном столбе.

Шли мы медленно, у всех было гадкое настроение, [38] как будто бы всех нас выгнали из родного дома и мы не знали, как сложится наша судьба.

Запасной пехотный полк мы нашли нескоро. Он располагался в районе каких-то складов, на окраине этого города, и был огорожен деревянным забором. Внутри ограды стояло несколько одноэтажных деревянных барачного типа построек. У входных ворот на посту стоял часовой, солдат невзрачного вида. Подойдя к воротам, мы остановились и как-то не решались войти на территорию этого полка. Неожиданно мы услышали зычный голос незнакомого нам офицера, появившегося откуда-то сзади:

— Эй, авиация, вы не заблудились? Что вы здесь делаете? — Обернувшись, мы увидели красивое и приветливое лицо капитана в форме военного летчика. Как и полагается дисциплинированным воинам, мы все встали по стойке смирно, и один из нас доложил:

— Товарищ капитан, мы прибыли в запасной пехотный полк для дальнейшего прохождения военной службы.

— Вольно! — дал команду капитан, а затем приказал: — За мной, шагом марш! — и, отведя от ворот в ближайший городской сад, приказал нам садиться на траву около себя.

— Ну, ребята, а теперь рассказывайте, кто вы такие и как вы попали в запасной пехотный полк, — сказал капитан.

Мы наперебой стали рассказывать о том, что с нами случилось и как мы оказались здесь. Во время рассказа мы, конечно, не назвали номера нашего полка и где он находится, так как еще не знали, кто этот капитан и почему он нами заинтересовался. Неожиданно для нас он нам предложил:

— Вот что, хлопцы, хотите снова вернуться в авиацию?

— Конечно, хотим! — дружно заявили мы. [39]

— Нет, вы не спешите с ответом. Я вам предлагаю совсем другую авиацию — парашютно-десантную. Мы набираем из запасных полков молодых солдат в наш парашютно-десантный батальон, в котором я служу. А вы уже знаете толк в авиационной технике, и мне бы очень хотелось вас зачислить в батальон.

Дальше он нам рассказал об условиях приема на подготовительные курсы парашютистов, о тренировках, которые проводятся во время занятий, и многое другое. Во время этой беседы мы с Гречушкиным шепотом договорились, что обязательно пойдем в парашютно-десантный батальон. После этой беседы и остальные наши товарищи дали согласие вступить в этот батальон.

* * *

На первом же пассажирском поезде мы вместе с сопровождающим нас капитаном приехали в Краснодар, где и находился отдельный парашютно-десантный батальон, в который мы пожелали быть зачисленными на дальнейшую военную службу. Он располагался в двухэтажном помещении одной из бывших школ города. Нас разместили на втором этаже в одном из классов школы, где никакой мебели не было. Мы с Гречушкиным расположились на ночь прямо на полу около окна, так как было очень жарко и душно в здании школы.

На другой день в десять часов утра нас повели на приемную комиссию. С каждым из нас лично беседовали командир и политрук батальона. Троих наших товарищей из Западной Белоруссии на подготовительные курсы не зачислили, а отправили назад в запасной полк. Всех остальных подвергли тщательному медицинскому осмотру и испытанию на различной медицинской аппаратуре и стендах. После этих испытаний нам с Гречушкиным объявили, что [40] мы окончательно зачислены в батальон. Начались регулярные занятия по всем предметам парашютного дела.

В нашем батальоне было пять рот. Одна рота исключительно радистов, две — стрелков и две — подрывников-диверсантов. Мы с Гречушкиным были зачислены в роту диверсантов. В батальоне нас обучали ползать по-пластунски, бросать гранаты, различным видам борьбы, владению холодным и личным огнестрельным оружием, подкладывать и взрывать различные типы мин и еще многому другому. Учебой и работой мы были заняты с раннего утра и до позднего вечера. Часто и ночами мы делали длительные переходы по окраинам города с определенными заданиями по тактической подготовке. Готовили нас в батальоне серьезно и умело.

В некоторые дни из наших рот забирали отдельных, хорошо подготовленных товарищей на выполнение боевых заданий. Мы видели, как их переодевали в гражданские костюмы и увозили из расположения батальона. Почти никто из них больше в наши роты не возвращался. Как потом стало известно, наш батальон предназначался для связи с партизанами в Крыму и подчинялся штабу Северо-Кавказского фронта.

Во второй половине июля нас начали тренировать по прыжкам на парашютах с самолетов. Стояла очень жаркая и солнечная летняя погода. Однажды утром, после завтрака, всех нас построили и строем повели на ближайший аэродром, который находился от нас километрах в семи. Там нам было приказано надеть комбинезоны, шлемы и парашюты и быть готовыми к посадке на самолеты. Все мы очень волновались, так как это был наш первый прыжок на парашюте. Мы не имели никакого представления, как это будет и что мы будем чувствовать во время падения. [41]

Гречушкин, сидя на траве аэродрома рядом со мной, был бледен и волновался больше всех.

— Володя, — обратился он ко мне, — знаешь, что я тебя попрошу? Я очень боюсь прыгать, и когда подойдет моя очередь, то я испугаюсь и не смогу прыгнуть. Поэтому я тебя прошу вот о чем. Я буду прыгать первым, а ты за мной. Если я испугаюсь и не смогу прыгнуть, то ты сбрось меня с самолета. Я очень тебя об этом прошу.

— Ладно, — ответил я ему. — Постараюсь выполнить твою просьбу.

Через некоторое время к нам подошел инструктор, приказал построиться и идти на посадку на бомбардировщик ТБ-3. Он нам объяснил, что прыгать будем через бомболюки, а часть парашютистов — через открытую дверь самолета. Мы с Гречушкиным встали первыми около правого бомболюка. Как и договорились, Гречушкин — первым, а я позади его. Через открытые бомболюки были видны крыши домов какого-то поселка, а затем появилось большое поле только что сжатой пшеницы. Здесь мы должны были совершать прыжки на парашютах. Высота 800 метров. Над нами в самолете зажглась сигнальная лампа, которая нам дала сигнал «приготовиться к прыжку». Мы повернулись лицом к инструктору в ожидании его сигнала. Через некоторое время, махнув нам рукой, инструктор приказал прыгать. Гречушкин весь побледнел, но, справившись с собой, решительно прыгнул в бомболюк. Я увидел, как его несколько раз перевернуло в воздухе, и сам прыгнул вслед за ним.

Во время падения я, наверное, летел с широко открытыми глазами и видел, как вокруг меня вращается земля, небо и все остальное. Видимо, я сильно вращался, когда падал. Не забыв о том, что нужно выдернуть ручку троса парашюта, за которую крепко держался правой рукой, я не замедлил и сильно дернул [42] ее от себя. В это мгновение я почувствовал сильный толчок. Впечатление было такое, как будто меня сильно тряхнули, схватив за шиворот. Опомнившись от этого толчка, я почувствовал, что вишу на парашюте и медленно спускаюсь к земле. Внизу подо мной спускался и мой друг Гречушкин. Посмотрев вверх и убедившись, что купол моего парашюта полностью раскрыт, я крикнул ему:

— Яков Калиныч! Как там у тебя? Ты жив?

— Все хорошо! А здорово как! Ох, как хорошо лететь! — ответил он.

Так, перекликаясь друг с другом, мы приближались к наступающей на нас земле. Вспомнив все правила приземления, я потянул стропы и на полусогнутых ногах приземлился. Удар был довольно сильным, но я удержался на ногах и, быстро погасив купол парашюта, стал его собирать в чехол. Оглянувшись, я увидел, что и Гречушкин, метрах в пятидесяти от меня, тоже собирает свой парашют. В это время подбежал инструктор и поздравил нас с отличным приземлением. После уборки парашютов нас построили и перед строем зачитали итоги проведенных тренировочных прыжков. Нам с Гречушкиным за отлично исполненные прыжки выдали значки парашютистов. Теперь, как нам сказали, мы стали опытными парашютистами. Что, конечно, на самом деле было далеко не так. Но была война, и тренироваться много не было времени. Возбужденные от успешно совершенных прыжков, мы возвращались в расположение своей части.

Пока мы учились в парашютно-десантном батальоне, на Южном фронте шли кровопролитные тяжелые бои. В конце июля 1942 года немецко-фашистские войска начали наступление. 25 июля противник форсировал реку Дон и начал быстрое продвижение своих танковых армий на Краснодар и Ворошиловск (Ставрополь). Наши войска, не выдержав натиска [43] врага, особенно танковых сил, стали отходить на юг и юго-восток. Мощные удары вражеской авиации нарушили управление войсками фронта, поэтому отдельные части и соединения отходили, не оказывая врагу серьезного сопротивления. За двое суток враг продвинулся на 80 километров.

Наш батальон в Краснодаре оказался под угрозой разгрома быстро приближающейся к нам фашистской армией. Нам было приказано срочно подготовиться к эвакуации в Армавир. Погрузив все свое парашютное хозяйство в товарные вагоны, мы 2 августа 1942 года выехали в сторону Армавира. Состав двигался очень медленно, часто останавливаясь и подолгу простаивая в пути. Железная дорога вся была забита поездами, двигающимися в сторону узловой станции Кавказская. Не доезжая километров трех до этой станции, мы увидели, как на нее налетела немецкая авиация и бомбила скопившиеся эшелоны. Только через час после этого налета нашему составу было разрешено двигаться к станции. Во время частых остановок состава из нашего взвода дезертировал его командир.

Должен сказать, что еще перед эвакуацией нашего батальона из Краснодара я был вызван к командиру, который мне приказал перейти в другой взвод и назначил командиром одного из его отделений. Таким образом, мы с моим другом Гречушкиным оказались в разных взводах, и это для нас было большим ударом. Мы практически лишились возможности общаться друг с другом. По правде сказать, мне очень не хотелось быть командиром отделения, но приказ надо было выполнять.

Вернемся снова к нашему передвижению по железной дороге. Мы ехали на одной из железнодорожных платформ, сидя прямо на военном оборудовании и имуществе. Перед въездом на территорию станции Кавказская кто-то из нас запел «Катюшу». [44]

Дружно подхватив эту песню, мы уже въезжали на разрушенную и горящую станцию. Никогда не забуду лица одного из железнодорожников, который стоял на левой стороне пути и сокрушенно качал головой, когда мы с песней проезжали мимо него. В его лице выражалось и горе, и неодобрение, что мы отступаем без боя, да еще и поем песни. Увидев этого железнодорожника и горящие кругом разбитые вагоны, мы сразу притихли, нам было очень стыдно за песню, которую мы только что пели. Наш состав почему-то был задержан на довольно длительное время. А остальные эшелоны с различным оборудованием, имуществом и эвакуированными женщинами и детьми, которые находились сзади нас, пропускали вперед мимо нашего состава. Мы увидели, как прошли два санитарных состава с ранеными. Вот уже и все составы прошли, а мы еще стоим. Нас это насторожило, мы недоуменно переглядывались друг с другом и строили всевозможные догадки.

К сожалению, я плохо знал моих товарищей в отделении, так как познакомился с ними только несколько дней назад, когда был назначен командиром отделения. Плохо знал и командира взвода, который дезертировал. Надо было что-то делать. Я посоветовался с товарищами, и мы решили доложить командиру роты о его дезертирстве. В это время к нам подсел молоденький и очень худой младший лейтенант. Он сказал нам, что, окончив военное училище, был направлен в одну из частей действующей армии, но ее не нашел, так как фронт был прорван и была полная неразбериха, поэтому он и решил пристать к нам. Доложив командиру роты о дезертирстве командира взвода, я рассказал и об этом младшем лейтенанте. Командир роты вызвал его, проверил документы и предложил ему быть зачисленным в нашу роту. Тот дал согласие и стал командиром нашего взвода. Я совсем не обрадовался этому назначению, [45] так как мне не внушал доверия этот молоденький офицер.

Пока наш состав стоял на станции, командиру батальона было приказано выделить группу опытных подрывников и заминировать железнодорожный мост через реку Кубань, который находился на юго-восточной стороне этой станции. Через некоторое время было дано разрешение двигаться нашему эшелону. Поезд медленно прошел по заминированному железнодорожному мосту и в километре от него остановился. Настроение у всех было подавленное, так как самим пришлось взрывать мост, но, видимо, на фронте дела были совсем плохие.

Прогремели один за другим тяжелые взрывы. Мост рухнул в реку. Бегом к нам приближались подрывники. Было около пяти часов дня. Наш состав медленно двинулся в сторону Армавира. Мы проехали районный центр Гулькевичи, потом, проехав еще несколько километров от этого города, состав остановился и дальше не пошел. Нам сообщили, что путь на Армавир разрушен, так как немецкая авиация сильно бомбила находящуюся впереди нас станцию Отрадокубанскую.

Наш состав стоял в поле. Командир батальона приказал всем сойти с поезда и занять круговую оборону вокруг эшелона. Наш взвод занял оборону на небольшой высотке юго-восточнее эшелона. Мы выкопали глубокие одиночные окопы, что оказалось очень своевременно, так как примерно через час после остановки нашего поезда налетели три немецких бомбардировщика и стали бомбить и поезд, и окопы. К счастью, ни одна из разорвавшихся бомб в цель не попала и никакого вреда ни нам, ни нашему эшелону не причинила. Очень хотелось пить, но нигде поблизости не было воды. Недалеко от нас находилось поле с арбузами. Я послал двоих своих товарищей за арбузами, которыми мы не только утолили [46] свою жажду, но и умылись их соком. Наступила тревожная ночь. Где-то у нас в тылу во многих местах горели какие-то населенные пункты и склады. Были видны огненные взрывы, это, видимо, горели цистерны с бензином.

Всю эту ночь я не спал и думал о своих родных и моей невесте Ире. С тех пор как наш авиационный полк был перебазирован под Анапу, я не получил ни одного письма ни из дома, ни от Иры. Почтовая связь была нарушена, и я не знал с самой весны, как дела у нас дома. А оказывается, мой брат Борис, участвуя в битве под Москвой, был тяжело ранен в руку и находился длительное время на излечении в госпитале. Моя сестра Зоя и ее семья были уже давно эвакуированы вместе с авиационным заводом на Урал. В середине лета Иру тоже, как и многих других девушек, призвали в армию. Ее направили в один из артиллерийских полков, который в это время сражался против гитлеровских войск, рвущихся к Сталинграду. Я, конечно, в то время всего этого не знал.

Вернемся снова к нашему эшелону. Весь следующий день прошел в тревожном ожидании нового налета. Но больше немецкие самолеты нас не беспокоили. Вооружены мы были довольно плохо. У меня. в отделении все были вооружены только винтовками, и то не нашего производства. Запаса патронов к ним совсем не было. И только у меня одного, как командира отделения, был автомат ППШ с одним запасным диском, но автомат был неисправный, плохо стрелял очередями. Стрелковые роты были вооружены несколько лучше нас, подрывников-диверсантов. У них было несколько пулеметов и автоматов.

К вечеру этого дня мы уже несколько успокоились, так как надеялись, что немцы, подойдя к реке Кубань, не сразу ее форсируют, а наши части, заняв оборону по реке, смогут остановить дальнейшее продвижение противника. Но мы глубоко заблуждались. [47] На самом деле, положение на фронте было совсем не таким, как мы думали.

Пятого августа 1942 года рано утром за нашими двумя ротами стрелков пришли грузовые автомашины и увезли в северном направлении, в сторону излучины Кубани, где километрах в двадцати от нашего расположения одной из немецких частей удалось форсировать реку и занять небольшой населенный пункт на нашем берегу реки. В связи с этим нашему батальону было приказано выбить противника из этого хутора. Наши стрелки отлично дрались и показали, на что они способны. Подойдя скрытно к этому населенному пункту и бросившись в атаку, они в ожесточенном бою одержали победу, отбросив немцев из этого хутора в реку. Но под прикрытием темной ночи немцы снова форсировали реку и рано утром выбили наших стрелков из него.

У нас в это время происходило следующее. Всю ночь с пятого на шестое августа мимо наших окопов сплошной массой двигались обозы и отдельные части отступающих войск. Вначале в ночной темноте мы окрикивали первых проходящих в колоннах солдат: «Стой! Кто идет?» И в большинстве случаев мы вместо ответа получали от отступающих солдат крепкие слова брани, а некоторые из них нас громко высмеивали, говоря:

— Эй, вы, чего тут сидите на голой степи? Ждете, когда вас немецкие танки подавят как клопов?..

Когда же мимо нас сплошной массой пошло огромное количество обозов в несколько рядов, мы уже больше никого окликать не стали, но никак не могли понять, что же это делается, такая сила отступает и такая паника. Перед рассветом отступление наших войск прекратилось. Далеко в степи не было видно ни единой души.

Все утро и первую половину дня наши стрелки вели неравный бой с гитлеровцами. Многие из них погибли [48] смертью храбрых. Но немецкое командование все больше и больше вводило в бой своих солдат.

В обед и за нами, оставшимися в резерве, приехали грузовые автомашины и повезли на помощь нашим стрелкам. Дни в августе на Кубани стояли очень жаркие. Даже в кузове грузовой машины было очень жарко, да и волновались мы очень сильно перед будущим боем. Поэтому гимнастерки у всех были сырые от пота. Проехав кукурузное поле, мы выехали на окраину станицы, находящейся в двух километрах от хутора, где вели бой наши стрелковые роты. На въезде нас встретил политрук, который был ранен в лицо и забинтован так, что мы его еле узнали. Он приказал нам двигаться в центр станицы. Там нас ожидали наши командиры.

Только что был артиллерийский обстрел станицы, и кругом по улицам видны воронки и осколки разорвавшихся немецких снарядов. Сойдя с машин, мы, растянувшись цепочкой по отделениям, двинулись вслед за нашим политруком. Жителей станицы не было видно, все находились в глубоких подвалах домов или в специально вырытых и замаскированных окопах. Была необычная тишина, как будто и не было никакой войны.

Скрытно по виноградникам и складкам местности мы прошли на северную окраину станицы, там был вырыт глубокий противотанковый ров. Продвигаясь по нему, мы подошли к большому фруктовому саду, сильно заросшему травой и мелким кустарником. Нам было приказано остановиться, так как мы уже пришли к нашим стрелкам, которые находились впереди нас на северном краю этого сада. Здесь была линия обороны нашего батальона. Окопов никаких не было. Они залегли под деревьями этого сада. В тени деревьев и высокой траве их совершенно не было видно со стороны противника. Мы последовали их примеру и тоже залегли рядом с ними. Я выбрал [49] место за толстым стволом старой яблони, слегка окопался и стал вести наблюдение за противником. Напрягая все свое зрение, я ничего подозрительного в районе возможного расположения противника не увидел.

Через некоторое время ко мне, тщательно скрываясь за кустами и сгибаясь, прибежал связной и передал приказ всем командирам отделений и взводов собраться на командном пункте, который находился в противотанковом рве. На командном пункте командир стрелковой роты объяснил, где располагается противник, а также поставил перед нами задачу.

— Товарищи, — обратился он к нам, — необходимо очень скрытно, по-пластунски, проползти это картофельное поле и занять исходную позицию перед теми кустарниками, которые примыкают к тому хутору, где находятся немцы. А рано утром, после артподготовки, которую проведут наши артиллеристы, мы должны пойти в атаку и выбить немцев из хутора.

После этого приказа он почему-то посмотрел в мою сторону и, увидев меня, подозвал к себе и добавил:

— А вы, старший сержант Ильин, со своим отделением поползете первыми и выдвинетесь под самый кустарник, который вы видите вон там, около хутора. Окопаетесь и будете вести скрытно наблюдение за действиями противника. Всю ночь бдительно наблюдать. Только не спать.

— Есть, товарищ старший лейтенант, — ответил я.

— Выполняйте приказание!

Мы разошлись по своим отделениям. Как мне и было приказано, я со своим отделением по-пластунски пополз по картофельному полю к тем кустарникам, которые находились около хутора. До них было около километра. Ползли мы медленно, все время прислушиваясь и наблюдая за поведением противника. [50] Но кустарники были безлюдны, и никаких немцев в них не было видно. Все шло хорошо. И вдруг один из моих бойцов — младший сержант Заруцкий — подползает ко мне и категорически заявляет, что он дальше не поползет, так как сильно болен. Он стал проситься у меня, чтобы я его отпустил к врачу. Посмотрев внимательно на его лицо, я понял, что он не болен, а просто струсил перед такой боевой задачей. Я ему строго заявил, что нужно выполнять боевой приказ, и приказал двигаться дальше за мной. Но, несмотря на мой строгий приказ, Заруцкий все же отстал от нас. Ползти надо было еще далеко, но я как-то совсем не чувствовал усталости, только очень волновался, сумею ли выстоять, если на нас обрушится огонь противника.

Дело шло к вечеру, смеркалось. Стало прохладнее, а потому и легче ползти. Я приподнял голову и посмотрел, что там впереди. Уже совсем близко темнели кусты, и только еще западный край их был слабо освещен уходящим за горизонт солнцем. Из хутора доносились громкие голоса женщин, мычание коров и лай собак. Справа и слева я слышал пыхтение ползущих рядом со мной товарищей.

Картофельное поле кончилось, и я шепотом приказал остановиться, пока совсем не стемнеет. Было еще достаточно светло, я успел разглядеть, что на нашем краю поля росла довольно высокая трава, а за ней был спуск к кустарнику. Он рос в небольшой низине, и там, видимо, протекал небольшой ручей, так как в вечерней тишине было слышно журчание воды. До кустарников оставалось не более пятидесяти метров. Когда совсем стемнело, мы стали осторожно продвигаться к краю низины и в траве выкопали небольшие окопчики, чтобы в них можно было сидеть, а сверху замаскировались высокой травой. Обзор из окопчиков был очень хороший. Видны были все кусты и правая часть хутора, особенно хорошо [51] дома его. Неожиданно в хуторе поднялись какие-то крики, были слышны немецкие ругательства и плач женщин. Минут через двадцать справа от хутора ярко запылал стоящий на отшибе какой-то сарай. Огонь его хорошо освещал крайние избы хутора.

С наступлением темноты немцы периодически в нашу сторону посылали осветительные ракеты, стреляли трассирующими пулями из автоматов, но эта стрельба нам никакого вреда не приносила.

Когда догорел сарай, стало совершенно темно. Было, наверное, около часа ночи, когда мы услышали звук приближающегося самолета. Это прилетел наш разведчик, который сбросил над рекой и хутором на парашюте осветительную ракету, затем немного покружил и улетел. Мы продолжали вести наблюдение, но немцы, видимо, в хуторе спали.

Прошло еще около часа, и вдруг сзади нас послышался шепот:

— Эй, где вы тут?

Это пришел наш связной. Услышав его голос, я ответил:

— Не шумите, идите сюда.

— Товарищ командир, идите получать продукты, — тихо сказал он.

Я выбрался из окопа и, стараясь не шуметь, пригибаясь к земле, пошел вслед за связным. Ночь была очень темная, ничего впереди совершенно не видно. Пройдя метров двести, мы пришли к штабу, который располагался в низине этого картофельного поля. Старшина роты уже заканчивал отсчитывать мне банки с консервами, когда послышался звук зуммера полевого телефона. Я внимательно прислушался и услышал голос нашего начальника штаба, который в это время разговаривал по телефону. Из разговора я понял, что нашему батальону приказано срочно отходить от занимаемой нами обороны, но куда — не понял. [52]

Когда закончился телефонный разговор, начальник штаба спросил нашего старшину:

— Старшина! А где командир отделения, которое находится в дозоре?

— Он здесь, товарищ майор, — ответил старшина.

Услышав этот вопрос, я подошел к начальнику штаба и доложил:

— Товарищ майор, вы меня спрашивали?

— А, это вы командир того отделения, которое находится в дозоре?

— Так точно, товарищ майор.

— Наш батальон сейчас начнет отход от занимаемой позиции в сторону станицы, а вы со своим отделением будете отходить последними. Ваша задача: прикрывать наш отход, — приказал начальник штаба.

Выслушав этот приказ, я тут же бегом отправился к своему отделению. Было еще темно, но на востоке уже показались первые признаки рассвета. Повременив минут двадцать, я дал приказ об отходе нашего отделения. Уже начало светать. Отходя от своих окопов, я увидел, как наши товарищи уже приближались к тому саду, из которого мы вчера ползли по картофельному полю. Мы были уже в сотне метров от этого сада, когда противник обнаружил наш отход и поднял по тревоге своих солдат. Со стороны противника начался обстрел нашего отделения из минометов. Но, видимо, еще не очнувшись, минометчики противника стреляли в нашу сторону без всякого разбора. Мины ложились то далеко впереди нас, то в стороне от нас. Мы сумели нагнать отступающих парашютистов и присоединиться к ним. Свою задачу мы выполнили.

Наше командование приказало всем нам занять временно оборону в противотанковом рву. Расположение батальона в этом рву было очень неудачным. Мы находились как в мышеловке, так как северный край рва, обращенный к противнику, был невысокий, [53] почти в рост человека, а южный — очень крутой и высотой метров семь. Поэтому, если бы немцы начали быстрое преследование нас, то отход из этого рва под огнем противника был бы совершенно невозможным, так как пришлось бы подниматься по крутому песчаному краю рва, и мы были бы отличной мишенью для наступающего врага. Отход на запад по рву, в сторону станицы, был тоже уже невозможен, так как наши разведчики доложили: под станицей, где мы вчера еще свободно проходили по этому рву, находятся немцы. Оставался единственный отход в сторону крутого края противотанкового рва. Все мы это прекрасно понимали и ждали приказа нашего командования.

Как только появились первые солнечные лучи, послышался гул летящих в нашу сторону самолетов противника. Мы были вполне уверены в том, что самолеты летят бомбить нас, лежащих в этом рву. Конечно, с воздуха на фоне светлого песка, который лежал на дне рва, нас было отлично видно. Мы с ужасом ждали, что вот сейчас эти пикирующие бомбардировщики сделают заход и бомбы обрушатся на нас. Но бомбардировщики начали бомбить лесную посадку, располагающуюся в нашем тылу, совсем рядом с нами, где находились наши артиллеристы. Но их там уже не было, так как им тоже был дан приказ об отходе, и они еще ночью снялись.

Наш молоденький командир взвода так перепугался этой, почти рядом с нами, бомбардировкой, что не выдержал и стал карабкаться по стенке рва наверх. За ним последовали и мои два бойца. Я им громко приказал:

— Стойте! Возвращайтесь назад! — Но они не послушались моей команды и вылезли на край рва. В этот момент, когда они уже находились наверху, в их сторону угодила мина противника. Произошел [54] взрыв, и я понял, что эта мина накрыла командира и моих товарищей.

Через минуту мы увидели бледное лицо нашего командира взвода, который, склонившись на краю рва, хриплым голосом произнес:

— Помогите! Нас всех ранило!

Не ожидая приказа со стороны нашего командования, я приказал своему отделению выбираться из этого рва и оказать помощь раненым товарищам. Поднявшись наверх, мы увидели жуткую картину. Оба моих бойца были тяжело ранены. Они стонали и обливались кровью. Одним из раненых оказался тот самый Заруцкий, который просился у меня вчера к врачу. Он был ранен в ногу. Осколком мины его нога была сильно изуродована. Сапог на этой ноге был полон крови, которая фонтаном била из огромной раны, находящейся ниже колена. Сняв с Заруцкого брючный ремень, я туго перетянул ему ногу и приостановил кровотечение. Второй наш товарищ был ранен осколком мины навылет в правое плечо. Перевязав и его рану бинтами, я приказал своим товарищам связать винтовки поясными ремнями и положить на них раненых. Один из бойцов отказался отдать свою винтовку для этой цели. У меня не было никакого выхода, и я предложил ему за винтовку свой автомат, приказав при этом ему оборонять нас.

Пока мы перевязывали своих товарищей, весь наш батальон, бросив нас с ранеными, отошел в станицу. Убежал с ними от нас и тот боец, которому я отдал свой автомат. Со мной остались только восемь человек, верные долгу товарищества, мои бойцы и двое раненых. После перевязки мы положили раненых на связанные ремнями винтовки и на таких примитивных носилках понесли их в том же направлении, куда отошли все остальные наши товарищи из батальона.

Мы бегом несли своих раненых, двигаясь по мелкому [55] кустарнику виноградника в сторону станицы. Я шел позади всех, внимательно присматриваясь, нет ли где немецких солдат, которые могли преследовать нас.

Во время движения по кустарнику мы неожиданно услышали всенарастающий рокот танковых двигателей. Это были танки противника, которые зашли глубоко к нам в тыл. Шум танковых двигателей и лязг их гусениц придал нам еще больше сил и энергии, и мы бегом побежали в сторону станицы, где должен был находиться наш отступающий батальон.

Наконец, кустарники кончились. Перед нами было голое поле сжатой пшеницы. До станицы было около километра. Левее нас, километрах в двух, в степи были видны двигающиеся параллельно с нами танки противника. Наше положение было почти безвыходным. Единственным выходом было как можно скорее пробежать этот километр открытого поля.

Мои товарищи остановились и озабоченно спросили меня:

— Что будем делать, товарищ командир?

— Надо рассредоточиться и как можно быстрее пробежать это поле.

Мои товарищи, неся на своих плечах раненых, побежали через это поле. Когда мы выбежали на него, то с правого берега Кубани нас обнаружили минометчики противника. В нашу сторону полетели мины. Стрелял шестиствольный миномет. Первая очередь мин легла в стороне от нас. Но вторая — по звуку я определил — должна была накрыть всех нас, и, крикнув «Ложись!», сам тоже прижался к земле. Но это не спасло меня. Одна из разорвавшихся где-то левее моей головы мин ударила своим осколком в левый бок. Он перебил поясной ремень и, пройдя вдоль мышечных тканей ноги, засел на середине бедра. В том месте, где он остановился, я почувствовал сильный удар, как будто камнем в бедро ноги. [56]

Я тронул то место, моя рука обнаружила большой желвак, но крови не было. Сгоряча я не понял, что ранен, и, вскочив на ноги, побежал дальше. Но нога меня плохо слушалась. Еле передвигая ноги, я сильно отстал от товарищей.

Оглянувшись в мою сторону и увидев, что я ранен, они остановились, но я им громко приказал:

— Скорее! Скорее! Вперед!

И снова летит очередь из шестиствольного миномета. Я всем своим нутром чувствую, что мины летят прямо на меня. Новый взрыв мины слева от меня, и сильный удар в пальцы левой ноги. Я упал.

Когда взрывы мин прекратились, я перевернулся на спину и смотрю, носок сапога разбит осколком мины и окровавленные пальцы ноги торчат из разбитого сапога. Сбрасываю остаток сапога, быстро перевязываю изуродованные пальцы ноги чистой тряпкой, которая у меня была в вещевом мешке. Поднимаюсь на ноги и пытаюсь бежать, но колючая жнива страшно больно колет мои раненые пальцы. Превозмогая боль, прилагаю все свои силы, чтобы пробежать последние десятки метров до окраины станицы. И снова очередь мин в мою сторону, но на этот раз меня спасает глубокая межа на краю поля.

Моих товарищей с ранеными уже не видно, они успели уйти в станицу. Оставшиеся метры до первых домов станицы преодолеваю ползком, так как боюсь, что, увидев меня, немецкие минометчики снова пошлют очередь мин в мою сторону.

Наконец-то я у крайней хаты станицы. Встаю на ноги и, сильно хромая, превозмогая боль, бегу к центру ее. Но, к моему огорчению, в станице наших парашютистов уже нет.

Перебегаю одну улицу за другой. На одной из них по мне с левой стороны ударила очередь из автомата. Пули ее, просвистев мимо меня и не задев, заставили быть более осторожным. Забежав в один из [57] дворов добротного дома, я увидел там молодую женщину, которая меня спросила:

— Вы ранены?

— Да. Как видите сами. Дайте, пожалуйста, напиться.

Пока я жадно пил воду, женщина, с горьким сожалением наблюдая за мной, спросила:

— Вы, кажется, парашютист? А ваши все уже уехали на автомашинах. Вы бы сняли свой значок парашютиста и треугольнички сержанта, а то, если вас возьмут немцы в плен, вам несдобровать.

Послушав совета этой женщины, я снял со своей гимнастерки все знаки и парашютный значок.

«Что же мне теперь делать?» — спросил я сам себя. Добежав до северного края этой станицы, я увидел очень густой кустарник, в который решил заползти и переждать там до темноты. Когда я заполз в него и лег на землю, то почувствовал страшную слабость и обнаружил на левом боку, ниже пояса, большую кровоточащую рану. Сняв с себя нательную рубашку и разорвав, я кое-как перевязал и ее.

«Да, — решил я, — больше мне здесь лежать нельзя. Нужно догонять своих, иначе мне будет «капут». Эх, если бы теперь был со мной мой друг, Яков Калиныч. Где-то он теперь? Жив ли ты, Калиныч?»

Я выбрался из кустарника и с трудом захромал к западному краю станицы. А севернее ее я увидел то кукурузное поле, по которому мы накануне подъезжали на машинах. По окраине станицы шла проселочная дорога, отделявшая край поля от самой станицы. Осторожно выглянув из кустов, я увидел, как по этой дороге ходит немецкий солдат. Это был, видимо, их дозорный. У меня не было оружия, поэтому я не смог снять этого дозорного, мешающего мне в моем дальнейшем отходе от станицы. Да если бы и было у меня оружие, то в моем положении я не должен был себя обнаруживать. Поэтому, обождав, когда [58] немецкий солдат пойдет по дороге в сторону от меня и повернется ко мне спиной, я собрал весь остаток моих сил и быстро перебежал через дорогу, скрываясь в густой кукурузе.

По кукурузному полю было протоптано множество пешеходных дорожек. Это, видимо, были следы наших солдат, которые их проложили во время отступления.

Когда я уже удалился от станицы по этому полю километра на два, то услышал, как взревели немецкие танки и двинулись атакой на станицу. Застрочили автоматы и пулеметы. Но в кого же они стреляли? Ведь там, в станице, наших солдат уже не было. Через некоторое время стрельба закончилась. Стало совсем тихо. Я очень боялся, что, заняв станицу, немецкие солдаты и танки двинутся вслед за мной и мне тогда уже не уйти.

Я спешил и с огромным трудом, опираясь на подобранную где-то по дороге палку, шел на юг, то есть в ту сторону, куда отошли наши парашютисты. Меня страшно мучила жажда. На счастье, по дороге были разбросаны арбузные корки, которые я подбирал и с жадностью грыз. Это несколько утолило мою жажду. Так я прошел около десяти километров.

Впереди в степи показались какие-то постройки. Это был колхозный ток. Когда я подошел ближе к нему, то передо мной открылась картина поспешного ухода тех, кто там работал. Под открытым небом лежала огромная гора обмолоченного зерна. Внутри бригадных построек была оставлена в котле готовая пища, кругом разбросана посуда и другое имущество бригады. Я искал там воду, но ее нигде не было.

Часам к четырем дня я еле-еле передвигал ноги, но надежда на то, что я еще догоню своих товарищей, не покидала меня. Снова впереди показались постройки какого-то колхозного двора. Там я увидел колодец, но, подойдя к нему, не нашел, чем достать [59] воду. Вынув из своего вещевого мешка флягу, я ее опустил в колодец, но воду в нее набрал с большим трудом. Прильнув воспаленными губами к фляге, я стал жадно пить эту воду. Когда я опорожнил флягу, то почувствовал какой-то странный привкус выпитой воды, и только тогда я увидел, что на дне колодца плавают две свиньи. По всей видимости, брошенные на произвол свиньи в поисках воды провалились в этот колодец. Оглянувшись кругом, я увидел, что вокруг свинарника бродят брошенные, голодные свиньи.

Я решил, что где-то близко от свинарника должен быть населенный пункт, и снова двинулся дальше по этой дороге.

Мое предположение оправдалось: за поворотом дороги, за кустарниковыми зарослями, я увидел совсем рядом какую-то станицу. Добравшись до нее и увидев у одного из домов лавочку, я, вздохнув, осторожно опустился на нее. Меня тут же окружили любопытные мальчишки и девчонки.

— Дядя солдат! У вас ножка больная? — спросила меня одна из девочек своим тоненьким голоском, увидев окровавленную повязку на моей ноге.

— Да, девочка, я ранен и очень себя плохо чувствую. Нет ли у вас здесь больницы? — спросил я детей.

— Нет, дядя, больницы у нас здесь нет, но наша учительница всех лечит. Мы сейчас ее позовем, — и девочки побежали за своей учительницей.

Ко мне стали подходить женщины, сокрушенно качали головами и перешептывались между собой, увидев на мне окровавленную гимнастерку и повязку на ноге. Некоторые из них вытирали уголками повязанных на голове платков невольно набежавшие слезы. А возможно, многие из них вспомнили в это время своих мужей или братьев, которые так же, как [60] и я, где-то сражались на фронте, а может, их давно уже и нет в живых.

Одна из женщин вдруг решительно сказала:

— Так что же мы стоим, надо же оказать помощь солдату.

И женщины захлопотали вокруг меня. Одна из них принесла из дома какую-то подстилку. Они положили меня на нее. Другая женщина принесла теплой кипяченой воды. К этому времени подошла и учительница, о которой мне говорили дети. Она — женщина средних лет, с мужественным и очень приветливым лицом — принесла с собой школьную аптечку с бинтами, ватой и йодом. Женщины помогли мне раздеться, обмыли мои раны, обработали раствором йода и вновь забинтовали свежими стерильными бинтами. Я никогда не забуду оказанной мне помощи. Дорогие женщины! Живы ли вы и помните ли того солдата, которого вы с такой материнской заботой приняли в своей станице?

Женщины предлагали мне остаться. Мало того, они также сообщили, что у них уже лежат в школе два раненых солдата в очень тяжелом состоянии. Один из раненых совсем плохой и, наверное, сегодня умрет.

Но у меня была твердая мысль обязательно догнать свой батальон, и я стал просить женщин, чтобы меня подвезли на повозке в ту сторону, куда он отходил. Я предполагал, что он отошел к нашему эшелону и находится там в обороне. По моим расчетам, железная дорога уже недалеко.

— Женщины, дорогие вы мои, — сказал я, — мне совсем нельзя оставаться здесь у вас. Мне нужна настоящая медицинская помощь. У меня в ноге большой осколок мины, который нужно удалить. А это может сделать только врач-хирург. Да кроме того, я не хочу вас подвергать опасности преследования со [61] стороны гитлеровцев. Немцы расстреливают всех, кто у себя дома скрывает раненых советских солдат.

— Да, да, это правда, — подтвердила мои слова одна из женщин.

В это время к нам подошли несколько молодых парней. Учительница, увидев их, обратилась к ним:

— Слушайте, хлопцы! У нас есть в колхозе лошади? Запряг бы ты, Вася, лошадь, да и отвез этого солдата к железной дороге.

— Хорошо! Мы сейчас это сделаем, — ответили ребята и побежали запрягать в повозку лошадь.

Пока мы ждали их, женщины наперебой расспрашивали меня: кто я такой, откуда родом, о моих родителях и т. д.

Через некоторое время на улице появилась повозка, в которую была запряжена хорошая лошадь. Женщины помогли мне подняться в нее, и Вася меня повез к железной дороге. Сидеть на трясшейся и подскакивающей на каждой ухабе подводе я совсем не мог. Осколок мины в ноге давал о себе знать. При каждом сотрясении повозки я ощущал страшную боль в ноге. Всячески приспосабливался держаться в повозке, чтобы как можно меньше была эта боль. Иногда мне это удавалось. Вконец измучившись от этой тряски и боли, я спросил кучера:

— Вася! Долго еще нам ехать до железной дороги?

— Нет. Потерпите еще немного, осталось километра два.

В степи впереди нас появился какой-то населенный пункт. Эта деревня или станица примыкала южным концом к железной дороге. И вдруг Вася резко остановил лошадь и испуганно сказал мне:

— Смотрите! Там на краю хутора ходят немцы.

Я внимательно посмотрел в сторону этого хутора, но никаких немцев не увидел. Видимо, Вася боялся ехать дальше. Совершенно измученный этой тряской [62] в повозке, я и сам был рад закончить столь адское испытание. Поэтому я сказал ему:

— Спасибо тебе, Вася, дальше я пойду сам.

Попрощавшись с ним, я слез с повозки. Вася поспешно повернул ее и, стегнув кнутом лошадь, галопом помчался к себе домой.

Проводив Васю грустным взглядом, я медленно двинулся в сторону одной из посадок, которыми были обсажены поля в кубанской степи. В хутор, где Вася разглядел немцев, я не пошел, а решил заночевать в степи.

Уже стало вечереть. Подойдя вплотную к посадке, я обнаружил, что в ней полно бездомных свиней, которые нашли ночлег под деревьями. Недалеко в степи лежали большие копны обмолоченной соломы. Облюбовав одну из них, я еле-еле добрался до нее и замертво свалился в эту копну.

Я совсем не помню, как лежал в ней. Видимо, всю ночь был в обморочном состоянии. Очнулся я только утром, когда солнце было уже высоко в небе. С огромным трудом я поднялся с соломы, которая подо мной была вся в крови. Всю ночь из раны в боку текла кровь. Потеряв много крови, я никак не мог встать на ноги. Голова сильно кружилась. Во всем теле у меня была страшная слабость. Опираясь на палку, с которой не расставался, я поднялся на ноги и пошел в сторону хутора, к которому мы ехали вчера с Васей. Теперь мне было все равно, есть ли в этом хуторе немцы или их там нет. Я не мог быть больше один, так как мне нужна была помощь людей. Несмотря на то что я уже больше суток ничего не ел, есть совсем не хотел, только очень хотелось пить. Солнце уже сильно грело, а мне было холодно.

Не успел я пройти и нескольких шагов, как в небе очень низко, почти на бреющем полете, появился немецкий транспортный самолет со своими черными крестами на крыльях. Он летел вдоль железной [63] дороги в сторону Армавира. Никто его не обстреливал, и я окончательно понял, что своего батальона уже не догоню. А главное, что эта территория Кубани уже оккупирована гитлеровской армией.

Я вышел с поля на проселочную дорогу. Навстречу мне шел пожилой мужчина с мальчиком. Поравнявшись со мной, они остановились, и мужчина спросил меня:

— Куда же вы теперь идете? Кругом немцы.

— Я сам не знаю, — ответил я.

На мой неопределенный ответ мужчина только покачал головой и пошел дальше своей дорогой.

Подойдя к хутору, я увидел большую группу местных жителей, женщин и стариков, которые кто на тележках, а кто просто в корзинках или в руках несли какие-то предметы и шли в сторону хутора от железной дороги. Один из стариков, увидев меня, отошел от этой группы жителей и быстрым шагом подошел ко мне. Внимательно осмотрев меня с ног до головы, спросил:

— Вы что, сильно ранены?

— Да, — ответил я.

— Вы, наверное, ничего не ели? Идите вон в ту хату с зелеными окнами. Это моя хата, а я сейчас приду туда.

Сказав это, он быстро зашагал в сторону железной дороги, которая мне теперь была хорошо видна.

Я подошел к той хате, на которую мне указал старик, и остановился в нерешительности у калитки невысокой ограды, которой была огорожена хата и весь двор. Увидев меня, из хаты вышла пожилая женщина с красивым приветливым лицом. Она пригласила меня зайти к ним во двор, как будто знала меня уже давно. Это меня очень изумило. Пользуясь этим приглашением, я поспешил войти через калитку во двор.

Увидев мою окровавленную гимнастерку и брюки, [64] на которых были следы запекшейся крови, она всплеснула руками и вскрикнула:

— Батюшки! Да вы же ранены! Как же это вы дошли до нашего хутора? Боже мой, да на вас же лица нет! Скорее садитесь на эту вот лавку, а я сейчас вам принесу молока. — И она быстро ушла в свою хату.

Через минуту она уже вышла из хаты, неся в руках кринку молока и большой ломоть белого пшеничного хлеба. Поставив передо мной кринку и положив хлеб, она сказала:

— Покушайте, пожалуйста. Вам это сейчас очень нужно для восстановления силы. Да снимите же с себя эту гимнастерку и свой вещевой мешок.

Я беспрекословно выполнил все ее требования и, сидя на лавке без гимнастерки, жадно прильнул к кринке с молоком. Только теперь я понял, как хочу пить и есть.

Не успел я еще закончить свой завтрак, как на улице послышался звук идущей автомашины. Повернувшись лицом в сторону улицы, я впервые увидел немецкую военную полулегковую, открытого типа автомашину, в которой сидели немецкие офицеры. Посмотрев в мою сторону и не проявив ко мне совершенно никакого интереса, немцы проехали мимо меня туда, откуда я пришел только вчера вечером. Это безразличие немцев ко мне как-то успокоило меня, и я решил, что, видно, я им не нужен.

Кровь из раны больше не шла, но нога очень сильно болела. Мне так хотелось лечь и протянуть больную ногу. Когда снова вошла хозяйка, я ее спросил:

— Скажите, пожалуйста, нет ли где у вас такого места, где бы я мог лечь, но так, чтобы никто не знал, что вы меня приютили у себя? У меня очень болит раненая нога, и сидеть я больше не могу, а идти дальше я уже совсем не в силах.

Я понимал, эта женщина хорошо знает, что немцы [65] делают с теми, кто скрывает раненых солдат, и поэтому ожидал от нее отказа в моей просьбе. И действительно, на лице этой женщины я увидел большую озабоченность и тревогу, но затем, справившись со своей внутренней борьбой, хозяйка дома мне предложила:

— У нас в конце усадьбы в кустах выкопана глубокая щель, которую мы приготовили на случай бомбежки или обстрела из пушек или минометов. Там постлана свежая солома, и вы можете на ней отдыхать.

— Большое вам спасибо, — поблагодарил я хозяйку этого дома, а затем добавил: — Вы не бойтесь. Если меня там обнаружат немцы, то я им скажу, что забрался в эту щель сам, и вы обо мне ничего не знали.

Она провела меня в конец усадьбы и показала вырытую щель. Я опустился на солому, постланную на дне ее, подложил свой вещевой мешок под голову и лег. Боль в ноге постепенно стала утихать. С закрытыми глазами я про себя думал: «Что же мне теперь делать? В этой яме я не вылечусь. Мне нужна операция. Как же быть дальше?»

Во второй половине дня хозяйка принесла мне банку консервов, хлеба и старенькую, сильно поношенную одежду: черные хлопчатобумажные брюки и рубашку-косоворотку.

— Вы переоденьтесь, пожалуйста. А вашу одежду я заберу, — сказала она.

Я переоделся и отдал ей свои окровавленные брюки и гимнастерку. Взяв у меня одежду, хозяйка дома не сразу ушла от меня, а принялась мне рассказывать о себе. Как я понял из ее рассказа, она приехала к отцу в деревню на лето из города, где оставаться было уже опасно, так как немецкая армия подходила к нему, да и голодно было там, в том городе, [66] где она жила. Но вот и сюда уже пришли немцы, и пришлось ей остаться жить здесь.

Потом она мне сообщила, что вчера жители хутора решили забрать из железнодорожного состава, оставленного нашими солдатами, все продукты питания, которые находились там, чтобы ничего не досталось немцам. А затем добавила:

— Вы кушайте, пожалуйста, эти консервы, они ваши, армейские.

— А где стоит этот состав? — спросил я.

— Да здесь, совсем рядом, около колхозного поля, где посажены арбузы.

Тогда я все понял. Это был состав с имуществом и продовольствием нашего батальона.

— Что же вы думаете сделать с ними? — спросил я.

— Постараемся все спрятать, может быть, часть закопаем в ямы.

Теперь мне совсем стало ясно, что несли утром жители этого хутора со стороны железной дороги, когда я подходил к нему.

Хозяйка от меня ушла, и я остался один со своими тяжелыми думами. Постепенно мысли перенеслись в мои детские годы. Я вспомнил, как учился у своего отца в сельской школе. Как однажды весной я чуть было не утонул, катаясь в полую воду на самодельном плоте. Вспомнил своих родителей. Передо мной снова возникла картина бушующей пьяной толпы односельчан тогда, в годы коллективизации. Мой отец, сельский учитель, был первым организатором колхоза в нашей деревне. Местным кулакам это очень не понравилось. Они распространяли самые нелепые слухи о будущем колхозе. Но когда это не помогло и в колхоз стали вступать все новые семьи крестьян нашей деревни, то они решили расправиться с ним и со всей нашей семьей.

Однажды, когда в деревне был престольный праздник «Ильин день», кулаки подпоили большую [67] группу мужиков и подговорили их расправиться с нами. Вся наша семья жила на квартире, которая находилась во второй половине здания школы, стоявшей несколько в стороне от деревни. Мы, ничего не подозревая, всей семьей сидели на крылечке школы и о чем-то разговаривали. В это время из-за угла крайнего дома нашей деревни выкатилась большая толпа пьяных мужиков, сопровождаемая деревенскими мальчишками. Нам бросилось в глаза, что один из мужиков, сын кулака, нес на плече ружье, а остальные в руках держали дубинки. Пьяная толпа с криком и матерщиной все ближе подходила к нам.

Отец встал на крыльцо и, гордо подняв свою седую голову, молча стоял, ожидая эту толпу. Его лицо было необычно бледно. Мы все замерли от страха. Но наша мама была очень храбрая и решительная женщина. Она не растерялась и, увидев среди пьяных мужиков молодых, которые когда-то учились у отца, вышла вперед, навстречу толпе, и громко крикнула:

— Мужики! Вы же учились у Петра Прокофьевича! Что он вам сделал плохого? Опомнитесь, мужики! Вася! Иван! Одумайтесь!

Слова нашей мамы отрезвляюще подействовали на пьяную толпу. Некоторые из них виновато опустили глаза. Но сын кулака вскинул ружье и выстрелил в нашу собаку, которая свирепо рычала на эту толпу и рвалась с цепи. Выстрел ружья и предсмертный вой собаки совсем отрезвили мужиков. Один из них выхватил ружье у кулацкого сынка и долбанул прикладом ружья в затылок негодяя. Среди мужиков завязалась драка, и постепенно эта толпа разбежалась.

Мы очень жалели нашу собаку, но еще не понимали, какая грозила нам опасность. Постепенно мои мысли стали путаться, я задремал и заснул.

Проснулся внезапно от сильного рокота двигателей мотоциклов и автомашин, который доносился с [68] улицы. Было уже совсем темно. В хуторе то там, то здесь мелькали огни электрических фонариков. Это приехали немцы, которые что-то искали в соседних домах и дворах. Слышались крики и плач женщин, визг свиней и кудахтанье кур. Я насторожился, прислушался ко всему происходящему там и уже был готов покинуть свое убежище и уйти в степь. Но наконец все немцы уехали, и в хуторе наступила тишина.

Рано утром, как только рассвело, к моему убежищу снова пришла хозяйка и принесла мне в кринке парного молока. Поставив молоко на край ямы, она меня окликнула:

— Вы не спите?

— Нет, я уже проснулся, — ответил я.

— Вы слышали, что было ночью у нас в хуторе? — спросила она.

— Да. Я все слышал и знаю, что это были немцы. А зачем они приезжали к вам на хутор? Я думал, что они, может быть, кого-то искали, и уже сам хотел уйти в степь, там они не скоро бы меня нашли в такой темноте.

— Нет! — возразила она. — Они приезжали вот по какому делу. Кто-то им сообщил, что жители нашего хутора разграбили тот поезд, о котором я вам говорила. Поэтому они нам приказали все взятое из поезда срочно вернуть им, а кто утаит и не сдаст, того расстреляют. А потом они забрали у нас по несколько свиней, кур и уехали. — Подумав немного, она мне доверительно сказала: — Вот мы все не верили нашему радио и газетам о тех зверствах, которые учиняют на оккупированной территории немцы, а теперь сами убедились в этом. Ночью они так избили нашу соседку за то, что она не хотела отдать им свою свинью, что и сейчас лежит, бедная, не встает. Что же нам теперь делать? Куда девать все, что мы [69] взяли с поезда? — озабоченно спрашивала она моего совета.

— Надо ночью где-то в степи закопать все. Пусть тогда ищут. Они же не знают, что было в вагонах, — посоветовал я своей хозяйке.

Постояв еще некоторое время около ямы, она с тревожным взглядом на лице ушла. Нога моя совсем одеревенела и сильно распухла. Ноющая боль непрерывно беспокоила меня.

Часов в десять утра снова около моей ямы появилась хозяйка.

— Что вы тут лежите! Хоть бы выбрались на солнце из этой ямы, — предложила она. — Там у нас во дворе наши солдаты сидят и варят из концентратов себе кашу. Вышли бы к ним и посмотрели, может быть, кто из ваших товарищей там есть.

Я послушался ее и кое-как выбрался из своей ямы. Сильно хромая, я с большим трудом дошел до их двора. Там действительно сидело несколько солдат, которые что-то варили в котелках. Некоторые из них еще были полностью одеты в солдатскую форму, а другие уже успели обзавестись гражданской одеждой. Я подошел к ним и поздоровался. Они испытующе посмотрели на меня и, увидев, что я ранен в ногу, выразили мне свое соболезнование.

— Здорово, браток! — ответил один из них на мое приветствие.

— Не завидуем тебе. Здорово тебе досталось от немцев, — сказал другой.

— Да, ничего хорошего нет. Главное, что у меня большой осколок мины в ноге и не дает совсем никакого хода. Нога страшно болит, — ответил я.

Все эти новые мои знакомые были окруженцами из соседнего пехотного полка, который стоял с левого фланга от нашего батальона. Двое из них проявили ко мне особый интерес. Один спросил:

— А где вы жили до войны и кем работали? [70]

Когда я сказал, что был преподавателем в техникуме, то он с некоторой радостью в голосе сказал мне:

— Так мы, оказывается, с тобой коллеги. Я ведь учитель, и мой друг тоже, — показал он кивком головы в сторону своего товарища по несчастью.

Они оба крепко пожали мне руку, проявив при этом большую симпатию ко мне. Вдруг один из них предложил:

— Знаешь что, я сам из Армавира. Это недалеко. Пойдем с нами в Армавир. Там у меня есть знакомые врачи, мы тебя запросто вылечим, и ты будешь снова героем.

Эти теплые слова необыкновенно воодушевили меня, появилась надежда на возможность выздоровления. Я с большой благодарностью принял их предложение, полностью положившись на моих новых друзей. И тут же поспешил за своим вещевым мешком, который у меня находился в яме. Из мешка я выложил все письма от моих родных и комсомольский билет. Все это я завязал в папку, которая оказалась у меня в мешке, и закопал в землю около ямы. Товарищи уже поджидали меня. Я сердечно поблагодарил хозяйку, распрощался с ней, и мы тронулись на восток, в сторону Армавира.

Мы шли с моими новыми друзьями по дороге, на которой не было ни единой души. Теперь мне было идти намного труднее, чем в тот день, когда я был ранен. Но я мужественно шагал, опираясь на плечи моих новых друзей. Мы вышли на проселочную дорогу, которая протянулась вдоль Армавирской железной дороги. В пути мы более подробно познакомились друг с другом. Несмотря на незавидное положение, в котором мы находились сейчас, один из моих друзей оказался большим весельчаком и неутомимым собеседником. Он нам рассказал о своей жизни, стараясь отвлечь меня от тех болевых ощущений, [71] которые я испытывал. В какой-то степени это ему удавалось.

Пройдя с километр от хутора, мы вышли на большак, по которому непрерывным потоком двигались немецкие автомашины с военной техникой и солдатами. Все они двигались туда, куда шли и мы, то есть на Армавир. Вначале мы очень боязливо шагали слева по тропинке, идущей параллельно большаку, все время озираясь на немецких солдат. Но немцы не обращали никакого внимания на нас, а когда какой-либо из немцев смотрел в нашу сторону, то один из наших товарищей снимал свою кепку и кланялся немецким солдатам, приговаривая при этом вполголоса: «Чтобы вам подохнуть, фашистские гады», — изображая при этом на своем лице подобострастную улыбку.

С нами поравнялась одна из немецких грузовых машин. Солдат, сидящий за рулем этой машины, увидев нас, громко крикнул:

— До матки пошель? Давай! Давай, пошель до матки!

Наш друг, в ответ на слова немецкого солдата, громко крикнул:

— Я! Я! Пан! Пошел нах хаузе!

Автомашины шли большой колонной, очень медленно, поэтому солдат еще успел нам помахать рукой. «Да, — подумал я, — и среди немцев есть, видимо, хорошие люди». Эта встреча с немецким солдатом как-то успокоила нас, и мы уже без опаски продолжали свой путь.

Мои товарищи устали идти со мной, так как я почти висел у них на руках. Шли мы очень медленно, часто останавливаясь по моей просьбе. Нога моя невыносимо болела. На одной из таких остановок один из моих товарищей сказал: [72]

— Эх, где бы найти лошадку или тележку, чтобы подвезти тебя.

Я почувствовал, что моим товарищам уже стал надоедать, но они не подавали вида и продолжали меня тащить на себе.

Часа через два на горизонте появилась какая-то станица и железнодорожная станция. Это было село Отрадокубанское с железнодорожной станцией того же наименования. До Армавира еще очень далеко, больше 30 километров. У меня уже так сильно болела нога, что с каждым шагом от нестерпимой боли в глазах прыгали звездочки и я весь покрывался холодным потом. Когда мы подошли к крайнему дому, стоящему рядом с железной дорогой, я сказал:

— Товарищи, идти я больше не могу. Большое вам спасибо за вашу помощь и заботу обо мне. Я останусь здесь. Может быть, какая женщина оставит меня у себя и найдет здесь врача, который сможет меня вылечить. А вы, друзья, идите своей дорогой. Я и так уже совсем вас измучил.

И с этими словами я тяжело опустился на лавку, которая стояла перед окнами этого дома. Мои товарищи еще некоторое время пытались меня уговорить, чтобы я пошел вместе с ними, но я наотрез отказался идти дальше. Наш разговор слышала хозяйка этого дома и подошла к нам.

— У вас что, ваш друг ранен? — спросила она.

— Да, — ответил я за своих товарищей.

— А вы знаете, на нашей станции в саду лежит большое количество раненых и там есть врачи, которые помогут вам, — посоветовала она мне.

— Какие раненые? — спросил я.

— Да наши солдаты. Дня четыре назад на нашу станцию прибыли два санитарных состава с фронта с ранеными. А вечером налетели немецкие самолеты и стали бомбить станцию и эти вагоны. Был такой страшный пожар, горели вагоны, рвались цистерны [73] с бензином. Страшно, что творилось здесь у нас, но местные жители, несмотря на сильный пожар, стали спасать всех раненых из вагонов и тушить.

Когда я услышал рассказ этой женщины, то я твердо решил идти туда.

— Ну вот что, друзья, я пойду туда, на станцию к раненым. И что там будет со мной, пусть то и будет.

Я тепло распрощался со своими товарищами, пожелал им благополучно дойти до Армавира и встретиться с родными. А сам пока остался сидеть на этой лавке около дома, чтобы набраться сил и дойти до станции.

Передо мной на железнодорожных путях стояли составы, оставленные при отступлении нашими войсками. Вот на одной из железнодорожных платформ стоит фюзеляж совершенно нового самолета-истребителя, на котором сидят два немецких офицера и рассматривают нашу технику. А дальше стоят несколько вагонов-цистерн, которые также обследуются немецкими солдатами. Здесь немцы, видимо, ищут горючее для своих автомашин или танков.

Видя все это своими глазами, у меня невольно возникли вопросы: где же теперь наша армия и фронт, неужели для нас все кончено и немцы полностью захватили Кавказ, лишив нашу армию источников нефти и богатых хлебных районов, какими были для нас Кубань и Кавказ. Отдохнув и поднявшись с лавки, я, опираясь на палку, которую мне предложила хозяйка дома, пошел в сторону станции. С большим трудом, передвигаясь по шпалам, рельсам и разным завалам, которые были образованы во время бомбежки немецкими самолетами, часто отдыхая, я наконец-то добрался до станции. Но ее уже не было. Все станционные постройки сгорели. Уцелело только одно здание. Подойдя ближе, я увидел такую картину.

В примыкающем к уцелевшему зданию фруктовом [74] саду прямо на земле лежали десятки раненых, которые стонали и просили пить или оказать им помощь. Над ними вились тысячи мух и других насекомых. Никого из медицинских работников поблизости не было видно. Многие раненые лежали под палящими лучами августовского солнца. На каменных ступеньках этого здания, в тени от жарко палящего солнца, прислонившись к стене, сидели в разных позах легко раненные солдаты.

Я оглядел все вокруг, нашел свободное местечко на ступеньках и тоже сел. Сидящим рядом со мной оказался солдат лет 35, невысокого роста, с приятным приветливым лицом, какое часто имеют русские мужчины, находясь даже в самом тяжелом для них положении. Он был одет в военную форму солдата, но без поясного ремня. Его гимнастерка настолько сильно выгорела на солнце и была в пятнах от пота и пыли, что совершенно нельзя было определить ее цвет. Около солдата лежал вещевой мешок, а на коленях он держал свою пилотку. Он как-то особенно тепло посмотрел на меня, и я решил его спросить:

— Есть ли тут врачи или вы оставлены на произвол судьбы?

— Да. Весь медицинский персонал сбежал, когда сюда пришли немцы. А потом один наш врач-хирург, Горбов Василий Васильевич, вернулся к нам. Вернее сказать, он не вернулся, а его привели немцы и приказали нас лечить. Он очень хороший врач, — сообщил мне солдат.

— А где же теперь этот врач? — снова обратился я к нему.

— Да все куда-то бегает. Ведь ничего у него нет для нас, раненых. Что было в вагонах санитарного поезда, почти все сгорело. Вот он да еще одна медицинская сестра и бегают по оставшимся, не сгоревшим вагонам и собирают где бинт, где какие-нибудь [75] хирургические инструменты, где чего, — сообщил мне этот солдат.

Он мне очень понравился, и я вновь спросил его:

— А вы тоже ранены?

— Да я и не ранен совсем. Дело вот в чем. На фронте у меня случился приступ аппендицита, и я был отправлен в полевой госпиталь. Там начали мне делать операцию и уже почти закончили, а тут, откуда ни возьмись, налетели немецкие самолеты и начали бомбить. Хирург мне аппендикс-то отрезал, а зашивать рану не стал. Сунул в рану марлевый тампон, и меня в автомашину, да вот в этот санитарный поезд. Так я и остался с тампоном в боку. Вот посмотри, — сказал он мне.

Он поднял правую сторону своей гимнастерки, и я увидел слегка забинтованный и пропитанный кровью тампон, находящийся в большой ране на правой стороне живота.

— Ну и как же теперь? — спросил я.

— Врачи сказали, все заживет, только будет большой шрам на животе, — ответил он с усмешкой, а потом спросил: — А у тебя чего? Во что ты ранен?

— Ранен я в ногу. Видишь изуродованные пальцы? Но это все пустяки, а вот в боку у меня большая рана, осколок мины засел в ноге и очень сильно беспокоит. Нужна операция.

После этого солдат рассказал о себе. Познакомившись, мы понравились друг другу и решили держаться вместе. К вечеру, когда уже солнце почти село за горизонт, к нам пришел молодой мужчина с нарукавной белой повязкой полицая, который нам объявил:

— Все легко раненные и больные могут самостоятельно идти через железную дорогу на южную окраину села к зданию школы-десятилетки, где будет организован госпиталь.

Услышав это объявление, мы с моим новым товарищем [76] медленно пошли к этой школе. Там мы встретили медицинскую сестру, которая уже поджидала нас. Она нам объявила:

— Легко раненные, располагайтесь на полу в коридоре школы.

Мы с товарищем, которого звали Федором, разместились рядом в дальнем углу от входной двери. С левой стороны от меня лег забинтованный по пояс и без рубашки, могучий по своему телосложению и высокий ростом мужчина лет тридцати. Мы познакомились с этим товарищем по несчастью. Он нам рассказал, что был ранен в Краснодаре во время бомбежки города. Они вместе с женой и дочкой в обеденный перерыв шли к себе домой. Неожиданно налетели немецкие самолеты и начали бомбить. Они побежали в свой дом. А в то время, когда уже почти вбежали на крыльцо своего дома, рядом упала бомба. Взрывом убило жену и дочь, а его ранило в правую руку и грудь. Он был тут же отправлен в санитарный поезд, но снова попал под бомбежку, на этот раз уже на станции Отрадокубанская.

Эту ночь мы провели в школе без всякой медицинской помощи, но я как-то уже успокоился и был очень рад тому, что попал в этот госпиталь и, возможно, получу здесь нужную медицинскую помощь.

На следующий день, примерно в обед, в дверях коридора появился офицер в немецкой форме со странными знаками на фуражке.

— Это что за офицер с белым черепом и костями на фуражке? — прошептал мне Федор.

— Я сам не знаю, — так же тихо ответил я.

На ремне этого офицера висел пистолет, а на груди был немецкий автомат. Мы все замерли в ожидании самого худшего для нас.

Оглядев всех нас, лежащих на полу коридора, он громко по-русски свирепым голосом заявил:

— Ну что, довоевались? За кого вы кровь-то свою [77] проливали? Эх вы, дурачье! Наверно, орали: «За Сталина!» Ну, а теперь что? Теперь будете подыхать здесь.

Мы все с тревогой в сердце молчали, и только каждый думал про себя: «Кто ты есть сам-то? Предатель, изменник, гадина, если служишь у гитлеровцев». Мы все тревожно ждали, что будет дальше. И снова услышали от него такой вопрос:

— Жиды среди вас есть?

Все молчали, затаив дыхание. Слово «жиды» было для нас каким-то необычно звучащим, оскорбляющим все наши понятия о советской действительности. Это слово покоробило наши сердца чем-то очень скверным и страшным для нас, уже давно ушедшим в прошлое понятием о той оскорбительной кличке, которой подвергалась в царской России одна из наших национальностей.

— А! — снова заревел офицер. — Не хотите сказать! Так я сейчас сам разыщу их среди вас! — И он пошел по рядам лежащих на полу больных и раненых.

В этом большом коридоре мы лежали все вместе, и мужчины и женщины, вдоль противоположных стен коридора. Остановившись напротив одной старушки, голова которой была забинтована так, что было видно только ее лицо, он громко ей приказал:

— А ну, старая ведьма, вставай!

Когда старушка с тяжелым стоном приподнялась и села на полу, он задал ей такой вопрос:

— Говори, жидовка, где спрятала золото.

На этот вопрос гитлеровского офицера старушка дрожащим от испуга и волнения голосом ответила:

— Да что вы, какое у меня золото! Я ехала из Краснодара в эвакуацию вместе с дочкой, и мы попали на этой станции под бомбежку. Дочку у меня убило, а я была без сознания, и все, что было у нас, сгорело в вагоне, из которого нас еле спасли. Только [78] дочка моя вот умерла, а я осталась живой, — старушка горько заплакала.

— А! Не хочешь говорить! Ну ладно, — с угрозой заявил этот каратель и пошел дальше по нашему ряду.

Проходя мимо нас, он только презрительно посмотрел в нашу сторону и, не найдя среди нас похожих на евреев, пошел по второму ряду. Там он натолкнулся на сравнительно молодую женщину с протезом на одной ноге, а во вторую была, видимо, ранена, так как была вся забинтована, и через бинты просочились пятна крови.

Гитлеровец сразу признал в ней еврейку и задал ей аналогичный вопрос, какой только что задавал старушке. Эта женщина, видимо, знала, что ее теперь ожидает, и в отчаянии во весь голос ему заявила:

— Вы предатель и изменник, фашистский прихвостень, я не боюсь вас. Я честно служила нашей Родине, была врачом в том санитарном поезде, который фашистская авиация разбомбила на этой станции. Даже еще раньше, потеряв на фронте свою ногу, я на протезе продолжала лечить наших раненых солдат. А ты, негодяй, продал свою Родину. Но и вам, таким гадам, придет возмездие. Не уйдете от правосудия, которое свершится над всеми вами — изменниками!

От такого неожиданного для этого карателя выступления он опешил и некоторое время ничего не мог сказать на ее справедливые слова. Потом, покраснев от гнева, он приказал вызвать нашего врача.

Сестра побежала за врачом. Воцарилась мертвая, зловещая тишина. Мы ждали нового взрыва ярости этого фашиста.

Появившемуся через некоторое время врачу офицер, заикаясь от гнева, приказал: [79]

— Этих двух жидовок к вечеру раздеть и приготовить к казни!

Ничего на этот жестокий приказ не ответил наш врач Василий Васильевич, а только неопределенно покачал головой. Офицер быстрым шагом вышел от нас. Мы все были ошеломлены и молчали. Обреченных на смерть женщин вынесли на носилках в соседний класс.

Вечером, когда еще было совершенно светло, этот гитлеровец, не заходя к нам в школу, приказал легко раненным мужчинам вынести этих женщин на школьный двор. Их пронесли мимо нас по коридору. Мы все грустными взглядами провожали их в последний путь. Они лежали на носилках совершенно неподвижно, полностью раздетые и свернувшиеся калачиком от стыда. У всех нас невольно навернулись слезы на глазах.

Всю эту ночь мы почти не спали из-за того, что случилось вечером с этими женщинами, а также и потому, что в соседнем классе находился тяжело раненный в голову солдат. От этого ранения он помешался и там, в этом классе, буйствовал. Мы очень боялись, что ему удастся прорваться к нам в коридор, и тогда трудно было предсказать, что могло случиться с нами. Он громко орал какие-то бессвязные слова, рычал, кому-то грозил... Наконец, к утру он затих. Оказалось, что он сорвал с себя повязку и, истекая кровью, ускорил свою смерть.

Рано утром к нам прибежала сторожиха этой школы. Ее домик находился во дворе, и она своими глазами видела все то, что совершил этот палач над женщинами-еврейками. Со слезами на глазах, обращаясь ко всем нам, она рассказала:

— Вы знаете, что этот злодей сделал? Он приказал нашим мужикам выкопать могилу, а сам все ходил и грозил им пистолетом. А когда могила была готова и принесли на носилках этих двух женщин, [80] так он их ногами живых столкнул туда, а потом их живых приказал засыпать землей. Наши мужики это делать не стали. Тогда он, выхватив лопату у одного из мужиков, сам стал бросать на женщин землю. Они стонали и плакали. Когда же они покрылись землей, то он мужиков заставил окончательно засыпать их.

— Ой! Горюшко-то какое... — запричитала сторожиха. — Я всю-то ночь не спала. Мне все-то казалось, что они еще стонут в могиле. — После этих слов сторожиха заплакала.

Мы с ужасом думали о той мученической смерти, которую приняли эти две женщины. Так я впервые воочию увидел всю ту жестокость, которую проявляли фашистские изверги на нашей земле.

С первого же дня создания на оккупированной немцами земле госпиталя, который значился под номером 42–36, местные жители проявляли особую заботу о раненых. Девушки села, бывшие учащиеся школы, в которой был организован госпиталь, добровольно пришли работать нянями и сестрами безо всякой оплаты, да и платить-то за их труд было некому, так как местные власти, поставленные оккупантами, для госпиталя никаких денежных средств не отпускали. Все снабжение продовольствием взяли на себя местные жители.

В воскресные дни к нам приходили женщины села и приносили свои кулинарные изделия. Если бы не они, мы бы и недели не прожили в этом госпитале. Огромное вам спасибо, дорогие женщины села Отрадокубанское, от одного из тех, которого вы выходили и поставили на ноги.

Большую организаторскую работу, связанную с риском, и медицинскую помощь оказал нам врач-хирург Василий Васильевич. Мы, раненые, никогда не забудем его самоотверженной работы.

Над каждым из нас брали своеобразное шефство женщины этого села. У всех них кто-то был на фронте: [81] сын, муж или брат, поэтому, помогая нам, они думали, что где-то, возможно, другие женщины так же помогают их родным, находящимся, может быть, в таком же тяжелом положении.

Ко мне почти ежедневно стала приходить одна старая женщина, которая звала меня сынком. Я узнал, что у нее где-то на фронте находится сын, о котором она давно уже ничего не знает. Свою материнскую нежность и любовь она стала дарить мне, как своему сыну.

Осколок мины в моей ноге давал себя знать. У меня начался сильный абсцесс. За каждую ночь через свищ, образованный по тому пути, по которому вдоль мышечных тканей прошел этот осколок, стало выходить из раны огромное количество гноя. Я просто плавал в гное. А кроме того, в изуродованных пальцах ноги от мух, которых было полно в госпитале, у меня завелись черви. Они, грызя живую ткань, вызывали страшную боль в изуродованных пальцах. Меня перевели в палату тяжелораненых. В ней меня положили на полу около стены, а напротив у окна лежал с ампутированными обеими ногами молодой парень из Грузии. Он страшно страдал от болей, которые ему причиняли раны. У боковой стены палаты лежал все время на животе очень тяжело раненный мужчина, у которого осколок мины прошел через грудную клетку ниже позвоночника и образовал такие страшные раны, через которые были видны внутренние органы груди. Как он остался жив и как он еще продолжал жить, было просто трудно понять. Тяжелораненых в палате было десять человек.

Посещая меня, моя добрая старушка, глядя грустными глазами, с тревогой в голосе спрашивала:

— Сынок, у тебя уж не заражение ли крови? Как бы тебе не умереть. Уж больно твоя нога вся сильно распухла и посинела, и столько гноя течет из раны. Это очень плохо. [82]

Я ее старался успокоить:

— Ничего, мамаша, я-то себя чувствую неплохо, вот только все время температура держится высокая. Ну, ничего, надо крепиться. Я постараюсь выздороветь, — с улыбкой отвечал я на ее тревожные слова.

В одном из классов школы была организована операционная. К нам в палату пришла сестра и вызвала меня туда на перевязку. Я заковылял на костылях за ней. Фельдшер Петр Иванович занялся моими пальцами на ноге, а в это время на обычном классном столе, который стоял почти рядом со мной, Василий Васильевич делал операцию тяжелораненому мальчику лет семи. Он был весь черный от разорвавшейся мины, которую пытался разрядить, держа ее на своих коленях. Обе его ноги были изуродованы до неузнаваемости. Наш врач, чтобы спасти мальчика от верной смерти, пытался ему ампутировать ноги, но у него совершенно не было никаких обезболивающих средств, поэтому операцию он делал при полном сознании ребенка. Тот от страшной боли громко кричал:

— Дяденька доктор, не пилите мне ножку! Ой! Ой! Не пилите мне ножку! Больно! Больно!..

А в это время фельдшер, выбирая пинцетом червей из изуродованных пальцев моей ноги, причинил мне такую адскую боль, что у меня потемнело в глазах, и я чуть не упал в обморок. Весь бледный, покрытый холодным потом и шатаясь, я выходил из операционной.

«Да, — думал я в это время, — а какие же страдания испытывает сейчас этот мальчик, которому без наркоза отрезают ноги».

Несмотря на все страдания, связанные с дальнейшим ухудшением моего здоровья, операцию по извлечению осколка мины из моей ноги почему-то не делали. Видимо, было так много тяжелораненых, [83] что одному нашему врачу все эти операции делать было просто не под силу.

Однажды, выходя на костылях из палаты, я увидел в коридоре у окна стоящую медсестру Валю, которая горько плакала, облокотившись на подоконник. Я осторожно подошел к ней и спросил:

— Валя, что случилось? Кто вас так обидел?

Повернувшись ко мне и все так же рыдая, она, с трудом выговаривая слова, рассказала о своем горе:

— Знаете, когда мой муж уезжал на фронт, то на прощание подарил мне ручные женские часики. Это была у меня единственная и очень дорогая для меня память от мужа, которого, возможно, уже и нет в живых, а может, как и все вы, находится где-нибудь в лагере у немцев и страдает от ран и унижений. Так вот сегодня утром, когда я собиралась уходить на работу в госпиталь, ко мне пристал немецкий офицер, живущий в нашем доме, и отобрал у меня эти часы. Я не могу себе простить, почему я не спрятала их от этого гада, — и она снова горько заплакала.

Мне стало так жаль эту худенькую, хрупкую женщину, что я пытался ее всячески успокоить и подбодрить:

— Ну зачем вы так думаете, что ваш муж где-то погиб или находится в плену. Не надо думать о плохом. Ведь тысячи солдат и командиров нашей армии отступали во время этих боев с оккупантами. И надо думать, что и ваш муж где-то находится живой, и придет то время, когда нас освободят от немцев.

После этих моих слов медсестра Валя как-то немного успокоилась и, по строгому секрету, сообщила, что у офицера в комнате есть радиоприемник. Он часто уезжает по разным делам на легковой автомашине, а приемник остается без присмотра. Однажды она, осмелившись, включила его, настроила на Москву и, услышав родной голос Москвы, с замиранием [84] сердца прослушала сообщение от Совинформбюро.

— И вы знаете, немцы все врут. Москва и Ленинград на самом деле не «капут», как говорят они. А под Сталинградом идут тяжелые бои. Немцы остановлены также где-то в районе Орджоникидзе и Новороссийска.

— Слушайте, Валя, хоть это для вас очень рискованно, но как бы было хорошо, если бы вы еще раз прослушали Москву и все передали нам. Для нас, раненых, это было бы самым действенным средством для быстрого выздоравливания или, просто говоря, для поддержания нашего духа. А то многие из нас думают, что же будет дальше с нами, когда мы выздоровеем, и что делать тем, кто остался без ног или без рук, кому они будут нужны здесь, под немцами. Тем более что у многих раненых родные находятся на той стороне.

Валя внимательно и испытующе посмотрела мне в глаза и, некоторое время подумав, сказала:

— Хорошо, только для вас я буду это делать, но чтобы никто кроме вас не знал, откуда эти сведения.

Договорившись с Валей, я ушел в палату. Теперь мы очень часто получали от нее последние сведения с фронтов Великой Отечественной войны. Передавали все это по строгому секрету друг другу, и наши товарищи в палате как-то вдруг повеселели.

Однажды утром, зайдя к нам в палату, сестра Валя объявила:

— Больной Ильин! Сегодня вам сделают операцию. Идите за мной.

В операционной я обратил внимание, что на меня как-то внимательно и испытующе посмотрел наш хирург Василий Васильевич. Мне даже показалось, что он что-то знает обо мне, и я не ошибся.

— Ну, больной Ильин, — обратился он ко мне, — раздевайтесь и ложитесь на этот стол. У меня никаких [85] анестезирующих средств нет, поэтому операцию будем делать без них. Уж потерпите немного.

Я разделся, лег на стол, стиснул зубы и приготовился к операции. Через некоторое время я почувствовал сильную боль в том месте ноги, где был осколок мины, а затем я услышал, как обо что-то звонкое ударил осколок, выпавший из раны. Я облегченно вздохнул.

— Ну что, Ильин, вам отдать на память этот немецкий подарочек или не нужно? — спросил он меня, показывая зажатый в пинцете довольно большой и острый со всех сторон осколок мины.

— Нет, спасибо. Выбросьте его куда-нибудь подальше, — ответил я.

Пока сестра Валя накладывала повязку на мою больную ногу, Василий Васильевич мне неожиданно вполголоса сказал:

— Я знаю кое-что о вас, Ильин, и знаю, что вы умеете держать язык за зубами. Поэтому я хочу вам сообщить. Скоро, думаю, у вас дело пойдет на поправку. Но вам нельзя долго оставаться в госпитале. Как только начнут подживать ваши раны, то нужно будет немедленно уходить отсюда. По секрету скажу вам, что немцы приказали всех выздоравливающих мужчин отправлять из госпиталя в лагерь военнопленных.

— Благодарю вас, Василий Васильевич, учтем это дело, — ответил я.

После операции мои раны стали подживать, и мы втроем решили в один из благоприятных дней уйти из госпиталя. Одним из моих товарищей оказался тот же Федор, с которым мы подружились в первый день нашего знакомства, а вторым был товарищ из Харькова. Звали его, кажется, Андреем. Он был ранен в ногу. Пулевым ранением у него была прострелена одна из больших берцовых костей.

Каким-то образом о моем уходе из госпиталя узнала [86] та старушка, которая часто навещала меня. Она принесла мне из своего дома на больную ногу резиновую галошу с носком, а также старенькую телогрейку и летнюю кепку. Но, к огорчению этой женщины, кепка оказалась мне мала, а другой кепки не нашлось, поэтому она была вынуждена вшить клин. В общем, получилось так, как говорится в пословице: «С миру по нитке, голому рубаха». Накануне ухода из госпиталя я сообщил Вале, что мы собрались втроем уходить. В этот же день Валя вызвала меня из палаты и дала три удостоверения. Они были отпечатаны на немецких бланках, которые она, видимо, выкрала у офицера. Напечатаны они были на машинке на русском языке. Конечно, это были фальшивые документы, но для полиции, и особенно старост, они были вполне хороши, в чем мы убедились впоследствии.

Я поблагодарил Валю и распрощался с ней, так как не знал, удастся ли мне ее увидеть на следующий день. Развернув одно из этих удостоверений, я прочитал в нем такой текст: «Командование Германской армии разрешает гражданину Ильину В. П. следовать до своего дома к своим родным. Старосты и другие должностные лица должны оказывать всякое содействие в устройстве его на ночлег в тех населенных пунктах, где он будет останавливаться». Дальше была какая-то неразборчивая подпись. Печати на этом документе не было.

В воскресенье 13 сентября 1942 года мы решили уйти из госпиталя. На прощание женщины этого села снабдили нас на дорогу хлебом, вареной свининой и другими припасами. Я искал Валю, чтобы еще раз попрощаться с ней, но ее почему-то не было в госпитале.

Нашу палату обслуживала одна местная девушка Наташа, бывшая ученица этой школы. Она в госпитале работала няней и чем-то напоминала мне мою [87] Иру. В свою очередь, Наташа очень сердечно относилась ко мне. Увидев ее среди остальных женщин и раненых, провожавших нас, я подошел к ней и сказал:

— Наташа, мы сейчас уходим из госпиталя. Прежде чем расстаться с вами, я хочу вас попросить вот о чем. Если ваша местность в скором времени будет освобождена нашей армией от немцев, то, пожалуйста, напишите вот по этому адресу моим родителям, что я еще был жив и лечился здесь в госпитале и что ушел на север, будучи здоров. Вы этим сделаете большое для меня дело.

Наташа молча взяла из моей руки бумажку с адресом родителей, а затем тихо, с дрожью в голосе, промолвила:

— Для вас, Володя, я обязательно это сделаю, — а затем, отвернувшись от меня, тихо заплакала.

Как потом я узнал, уже после войны Наташа выполнила свое обещание и сообщила все, что знала обо мне, моим родителям, которые уже получили из военкомата «похоронную» и горько оплакивали своего сына и брата. Для моих родителей это письмо Наташи было огромной радостью. Они узнали, что я еще был жив. Особенно была рада этому сообщению моя мама. Письмо Наташи было очень скромным и без обратного адреса, поэтому ни я, ни мои родители, к сожалению, не могли в то время поблагодарить Наташу.

Было около 12 часов дня, когда мы, распрощавшись с госпиталем, отправились в неизвестность. Шли мы очень медленно, особенно тяжело было нам с Андреем идти на раненых ногах. Но день был солнечный, очень тепло, даже жарко. И очень радостно на душе, тем более что мы были уже почти здоровы и на свободе. Настроение у нас приподнятое.

Куда же мы шли? Перед уходом из госпиталя я советовался со многими местными жителями. Сначала [88] я думал идти на юг, в сторону фронта, и там перейти к нашим воинским частям, обороняющим Кавказ. Но местные жители категорически не советовали мне идти в горы, где сейчас проходит линия фронта. Они говорили так: «Человек, не знающий гор, пройти даже в мирное время не всегда сможет, а тем более сейчас, когда там проходит линия фронта». Кроме того, они считали, что сейчас немцами особенно сильно разжигается национальная рознь, и всякий русский может оказаться в плену у горцев, и даже выдан немцам.

Я был в большом затруднении, куда же идти. Но, наконец, я решил, и мой окончательный план — идти в сторону Москвы, надеясь где-то на своем пути встретиться с местными партизанами и вступить в их отряд.

Хотя идти к Москве было очень далеко и на больных ногах скоро не придешь, но молодость и уверенность в своих силах воодушевляли меня. У моего друга Федора был план идти к себе, в Тульскую область, а у Андрея — в Харьков. Пока мы пошли все вместе вдоль железной дороги, по которой я шел в Отрадокубанскую, будучи раненым, с двумя своими товарищами в августе месяце. Часа через три мы дошли до того хутора, где я находился два дня, когда был ранен. У местных жителей я узнал название его. Это был хутор Дорожки. Я попросил своих товарищей обождать и побежал в сторону дома, где меня так тепло больше месяца тому назад встретили хозяева. К моему сожалению, дома никого не было. Я зашел во двор и нашел то место, где спрятал папку с комсомольским билетом и письмами. К моему огорчению, их там не оказалось. Кто-то, видимо, нашел эту папку и все уничтожил. Огорченный этой потерей, я вернулся к своим товарищам, но об этом им ничего не сказал. Молча мы снова двинулись в путь. Только к вечеру, сильно изнуренные и чуть ли не падающие [89] от усталости, мы добрались до Гулькевичей. В местной управе мы обратились к старосте, которому показали наши «удостоверения».

Немецкие орлы на наших «удостоверениях» немедленно оказали свое действие на этого старосту. Он разместил нас на ночлег к местным жителям. Мы с радостью убедились в том, что наши «документы» оказывают сильное воздействие на немецких прислужников.

Утром мы снова побреди дальше, в направлении Кропоткина. Теперь нам с Андреем идти было еще труднее, чем вчера, так как за ночь наши больные ноги сильно отекли и давали себя знать. Перед нами стояла трудная задача как перейти реку Кубань. В Гулькевичах от местных жителей мы узнали, что в Кропоткине немцы навели временный понтонный мост через нее и тщательно его охраняют. Поэтому мы очень боялись идти на этот мост, страшась, что там нас могут задержать немецкие солдаты и отправить в лагерь военнопленных.

С опаской мы подходили к Кропоткину. Этот город частично был закрыт от нас небольшой горой, которая стояла слева от дороги, по которой мы шли. Как только мы вышли из-за горы и перед нами открылся вид на город, то неожиданно столкнулись с солдатами, одетыми в немецкую форму. Они занимались строевой подготовкой на лугу у реки. Увидев этих солдат, мы сразу в нерешительности остановились, не зная, что нам делать. Нашу растерянность обнаружил один из солдат, который находился неподалеку от нас. Он подошел и неожиданно обратился к нам на довольно чистом русском языке:

— Вы что тут делаете, хлопцы?

Слова обращения к нам на русском языке нас как-то подбодрили, и я спросил солдата:

— Скажите, как нам пройти в Кропоткин?

— Да очень просто, по понтонному мосту, — ответил [90] этот солдат, но, чувствуя, видимо, наше замешательство в том, что разговаривает с нами по-русски, он объяснил:

— Да вы, хлопцы, не думайте, что я немец. Нет, мы добровольцы и поступили служить в немецкую армию. Здесь, в Кропоткине, формируется наша часть из кабардинцев и черкесов. Когда вы пойдете после моста через городской сад, то вы увидите там нашу часть. Германская армия нас снабдила оружием и боеприпасами, — с каким-то особым умилением и подобострастием в заключение сказал он.

Нам горько было слышать эти слова от бывшего гражданина Советского Союза, но делать было нечего. «Предателей достаточно среди нас», — думал я. Мы благополучно прошли по мосту через Кубань, миновали городской сад, в котором действительно формировалась часть из так называемых добровольцев, о которых он нам рассказал. Не пытаясь пройти к центру, мы еще на окраине спросили у местных жителей, как лучше идти на Ростов. Один из мужчин сказал:

— Лучше всего вам идти по нефтепроводу. Дорога там торная, хорошая, да и немцев вы меньше встретите, и безопаснее. Вам будут встречаться только станицы и хутора, а дорога прямая.

Этим советом мы воспользовались и пошли в степь по нефтепроводу. В сторону Ростова мы не пошли, а отправились на Старочеркасск и особых затруднений не встретили. К вечеру каждого дня мы останавливались на ночлег где-нибудь в станице или в ближайшем хуторе. Питались в пути всем тем, чем нас оделяли местные жители. С каждым днем наши раны все больше и больше подживали.

Однажды в одной из станиц, это было в воскресенье 20 сентября, я неожиданно среди играющих на улице в карты мужчин увидел бывшего своего командира взвода, который дезертировал от нас из [91] парашютно-десантного батальона. Встреча со мной была для него неприятной неожиданностью. Он как-то смутился, узнав меня.

— Ну как, играешь? — спросил я его.

— Да, вот играю. А вы откуда идете?

— Мы-то идем со стороны фронта. Все трое раненые. А вы как тут поживаете? Празднуете, а там наши солдаты гибнут за Родину...

— Ну и идите своей дорогой! — грубо ответил он мне.

Когда мы с друзьями вышли из этой станицы, они спросили меня:

— Это что за человек, с которым ты разговаривал сейчас? Что-то у вас с ним не очень приятный был разговор.

— Да, это мой бывший командир взвода. Он дезертировал во время эвакуации нашего батальона из Краснодара.

— А, вон оно что. Да плюнул бы ты ему в харю. Вон какую морду отрастил, сидя у бабьей юбки. Тут люди жизни своей не щадят, а он за чужой спиной хочет прожить. Есть же такие гады.

Долго еще с возмущением обсуждали этого человека мои друзья, поглядывая в сторону станицы, из которой мы только что ушли.

Перед Старочеркасском мы разузнали, что недалеко есть через реку Дон лодочная переправа, и довольно быстро разыскали ее. Денег у нас, конечно, не было, и лодочник переправил бесплатно. Кроме нас, в лодке сидели еще местные жители, и среди них была женщина средних лет. Разговор ее был для нас очень неприятен, и вот почему. Под действием гитлеровской пропаганды некоторые донские и кубанские казаки почувствовали себя обманутыми. Гитлеровцы обещали им особые преимущества и привилегии перед другими жителями этих областей и так называемыми иногородними. Так вот, эта женщина [92] с каким-то особым умилением тараторила в лодке, в которой мы переправлялись через реку.

— А вы знаете, какие немцы благородные люди, — говорила она соседу, сидящему рядом с ней. — Они на днях приезжали к нам в станицу, и один большой по званию немецкий офицер объявил всему казачеству приказ немецкого командования об особых привилегиях, которые оно нам дает после освобождения от коммунистов. Все наши казаки воспрянули духом, надели казачью форму и ходят только в ней. Мы все теперь свободно вздохнули без этих коммунистов...

Слушая болтовню этой женщины, я не выдержал и спросил ее:

— А вас что же, притесняли здесь до прихода немцев? Или у вас не было, как у казачества, каких-то прав? Чем вы были недовольны, когда здесь не было немцев? Чем же вас так обрадовали немцы?

Я был не рад, что задал такие вопросы этой женщине. С ее стороны посыпался град оскорблений в мою сторону:

— Сразу видно, что вы не казак. А может даже, вы коммунист? Всех таких, как вы, нужно вешать! — закричала истерично эта женщина.

Переубеждать ее было совершенно бесполезно. Хорошо, что уже приближался берег. Мы молчком, с испорченным настроением, соскочили на берег и пошли своей дорогой к Новочеркасску.

Долго еще нам вслед разносился по берегу реки ее истошный вопль, оскорбляющий наше достоинство. Возможно, эта женщина жива и уже поняла, как была жестоко обманута гитлеровской пропагандой, на собственном опыте убедившись, как она была неправа. Ну, да бог с ней, как говорили в старину наши отцы и деды.

После реки мы шли в сторону Новочеркасска мелкими кустарниками заливного луга и по сильно разбитым [93] автомашинами большим дорогам, которые остались здесь от прошедшей по ним военной техники. То там то здесь мы видели лежащие вдоль дороги разбитые пушки, повозки, автомашины и другую военную технику, оставленную на ней. По всей видимости, месяца два назад здесь шли сильные бои против наступающих гитлеровских войск.

В середине дня мы отважились войти в довольно большой город, каким был Новочеркасск. Кругом были немецкие солдаты и офицеры, но, на счастье, они не обращали на нас никакого внимания, поэтому мы довольно спокойно шли по улицам города. Местные жители нам рассказали, что из Новочеркасска в сторону города Шахты и дальше, на Красный Сулин, ходит поезд и что местные жители пользуются им. Это сообщение нас с Федором очень заинтересовало, и мы решили с ним поехать на этом поезде. Но Андрей, покачав головой, заявил нам:

— А я, дорогие мои товарищи, на этом поезде не поеду. Мне совсем не по пути, так как надо идти в сторону Харькова. Давайте попрощаемся.

Мы тепло распрощались с ним, пожелали ему счастливого пути.

В Новочеркасске мы сравнительно быстро нашли железнодорожную станцию, на которой уже находилась большая толпа людей. Я подошел к двум женщинам, стоявшим в стороне от этой толпы, и спросил:

— Скажите, мы сможем доехать на поезде до Красного Сулина?

Одна из женщин, внимательно посмотрев на меня, ответила:

— Да, вы доедете туда. Мы тоже едем на нем в Красный Сулин.

— А билеты нужно брать? — спросил я.

— Да тут их никто не проверяет, доедете и без билета. [94]

Нас все это вполне устраивало, и мы даже радовались тому, что поедем в нужном нам направлении на поезде. Примерно через час подошел небольшой состав из товарных немецких вагонов, впереди которого пыхтел почти игрушечный паровозик. Все ожидающие поезда бросились к вагонам. Вслед за ними устремились и мы.

Поезд двигался довольно медленно, и, сидя на полу, прислонившись к стенке вагона, мы задремали. Поезд прошел через город Шахты и тронулся в сторону Красного Сулина. Остались считаные километры до этого города, как вдруг он остановился. Машинист объявил всем пассажирам, что поезд дальше не пойдет, так как оказался разрушенным мост через реку. Все пассажиры попрыгали из вагонов на полотно железной дороги и пешком пошли через небольшой мостик в сторону Красного Сулина. Мы, затерявшись в толпе, тоже направились в этот город.

В тот момент, когда все уже подходили к окраине города, мы неожиданно были окружены полицией. Начался повальный обыск всех, находящихся в толпе. Когда очередь дошла до нас, то мы спокойно предъявили свои «удостоверения», которые так часто выручали нас из беды. Но, увы, на этот раз они нас больше не спасли. Под усиленным конвоем полиции нас привели в участок, где посадили в камеру заключенных. За нами закрылась тяжелая, окованная железом дверь.

— Вот и кончилась наша свобода, — с горькой усмешкой заявил я.

— И зачем только мы послушались и поехали на этом злополучном поезде? Как мы хорошо и спокойно шли по глухим от больших дорог и городов местам, — вздыхал и сокрушался мой друг Федор.

— Что теперь будет с нами? Наши удостоверения полиция отобрала, значит, они поняли, что эти документы [95] фальшивые, — вполголоса рассуждали мы с Федором.

— Да, видимо, нам теперь не миновать лагеря военнопленных, — решил я. — Какие же мы дураки, совсем потеряли бдительность и, можно сказать, сами влезли в лапы полиции. Какого черта нам нужно было идти в этот Красный Сулин? — негодовал я, выражая свои мысли вслух.

На следующий день, 23 сентября 1942 года, загремел засов в железной двери камеры, и нас вывели во двор полицейского участка. Там стояли немецкие солдаты с офицером во главе. Нам разрешили взять свои вещевые мешки, а затем, связав руки, солдаты, ткнув нас в спину прикладами карабинов, повели нас на железнодорожную станцию. Гитлеровский офицер, идущий сзади нас, все время покрикивал:

— Рус! Рус! Шнелль! Шнелль!

На железнодорожной станции нас посадили на площадку открытого вагона, и тот же паровозик, который вез нас вчера, теперь повез обратно, в сторону города Шахты. С платформы открытого вагона было хорошо видно все вокруг. «Эх, если бы не были связаны руки, то можно было бы попытаться бежать», — подумал я.

Кругом росли густые кустарники посадок. Они росли и вдоль железной дороги, и вдали от нее. Особенно много кустов было около речки, через которую был наведен временный деревянный мост, тот самый, который был накануне поврежден местными партизанами. Местность была сильно пересечена мелкими оврагами и балками. Для побега здесь было самое удобное место.

Примерно через час нас привезли в город Шахты и повели по улицам города. Прохожие, увидев нас, останавливались и с глубоким сожалением и сочувствием смотрели в нашу сторону. Через некоторое [96] время нас привели к лагерю военнопленных, который был создан немцами в здании одной из средних школ. Прилегающий к школе двор был окружен двумя рядами колючей проволоки с вышками, на которых сидела немецкая охрана, вооруженная пулеметами. Весь двор был заполнен сотнями военнопленных, которые сидели прямо на земле или неподвижно стояли, склонив свои головы в тяжелом раздумье. Среди них было много раненых.

Нас завели в здание школы и бросили в подвальное помещение, где раньше был мужской туалет. В одном из помещений, где находились унитазы, сидели на полу четверо мужчин, одетых в солдатские шинели. А в другом помещении, где были писсуары, находилось два человека. Один из них был молодой, примерно 23 лет, по национальности, видимо, еврей. Он был ранен, так как его правая нога забинтована. Второй из них, пожилой мужчина около 45 лет, невысокого роста, в гражданской одежде. Мы с Федором расположились на полу рядом с ними.

Через некоторое время после нашего появления в карцере, как называли немцы этот подвал, молодого человека увели на допрос. Мы остались с пожилым мужчиной наедине. Посмотрев на нас внимательно и познакомившись с нами, он предупредил:

— Я хочу вам сказать, чтобы вы не особенно-то откровенничали с этим евреем, который сидит в карцере вместе с нами. Я кое-что разузнал о нем. Он очень болтливый и все рассказывает о себе. Этот юноша до войны жил в Киеве. Там учился в консерватории и, окончив ее, стал музыкантом. Когда пришли в Киев немцы, то он, хорошо владея немецким языком, под видом немца с Поволжья перешел на их сторону. У гитлеровцев он стал служить в команде музыкантов. Однажды их команда попала под обстрел нашей артиллерии. Разорвавшимся снарядом его ранило в ногу. Когда этого юношу привезли в немецкий [97] госпиталь, то при медицинском обследовании было обнаружено, что он еврей. И тогда вместо госпиталя он попал к нам, в этот лагерь. Вот примерно все, что я слышал сам от него, — закончил свой рассказ наш сосед.

— А вы как попали в этот лагерь и тем более сюда, в карцер? — спросил я заключенного.

— Дело в том, что я инженер по образованию и работал до оккупации нашего города на местных шахтах рядовым инженером по обслуживанию шахтных сооружений, вентиляции и других механизмов. Когда наша армия отступила, то мы все шахты взорвали. Многие из инженерно-технических работников успели эвакуироваться, а я вот случайно застрял здесь, в городе. Один из местных жителей заявил на меня немцам, что я был чуть ли не главным инженером шахты. Ночью меня схватили и бросили сюда, в эту вонючую уборную. Несколько раз меня вызывали на допрос и предлагали сотрудничать с немцами по восстановлению этих разрушенных шахт. Я категорически отказался и вот теперь сижу здесь уже две недели. Что будет дальше, совсем не знаю, — с горькой усмешкой он закончил свой рассказ и задумался.

Мы с особым уважением стали относиться к этому мужественному человеку и почувствовали, что это, конечно, не простой рядовой инженер, а действительно настоящий коммунист, который не хочет сотрудничать с немцами против нашей Родины и нашего народа.

Через час в наш карцер втолкнули того молодого еврея, которого немцы уводили на допрос. Теперь увели на допрос и инженера. После этого молодой человек завел с нами разговор:

— Все же немцы — высококультурная нация, — заявил он. — Я тоже немец и сюда попал по недоразумению. Кто-то на меня сделал донос, что я еврей. Но [98] все равно, они там разберутся. Я же родом из немцев с Поволжья. У меня в Берлине есть родственники.

Мы притворились, что внимательно слушаем его, а сами про себя думали: «Эх ты, не миновать тебе участи тех женщин-евреек, которых гитлеровец в Отрадокубанской закопал живьем во дворе школы».

Так оно в действительности и произошло. Очень скоро этот молодой еврей уже болтался на виселице во дворе лагеря военнопленных. Не помогло ему ни угодничество, ни подхалимство.

Долго мы ждали нашего инженера, и только через два часа его привели в карцер. Он был очень мрачным и подавленным. На наш вопрос, что случилось, он махнул неопределенно рукой и ничего нам не сказал.

В карцере нас совсем не кормили и даже воду давали только один раз в сутки. Хорошо, что у нас в вещевых мешках были сухари, которые нам на дорогу дали женщины Отрадокубанской. Эти сухари спасли нас от голода, но от них очень хотелось пить.

На другой день нашего пребывания в карцере на допрос вызвали сначала Федора, а потом и меня. За столом в бывшем кабинете директора школы сидел тучный немецкий офицер и переводчик. Перед допросом я тщательно продумал, что буду отвечать на вопросы немцев. О том, что я служил в Красной Армии и тем более что был парашютистом, мне нельзя было говорить. «А как же мне объяснить, почему я ехал на поезде в Красный Сулин и почему ранен дважды в ногу?» — думал я и придумал такую вполне правдоподобную историю, которую и изложил на допросе. Офицер, сидящий за столом директора школы, сразу же задал мне вопрос:

— Ду бист официер?

— Найн, — ответил я. — Я не служил в армии и на фронте не был.

— Варум? — спросил офицер. [99]

— Дело в том, что меня в Красную Армию не брали, так как у меня есть ближайший родственник, живущий за границей. А таких лиц, как я, имеющих родственные связи с иностранными подданными, в армию служить не брали.

— Кто же твой родственник? — спросил офицер через переводчика.

— Это мой дядя, брат моей матери, французский подданный, Потапов Василий Иванович, который проживает в городе По, на юге Франции, недалеко от испанской границы.

— А почему вы оказались здесь, в Красном Сулине, и почему вы ранены, если не были на фронте? — при этом вопросе офицер показал на мою раненую ногу.

Ему был хорошо виден бинт, торчащий из-под брюк, так как нога была обута в галошу. Да и заходил я в этот кабинет, сильно прихрамывая на раненую ногу.

— Хоть я на фронт и не попал, но был мобилизован, как и многие другие, на трудовой фронт, на уборку урожая в Краснодарском крае, а потом рыл окопы и противотанковые рвы в Гулькевичском районе. Во время этой работы на нас налетели ваши самолеты, и я был дважды ранен в ногу осколками разорвавшейся бомбы. Лечился в организованном германским командованием временном госпитале в станице Отрадокубанская. 13 сентября этого года я выбыл из госпиталя и шел на родину к своим родителям. Полиция города Красный Сулин отобрала у меня удостоверение, выданное местной управой, на право моего передвижения к родителям.

— Все вы врете! — гаркнул мне в лицо этот офицер.

Но я не сдался и возразил ему:

— Но как же так! У меня был такой документ, и я [100] действительно лечился в этом госпитале. Вы же можете это проверить.

Мои ответы были настолько правдоподобными и четкими, что немцам ничего не оставалось делать, как только поверить мне.

Продержав еще двое суток в карцере, нас с Федором выпустили из него в общий «загон» для всех военнопленных этого лагеря. Выйдя из карцера, мы увидели жуткую картину. Сотни раненых солдат лежали на голой земле около здания школы. Это были пленные из-под Сталинграда. Все помещение школы также было забито ранеными. Они стонали, просили пить, но никто им не оказывал помощи. Они были отгорожены колючей проволокой от всех остальных военнопленных.

Мы с Федором все время старались держаться вместе в этой огромной массе пленных. Присматриваясь к порядкам в лагере, а также знакомясь со многими товарищами, мы узнали, что для получения «баланды» надо иметь какую-нибудь посуду, иначе ее не дадут. Кроме того, при получении этой пищи нужно как можно скорее отходить от повара, иначе дежуривший полицай обязательно тебя огреет плеткой и постарается выбить из рук твой котелок.

Получив такую очень важную для нас информацию, мы с Федором стали искать на территории лагеря хоть какую-нибудь посуду. Недалеко была свалка металлолома. Он, видимо, еще школьниками был собран. Там мы нашли старые консервные банки, ржавые и грязные от времени, но делать было нечего, и мы их приспособили для «баланды». Примерно часа в три дня нам стали раздавать ее, сваренную из неочищенного от шелухи проса и нескольких кусочков брюквы. Дали также по маленькому кусочку черного, как уголь, хлеба весом не более 50 грамм, испеченного из сгоревшей в элеваторах пшеницы. Это был наш суточный рацион. [101]

От проса, которое почти не переваривалось в желудке, у многих пленных возникали страшные запоры. Мы были очевидцами, как в наспех сделанной прямо во дворе школы уборной сидели на корточках пленные и ковырялись в заднем проходе.

Гитлеровским комендантом лагеря делалось все возможное, чтобы как можно больше умирало пленных в этом лагере. Каждую ночь от ран, голода и болезней умирало несколько десятков человек. Рядом с лагерем был выкопан большой ров, в котором мы каждое утро хоронили своих товарищей. В этой братской могиле лежали уже сотни замученных в лагере военнопленных наших советских людей.

К вечеру похолодало, и нужно было где-то укрыться на ночлег. Спать прямо под открытым небом, на голой земле, было нельзя, потому что можно легко простудиться и заболеть. Один из военнопленных нам посоветовал пролезть через разбитое окно в школьный подвал и ночевать там. Мы пробрались к этому окну и залезли в абсолютно темный подвал. Под ногами у нас зашуршала солома. Там уже находилось несколько наших товарищей. Ощупью мы нашли свободное место и все трое легли на эту солому. Тут же я забылся тревожным сном, но среди ночи почувствовал, что кто-то ползает по лицу и рукам. Я проснулся и прислушался: солома под моей головой просто шуршала от насекомых. Больше я не мог выдержать и с отвращением выбрался из подвала на улицу. Уже стало светать. В слабом утреннем свете я обнаружил, что по мне ползают вши. С еще большим отвращением я сбросил с себя одежду и стал уничтожать эту гадость, но все было напрасно. От этих насекомых полностью избавиться уже невозможно.

Утро было солнечным и теплым. Трое военнопленных решили бежать из лагеря, так как не могли ждать мучительной смерти. Они нашли где-то длинную палку и, на виду у немецкой охраны, приподнимая [102] от земли этой палкой колючую проволоку, проползли под ней. Все это хладнокровно наблюдал со своей вышки фашистский солдат. Мы, затаив дыхание, следили за этими смельчаками и уже думали, что им удастся побег. Но, как только они стали подниматься с земли, чтобы пробежать несколько метров до росшего почти рядом с оградой кустарника, как тут же фашистский солдат нажал на спусковой крючок пулемета и выпустил по ним очередь, расстреляв всех троих прямо у ограды. Так трагически закончилась эта попытка побега из лагеря.

— Да, — со вздохом огорчения сказал я Федору, — так из лагеря не убежишь. Надо пробовать как-то по-другому.

Запасы наших сухарей кончились, и мы стали сильно голодать. Я все время строил планы побега. Но как это сделать?

Каждое утро немецкая охрана всех пленных в лагере выстраивала и отбирала добровольцев на работу по расчистке шахт от завалов, которые остались после взрыва надшахтных построек. Всем работающим на шахтах немцы выдавали паек, чуть больший, чем остальным.

Однажды, совсем отчаявшись от голода, я решил сходить на эту работу, да одновременно и разведать, нельзя ли как-нибудь убежать от охраны, когда нас поведут на работу или обратно.

Под усиленным конвоем немецких солдат нас повели небольшой колонной в сторону разрушенных шахт. Немцы все время подгоняли нас окриками: «Рус! Шнелль! Шнелль!» Шахтные постройки были разрушены до основания и представляли груды развалин, которые нам нужно было расчищать вручную. Я оглядел все вокруг. На вершине террикона стоял немецкий солдат с пулеметом, направленным в нашу сторону. Ему было все хорошо видно. Кругом была степь, ни одного деревца, ни одного строения поблизости. [103] «Бежать отсюда совершенно невозможно», — подумал я.

Нам на двоих дали деревянные носилки и заставили носить битый кирпич. Другие пленные в это время ломами и кирками разбивали обломки стен разрушенного здания. Они работали очень медленно, так как многие из них были сильно истощены голодом и еле держались на ногах. Я стал присматриваться к развалинам, думая над тем, нельзя ли где спрятаться глубоко в них. Мой напарник, с которым мы носили кирпич, заметил мое внимание к развалинам и догадался, что я задумал. Он меня предупредил:

— Думаешь спрятаться где-нибудь здесь, в развалинах, а потом убежать? Ничего из этого не выйдет. Немцы по окончании работы тщательно проверяют, все ли мы в строю. Был на днях такой случай: один из пленных убежал, так немцы в конце работы за этот побег расстреляли каждого десятого из числа оставшихся.

Вконец измученные тяжелой работой, мы медленно двигались в сторону лагеря. Двоих пленных наши товарищи вели под руки, так как самостоятельно от сильного истощения они не могли идти. Больше на работу в шахты я не пошел. Через несколько дней в наш лагерь приехало какое-то начальство. Всех нас построили, и офицер из числа приехавших через переводчика обратился к нам со следующими словами:

— Нам нужны для работы на разных заводах всевозможные высококвалифицированные рабочие: токари, слесари, жестянщики, плотники и другие рабочие. Условия работы будут сходные, питание улучшенное. Работать будете на территории России. Будет выдана спецодежда и обувь. Кто желает поехать, десять шагов вперед.

Из нашего строя набралось человек 70 добровольцев. [104] Подумав, я тоже решился. А мой друг Федор пойти со мной отказался и остался в лагере.

Нашу группу загнали в другую зону лагеря, которая была отделена колючей проволокой от общей зоны. Выдали нам на двоих по целой буханке хлеба и приказали ждать дальнейшего распоряжения. В этой группе пленных мне приглянулся один молодой парень, одетый во все гражданское. На нем был надет добротный черный костюм, а на ногах солдатские ботинки. По всей видимости, этот парень еще не служил в армии. Я подошел к нему и спросил: «А ты как попал в число пленных?» «Я-то? — переспросил он. — Да я совсем не пленный. Сам я из Курской области, был трактористом. А когда к нам подходили немцы, то всех трактористов мобилизовали на трудовой фронт и вместе с нашими тракторами отправили работать на Кубань. А вот уж на Кубани, прямо в поле, во время работы немцы и забрали нас. Меня заставили работать на кухне. Там я носил им воду, колол дрова, чистил картошку. А потом я сбежал от них. Вот нужда была мне работать на них. А здесь, под городом Шахты, когда я шел к себе, в Курскую область, меня немцы снова забрали и посадили в этот лагерь».

Мы подружили с этим парнем, которого звали Сорокиным Афанасием, и стали держаться вместе. На другой день, часов в 11, в лагерь прибыли три большие грузовые автомашины. Нас построили, а затем по 25 человек посадили в каждую машину. Было приказано сидеть на полу и не подниматься. У заднего борта сели по два немецких автоматчика, которые тщательно следили за нами.

Выехав из города, я обнаружил, что мы движемся на север, так как все время через открытую часть заднего борта машины светило солнце. «Мне это по пути», — подумал я, так как должен был идти на север, в сторону Москвы, где больше всего партизан. [105]

Проехав километров 75, мы увидели большой железнодорожный узел. Это была узловая станция Лихая. Затем наши автомашины свернули влево и подъехали к небольшому шахтерскому поселку. Здесь нам было приказано сойти с автомашин. Когда мы слезли с автомашин и были построены, то со всех сторон нас окружили местные жители поселка. В основном это были женщины и дети. Они наперебой стали нам кричать:

— Скажите ваши фамилии!

Я не понимал, для чего это нужно, но на всякий случай крикнул:

— Я Ильин!

Немецкие конвоиры отталкивали женщин, которые пытались передать нам что-нибудь съестное. Сопровождаемые шумной толпой этих женщин, мы пришли к зданию клуба. Окна его были забиты досками. Нас загнали туда и не выпускали, даже тех, кто просился оправиться.

Дело уже приближалось к вечеру, в клубе стало совсем темно. Мой друг, Афанасий, предложил расположиться на ночлег на сцене. Только мы успели там устроиться, как вдруг охранник, стоящий в дверях, громко крикнул в зал:

— Кришгефанген Ильин! Пошель шнелль до матки!

Я сначала не понял, что хочет от меня немецкий солдат, а потом сообразил, что меня вызывает на выход какая-то женщина. Тогда я подбежал к выходу и подошел к зовущему меня солдату. Увидев меня, немец спросил:

— Ду бист Ильин? Дайне матка пришель.

В открытую дверь я увидел какую-то женщину средних лет, которая, увидев меня, поспешно сунула мне узелок и, утирая слезы, сказала:

— Поешь, сынок. Какие вы все худые! Уж не обессудьте нас, что могли, то и собрали для вас. [106]

— Огромное вам спасибо! Вы так помогли нам. Большое вам спасибо...

А в это время в дверях толпились другие женщины, тоже с узелками, и просили этого солдата отдать их «сыновьям» или «мужьям» передачу.

С Афанасием мы разделили поровну все, что дала мне эта женщина. Там, в узелке, была вареная картошка, помидоры и несколько кусочков хлеба. Для нас, истощенных голодом, это было какое-то пиршество. Никогда не забуду доброту и ласку наших русских, советских женщин, патриоток нашей Родины.

Пока я лежал на сцене клуба и думал о женщине, которая поделилась со мной, может быть, последним куском хлеба, Афанасий куда-то исчез. Через некоторое время в темноте я услышал его голос.

— Владимир, ты тут? — тихо сказал он мне.

— Да, а что?

— Знаешь, под сценой я обнаружил дыру, через которую можно проползти в соседнюю комнату, где окно на улицу не закрыто и даже нет в нем рам. Ночью можно будет убежать.

— Хорошо, Афанасий. Покажи, где эта дыра.

Мы пошли с Афанасием туда. Услышав наш разговор относительно возможного побега, с нами вместе пошел еще один из пленных. Мы проползли под сценой, подкопали немного землю к соседней комнате и переползли туда. Оглядевшись в темноте, я осторожно подошел к открытому окну и в сгущающихся сумерках увидел немецкого часового. Одновременно с этим я обнаружил, что под окном набросан какой-то металлолом. Отойдя от окна, я шепотом сказал:

— Под окном лежит какое-то железо, и немецкий солдат ходит недалеко. Что будем делать? Если будем прыгать в окно, то железо загремит, и немец, обнаружив нас, запросто пристрелит.

Посоветовавшись, мы решили: как только наступит [107] полночь или ближе к утру и часового будет клонить ко сну, то все трое одновременно выпрыгнем из окна и побежим в разные стороны. В этой темноте хотя бы кто-то из нас, да и убежит. Вот с таким отчаянным планом мы и остались ждать удобного момента для побега.

Мои товарищи расположились прямо на земле, около прокопанной под сценой дыры, а я стоял напротив, все время наблюдая через окно за поведением часового.

С вечера было пасмурно, и мы надеялись, что пойдет дождь и это облегчит наш побег. Но, как назло, облачность где-то исчезла и на небе появилась ярко светящаяся луна. Но мы не теряли надежду.

В полночь пришла смена караула. Неожиданно немецкий офицер, который сменял его, освещая свой путь электрическим фонариком, подошел к нашему окну, осветил часть нашей комнаты, но не увидел нас. А затем вдруг прыгнул через окно к нам и тогда увидел лежащих у дыры моих товарищей. Те, недолго думая, как змеи шмыгнули один за другим в дыру. Не ожидая увидеть меня стоящим за своей спиной и перепугавшись от неожиданной встречи, офицер крикнул о помощи своему солдату и выпрыгнул из окна.

Я понял, что побег не удался и что меня сейчас могут схватить в этой комнате и расправиться. Тогда я решил тоже как можно скорее вернуться через дыру внутрь клуба. Когда в темноте я выползал из-под сцены, то попал во что-то вонючее и перемазался им. Не обращая на это внимания, я нашел на сцене свое место и притворился спящим. Минут через 15 в клуб зашли гитлеровские солдаты с офицером и, освещая всех спящих, начали искать тех, кто пытался бежать. Офицер, подойдя ко мне и осветив меня фонариком, фыркнул и выругался:

— Фу, шайзе! [108]

Пхнув меня ногой, он отошел от меня. Не обнаружив нас, немцы ушли.

Утром следующего дня нас всех построили, и снова тот же офицер стал тщательно осматривать всех, стоящих в этом строю. Снова офицер искал тех, кто пытался сделать побег ночью из этого клуба, но так и не узнал никого из нас.

Здесь нам дали больше хлеба, чем в лагере, и накормили, кажется, съедобной баландой. После завтрака, посадив в грузовые автомашины, нас повезли к одной из местных шахт, где уголь добывался почти открытым способом. Распределив пленных по восемь человек, немцы заставили нас грузить эти машины углем. Когда я грузил, то все время думал: «Что же я делаю? Гружу наш уголь фашистам. Я теперь работаю на них. Нет, этого больше не будет!»

Груженные углем машины ушли, и у нас был перерыв в работе. Оглядевшись кругом, я увидел, что охраняют нас немецкие солдаты очень старые по возрасту. Это, видимо, были гитлеровские солдаты «тотальной мобилизации». Один из них подозвал к себе наших товарищей и стал показывать им фотографии своих родственников. Он говорил довольно сносно по-русски. Я подошел к этой группе и услышал такие слова:

— Это моя папа. Это моя мама. Это моя сын.

Один из пленных, осмелев, спросил его:

— Вот и у вас есть папа, мама и сын, а зачем вы пошли на войну?

— Гитлер сказаль: пошель Франц, нах война, ихь унд и пошель, — сказал он.

Присматриваясь дальше, я увидел, что рядом с нами погрузкой угля занимаются также и гражданские, или, как их называли немцы, цивильные местные жители. Тогда я решил пойти на хитрость: попробовать пристроиться грузить автомашины вместе [109] с ними. Тем более что я был одет во все гражданское и не был похож на военнопленного.

Воспользовавшись тем, что немецкие солдаты не обращали на меня особого внимания, следующую машину я уже грузил с этими рабочими. Никто из них ничего мне не сказал, когда я стал грузить с ними, и, догадываясь о моем намерении, с пониманием приняли в свою бригаду.

Когда ушла и вторая колонна машин, нагруженных углем, я принял решение проверить бдительность немецких солдат. Отойдя от группы этих рабочих за лежащий на земле котел и оправившись там, я обнаружил, что никто из солдат не обратил на меня никакого внимания. Тогда я зашел за одно из зданий шахтных построек, где в это время клали кирпичную кладку женщины. Одна из них, увидев меня, сказала:

— Что, милый, бежишь? Давай, давай скорее, иди вон по той улице поселка. Туда уже двое ваших ушли, догоняй их!

Услышав эти сочувственные нам, пленным, слова женщины, я уверенным и быстрым шагом пошел в направлении, указанном ею. Дойдя до конца улицы и выйдя в степь, я увидел там маячившие две фигуры ушедших товарищей. Я окликнул их. Они остановились, поджидая меня. Подойдя ближе, среди них я узнал моего друга Афанасия, а второй товарищ мне был незнаком. Они уже успели в крайних домах поселка попросить несколько кукурузных початков и теперь за обе щеки уплетали кукурузу. Поделились со мной, и мы быстрым шагом пошли на север от поселка, необычайно радуясь своему избавлению от плена. Снова мы были на свободе. Нам даже не верилось, что так легко удалось бежать от немцев.

— А что, если за нами будет погоня, когда немцы обнаружат наше отсутствие? — сказал кто-то из нас.

— Да кругом степь, лесов нет, и нас будет очень легко найти, — ответил я. [110]

Мы прибавили шагу. В этот день мы шли до глубокой ночи, пока от усталости не свалились в одну из скирд соломы, стоящей одиноко в степи. На другой день мы зашли в один из населенных пунктов, чтобы достать себе что-нибудь поесть. Договорились собраться в конце улицы этой деревни. Больше часа мы с Афанасием ждали третьего товарища, но, так и не дождавшись, пошли дальше вдвоем. В пути у нас было очень много времени, чтобы хорошо познакомиться друг с другом. Правда, малознакомому человеку я не стал рассказывать всех подробностей о себе. Лишь сказал ему, что я из Тульской области и иду на родину к родителям.

— Я женат, — доложил мне Афанасий. — У меня жена сельская учительница. Мы недавно поженились. Детей пока у нас нет, есть свой дом. Жили мы с ней хорошо. Я работал трактористом в МТС. Меня люди знают почти во всех деревнях Советского района Курской области. МТС находилась на станции Кшень, где был и наш районный центр. От деревни, где мы жили, эта станция и МТС были совсем недалеко.

Как я потом установил, Афанасий в вопросах географии был совершенно неграмотным человеком. Он абсолютно не представлял, в какую сторону нам нужно идти, через какие примерно крупные города должен был проходить наш путь, чтобы прийти ему на свою родину. Поэтому маршрут нашего движения прокладывал я. Наученный горьким опытом, я старался теперь держаться глухих мест, вдали от больших городов и поселков. Шли мы все время только по проселочным дорогам, обходя стороной различные, даже маленькие города. Пока мы двигались степной местностью. Населенные пункты были один от другого на очень больших расстояниях, до 15 и даже до 30 километров. Все время стояла теплая солнечная погода. Каждый день мы проходили по [111] 40–45 километров. Ночевали в степи, в стогах сена или в скирдах соломы, а иногда нам удавалось останавливаться на ночлег и в небольших населенных пунктах.

Дорогой я предлагал Афанасию где-нибудь попытаться узнать, нет ли здесь местных партизан, чтобы с ними соединиться и воевать против немцев. Афанасий соглашался со мной, но в то же время говорил:

— А где же ты здесь, в степи, найдешь партизан?

— Да, Афанасий, здесь, конечно, едва ли есть партизаны. А вот когда начнутся лесные массивы, то как, пойдешь тогда со мной к ним?

— Ну, если где будут леса, тогда другое дело. Но лесов-то пока даже маленьких не видно.

На этом наш разговор о партизанах и кончался. Мы шли изо дня в день, ускоряя свой шаг. Уже прошли восточнее Старобельска, приближались к Ровенькам, Воронежской области, а больших лесов и в помине не было. Пока стояла хорошая, теплая погода, мы спешили, так как наступил уже октябрь месяц. Где-то под Валуйками нас застал сильный ливень. Промокшие с ног до головы, мы, совершенно замерзшие, к вечеру пришли в одну небольшую деревню. Еще продолжался сильный дождь, когда мы постучались в одну из хат этой деревни. Дверь открыли два старых человека, видимо, супруги. Увидев нас, посиневших от холода и сильно промокших, старушка всплеснула руками и заохала:

— Батюшки! Сынки вы мои! Да какие же вы мокрые! Вы же совсем замерзли. Идите скорее в хату и давайте раздевайтесь. Старик! Ты чего стоишь, давай скорее какую-нибудь сухую одежду, — прикрикнула она на него.

Переодетые во все сухое, мы сидели за столом и пили горячий морковный чай с молоком и медом, ели борщ, заправленный сметаной. А в это время [112] наша гостеприимная хозяйка со слезами на глазах рассказывала:

— Вот и наши сынки где-то сейчас на фронте. Может быть, уже и нет их в живых, сложили они свои головушки, воюя против этих фашистов.

Утирая свои слезы уголками головного платка и продолжая рассказывать о своих сынах, она сняла со стены фотографию двух молодых людей, с которой глядели два веселых, жизнерадостных юных парня, очень похожих на своего отца. Это их дети.

— А вы теперь куда путь держите? — спросил нас стоящий рядом со своей женой и до того молчавший старик.

Я решился пойти на откровенность и ответил ему:

— Отец! По правде сказать, мы ищем партизан. Не слышно ли здесь у вас чего о партизанах?

— Здесь их нет. Если где и есть, то это там, где есть леса. А у нас ведь кругом степь, да и фронт не так далеко. По утрам слышно, как гудит где-то на востоке. Бьются там наши сыны, — с грустью закончил он.

По-отечески обогретые лаской, мы крепко заснули под крышей этого дома. И ночью мне снился сон, как будто я дома и совсем еще маленький. А надо мной, лежащим в теплой мягкой постели, склонилась моя мама и улыбается своими добрыми глазами. Счастливый и бодрый, я проснулся. Наша одежда была высушена и даже постирана заботливыми материнскими руками этой старой женщины. Нас снова покормили добрые старики и проводили в дальний путь. Мы расставались с ними, как с родными людьми. Старушка даже перекрестила нас на прощание. У меня невольно навернулись слезы на глазах от проявленной к нам сердечности и такой необычайной доброты стариков. Всю дальнейшую дорогу мы были под впечатлением этой встречи с ними. [113]

— Вот видишь, Афанасий, какие у нас люди. Разве их сможет победить гитлеровская армия? Сколько мы с тобой идем по нашей стране, уже прошли, наверное, километров четыреста, и какие везде добрые люди. Как они встречают нас, попавших в беду. Но они надеются, что мы снова вступим в бой с этими фашистскими гадами. Правильно я говорю?

Некоторое время помолчав, Афанасий ответил:

— Ты, Владимир, пожалуй, прав, но немцы-то вон куда забрались, уже до Волги дошли. А техника какая у них, все едут на машинах, а наши топают пешком. Разве такую армию победишь?

— Ничего, выдохнется этот фашист, и мы должны обязательно победить! Я так считаю! Эх, нам бы поскорее где-то встретиться с партизанами! А может, нам попробовать перейти линию фронта? Она где-то недалеко здесь проходит, слышишь, как гудит.

— Ну нет, линию фронта в степи не перейдешь. Здесь все как на ладони, и пытаться нечего, — категорически заявил Афанасий.

— Тогда знаешь что я тебе предложу, если нам не удастся встретиться с партизанами, а это вполне возможно, так как мы не знаем, во-первых, где есть большие лесные массивы, а во-вторых, где находятся эти партизаны. Так вот что я думаю. Тебе ведь очень хочется прийти домой? — спросил я Афанасия.

— Да, очень хочется.

— Так вот что я предлагаю. Нам осталось дойти до твоего района, а значит, и до твоей деревни километров четыреста, а может быть, и меньше. Если идти каждый день по 40–45 километров, то можно дойти до вашей местности примерно дней за десять, и числа 25–26 мы будем у вас. Давай договоримся: когда придем к вам, а это надо будет сделать ночью, то твоя жена должна будет нас обоих где-то спрятать. Мы узнаем, какова там у вас обстановка, возможно, от вас очень близко находится фронт, а там [114] будет видно. Ты свою местность знаешь хорошо, поэтому, может быть, нам удастся перейти линию фронта, а может, сам фронт дойдет до вашей деревни, и мы тогда соединимся с нашей армией. Одним словом, что получится, будет видно на месте.

На этот раз Афанасий охотно согласился с предложенным мною вариантом дальнейших действий. И мы поспешили дальше. Чем ближе мы подходили к району Нового Оскола, тем чаще стали встречаться в населенных пунктах немецкие солдаты. Очень сильно чувствовалась близость фронта. Все чаще стали попадаться места, где были совсем свежие следы недавних боев. Мы стали более осторожными в пути. Теперь, чтобы пройти от одной деревни до другой, мы заранее у местных жителей узнавали название впереди находящейся деревни. Это было необходимо, потому что с нами произошел такой случай.

Однажды мы с Афанасием спокойно шли к следующей деревне. Дорога была безлюдная, и ничто нам не грозило. При выходе из одной деревни я случайно спросил местных жителей, далеко ли следующая деревня и как она называется. Неожиданно из-за бугра нам навстречу выскочила немецкая легковая машина, в которой сидел гитлеровский офицер и несколько немецких солдат. Поравнявшись с нами, немцы остановили машину и жестом подозвали нас к себе. Офицер, сидящий в машине, на ломаном русском языке спросил нас:

— Куда едешь?

Я не растерялся и ответил ему по-немецки, так как знал, что немцы более благосклонно относятся к тем, кто знает их язык.

— Нах дорф Дворики, пан!

— Зачем?

— Дорф лебен майне швестер.

Офицер остался доволен моим ответом, а Афанасия [115] он и спрашивать не стал и разрешил нам двигаться в деревню Дворики. Махнув нам рукой, офицер крикнул: «Пошель!»

На этот раз пронесло, и мы пошли дальше. Где-то перед Новым Осколом на горизонте показался первый лес. Я очень обрадовался этому, но радость моя была преждевременной. Во второй половине дня мы пришли в небольшую деревню, которая стояла на западном краю леса. Местные жители ее приняли нас почему-то очень недоброжелательно. Это удивило нас. Когда же мы стали расспрашивать, большой ли это лес и нет ли где партизан, то один пожилой мужчина, житель этой деревни, сказал:

— Вот-вот, и немцы вчера все нас допытывали, нет ли здесь партизан. А какие здесь партизаны, когда лес-то всего несколько километров, а потом опять одни только степи, да кое-где кустарнички растут небольшие, вот и весь лес. Вы, хлопцы, идите-ка поскорее из нашей деревни, а то как бы опять немцы не нагрянули сюда. Они вчера забрали несколько человек, убежавших из плена, которые здесь жили с нашими бабами. А деревню нашу немцы хотели спалить, да побоялись, что загорится лес, и не стали. Немцы здорово били беглецов и все допытывали, партизаны они или нет. И еще что-то кричали по-немецки на них, да только я ничего не понял.

— Слушай, отец, а как нам дальше идти в эту сторону? — сказал я ему, показывая рукой на север.

— Во, во! Как раз и попадете к немцам в лапы. Там, в соседней деревне, и стоит их гарнизон.

— А можно как-то обойти эту деревню? — спросили мы его.

— Да никак вы ее не обойдете, там течет река. Мост через нее только в деревне. Река хоть и не очень широкая, но глубокая и вброд ее не перейти.

— Ну что, Афанасий, будем делать? [116]

— Пойдем в эту сторону, возможно, перейдем реку, не заходя в деревню.

И мы снова тронулись в путь. Под вечер подошли к кладбищу деревни, где находился этот гарнизон. Там росли большие, раскидистые дубы. Находилось оно на высотке, с которой хорошо была видна и деревня, и река. Моста через реку нигде не было видно. Мы решили, что он находится где-то посреди деревни. Мы сели под этими дубами и не знали, что же делать дальше. Наступило тягостное молчание. Затем Афанасий неожиданно признался, что не умеет плавать. Стало темнеть, а мы еще ничего не решили. Это тягостное молчание нарушил я:

— Знаешь что, Афанасий, партизан здесь, конечно, нет. А если их нет, то немцы живут в этом гарнизоне спокойно и ночью будут крепко спать в своей казарме. Плохо только то, что мы не знаем, где она. Наверное и скорее всего, они живут в какой-нибудь школе. Давай дождемся ночи и, когда в деревне все будут спать, войдем тихонько в этот гарнизон, найдем там мост и перейдем через реку.

Афанасий не возражал, и мы пока прилегли под дубами. Взошла луна и осветила все кругом. Часа в два ночи, когда луна стала уходить к закату, мы двинулись к деревне. Осторожно и сохраняя полную тишину, мы пошли по улице этой деревни. Была необычная тишина. Слышны только наши шаги и легкое сопение идущего за мной Афанасия. Где-то далеко, на противоположном краю деревни, завыла собака, да и та замолкла. Наконец, мы подошли к реке. И что же мы увидели? Мост был разобран. Стояли только сваи, и в некоторых местах еще сохранились перекладины, лежащие на них. Весь настил моста был снят.

Афанасий мне шепчет на ухо:

— Что же будем делать? [117]

— Давай будем переползать по этим перекладинам моста, — предлагаю я.

Сев верхом на перекладину, мы медленно переползли на другой берег. Недалеко от первого моста оказался второй, но несколько меньший по длине и вполне исправный. Он был перекинут через другое русло этой реки. Обрадовавшись такой удаче и ничего не подозревая, мы и по этому мосту перешли на другой берег.

— А что это за столб стоит с большим щитом? — дернув меня за рукав телогрейки, спросил Афанасий.

— Давай посмотрим, — предложил я.

В свете не зашедшей еще луны на щите ярко вырисовывались немецкие слова и крупным шрифтом было написано «МИНЕН», то есть «заминировано». Тогда мы сразу поняли, что мы только что прошли по заминированному мосту.

— Вот это да! — воскликнул Афанасий. — Как это нам удалось пройти по мосту и не подорваться на нем? Это просто наше счастье.

Не теряя ни минуты, мы быстро пошли от злополучного моста. Очень большой опасности мы подвергали себя этой ночью и поняли, что этот мост, возможно, был заминирован еще нашими отступающими войсками. Теперь, видно, немцы построили новый мост, который мы не нашли.

Через несколько дней мы были уже в Курской области и подходили к городу Новый Оскол и решили обойти его с западной стороны. Там протекала небольшая речка, видимо, приток реки Оскол. Мы очень обрадовались этой речке, решили умыться и привести себя немного в порядок. Рядом с нами в речке полоскали белье две местные девушки. И снова неожиданная встреча с немцем. Мы так увлеклись своим туалетом, что не заметили, как к нам подошел немецкий офицер и спросил: [118]

— Что вы здесь делаете? Кто вы такие?

Хорошо, что нас выручили девушки, которые были рядом с нами. Одна из них, показывая на меня, крикнула офицеру:

— Дизе майне брудер, пан!

Офицер, увидев симпатичную девушку, забыл про нас с Афанасием и стал о чем-то говорить с ней. Белье у девушек было уже постирано, и мы, взяв их бельевые корзины, пошли рядом с одной из них. Через некоторое время нас догнала и девушка, которая осталась разговаривать с офицером.

— У, гад, еле от него отвязалась, — сказала она, запыхавшись.

Мы поблагодарили этих девушек и двинулись дальше. Местность, по которой мы шли, была сильно пересеченной оврагами, балками, высотками и крутыми берегами. Изредка встречались небольшие лесочки, но больших лесных массивов все еще не было на нашем пути. Мы уже подходили к городу Старый Оскол. До деревни, где жил Афанасий, оставалось километров восемьдесят, то есть на два дня пути. Все время где-то на востоке, у Воронежа, была слышна артиллерийская канонада.

Мы благополучно обошли Старый Оскол, уже осталось идти всего один день, и будем у цели. Все чаще стали встречаться немецкие солдаты, и все труднее было избежать их пристального и подозрительного взгляда на нас, двух парней, идущих почти в сторону фронта. Когда оставалось дойти до деревни Афанасия километров десять, он мне предложил:

— Давай, Владимир, в нашу деревню сначала не пойдем, а остановимся переночевать вот в этой деревне, которая виднеется на нашем пути. Там живет моя тетка, она нас пустит переночевать. Я не знаю, какая сейчас обстановка в нашей деревне, поэтому думаю, что мы переночуем у моей тетки, а утром я [119] схожу домой и узнаю, как там дела. Если там все хорошо, то я сразу же приду за тобой.

К вечеру, когда уже стало темнеть, мы пришли в деревню, где жила его тетка. Она встретила нас очень радушно, накормила, и мы легли спать. Утром, как и договорились, Афанасий пошел в свою деревню и сказал:

— Ты, Владимир, пока побрейся и жди меня. Часа через два я вернусь, и мы обо всем договоримся.

Судя по рассказам Афанасия, до его деревни оставалось километров пять. Это примерно час пути. Я побрился и стал ждать Афанасия. Прошло уже три часа, а его все нет и нет. Я уже стал беспокоиться. Его тетка, видя мое беспокойство, с какой-то язвительной усмешкой мне заявила:

— А что вы его ждете? Он, наверное, не придет. Он ведь уже дома, а вам еще нужно идти в Тульскую область. Вам с ним совсем не по пути.

Это высказывание тетки показалось мне очень подозрительным. Я подождал еще около часа. И снова тетка Афанасия мне заявляет:

— Наверное, вам уже пора уходить. Афанасий-то не придет. И вдруг нагрянет полиция или немцы, тогда нам несдобровать.

Я понял, что меня уже выгоняют. С тяжелым сердцем я уходил из этого дома и не пошел на улицу, а по огородам вышел в степь. Поднявшись на небольшую высотку, я стал рассматривать местность.

Внизу, на север от нее, шла железная дорога. Это, видимо, дорога на узловую станцию Касторная. Дальше, километрах в трех от высотки, за железной дорогой, была видна какая-то небольшая деревня. Я подумал, что это, наверно, и есть та деревня, где живет Афанасий.

Я не мог уйти, не повидав его, и решил во что бы то ни стало найти его дом и узнать, что же надумал делать Афанасий. «Не мог же он так по-свински поступить [120] и бросить меня на произвол судьбы. Мы же столько дней шли с ним вместе. Делились последним куском хлеба. Сколько раз я выручал его из беды. Надо узнать, в чем же дело. Не случилось ли что с ним, не попал ли он в полицию, тогда об этом надо сообщить его жене», — думал я и пошел в сторону деревни, которая была видна с высотки. Шел я прямо по полю сжатой пшеницы.

Когда я приблизился к этой деревне и пригляделся, то обнаружил, что в ней полно немецких солдат. Там, видимо, стояла какая-то кавалерийская или интендантская часть, так как было видно, как немцы выводили большое количество коней на водопой.

Мне уже было поздно возвращаться назад, так как это было бы подозрительным для немцев, поэтому я смело пошел в деревню, надеясь, что там встречу Афанасия и мы как-нибудь выкрутимся из создавшегося положения. Войдя в южный конец деревни, я увидел, что в середине улицы из камышовых плит немцами построена большая конюшня, тщательно замаскированная с воздуха. Немецкие солдаты занимались своим делом и не обращали на меня никакого внимания, но навстречу мне шла женщина с ведром, которая, увидев меня, крикнула:

— Эй! Ты чего здесь шляешься?

Я подошел к ней и ответил:

— Не шумите. Вчера я пришел вместе с Афанасием, вашим трактористом, из плена. Мы с ним переночевали в соседней деревне у его тетки, а утром он ушел в свою деревню и не пришел ко мне. Я друг и вот теперь разыскиваю его. Он, мне кажется, в вашей деревне живет?

— Ох, как же ты сюда попал? — удивленно воскликнула она. — Сюда никак нельзя было тебе приходить. Наша деревня считается запретной военной зоной. Здесь стоит фронтовая немецкая часть. А Афанасий живет в соседней деревне. Ты пришел не туда. [121] Иди и не оглядывайся в тот конец, а потом, выйдя из деревни, повернешь налево и прямо по полю уходи скорее, пока тебя не словили немецкие солдаты.

Я понял, что попал просто в безвыходное положение, и быстро зашагал в противоположный конец деревни. На завалинке последней хаты сидело несколько деревенских стариков. Один из них, увидев меня, поманил к себе:

— Ты что здесь делаешь?

Я, долго не думая, рассказал старикам то же самое, что и встретившей меня женщине. Один из них при упоминании имени Афанасия вдруг, оживившись, заявил:

— Так Афанасий-то мой племянник. Он что, с тобой пришел? Ах ты, батюшки, да как ты сюда попал. Тебя здесь могут немцы повесить. Никому постороннему нельзя сюда. И вон наш староста еще идет. Пропадешь ты, парень. Ну-ка, мужики, загородите этого парня, а я пойду старосту отведу отсюда.

И старик быстро зашагал в сторону появившегося мужчины с белой повязкой полицая на рукаве. Он не заметил меня. И когда они ушли вместе с дядей Афанасия в один из домов, то старики мне посоветовали уходить в один из прогонов, который находился ближе к концу деревни, через который я вошел.

Мне удалось благополучно снова пройти почти по всей деревне, и я уже стал выходить в прогон, рекомендованный стариками. Он был обсажен со всех сторон кустарником. И вдруг я увидел, что прямо мне навстречу на мотоцикле едет немецкий офицер с большим нагрудным знаком «полевой жандармерии». Я знал, что это самые беспощадные среди всех офицеров гитлеровской армии к нам, военнопленным, поэтому, мгновенно сообразив, что меня ожидает при встрече с ним, я быстро нырнул в густые [122] кусты и, лежа, притаился в зарослях. На мое счастье, этот офицер, не заметив меня, проскочил мимо.

Полежав немного в кустах, я уже хотел выбраться из них, но вдруг обнаружил, что рядом со мной двое деревенских мужиков пилят засохший тополь, который вот-вот должен упасть в мою сторону. Оказалось, что, когда я прятался в кусты почти рядом с ними, они не слышали моего шуршания в кустах. А теперь эти мужики, не спилив еще тополя, решили отдохнуть и сели почти рядом со мной.

Я лежал, затаив дыхание. Положение мое было незавидным. Что, если эти мужики обнаружат меня и передадут немецкому командованию? Попробуй тогда объяснить, что я делал в кустах в немецком гарнизоне фронтовой зоны.

На мое счастье, к отдыхающим мужикам подошел немецкий солдат и начал с ними ругаться. Я слышал его слова:

— Демаскирт! Демаскирт! Пошель нах комендатур! — И они все ушли к коменданту выяснять, можно ли пилить этот тополь, чтобы не производить демаскировку деревни.

Воспользовавшись их уходом, я тут же пополз в кустах. Уже стало вечереть, и немцы выставили патрули вокруг деревни. Поэтому, когда я миновал все кусты и выглянул из них, то увидел солдата, патрулирующего на этой стороне деревни. Я терпеливо стал ждать, пока совсем стемнеет. Когда патруль пошел в другой конец деревни и скрылся в наступившей темноте, я, пригибаясь, побежал в степь. Наступившая ночь была темная, так как луна еще не взошла, мне! удалось незаметно уйти из деревни. Примерно в километре от нее я нашел высокую скирду, сложенную из снопов сжатой пшеницы. Забравшись на нее и приподняв несколько снопов, я там устроился на ночлег. Спал я очень тревожно.

Рано утром меня разбудил орущий во весь голос [123] немецкий солдат, который ехал на повозке по степи и пел какую-то песенку. «Майн либе! Майн либе!» — орал этот немец.

Было уже совсем светло, но солнце еще не взошло. Я подождал, когда проедет этот немецкий солдат, и слез со скирды. Впереди меня, далеко в степи, были видны две деревни. В одной из них жил Афанасий, но в которой — неизвестно. Я пошел наугад к одной из них.

По степи навстречу мне шли трое молодых парней, видимо, на покос, так как на плечах у них лежали косы. По росе далеко было слышно, о чем они говорят. Увидев меня, один из них сказал:

— Смотрите! Вон какая-то сволочь идет! Давайте задержим его и сдадим немцам.

«Вот это здорово получается, — подумал я, — иду по своей родной земле, а мои соотечественники хотят сдать меня гитлеровцам. Крепко же им гитлеровцы внушили свою психологию. А ведь совсем недавно эти юнцы учились в нашей советской школе. Как же мы их воспитывали, если фашисты успели перевоспитать их в течение нескольких месяцев оккупации». Но я не испугался этих парней, смело направился им навстречу, подошел к ним и спросил:

— Хлопцы, а в какой деревне живет Афанасий, ваш тракторист?

Услышав знакомое им имя, они сразу изменили ко мне отношение.

— А откуда вы знаете его? — спросил один из них.

— Спрашиваешь откуда, да я с ним позавчера из плена вернулся. Мы с ним остановились переночевать у его тетки, которая живет в соседней деревне на той стороне железной дороги. А вчера нам нужно было идти к нему домой, но мы случайно разошлись, вот я теперь ищу и его деревню, и его самого.

Они охотно рассказали, как найти деревню и дом Афанасия. Один из них даже проводил меня в нее. [124]

Мы прошли с ним мимо здания молочной, там женщины сдавали немцам молоко. Увидев незнакомого им человека, рассматривали меня с большим любопытством и настороженностью.

Деревня, где жил Афанасий, шла вдоль широкой балки, которая тянулась с востока на запад. Зайдя в нее с северной стороны, парень показал на дом Афанасия, стоящий на южной стороне, и ушел от меня.

Я перешел по мостику небольшую, речку, которая текла по балке, и подошел к дому Афанасия. Открыв дверь, я увидел сидящего за столом Афанасия. Он завтракал. Мне бросилось в глаза, что он был помыт, в свежей, чистой, белой рубахе и что-то ел из сковородки, запивая молоком. Увидев меня, стоящего на пороге его дома, он даже не смутился и не пригласил меня к себе за стол, чтобы позавтракать вместе с ним. А также не предложил мне сесть на стул, который стоял рядом со мной у порога дома. Возмущенный его поведением, я сказал:

— Ну, что же ты, Афанасий? Даже знаться не хочешь со мной, с твоим товарищем, с которым ты столько провел тревожных дней в пути по оккупированной немцами территории. С человеком, который столько раз выручал тебя из беды.

Нисколько не смутившись, на мои обвинения Афанасий заявил:

— Знаешь, Владимир, когда я пришел с тобой к моей тетке, то она мне сказала, что наша местность несколько раз переходила из рук в руки. Дней десять назад здесь были русские, а теперь вот опять немцы.

— Ты сказал «русские», а почему не «наши»? Ты что же, не русский, что ли? — возмутившись, спросил я.

— Ну, наши, — замялся он и продолжил: — Так вот мне тетка сказала: «Ты не связывайся с этим человеком, а то он принесет тебе горе. Немцы всех расстреливают, [125] кто у себя укрывает посторонних людей». Вот я и решил, что у нас тебе оставаться нельзя.

— Эх ты, Афанасий, лучше бы ты сразу мне сказал, когда еще мы были вместе у твоей тетки, что ты струсил. А я-то беспокоился за тебя и в поисках вчера чуть не попал к немцам в лапы.

— Ну, ты меня не разжалобишь. Попал бы ты к немцам в лапы, это твое дело. И вот что я тебе скажу, Владимир, вчера я заявил старосте, и тебя уже ищут.

Не успел он проговорить эти слова, как на пороге дома появился полицай, вооруженный карабином, а за ним староста, который, войдя в дом, спросил:

— Это тот самый, о котором ты мне вчера говорил?

— Да, это он, — подтвердил Афанасий, кивнув головой в мою сторону.

Повернувшись ко мне лицом, староста объявил:

— Согласно распоряжению местного немецкого коменданта вы арестованы, и мы вас сейчас отправим в районную комендатуру.

Не ожидая от Афанасия такого предательства по отношению к себе, я просто растерялся и не знал, что мне делать.

В это время Афанасий засуетился и, схватив со стола кусок хлеба и соленый огурец, сунул их мне в руку. Я машинально взял их и вышел во двор, где уже стояла лошадь, запряженная в повозку. Ошеломленный тем, что произошло, я безо всякого сопротивления сел в нее. Полицай, положив свой карабин на колени и взяв вожжи в руки, прикрикнул на лошадь, и мы поехали. Только тогда, когда мы выехали из деревни, я понял, что случилось со мной.

Нудно скрипели колеса повозки, пофыркивала лошадь, а в это время мои мысли лихорадочно работали. «Как мне теперь избавиться от этого полицая?» — подумал я и посмотрел в его сторону. Он сидел впереди меня на повозке, держа карабин на коленях, [126] придерживая его левой рукой, а правой подергивал вожжи, покрикивая на лошадь, которая лениво шагала по пыльной проселочной дороге. Полицай был могучим по своему телосложению, высокого роста. Это был парень примерно 19 лет. На повозке ничего, кроме сена, не было, и нечем было стукнуть его по голове. А вступать с ним в борьбу я не решался, так как полицай был намного сильнее меня, и тем более он был вооружен карабином. Тогда я попытался узнать, куда и зачем он меня везет.

— Скажите, пожалуйста, а вам староста дал какое-нибудь направление к коменданту относительно меня?

— Нет, а что?

— Да я просто спрашиваю. Боюсь, что комендант нас не примет.

— Староста мне только сказал: «Отвези этого человека в комендатуру, а там пусть сами разбираются, что с ним делать».

Из этих слов я понял, что он ничего не знает обо мне. И решил словесно обработать этого простоватого, как мне показалось, парня.

— А вы знаете, мы с Афанасием были большие друзья, — начал я, — и думали вместе пожить у него. Но, оказывается, у вас фронтовая зона, и немцы не разрешают находиться в деревне посторонним лицам.

— Да, это правда, — подтвердил полицай.

Чтобы еще больше расположить полицая к себе, я начал ему рассказывать о том, что я племянник французского подданного, что у меня во Франции живет дядя и что из-за него меня в армию не призывали и на фронте я не был.

— А как же вы попали в плен к немцам? — осведомился он.

— На фронт-то я не попал, а вот окопы и противотанковые рвы рыть меня мобилизовали. Во время [127] одного из налетов немецкой авиации я был ранен, когда мы копали ров. Потом уже на территории, которая была занята немцами, я лечился в их госпитале. А потом, после лечения, встретился с Афанасием, и мы вместе с ним шли в его деревню. До этого я думал, что прямо пойду к себе на родину, а оказывается, моя местность еще на той стороне фронта. Вот теперь мне совсем деваться некуда. Нужно будет просить немецкого коменданта, чтобы мне дали какую-нибудь работу.

Помолчав немного и убедившись в том, что расположение ко мне полицая улучшается, я продолжил:

— А знаете, я ведь по специальности инженер-электрик, крупный специалист в этом деле. Кроме того, я хорошо владею немецким языком. Благодаря знанию его я очень часто выручал Афанасия из беды. Если бы не я, то Афанасий сидел бы теперь где-нибудь в лагере военнопленных и не дождалась бы скоро его любимая женушка. Пока мы шли с ним, нас очень часто останавливали немцы, и когда я с ними говорил по-немецки, то они отпускали нас, как своих.

Чтобы подтвердить мои способности в немецком языке, я начал этому полицаю говорить многие немецкие слова, которые мне приходили на память. Показывая на лошадь, я ему сказал: «Это по-немецки пферд, а колесо — рад». Потом я вспомнил одно из произведений знаменитого немецкого поэта Генриха Гейне, которое мы учили еще в детстве, на уроках немецкого языка. И отрывок из него я пропел этому полицаю по-немецки. Войдя в роль знатока немецкого языка, я даже запел по-немецки наш гимн «Интернационал», но, чтобы он ничего не понял, я пропел его на мотив русской народной песни, но по-немецки.

Полицай, слушая меня, открыл рот от удивления. Ему, видимо, теперь представилось, что у него на [128] повозке сидит не военнопленный, а самый обыкновенный немец, который сейчас, того и гляди, что-нибудь гаркнет по-немецки...

Когда я закончил петь, полицай спросил меня:

— Вам там не жестко сидеть? Давайте, я вам подложу еще сена. — И он услужливо начал подкладывать под меня лежащее в повозке сено.

Мы уже подъезжали к станции Кшень. Впереди нас при въезде в город на дороге стоял шлагбаум и немецкие часовые. Полицай остановил лошадь, спрыгнул с повозки и, подойдя к немецкому солдату, показал свой документ. Немецкий солдат, покосившись на меня, открыл шлагбаум и разрешил нам проехать на станцию.

Городок, окружавший ее, был сравнительно небольшой. Строения в основном были одноэтажные, деревянные и только изредка встречались кирпичные небольшие общественные здания. Минут через двадцать мы въехали на небольшую площадь. Слева от нас находилась немецкая комендатура. Это было небольшое здание с высоким крыльцом, у которого стояла очередь местных жителей в ожидании приема к коменданту. Полицай привязал к телефонному столбу лошадь и вместе со мной подошел к ним. Мы тоже заняли очередь и стали терпеливо ждать приема к гитлеровскому коменданту. А в это время в моей голове крутились мысли, что же будет дальше, как мне вести себя на приеме у коменданта. На мое счастье, полицай, постояв в очереди минут пятнадцать, неожиданно мне заявил:

— Вы знаете что, оставайтесь здесь, так как вам все равно нужно будет видеть коменданта, а я поеду, навещу своих родственников, которые живут здесь на станции. Я давно уже у них не был, и мне очень хочется их навестить.

— Хорошо, поезжайте, пожалуйста, мне все равно [129] некуда деваться. Я обязательно буду ждать приема коменданта.

Полицай уехал. Я для вида постоял еще немного в очереди, внимательно наблюдая за тем, куда уехал полицай. «Не следит ли он за мной?» — подумал я. А в это время на площадке крыльца комендатуры появилась худенькая, вся накрашенная как кукла, секретарша коменданта и объявила, что господин комендант сегодня больше посетителей принимать не будет, так как его срочно вызывают в комендатуру области.

Люди, толпившиеся в очереди, начали расходиться. Я для вида немного постоял у крыльца и тоже пошел, не дожидаясь полицая. Про себя я подумал: «Кажется, снова повезло». Не спеша я пошел на западную сторону городка, прямо противоположную той, в которую поехал полицай. Зайдя в одну из глухих улиц, я завернул в крайний дом, чтобы попросить у местных жителей что-нибудь поесть. В нем меня встретила женщина и сильно перепугалась. Услышав мою просьбу, она поспешно сунула мне в руки две вареных картофелины и кусок хлеба и попросила меня скорее уходить из ее дома. Я ее хорошо понял. Дело в том, что жители этой станции были очень напуганы тем, что в приказах немецкого коменданта было объявлено: «Подвергать расстрелу всех, кто укрывает советских солдат и офицеров».

Наконец, я вышел в степь, примыкающую к станции, и по проселочной дороге пошел на северо-запад от нее. Через некоторое время она привела меня к железной дороге и дальше шла под небольшим железнодорожным мостом, который не охранялся немцами. Возможно, это была дорога на Курск. Я прошел еще километра два по открытой степи и остановился. Нервное напряжение последних двух дней давало себя знать. Оставшись один в степи, я не мог больше сдержаться. Я упал на землю, в высокую [130] пожелтевшую траву, и глухие рыдания начали трясти все мое тело. Я не мог перенести предательства, которое совершил Афанасий. Мне одному без товарища было тяжело и горько. «Что же мне теперь делать и как быть?» — спрашивал я себя.

Наступила глубокая осень. Мой план остановиться у Афанасия на некоторое время, чтобы осмотреться, разведать обстановку и на что-то решиться, полностью был разрушен. А я так надеялся на это. Я совершенно не знал, где находится фронт, где найти партизан, чтобы соединиться с ними. Кругом были немцы, полицаи и всякие немецкие прихвостни. Мое положение бездомного, всеми гонимого человека было невыносимым. Но наконец я постепенно успокоился, мое нервное потрясение закончилось, и я взял себя в руки. «Черт возьми, — сказал я себе вслух, — я еще живой, что я так распустил свои нервы? Все, хватит, нужно действовать. План остается прежним, иду на северо-запад к партизанам. Пока пойду в сторону Орла», — решил я и снова с прежним упорством зашагал по степи.

Уже был конец октября. Похолодало. Стал накрапывать мелкий осенний дождь. Моя раненая нога, обутая в галошу, сильно мерзла. Я нашел где-то в степи немецкий бумажный бинт и обмотал ее. Шею я завернул вафельным армейским полотенцем, с которым не расставался всю дорогу. Идти становилось все труднее и труднее. В степи больше не встречались ни скирды соломы, ни стога сена, где я раньше останавливался на ночлег. Ночевать было совершенно негде. Одну ночь мне удалось провести в каком-то заброшенном доме. Вторую — в копне сена, на задворках одного дома. Спал я в ту ночь тревожно, так как очень боялся, что захраплю и меня обнаружат.

В деревнях Орловской области люди голодали, поэтому мне почти никто из местных жителей не давал [131] ничего из еды. Я шел, совершенно голодный и обессилевший, но настойчиво продолжал свой путь.

Наконец в последних деревнях, через которые я прошел, местные жители мне сказали, что иногда до них доходят слухи о боевых действиях местных партизан, но где они находятся, никто не знает. Женщины одной деревни мне сказали, что где-то в северной стороне от них, километрах в тридцати, есть большие «Ворошиловские леса». Были эти леса на самом деле или это выдумка о них, но я, подгоняемый холодом и голодом, шел к ним в надежде встретиться с партизанами.

Первого ноября к вечеру выпал мокрый снег. Ночевать мне было негде, поэтому я решил идти и ночью. Совершенно голодный и сильно озябший, я еле-еле передвигал ноги. На моем пути все чаще стали появляться отдельные растущие деревья и небольшие заросли из голых кустарников и елок. Ночь была довольно светлой от покрывшего землю снега. Стало подмораживать. Примерно в полночь впереди я увидел одиноко стоящие два домика. Я подумал, что это, возможно, какой-то хуторок, и решил, подойдя к одному из них, постучаться в окно и попроситься на ночлег, а может, хозяева этого дома дадут и что-нибудь поесть. Так я и сделал. В надежде, что уже сейчас обогреюсь, я постучал в окно. И вдруг, неожиданно для меня, откуда-то появились два немецких солдата и, уткнув в мою спину автоматы, крикнули:

— Хенде хох!

От такой неожиданности я безо всякого сопротивления поднял руки и пошел под конвоем здоровенных немецких солдат. Как потом оказалось, это были не домики жителей, а караульное помещение немецкой фронтовой части, штаб которой находился в большом населенном пункте, расположенном по глубокой балке в нескольких сотнях метров от них, [132] на железнодорожной станции Золотарево, находящейся километрах в двадцати на восток от Орла. В то время я не знал, что нахожусь совсем близко к фронту.

Эти два гитлеровца привели меня в штаб немецкой фронтовой части. В штабной избе горел яркий электрический свет. Офицеры посадили меня на кухне за стол и дали мне есть. Это была рисовая молочная каша и настоящий пшеничный хлеб. Я не знаю, почему ко мне была проявлена такая щедрость с их стороны, но это на самом деле было так. Когда я закончил с ужином, один из офицеров спросил:

— Ду бист партизанен?

— Найн, — ответил я.

Услышав мой ответ по-немецки, офицер спросил:

— Шпрехен зи дойч?

— Шлехт, — был мой ответ.

Но офицер не поверил, что я не умею говорить по-немецки. В тот момент я был сильно подавлен своей неудачей, тем, что сам попался в руки немцев. И когда офицер спросил, партизан ли я, то я понял, что они меня подозревают в принадлежности к местным партизанам, и решил признаться, что я военнопленный и бежал из лагеря, так как не хотел умирать там голодной смертью. Я шел к родителям домой. Все это, как мог, я объяснил им по-немецки. Больше немцы меня ничего не спрашивали, так как у них не было переводчика, а я плохо понимал то, что они хотели от меня узнать.

Примерно через полчаса в немецкий штаб привели местного полицая, которому немцы приказали посадить меня под арест до утра в баню и там запереть. Полицай связал мне руки назад и, ткнув меня прикладом карабина в спину, повел в баню. Совершенно новая бревенчатая баня, куда втолкнул меня полицай, оказалась очень «надежным» местом для [133] всех арестованных. Убежать из нее было совершенно невозможно. Полицай, обыскав меня, отобрал безопасную бритву, поясной ремень и фотографию моей невесты Иры. Теперь я не мог даже побриться. Во время обыска полицай вел своеобразный допрос:

— Ну как, товарищ партизан, попался? Теперь вашего брата пытать будут, а потом повесят и на шею прицепят картонку со словом «Бандит». А ты случайно не участвовал на днях во взрыве водокачки на станции? Здорово ее подорвали ваши бандиты, под самый корешок. Теперь и воду в паровоз не зальешь, а у немцев паровозики-то маленькие и воду в них часто приходится заливать, а то далеко не уедешь.

Со слов полицая я понял, что здесь уже действуют местные партизаны, и что меня немцы точно подозревают в принадлежности к ним, и что я, возможно, участвовал в этой дерзкой операции. Полицай забрал мои вещи и, выйдя из бани, запер меня на замок. Оставшись один, я с большой досадой на себя подумал: «Эх, совсем немного не дошел до партизанской зоны». В углу бани я нашел охапку соломы и, растянувшись на ней, уснул тревожным сном.

Часов в девять утра тот же полицай снова привел меня к немецкому штабу. Он не отдал мне ничего из того, что отобрал ночью. Я пытался пожаловаться на полицая штабному офицеру, но он, видимо, или не понял меня, или не захотел понять и приказал крутить заводную ручку у застывшей на морозе легковой автомашины. Я так был обессилен многодневной голодовкой, что не мог никак провернуть эту ручку. Увидев мое бессилие, офицер только покачал головой и, отстранив меня, сам стал крутить ручку. Машина с трудом завелась. Он, видимо, не был таким жестоким, как были те, которые находились в комендатурах лагерей военнопленных. От них я бы [134] уже давно получил или хороший тумак, или удар плетью. Он прогрел машину и приказал мне садиться на заднее сиденье, а сам сел за руль. Рядом с ним солдат с автоматом в руках. Офицер вывел машину на шоссейную дорогу, которая шла на Орел, Кругом в степи лежал снег, и довольно сильно морозило. Справа от дороги далеко на горизонте виднелась узкая полоска леса. Это, наверно, и были те леса, о которых мне говорили местные жители. «Что же меня теперь ждет?» — с большой тревогой думал я. Потом на меня напала какая-то апатия, все стало безразличным, и я приготовился даже к самому худшему.

Через полчаса на горизонте показался город Орел. Въезжая в него, я заметил, что он не сильно разрушен и многие здания хорошо сохранились. Теперь на всех общественных зданиях висели вывески различных военных немецких учреждений: штабов, складов и других. Я совершенно не знал города, и была низкая сплошная облачность, это было 2 ноября 1942 года, поэтому не мог ориентироваться в нем и не представлял себе, куда же везут меня немцы. Через некоторое время машина остановилась у железных ворот высокой кирпичной стены. За ней возвышались большие прямоугольные красные кирпичные здания. Я понял, что меня привезли к тюрьме. Ворота открылись, и машина въехала во двор ее.

Под конвоем тюремной охраны меня ввели в первый блок и втолкнули на первом этаже в угловую камеру. Попав с улицы в эту камеру, я оказался бессильным что-нибудь рассмотреть в почти темном помещении. Наконец, мои глаза стали понемногу привыкать, и я увидел вделанные в стену железные нары, маленькое окно под самым потолком, через которое проходил очень слабый свет, и стоящую у двери на полу парашу.

Камера была настолько узка, что мимо железных нар можно было пройти только боком. Больше я пока [135] разглядеть ничего не мог. Это был знаменитый «Орловский централ», о котором пелось в старинной русской песне. Кое-как устроившись на голых прутьях нар, я предался горестным размышлениям. Вспомнил детство, годы учебы в школе-семилетке вдали от своих родителей. Вспомнил, как каждый понедельник рано утром зимой моя мама провожала меня в школу, которая находилась в десяти километрах от нашей деревни, в городе Покрове, где я жил у чужих людей. Как мне горько было тогда расставаться с мамой, и я, будучи еще совсем маленьким мальчиком, со слезами на глазах шел по снежному полю, оставив ее, такую родную мне, среди этого поля... Незаметно для себя я уснул. Утром солнечный лучик проник через маленькое окно и осветил стену моей камеры. Отлежав свои бока на голых прутьях нар, я поднялся и увидел на стене различные надписи. Они были сделаны карандашом и чем-то острым нацарапаны прямо по штукатурке стены, почерневшей от времени. Вот некоторые из них, которые мне особенно запомнились: «Дорогая моя мама, прощай, завтра я буду уже мертв», «Проклятье, как не хочется умирать», «Прощай, моя дорогая Родина и все мои родные», «Вот и кончилась моя молодая жизнь», «Дорогая и любимая Наташа, прощай навеки». На этой стене больше не было свободных мест, вся она была исписана аналогичными надписями. По этим прощальным надписям я понял, что попал в камеру смертников. «За что же ждет меня такая участь? — горько думал я. — Мне даже не удалось убить ни одного фашиста. Как это несправедливо...»

Загремел засов в железной двери, и появившийся немецкий охранник приказал мне выходить на допрос. В одном из помещений во дворе тюрьмы меня ввели в большую комнату, где сидело несколько немецких офицеров и переводчик. Я обратил внимание, что один из немцев, здоровенный детина, сидел [136] с засученными до локтя рукавами. Руки у него были волосатые, как у обезьяны. Начался допрос. Я рассказал немцам ту же историю, что и в лагере военнопленных в городе Шахты. Что убежал из него, так как хотел жить, а не умирать голодной смертью. Потом я рассказал им, как шел пешком до того дня, когда ночью меня схватили немцы у станции Золотарево.

— Ну, хватит тебе врать! Лучше скажи, как ты стал партизаном, — потребовал от меня через переводчика один из допрашивающих.

— Нет! — возразил я. — Я не был партизаном! Я военнопленный, бежавший из лагеря.

— Ду бист партизанен! — гаркнул немец с засученными рукавами. — Где остальные партизаны? Сколько всего вас?

Я снова повторил, что не партизан и партизаном не был. Тогда немец ударил меня своим волосатым кулаком в лицо и разбил мне нос. У меня потекла кровь. От второго удара я упал на пол, был избит им ногами и потерял сознание. Очнулся я в своей одиночной камере, лежа на полу, весь перемазанный запекшейся кровью. Превозмогая сильную боль во всем теле, я кое-как поднялся на свои избитые ноги и лег на нары. В полубредовом состоянии я провел остаток этой ночи.

Утром я вспомнил, что где-то в голенище сапога хранил синенький лагерный номер, который был выдан каждому военнопленному вместо его фамилии. Там нас вызывали только по этим номерам. Кое-как я снял сапог с правой ноги, нашел его, снова обулся, а этот синенький номерок положил в карман брюк.

И снова меня повели на допрос. И снова вопросы: «Партизанен, одер никс», и снова побои. В тот момент, когда я почувствовал, что могу потерять сознание, я вынул из кармана этот лагерный номер и показал его немцам. [137]

— Вас. ист дас? — спросил один из них, увидев этот номер в моей руке.

— Это мой лагерный номер.

Не успел я еще произнести последнее слово, как снова получил такой удар в голову, что упал без сознания. Этот лагерный номер, видимо, и спас меня от неминуемой гибели. Не знаю, что было дальше, только я очнулся уже в другой камере, лежал на нарах, и над моей головой склонились двое мужчин. Они оба были одеты в комбинезоны летчиков. Это были наши летчики, сбитые во время одного из воздушных боев и попавшие в плен к немцам. Очнувшись, я спросил их:

— Кто вы такие?

— Мы-то советские летчики, а ты кто такой? — как-то совсем недружелюбно спросил один из них.

Впоследствии я узнал от этих товарищей, что они думали, будто к ним в камеру меня подбросили немцы специально, чтобы я слушал, о чем они говорят между собой. А что я был сильно избит, это они считали обычной маскировкой. На их вопрос я ответил:

— Я военнопленный, бежал из лагеря, но немцы меня словили около фронта и думают, что я партизан. Меня дважды допрашивали и каждый раз беспощадно били.

Мои ответы были для них неубедительными, и я это почувствовал, когда внимательно посмотрел в их лица. Они мне не верили. Я не знал, как мне быть, и на всякий случай решил их попросить:

— Товарищи, я совсем не знаю, что будет со мной дальше. Кто их знает, этих фашистов. И если меня немцы расстреляют или повесят, то я вас обоих очень прошу, сообщите по возможности моим родителям в Орехово-Зуевский район Московской области, в деревню Дубровку, Ильину Петру Прокофьевичу обо всем, что случится со мной...

Мне опять стало плохо, и я забылся. Очнулся я [138] снова, когда мне в рот эти летчики пытались залить какую-то теплую жидкость. Это был суп, которым меня пытались напоить мои новые друзья. Летчики оказались очень хорошими товарищами. Они заботливо ухаживали за мной. Для того чтобы меня чем-то подкормить в этой тюрьме, они придумали обменять свои меховые унты на кирзовые сапоги у полицаев тюрьмы, а впридачу договорились с ними получать от них суп из полицейской столовой. Этим супом они и подкармливали меня.

Каждый день, как только войдет к нам в камеру охранник, я с ужасом ждал, что он снова пришел за мной, поведет на допрос, и меня изобьют, или случится еще что-то более худшее. Но пока опасения мои были напрасны, немцы обо мне, видимо, забыли.

С нами по соседству в следующей камере находился в заключении один местный парень, звали его Николаем. В тюрьму он угодил за украденное у немцев зерно. Благодаря знакомству с полицаем, который охранял наши камеры на третьем этаже этого блока, мои товарищи могли встречаться с Николаем. Они часто уходили из камеры играть вместе с полицаем и Николаем в карты. Делалось это, конечно, тайно от немецкой охраны. Родственники Николая часто ему передавали различные гостинцы. Накануне Октябрьских праздников они передали ему ведро картошки и большой кусок свиного сала. Николай почистил картошку, сварил ее в ведре на чугунной печке, которая стояла в его камере, заправил поджаренным на сковородке салом и угостил всех нас этим очень большим для нас лакомством. Так мы в тюрьме отмечали наш большой праздник Октября. С нами вместе ел эту картошку и полицай, который оказался неплохим человеком. Особенно хорошо он относился к пленным летчикам, которые были вместе со мной в одной камере. Я постепенно стал выздоравливать [139] и чувствовал себя уже хорошо. Немцы больше меня на допросы не вызывали.

Пока я был больной, то каждое утро парашу из камеры выносили по очереди мои товарищи летчики. Когда я себя почувствовал вполне хорошо, то и я решил пойти с этой парашей. Процедура выноса ее из камеры протекала следующим образом. Полицай утром нас по одному выпускал из камеры вместе с парашей, затем нас выстраивали на железных площадках, которые тянулись вдоль камер здания тюрьмы. После этого строем по одному выводили во двор. Очистив параши во дворе, мы снова строем шли в свои камеры.

Однажды, когда я выносил парашу, то увидел, как из нижних камер смертников выводили молодую женщину с грудным ребенком на руках, а в другой раз — целую семью: мужчину с женой и двумя малыми детьми. «Никого не щадят, фашистские гады, даже грудных детей», — подумал я тогда.

К сожалению, фамилий и даже имен тех летчиков, которые сидели со мной в одной камере, я не мог узнать, так как они друг друга называли только по воинскому званию. Помню, что один из них был младший лейтенант, а второй — лейтенант. Мы с Николаем их также именовали по званию. Так я пробыл в Орловской тюрьме примерно с полмесяца. Во второй половине ноября, вечером, нам всем троим было приказано выходить из камеры с вещами. Под усиленным конвоем немецких солдат нас вывели из тюрьмы и повели на железнодорожную станцию. Там нас посадили в маленький пассажирский вагон, в котором с нами сели и солдаты, сопровождавшие нас. В вагоне уже сидело несколько военнопленных в шинелях командного состава. Я внимательно осмотрел вагон. В окнах были вставлены стальные решетки, а в дверях сидели немецкие автоматчики. [140]

О возможности побега не могло быть и речи. В вагоне было очень холодно, и мы с моими друзьями-летчиками сидели, плотно прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Везли нас немцы в этом вагоне весь остаток ночи и следующий день. Рано утром мы проехали Брянск, а днем Рославль. На вторую ночь немцы нас привезли в Смоленск и приказали выходить из вагона.

На станции, на железнодорожных путях и на уцелевших еще зданиях лежал снег. Дул сильный ветер, и был крепкий мороз. Немецкая охрана приказала построиться, всех нас пересчитали и повели в город.

Через разрывы сплошной облачности иногда выглядывала луна, по которой я определил, что нас ведут куда-то в восточную часть города. Сначала, по всей видимости, нас вели по центральной улице. Кругом были сплошные развалины, стояли коробки обгоревших высоких зданий. Где-то вверху на сгоревшем здании от ветра хлопал и уныло скрипел лист железа. Через некоторое время нас стала обгонять медленно движущаяся в том же направлении, куда шли и мы, колонна мотоциклов. Гитлеровские солдаты на мотоциклах сидели, закутавшись, и представляли собой каких-то невиданных чудовищ.

В конце главной улицы мы свернули направо и шли еще некоторое время куда-то на окраину города. Наконец, гитлеровские охранники нас подвели к загороженному многими рядами колючей проволоки лагерю военнопленных. Это был «Гросс лагерь кришгефанген» в Смоленске. Нас очень долго не впускали в него. Мы стояли около ворот на ветру при сильном морозе. Даже летчики и те мерзли в своих комбинезонах с меховыми воротниками, а я вообще думал, что совсем замерзну в полулетней одежде. Мою больную ногу, обутую в галошу, я совсем перестал чувствовать и думал, что уже ее отморозил. [141]

Наконец, после двухчасового ожидания, нас впустили в этот лагерь и повели к бараку под номером тринадцать, который оказался еще раз огороженным колючей проволокой, теперь уже внутри самого лагеря. Это был барак «особо опасных» военнопленных. Здесь находились партизаны, летчики, командиры и политработники Красной Армии. Когда мы пришли туда, там было всего несколько человек. Помню двоих мужчин в возрасте 30–35 лет, которые при знакомстве с нами сказали, что они партизанские врачи и были схвачены вместе с ранеными партизанами одной из карательных частей. Раненых немцы уничтожили, а их посадили в этот барак. Был там один капитан и два летчика. Прибывшие летчики сразу же стали общаться с ними.

Среди всех этих пленных я оказался каким-то обособленным человеком, почти все стали сторониться меня. И только, пожалуй, один из врачей тепло отнесся ко мне. Я хорошо понимал, почему так изменилось их отношение. Во-первых, потому что я был для них обычным сержантом, притом очень плохо одетым, похожим почти на «бандита с большой дороги», во-вторых, человеком с «темной» биографией. Второе обстоятельство, наверное, было самым главным. О моей «темной» биографии, о том, что я был племянником французского подданного, я как-то, будучи в тюрьме, рассказал летчикам, с которыми находился в одной камере. Должен сказать, что в предвоенные и военные годы к людям, которые были связаны родственными связями с заграницей, относились очень подозрительно и даже враждебно. Вот это я почувствовал и здесь, находясь в лагере.

Дорогие читатели! Пора, видимо, объяснить вам, кто же это был мой дядя, который оказался французским подданным.

В конце 1915-го или в начале 1916 года, я точно [142] не знаю, мне было несколько месяцев от роду, брат моей матери Потапов Василий Иванович, мой дядя Вася, был призван в царскую армию. Тогда мы жили в деревне Старые Омутищи, Покровской волости, Владимирской губернии. Мой дядя Вася был обыкновенным крестьянским сыном. Его отец умер очень рано, оставив маленьких детей, сына Васю и двух дочерей. Одна из них — моя мать. Она, ее сестра Фима и брат Вася жили в тяжелой нужде у моей бабушки Катерины. Чтобы как-то прожить, дядя Вася, когда подрос, зимой уезжал в Москву на заработки, где работал плотником.

Шел второй год Первой мировой войны. Дядя Вася рядовым солдатом попал служить в ту часть, которая предназначалась для отправки в виде экспедиционного корпуса во Францию. Сначала он служил на Дальнем Востоке, а затем их экспедиционный корпус морскими путями был отправлен во Францию. Плыли они очень долго, их путь лежал вдоль берегов Китая, Вьетнама, Индии, а затем Средиземным морем. В 1917 году, когда у нас в России свершилась Великая Октябрьская революция, то их, русских солдат, во Франции интернировали и засадили в лагеря. Некоторые из них пытались совершить побег и вернуться на Родину, но удавалось это очень немногим. Большинство беглых русских солдат, попавшихся на границах европейских стран, снова возвращали во Францию.

Через некоторое время, когда дядя стал работать на ферме в качестве батрака, он познакомился с французской девушкой Мартой, а потом женился на ней. Тяжелая жизнь была в семье Потаповых. Но, несмотря на жизненные трудности, они были счастливы. У них родилось пятеро детей. В годы кризиса дядя остался без работы, а так как он еще был русским подданным, то ему, как иностранному рабочему, никакого [143] пособия по безработице не полагалось. Испытывая страшную нужду, он был вынужден принять французское подданство.

Из-за моего дяди Васи мне, его племяннику, пришлось очень многое пережить. Перед Великой Отечественной войной по окончании техникума я был призван в Красную Армию. Как комсомольский активист я попал служить в войска НКВД по охране и обороне военных объектов. После одной из политинформаций, когда шел разговор нашего политрука на тему о связях с заграницей и шпионаже, я был вынужден доложить командиру своего отделения, что у меня есть дядя, который живет во Франции. После этого меня тут же исключили из состава курсантов полковой школы младших командиров, а затем уволили из войск НКВД. Я очень сильно переживал позор, который обрушился на меня — комсомольца. А когда я уже работал в техникуме, мне не один раз администрацией ставилась в упрек моя «связь с заграницей». Из-за этого дяди я даже не попал добровольцем на финский фронт зимой 1939–1940 годов. Когда я пришел в наш военкомат и после медицинского осмотра был вызван на прием к военному комиссару, то он задал мне несколько вопросов:

— Вы стрелять-то из винтовки умеете?

— Да, — ответил я. — Я — «Ворошиловский стрелок».

— Это хорошо, молодец, — похвалил меня военком. — Ну, а на лыжах хорошо ходите?

— Да, я сдал все нормы на значок «Готов к труду и обороне».

И тут я сделал оплошность, когда спросил военкома:

— А не будет ли служить препятствием для вступления добровольцем в армию то, что мой дядя живет во Франции? [144]

— Как, — испуганно спросил меня военком, — у тебя дядя во Франции и французский подданный?

— Да, — ответил я.

— Вот что, давай-ка иди домой. В нашей армии тебе делать нечего, — категорически заявил военком.

Понурив голову, как облитый из ведра холодной водой, убитый этим новым позором, я вернулся домой.

Но вернемся снова в наш тринадцатый барак, где мы, военнопленные, находились в то время. Должен сказать, что я очень переживал отчужденность, которую почувствовал со стороны моих товарищей, но особого вида старался не показывать. Однажды, лежа на своих полатях и находясь в состоянии грустных размышлений, я тихим голосом запел: «В далекий край товарищ улетает, за ним родные ветры вслед летят. Любимый город в синей дымке тает, знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд...» В молодости у меня был неплохой голос, поэтому, когда неожиданно мои товарищи услышали знакомую песню, то, удивленно посмотрев на меня, как-то сразу притихли и глубоко задумались. Особенно мое пение понравилось одному из партизанских врачей. И он попросил меня спеть еще что-нибудь. Я задумался и вспомнил слышанную мной в одном из московских театров летом 1941 года арию Эдвина из оперетты «Сильва» и тихим голосом запел: «Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось. Помнишь ли ты наши мечты?» Растроганный до слез этой арией, врач, улыбнувшись, сказал:

— Ну вот, теперь у нас есть и свой тенор.

С тех пор этот врач прозвал меня тенором и еще не раз обращался ко мне с просьбой:

— А ну-ка, тенор, спой нам, пожалуйста, что-нибудь еще. [145]

Я знал очень много русских народных и советских песен и удовлетворял его просьбу. К нам в барак стали прибывать все новые и новые товарищи — летчики, сбитые гитлеровцами на фронте. Они только летчикам рассказывали о положении на фронтах и в стране. Но мы и так догадывались, что на фронтах идут тяжелые бои.

Здесь, в Смоленском лагере военнопленных, режим был такой же, как и в лагере города Шахты. Один раз в сутки нам давали баланду и маленький кусочек хлеба. Баланда в основном была сварена из гнилой мороженой нечищенной картошки, а иногда из свеклы, заправленной какими-то консервами из отбросов. Даже свиньи отвернулись бы от такой пищи. Мы здесь так же голодали, как и в городе Шахты. У нас не было котелков, и мы пользовались консервными банками, которые находили около кухни. На получение баланды нас из барака водил строем полицай. Особенно зверствовал над нами полицай с украинским выговором, который ходил все время с плеткой и бил нас по всякому поводу и без повода. Консервные банки были очень малы по объему для получения суточной баланды, поэтому, когда кто-нибудь из нас пытался подсунуть под разливочный ковш повара вторую банку, то этот полицай выбивал из рук осмелевшего пленного обе банки, выливая на землю драгоценную баланду и избивая его плеткой. Нам приходилось наблюдать и то, что военнопленные, не имея котелков или банок, вынуждены были получать порцию баланды прямо в свою пилотку, на ходу съедая все, что еще не успело вытечь из нее.

Однажды я обнаружил в бараке оставленный рабочими, строившими его, молоток. Это была неоценимая находка. Набрав несколько консервных банок, я сделал из них себе котелок с проволочной ручкой. Мой котелок всем понравился, и посыпались заказы [146] от моих товарищей на изготовление таких же котелков. А потом мы приспособились обменивать их через проволочную ограду на хлеб у пленных, которые ходили на работы вне лагеря и которых немцы лучше кормили, чем нас, а кроме того, они воровали у немцев различные продукты питания и были не так голодны, как мы.

Моя обувь сильно износилась. Галоша, которую я носил на левой, раненой ноге, совсем порвалась. Эта нога сильно мерзла от снега, попадавшего в нее. Нужно было что-то делать. Я нашел на чердаке барака старые, брошенные и грязные солдатские шинели и брючный солдатский ремень. Выкроил ножиком, который мне одолжил один из летчиков, из шинели что-то похожее на сапог и начал его сшивать. нитками, выдернутыми из солдатского поясного ремня. После нескольких дней кропотливой работы получилась неказистая на вид, но довольно теплая обувь на мою раненую ногу.

Хотя летчики и не делились с нами своими секретами, но я догадывался, что они готовятся к побегу. Дело в том, что когда летчиков водили на допрос в комендатуру лагеря, то в ожидании своей очереди к коменданту они обнаружили большой ящик в углу коридора, где стояли. Из любопытства им удалось его открыть и обнаружить там большое количество различных предметов, отобранных у пленных. Там были ножи, финки и другие предметы. С большой предосторожностью они взяли из этого ящика нож и еще кое-что, например клещи и два напильника. Все это они попрятали в воротниках своих комбинезонов.

Однажды я также увидел, как они прятали белые простыни, которые где-то достали через пленных общего лагеря. Тогда я понял, что из простыней они [147] хотят сделать маскировочные халаты и действительно готовятся к побегу.

Гитлеровская комендатура лагеря среди пленных нашего барака вела большую пропагандистскую работу. Они нам все время приносили фашистские журналы, изданные на русском и немецком языках. Снабжали нас различными брошюрами, порочащими нашу советскую действительность, руководителей партии и правительства. Среди всей этой антисоветской пропаганды особенно выделялся один из журналов, который издавался, по всей видимости, в оккупированном гитлеровцами Смоленске. Он по своему виду был похож на наш сатирический журнал «Крокодил». Название журнала я теперь не помню, но особенно мне запомнился один из номеров его. На обложке был изображен паровоз и несколько вагонов, на всех парах идущий к пропасти, изображенной перед ним. В паровозе и в вагонах в сильно искаженном виде были изображены наши руководители партии и правительства, которые выглядывали из окон вагонов и паровоза. Внизу под этой злобной карикатурой стояла надпись: «Конец Советской власти».

Кроме антисоветских журналов и различных книжонок, комендатура лагеря также повесила на стене нашего барака плакат. На нем были изображены запряженные в ярмо крестьянин и рабочий, с огромным трудом тащившие повозку, на которой было написано «Советская власть». Так гитлеровские пропагандисты пытались нас уверить в том, что Советская власть — это ярмо на шее наших соотечественников. Эта злобная пропаганда гитлеровцев против нашей Советской власти вызывала среди нас, военнопленных, еще большее озлобление и ненависть к оккупантам, ко всем полицаям и всякого рода прислужникам.

Неподалеку от нашего барака, на территории лагеря, [148] висел еще один плакат, призывающий военнопленных вступать в «Русскую народную освободительную армию». А в барак стал очень часто заходить комендант, который, хорошо владея русским языком, пытался обработать наших летчиков и командный состав. Он всячески заигрывал с ними. Особенно это происходило в дни, когда на Сталинградском фронте положение окруженных немецких войск стало безнадежным. В эти дни комендант сам принес нам ведро квашеной капусты и сказал:

— Хлопцы, я тут вам принес капусты, заряжайтесь витаминами.

Но с агитацией у этого коменданта ничего не получилось. Наши ребята оказались стойкими и не поддались этой фашистской агитации. В армию генерала Власова никто не пошел. Озлобленные гитлеровцы решили разделаться с нами, но об этом я напишу несколько позже.

Однажды ночью, это было примерно в конце декабря 1942 года, нашей бомбардировочной авиацией был совершен налет на Смоленск. Мы наблюдали, как в стороне железнодорожной станции рвались бомбы и горели склады, а может быть, и цистерны с горючим. Кто-то из нас не выдержал и закричал в сторону наших летчиков: «Ребята! Давайте, рубаните по нашему лагерю и освободите нас!»

Наступил 1943 год. Подготовка к побегу у летчиков подходила к завершению, и они решили бежать в конце января. В одну из безлунных ночей они намеревались клещами оборвать колючую проволоку, опоясывающую барак, преодолев первую преграду, а затем, таким же образом пройдя и внешнюю ограду лагеря, выбраться на волю.

Насколько был бы успешным этот побег в зимнее время даже в маскировочных халатах, трудно сказать. Но побег летчикам совершить не удалось. Почти [149] накануне, 21 января 1943 года, в наш барак неожиданно пришла большая группа немецких солдат. Офицер, возглавляющий эту группу, приказал всем нам выйти из барака и построиться. Немцы нас пересчитали, под усиленной охраной повели на железнодорожную станцию Смоленска и посадили в товарный вагон. Нас было 25 человек. Я внимательно осмотрел вагон. Внутри него стояла чугунная печка, но нар не было. Окна были опутаны колючей проволокой, но не закрыты.

Немецкий офицер, стоящий напротив двери нашего вагона, обратился к нам по-русски с такой речью:

— Ребята! Я вас буду сопровождать до города Лодзь. Там вы будете работать на фабриках и заводах. Вас будут хорошо кормить и одевать в спецодежду. Очень прошу вас, не пытайтесь по дороге совершать побега, так как, кого мы словим, расстреляем. Я всю дорогу до Лодзя обещаю вас хорошо кормить из солдатской столовой. Если вас привезу в Лодзь, то германское командование обещало дать мне отпуск в Берлин. Там живут мои родственники, которых я еще не видел, так как родился и жил в России в автономной области немцев Поволжья.

Мы поняли, почему он так хорошо говорит по-русски. Мои товарищи молча слушали это выступление, но ничего не ответили ему. Я же решил его успокоить. Подойдя поближе к двери вагона, сказал:

— Господин офицер! Мы вам обещаем не пытаться бежать из вагона. Везите нас туда, куда вам приказано. Можете не беспокоиться, сейчас зима, мороз, куда же побежишь в такую стужу. Смотрите, как я плохо одет. Я же замерзну в этих снегах, поэтому не волнуйтесь. Вы нас всех благополучно привезете в этот Лодзь.

Совсем не знаю, что в это время думали наши [150] летчики о моем выступлении. Возможно, они меня осуждали, а может быть, догадывались о моем истинном желании. Я же думал совсем о другом: мечтал бежать из этого вагона, но как это сделать, еще не знал.

Посмотрев на мою рваную телогрейку, хлопчатобумажные брюки, порванные во многих местах, кирзовый и какой-то неопределенной формы самодельный сапог из старой шинели на раненой ноге, а также летнюю кепку, сидящую чуть ли не на затылке, офицер сказал:

— Ну, хорошо, значит, договорились.

— Господин офицер! А вы не можете вон ту реечку подать, она нам пригодится для растопки печки, — попросил его Голиков Александр, стоящий рядом со мной в дверях вагона.

Немецкий офицер крикнул стрелочнице, чтобы она подала нам эту длинную деревянную рейку, лежащую на путях. Женщина не только подала нам ее, но еще дополнительно принесла дров и каменного угля.

Немецкие солдаты закрыли дверь вагона и накинули накладку дверного запора, но почему-то дверь запирать на замок не стали. Офицер и солдаты, сопровождавшие нас, сели в соседний вагон. Стало уже вечереть, и поезд тронулся на запад в сторону Орши.

В вагоне было почти темно, и только из маленьких окон к нам в вагон пробивался слабый свет уходящего дня. Под нами гремели колеса вагонов, иногда поскрипывая на железнодорожных стрелках. Мы все находились в каком-то горестном оцепенении и молчали, думая каждый о своем. И вдруг кто-то из летчиков нарушил тишину:

— А вы знаете, друзья, нас немцы везут в лагерь смерти. В городе Лодзь, в Польше, имеется большой [151] лагерь, в котором немцы истребляют всех военнопленных и главным образом командный состав Красной Армии. Вот туда нас и везут. Надо спасаться, пока не поздно.

Насколько был прав этот летчик относительно лагеря смерти, мы тогда не знали, но всем было ясно, что ничего хорошего от немцев ждать не приходится. Быть рабами немецкого фашизма мы не хотели.

— Что будем делать? — кто-то спросил из темноты.

— Давайте перекусим клещами колючую проволоку в окне, этой рейкой приподнимем накладку и откроем дверь, — предложил Голиков.

Всем это предложение очень понравилось, и мы начали действовать. Появились клещи. Проволока была перекушена. На улице еще пока было довольно светло, и накладка запора была хорошо видна. Одна попытка открыть запор была неудачна. Вторая попытка — снова неудача. И вот, наконец, на третьей попытке накладка запора приподнялась, и дверь приоткрылась. Но наш поезд в это время уже приближался к узловой станции Орша, и совершать побег на этой большой станции мы не решились. Но, увы, наш поезд стал замедлять ход и остановился. Мы все легли на пол вагона и притворились, что спим. В наступившей тишине мы ясно услышали, как к нашему вагону подошли немцы и начали что-то возбужденно между собой говорить. Стало ясно, что они обнаружили отброшенную вверх накладку на запоре. Один из немцев довольно громко сказал:

— -Дизе махен партизанен!

После этих слов немцы открыли дверь вагона и, освещая нас электрическим фонариком, стали считать:

— Айне, цвай, драй... фюнфунд цванциг. Аллес! — сообщил с облегчением считающий нас солдат. [152]

Немцы снова закрыли дверь вагона, накинули запорную накладку, а потом было слышно, как они стали закручивать накладку проволокой. Каждый из нас молча досадовал на постигшую нас неудачу. Мы же были почти на свободе, и такая досада. Но делать было нечего. Через некоторое время наш поезд снова тронулся в путь. Тогда мы встали с пола и вслух снова стали строить планы побега. Кто-то предложил:

— Товарищи! Надо выломать пол в вагоне и прыгать на ходу поезда через пол на шпалы.

— Нет! Это очень опасно. Можно легко попасть под колеса вагона, да и ребра себе поломаешь. Это не выход, — возразил кто-то из нас.

— Вот что, друзья, давайте вырежем доску напротив накладки запора, а потом проволоку размотаем и откинем ее, — поступило от кого-то новое предложение.

Всем оно очень понравилось, и мы приступили к его выполнению.

— У кого спрятан нож? Давайте его сюда!

Появился нож, и мы начали прорезать доску в стене вагона, напротив запорной накладки. Но он оказался очень тупым, а доски — твердыми, поэтому работа продвигалась медленно. Уже мои товарищи набили сильные мозоли на руках, а стена вагона не поддавалась.

— У, сволочь! И вагон-то фашистский не режется! — кто-то крикнул с досадой.

— Мы напрасно мучаемся! Давайте будем прожигать доску.

— А как это, прожигать?

— Где напильники?

— Вот, пожалуйста, возьми этот напильник. Ну, а что дальше?

— А где клещи? [153]

Мы разожгли как следует печку. Положили в нее напильник и, когда он нагрелся докрасна, клещами брали его и прожигали доску. Минут через сорок отверстие в стене вагона было готово. Но теперь мы уже стали более осторожными. Выломанный кусок доски опять заложили в стену вагона и повесили туда вещевой мешок. Мы с большим нетерпением стали ждать следующей станции. А пока ее не было, мы метнули жребий, кому прыгать первым, и установили дальнейшую очередность высадки нашего «десанта». Затем мы договорились о пароле и отзыве.

Как только проехали станцию Толочин и увидели, что мимо нас проскочила водонапорная башня, кто-то просунул руку в проделанное отверстие в стене вагона, раскрутил проволоку у запора, накладка откинулась вверх, и дверь открылась.

— Ура! Товарищи, открывайте шире дверь!

Когда была открыта дверь, мало кто из нас соблюдал очередь, которая досталась при жеребьевке. Все столпились у открытой двери и пытались как можно скорее выпрыгнуть из этого проклятого вагона. Я прыгал примерно двадцатым. Перед тем как покинуть вагон, я посмотрел вглубь и увидел там прижавшихся к стене двух наших товарищей, которые, видимо, не хотели прыгать и решили остаться.

Только я опустил ногу и хотел уже прыгнуть со ступеньки вагона, как увидел переезд и запасные рельсы, уложенные около него. Пришлось несколько повременить, а потом прыгать. Раза два перевернувшись на склоне насыпи, а затем уже лежа на снегу, я переждал, пока мимо меня пройдет последний вагон с красным фонарем. Немцы спокойно спали в своем вагоне и не знали, что в это время в соседнем вагоне уже почти никого нет. Не удастся этому гитлеровскому офицеру, изменнику нашей Родины, побывать [154] у родственников в фашистском логове — Берлине.

Когда поезда не стало видно, я поднялся и побежал в обратную сторону, чтобы встретиться со своими товарищами. Мне пришлось пробежать прямо по глубокому снегу поле, а потом начался лес, где, я предполагал, находятся мои товарищи. Когда в него вбежал, то, кроме шума деревьев, ничего не услышал. Я остановился и стал прислушиваться, а через некоторое время услышал шаги идущих людей. Это были, видимо, мои товарищи. Я обрадовался и крикнул:

— Стой! Кто идет?

— Тише ты, чего орешь? — услышал в ответ голос Голикова.

Нас собралось девять человек, а где остальные, никто не знал. Голиков спросил меня:

— Вслед за тобой кто-нибудь еще прыгал из вагона?

— Нет, больше никто не прыгал. Я видел двух оставшихся в вагоне, а может быть, там осталось и больше. Я некоторое время лежал в снегу, пока не ушел поезд, и больше никого не видел.

— Ну и черт с ними, пусть остаются там, у немцев. Я предлагаю больше никого не ждать. Нам надо спешить. Ты, Володя, среди нас очень плохо обут, поэтому пойдешь в конце нашей цепочки, и вот тебе порошок, которым будешь посыпать на наши следы. Всем идти за мной след в след и ни шагу в сторону.

С этими словами он мне передал несколько пакетиков сильно вонючего красного порошка, который немцы использовали против вшей и других насекомых. Мы очень спешили и, пройдя около километра вдоль железной дороги и не встретив других товарищей, решили идти на север, так как там, по рассказам [155] одного летчика, должен был быть партизанский район.

Где-то между деревнями Романовкой и Мотиево мы перешли шоссе Москва — Минск и двигались все время лесом на север. У Голикова был армейский компас, который он украл у немцев, и мы хорошо ориентировались в лесу. По глубокому снегу и частым завалам идти нам было очень трудно. Пошел сильный снег, засыпая все наши следы. Это было для нас, с одной стороны, очень хорошо, так как снег заметал наши следы, но, с другой стороны, идти нам становилось все труднее по этому глубокому снегу. Летчики в своих тяжелых унтах совсем выбились из сил, а я шел как-то сравнительно легко. Или это было потому, что я все время шел сзади всех, по натоптанной тропе, или потому, что я был натренирован в ходьбе, так как осенью прошел свыше 1200 километров по оккупированной немцами нашей земле. Одним словом, я оказался бодрее всех остальных товарищей. Видя их усталость, я вытряхнул снег из своей бурки, обвязал голенище самодельного сапога веревкой, попросил у Голикова компас и пошел по снежной целине впереди всех. Стало светать. Неожиданно лес кончился, и впереди оказалось открытое поле. Справа и слева виднелись какие-то деревни. Мы остановились и стали советоваться, что же делать дальше. Один из летчиков сказал:

— Товарищи! Нам нужно обходить деревни по лесу. Если идти прямо по открытому полю, нас могут обнаружить немцы и словить.

— А ты что думаешь, в каждой деревне у них в глубоком тылу обязательно стоят гарнизоны? Если бы это была прифронтовая зона, тогда другое дело, а здесь, за многие сотни километров от фронта, едва ли есть в деревнях немцы, — заявил Голиков.

— Я по своему опыту, пройдя по немецким тылам много сотен километров, знаю, что далеко от фронта [156] в деревнях могут находиться только старосты да один или два местных полицая, — подтвердил я.

— Ну, что же будем делать? — спросил кто-то из летчиков.

— Эх, была не была! Пошли по этому полю вон до того лесочка. Тут всего с полкилометра, а там, в лесу, не скоро найдут нас немцы, — решительно заявил Голиков.

Я его тоже поддержал, и мы пошли к виднеющемуся впереди нас лесочку. Часа через два мы снова были в глухом лесу. Пошел мокрый снег с дождем. Промокшие и обессилевшие, мы решили остановиться на отдых и тяжело опустились на стволы поваленных деревьев.

— Эх, теперь бы костер разжечь да обогреться у костра. Так спичек нет, — сказал сокрушенно Голиков.

— А почему нет? — возразил ему один из летчиков, который совсем недавно попал к немцам в плен. — У меня есть «фронтовая зажигалка», — с усмешкой заявил он.

Покопавшись в карманах брюк, он достал кусок камня и осколок от старого напильника, а затем вынул еще жгут свернутой ваты.

— Вот вам и «фронтовая зажигалка» под названием «крысало», и трут к ней. Сейчас мы зажжем костер.

С большим трудом нам удалось разжечь костер из мокрых веток. Наломав веток и подложив их под себя, мы расположились вокруг костра и задремали. Наступила вторая ночь после побега. Но промокшая от снега и дождя одежда не давала нам спать, и, окончательно продрогнув у потухшего костра, мы встали и пошли дальше по завалам упавших деревьев в этом глухом лесу. Мы не ели уже двое суток, а потому, совершенно истощенные от голода и сильной усталости, мы еле-еле брели, часто падая в глубокий [157] снег. Обессилевшие вконец, мы уже думали, что совсем не выберемся из этого леса. Он нам показался каким-то совершенно непроходимым, и ему, наверно, не будет ни конца ни края.

Но вот постепенно стало светать, и наконец мы вышли на какую-то просеку, а затем по ней на небольшую поляну в лесу. Там мы увидели одиноко стоящий стожок сена.

— Ребята! Смотрите, стог сена стоит, значит, совсем недалеко должна быть деревня, — радостно заявил я своим товарищам.

— А вот и следы от саней! — сообщил Голиков.

Мы как-то приободрились и пошли по этой санной дороге. Пройдя по ней километра два, мы вышли на опушку леса. В полукилометре от леса виднелась небольшая деревня. Мы остановились в нерешительности, не зная, что же делать дальше.

— Ну, чего мы стоим? Надо идти в разведку, — предложил я.

— Вот что, Владимир, — обратился ко мне Голиков, — ты хорошо знаешь все порядки на оккупированной земле, кроме того, ты одет по-деревенски, давай-ка иди в разведку.

И остальные летчики стали просить меня о том же.

— Ну ладно. Я пошел, — ответил я.

Я шел прямо по этому санному пути в сторону виднеющейся деревни. Было раннее утро. Немного подморозило, но на небе еще была сплошная облачность. Когда я подошел к деревне, то ничего подозрительного в ней не обнаружил. Было безлюдно и тихо. Я, не раздумывая, решил зайти в крайнюю избу. Постучавшись в дверь, я открыл ее и вошел в дом. Взрослых в доме никого не было. Меня встретили девочка лет четырнадцати и мальчик лет шести.

— Здравствуйте!. — поздоровался я с ними, а затем спросил у девочки: — У вас в деревне есть немцы? [158]

— Нет, немцев у нас нет, — ответила она, внимательно оглядев меня с ног до головы.

— А староста и полицаи есть? — снова спросил я.

— И старосты, и полицаев у нас тоже нет.

— А как же вы живете без начальства в деревне?

— Так у нас же здесь часто бывают партизаны. Вот никто и не хочет быть старостой, а то партизаны расстреляют.

— А часто бывают у вас в деревне партизаны?

— Да, вот сегодня ночью было несколько партизан. Забрали у одних наших соседей овечку и уехали.

— Девочка, я очень голоден, нет ли у вас в доме чего-нибудь поесть?

— Да мы еще сегодня ничего не варили. Вот если только молоко и лепешку я могу вам дать.

Девочка налила мне в кружку молока и дала большую лепешку, испеченную из ячменной муки. Утоляя свой голод, я продолжал расспрашивать ее о порядках, которые у них есть сейчас при немцах в их деревне, и часто ли они бывают. Она ответила, что немцы бывают очень редко, так как боятся партизан.

Осмелев, девочка спросила меня:

— А вы теперь куда идете?

— Я беженец и вот теперь возвращаюсь домой, в Смоленскую область, — уклончиво ответил я на ее вопрос.

Поблагодарив девочку за угощение, я поспешил выйти из этого дома, чтобы позвать в деревню своих товарищей, оставшихся на опушке леса и с нетерпением ждущих меня.

Пока я был в деревне, прошло минут тридцать, и среди моих товарищей на опушке леса произошел такой разговор:

— Что-то долго нет Ильина. Уже пора бы ему вернуться из деревни, — засомневался один из летчиков, который, кстати сказать, обладал какой-то сверхбдительностью, равноценной почти трусости. [159]

— Придет сейчас, — пытался его успокоить Голиков.

Но тот все еще продолжал роптать на мое длительное отсутствие в деревне. Мало того, он начал вслух строить догадки, вызывая у всех остальных большое сомнение в правильности того, что послали меня в эту разведку:

— Этот Ильин теперь, наверное, попал к немцам в лапы, и они сейчас его уговаривают, чтобы он предал всех нас. Я не особенно-то доверяю этому человеку с его темной биографией...

Все эти рассуждения и догадки по отношению ко мне оказали сильное воздействие на остальных моих товарищей, и они действительно стали думать обо мне, как о плохом человеке. Ничего не подозревая, я еще раз внимательно осмотрел деревню. В середине ее какая-то женщина спокойно шла к колодцу с ведром. Где-то во дворе запел петух, замычала корова, к которой, видимо, пришла хозяйка, может быть, с охапкой сена. Вот в той хате открылась дверь, вышел старик с топором в руках и начал рубить хворост на дрова. По всему чувствовалось, что в этой деревне идет нормальная жизнь со всеми заботами, горестями и радостями. Полностью убедившись в том, что в этой деревне нам никто и ничто не угрожает, я вышел на край деревни и помахал кепкой своим товарищам, сообщая этим жестом, что все хорошо и можно идти в деревню.

Смотрю на опушку леса, а моих летчиков все нет и нет на дороге, идущей к деревне. «Что такое?» — подумал я. Подождав своих товарищей минут десять и не обнаружив их на дороге, я решил пойти к ним. Чтобы не выдать их месторасположения, я на всякий случай пошел не прямо, а левее, по торной дороге, идущей на юго-восток от деревни. Затем я свернул в лес и по краю его подошел к ним. Мой маневр выхода [160] из деревни по другой дороге еще более обескуражил моих товарищей.

— Ну, вы что же не идете в деревню? — с некоторым возмущением спросил я их, так как по глубокому снегу мне пришлось пройти лишние два километра, а ноги и так «гудели» от дальней дороги.

— А там в деревне немцев нет? — спросил меня этот летчик.

— Да нет там никого, ни старосты, ни полицаев. Здесь часто бывают партизаны. Даже сегодня ночью они были в деревне.

— Ну, я же говорил вам, что все там хорошо, — сказал Голиков.

— Если ты веришь тому, что сказал Ильин, то идите вы оба в деревню и, если все там хорошо, махните нам рукой, тогда и мы все пойдем в нее, — заявил этот сверхбдительный летчик.

Я понял, в чем дело, и очень обиделся на своих товарищей за их недоверие ко мне.

— Ну и сидите здесь, черт с вами! Пойдем, Саша, я уже поел в деревне, а они пусть пока поговеют здесь.

И мы вдвоем с Голиковым пошли в деревню. Придя туда, Голиков зашел в следующий дом на краю деревни, а я остался дежурить на улице. Он довольно долго был в этом доме и, конечно, тоже там поел и расспросил хозяина, как нам пройти в партизанский район. Но старик ничего путного рассказать не смог, а только сообщил, что партизаны приезжают откуда-то из-под Волосова.

Терпение остальных наших товарищей, сидящих на опушке леса, иссякло, и они, не дожидаясь сигнала, тоже пришли в деревню. Когда на улице появилась группа одетых в форму летчиков товарищей, то по деревне тут же прошел слух: «Советские летчики пришли в деревню». К нам со всех домов стали собираться [161] женщины, старики и дети. Начались расспросы: как мы к ним попали, откуда родом и т. д.

— Чего вы их расспрашиваете? — сказала одна из этих женщин. — Люди двое суток шли по лесам, спасаясь от немцев. Они ничего не ели. Смотрите, какие они все худые. Приглашайте, бабы, их к себе в гости, и давайте накормим, а может, у кого и самогоночка найдется.

Женщины засуетились и наперебой стали нас приглашать к себе в гости. Всех нас накормили, и до самых сумерек мы находились в этой гостеприимной деревне. Когда стало темнеть, мы собрались все вместе и решили идти в партизанскую зону. Один из стариков взялся нам показать дорогу, как идти в ту сторону, где должны быть партизаны.

— Вот пойдете по этой дороге, — показал нам жестом этот старик на еле приметную среди белого снега в наступающей темноте вечера протоптанную пешеходную дорожку, которая во многих местах была переметена снежной поземкой. — Эта дорога идет в Волосово, а уж где-то за ним и находятся партизаны. По этой дороге они всегда приезжают к нам, — добавил он.

Мы поверили этому старику и, поблагодарив его, пошли по этой дороге. Чем дальше мы уходили от этой деревни, тем сильнее была переметена дорога. Наконец, мы совсем ее потеряли среди снежного поля и пошли наугад прямо по глубокому снегу, местами проваливаясь выше колен. Ночь на этот раз почему-то была очень темная, почти ничего не было видно, и только справа и слева от нас виднелись силуэты каких-то лесных массивов. Мы уже думали, что совсем заблудились, как вдруг кто-то из нас почувствовал под ногами твердый снег какой-то дороги.

— Ребята! Здесь дорога, идите сюда! — позвал он нас.

Выйдя на эту дорогу и не зная, куда она идет мы [162] все же пошли по ней. Это была санная дорога, несколько лучшая, чем та, по которой мы час назад вышли из деревни. Сколько мы шли по этой дороге, трудно теперь сказать, но вот где-то впереди среди ночной темноты показался слабый огонек. По этой дороге мы шли прямо на него.

Через некоторое время впереди показались темные силуэты домов какой-то деревни. Подойдя к дому, где в окне виднелся слабый огонек, мы постучали в окно. Минут через пять из него вышел одетый no-зимнему, в полушубке и шапке, мужчина, лицо которого разглядеть в темноте было очень трудно. Послышался басовитый, недовольный голос этого мужчины:

— Что вам нужно? — спросил он.

— Скажите, как пройти на Волосово? — спросили мы.

— А вы кто такие? Зачем вам нужно идти на Волосово?

Мы решили честно признаться и сказали:

— Мы бежавшие из плена советские летчики и хотим встретиться с партизанами. Посоветуйте нам, как это сделать.

— А кто же вас направил в Волосово? Там же стоит немецкий гарнизон, и вы снова попадете к немцам.

— Не может этого быть, — заявил Голиков. — Нас же один старик послал в сторону Волосова. Не может быть, чтобы этот старик направил нас к немцам.

— Вы знаете, всякие старики бывают. Но я вас заверяю, что там, в Волосове, немецкий гарнизон, — твердо заявил нам этот мужчина. — Хорошо, что вы сбились с дороги и попали в нашу деревню. Это просто вам повезло, а то вы были бы снова у немцев. Я, конечно, не знаю, кто вы такие, но если вы действительно наши летчики, то вот что я вам посоветую. Сейчас вы идите в конец деревни, а там увидите, как [163] влево пойдет небольшая дорога. Она идет в Лавреновичи и на большак через Усвиж-Бук. Вы сверните влево, на деревню Лавреновичи. Ее вам будет хорошо видно. Там, на краю этой деревни, вы найдете третий дом. Вот в этом доме вы и спросите насчет партизан. Там и скажут вам, где их найти.

Этот мужчина провел нас в конец своей деревни и показал дорогу на Лавреновичи. Поблагодарив его, мы снова двинулись в путь.

— Вот это старик! Чуть опять нас к немцам не послал. Хорошо, что мы заблудились, — возмущенно сказал, нарушив тишину, Голиков.

— А теперь-то мы правильно идем? — спросил Голикова позади меня идущий сверхбдительный летчик.

— Не все же среди населения такие гады, как этот старик, — ответил ему Голиков.

— Нужно же кому-то и верить, — с неприязнью ответил я ему.

— Будем более осторожными, когда подойдем к этой деревне. Как ее назвал этот мужик, Лавреновичи, что ли? — переспросил Голиков, который сейчас шел впереди всех нас, а я шел за ним.

Примерно через час действительно слева от дороги, среди белого снежного поля, появились черные строения и дома какой-то деревни. Мы свернули в сторону этой деревни и пошли по небольшой, но хорошо утоптанной в снегу тропинке. Там было тихо, все спали. Около часа ночи мы нашли тот дом, о котором нам говорил мужчина. Вдвоем с Голиковым мы подошли к нему и постучали в окно. Через некоторое время дверь открылась, и на пороге появился мужчина в одном нижнем белье. Он испуганным и заспанным голосом спросил нас:

— Вам что нужно от меня?

— Нам в соседней деревне сказали, чтобы мы обратились к вам. Мы военнопленные советские летчики, [164] бежали из плена и хотим соединиться с партизанами. Помогите нам. Нам сказали, что вы знаете, где находятся партизаны.

— А сколько вас всего? — все таким же испуганным голосом осведомился он.

— Нас девять человек. Остальные семеро подойдут сюда.

— Я вообще-то не знаю ничего о партизанах, — заявил этот мужчина. — А потом, кто вас знает, кто вы такие? Может быть, вы — летчики, а может — переодетые полицаи и хотите проверить меня.

— Да нет, уверяем вас, мы уже третьи сутки бродим по вашим лесам и только вчера вышли на одну деревню. А там нас один старик направил в Волосово и сказал, что где-то за Волосовым есть партизаны. Хорошо, что сегодня ночью мы сбились с дороги и не попали в это Волосово, а пришли вот в соседнюю деревню, где нам местный мужчина сообщил, что в Волосове немецкий гарнизон. А то бы нам опять была «крышка».

Несколько успокоившись, хозяин этого дома сказал:

— Ну вот что, давайте сделаем так. Я сейчас оденусь и размещу вас в нашей деревне по домам. Немцев здесь у нас нет. Вы переночуете, а утром мы посмотрим, что делать с вами.

Примерно через час он нас всех разместил на ночлег по два человека в соседние дома этой деревни. В один из них он привел нас троих, в том числе оказался и Голиков Александр. Мы как-то все успокоились и доверились этому человеку. Даже не проявил никаких сомнений наш сверхбдительный летчик.

Устав с дороги, мы быстро уснули, впервые за многие дни, в теплой деревенской избе. Спали мы очень долго. И, может быть, проспали бы до самого [165] обеда, но часов в десять утра нас разбудила хозяйка этого дома и пригласила за стол позавтракать вместе с ней. На столе уже стоял чугунок с вареной бульбой, от которого шел пар и так вкусно пахло свежесваренной картошкой. На столе лежал нарезанный большими ломтями черный хлеб.

Я спал на печке, а остальные товарищи на соломе, постланной прямо на полу хаты. Услышав приглашение хозяйки дома, мы быстро встали, как по команде «Подъем!», которая нам давалась в армии. Во дворе дома умылись холодной водой и, не заставляя себя приглашать дважды, сели за стол. После завтрака прошло уже несколько часов. Мы продолжали находиться в этой гостеприимной деревне, ожидая, что же будет дальше. Уже хозяйка дома снова пригласила нас за стол, чтобы пообедать вместе с ней. Стало вечереть, а пока никто к нам не приходил. Мы стали как-то беспокоиться, но хозяйка дома сказала:

— Не волнуйтесь. Должны скоро к нам прийти те, кого вы ждете...

Часа в четыре, то есть уже к вечеру, к нам в хату пришел мужчина сорока пяти лет, одетый в городское зимнее пальто. Поздоровавшись с нами, он сел за стол и попросил, чтобы мы все собрались в этой хате. После того, как из соседних домов пришли все остальные наши товарищи, он испытующе посмотрел на нас и спросил:

— А вы не полицаи?

— Нет. Мы бежавшие из плена советские летчики, — сказал Голиков. А затем он рассказал ему всю нашу историю с побегом из вагона немецкого поезда, и как мы шли эти дни по лесам, и что случилось с нами прошлой ночью.

— Ну, хорошо, возможно, вы и летчики. Форма [166] у вас действительно наших летчиков. А вы кто будете? — обратился он ко мне.

Я встал с лавки, на которой сидел, и ответил ему:

— Я из Московской области, из города Егорьевска. Служил в парашютно-десантном батальоне. Был на Северо-Кавказском фонте. В бою под Армавиром был дважды ранен в ногу. А потом раненый попал в плен. Затем оказался вместе с летчиками в одном лагере военнопленных и с ними бежал из поезда, когда немцы везли нас в Лодзь.

— Ну, хорошо, значит, вы из Московской области? А где родились?

— Я родился в Орехово-Зуевском районе, в деревне. Мой отец сельский учитель. Учился я еще в городе Покрове, а потом в Орехово-Зуеве. В этом же городе, по окончании девятилетки, работал на бумагопрядильной фабрике чертежником. В Егорьевск я попал, когда учился там в станкостроительном техникуме. По окончании его, как отличник учебы, был оставлен в нем преподавателем.

— А почему вы так плохо одеты, да еще притом во все гражданское? Ваши летчики одеты в летную форму, все в меховых комбинезонах, и многие из них в унтах, а вы совсем не похожи на парашютиста.

— Да дело в том, что на фронте я был ранен в августе месяце, тогда у меня было летнее обмундирование, и я участвовал в бою как обычный пехотинец. После ранения я был местными жителями переодет во все гражданское, если так можно назвать эти лохмотья, в которых нахожусь сейчас. Но обо всем этом очень долго рассказывать.

Не знаю, почему так заинтересовался моей судьбой этот мужчина, но он продолжал меня расспрашивать и дальше:

— Вот вы говорите, что учились и работали на фабрике в Орехово-Зуеве? Тогда скажите, кто в то время был секретарем райкома партии? [167]

Я должен сказать, что в годы моей юности в городах Московской области, и конкретно в Орехово-Зуеве, очень часто проходили городские митинги, различные демонстрации, как в большие праздники, так и в ответ на различные военные провокации со стороны международной буржуазии. Все они обязательно заканчивались общегородскими митингами, на которых всегда выступали с горячими речами секретари райкомов партии и другие руководители города и района. Как учащийся школы, вместе с другими жителями города я очень внимательно слушал эти выступления и вместе с горожанами переживал все нападки империалистов на нашу социалистическую Родину. Поэтому мы тогда все очень хорошо знали не только по фамилиям наших руководителей города и района, но и в лицо. И когда мне был задан этот вопрос, то я без запинки ответил на него.

— Правильно! — подтвердил он мой ответ. — Вот теперь я убедился, что вы из Орехово-Зуева. Ну, ладно, я всем вам верю, — заявил он.

Почему он так быстро поверил нам, для меня осталось какой-то загадкой. Или он когда-то жил в Орехово-Зуеве, знал секретаря райкома партии и поверил мне, или он поверил нам на свой страх и риск, я не знаю. После этого разговора с нами к мужчине пришел еще один молодой деревенский парень лет восемнадцати. Он что-то пошептал ему на ухо и тоже сел рядом за стол.

— Ну, а теперь давайте будем знакомиться, — сказал он нам. — Моя фамилия Кадер. Я из деревни Замошье. Сейчас мы пойдем с вами к партизанам. Среди вас есть кто-нибудь, кто хорошо знает, как пользоваться гранатой, и может бросать ее?

— Да, мы все умеем пользоваться гранатой, мы же военные.

— Тогда вот как мы будем действовать дальше. Впереди нас пойдут двое: вот этот парень, — показал [168] он на сидящего рядом с ним деревенского парня, — и кто-то из вас. Они будут как разведчики и пойдут с гранатами в руках на случай, если мы нарвемся на немецкую засаду. Тогда они будут обороняться гранатами, а мы будем отходить. Всем остальным идти гуськом, один за другим, на расстоянии нескольких шагов друг от друга. Я пойду впереди за нашими разведчиками.

Мы распрощались с гостеприимной хозяйкой и вышли на улицу. Было довольно морозно. На небе, совершенно чистом от облаков, появилась луна. «Будет сильный мороз», — подумал я.

Шли мы все время по бездорожью по еле заметной тропинке, проложенной по снежному полю. Все время мы шли на восток, так я определил по луне и ярко светящимся звездам Большой Медведицы. Дул резкий северо-восточный ветер. Я был в летней кепке и в телогрейке с короткими рукавами, поэтому сильно мерзли уши и руки. Я непрерывно пытался руками отогреть замерзающие уши, но сделать это мне так и не удавалось. Кое-где на нашем пути встречались кусты, а потом пошел лес, где ветер стал немного тише. Затем снова дорожка пошла по открытому полю. Оказалось, что это было замерзшее болото вдоль небольшой реки Усвиж-Бук. Мы в это время шли через Бук на его западную сторону. Мороз и ветер все усиливались. Я совсем замерз в своей рваной телогрейке и почувствовал, что отморозил уши. Пытаюсь оттереть их снегом, но руки тоже коченеют. Так мы шли около двух часов, а может быть, и больше. Наконец-то появилась какая-то деревня, в которую мы вошли с южного конца. Это была деревня Яново. Мы прошли ее почти всю и где-то в середине, на правой стороне, зашли в один из домов. В хате нас встретила девушка, хозяйка этого [169] дома. Наш проводник Кадер, поздоровавшись с ней, попросил ее:

— Слушай, Соня, наши летчики совсем замерзли, такая стужа на улице. Давай поскорее растопи свою печку, а сама сходи к соседям и попроси у них хлеба для всех нас. Так и скажи соседям, что наши летчики убежали из немецкого плена, несколько дней шли голодные, скрываясь в наших лесах.

Ярко запылали дрова в печке. Стало очень тепло, а я так сильно продрог в дороге, что, увидев русскую печку, забрался на нее и незаметно для себя крепко уснул, как и все мои товарищи. Наш проводник и молодая хозяйка Соня Казакевич незаметно для нас ушли, оставив нас одних в хате. Часа в два ночи на улице послышался скрип подъезжающих к дому саней, и сильный мужской голос произнес команду.

— Пулеметчики! Занять оборону с двух сторон улицы! За мной в дом шагом марш!

От этих команд мы тут же все проснулись и в большой тревоге поднялись на ноги. Я тоже слез с печки, и при свете зажженной в хате коптилки мы увидели входящих в нее партизан.

Впереди всех в хату вошел невысокого роста, в маскировочном белом халате, в шапке-кубанке, с красным околышем на ней, и с автоматом в руках молодой парень. Из-под его кубанки выглядывал чуб курчавых светлых волос. Следом за ним вошла девушка, которая была одета так же, как и этот парень, но в руках у нее был карабин. Третьим вошел высокий, могучий по своему телосложению молодой мужчина, у которого вместо автомата на груди висел ручной пулемет, а в специально сшитом подсумке висели два запасных диска к пулемету. Это были: командир разведотряда бригады Гудкова Агапоненко Николай Алексеевич, партизанка этого отряда Шура Пляц и пулеметчик Егор Евсеев. Командир отряда [170] Агапоненко, приложив по-армейски руку к головному убору, отчетливо доложил:

— Мы партизаны разведотряда партизанской бригады Гудкова! А вы кто такие?

К ним навстречу вышел Голиков и доложил:

— Мы советские летчики, бежавшие из немецкого плена, ищем местных партизан, чтобы соединиться с ними.

После этого Голиков и командир разведотряда Агапоненко обменялись рукопожатиями, а затем Агапоненко сказал:

— Ну, хлопцы, пока отдыхайте. Утром мы за вами приедем и повезем вас в расположение нашего отряда.

Партизаны ушли, а мы еще долго не могли успокоиться от этой радостной для нас встречи. Но постепенно усталость и нервное напряжение последних дней взяли свое, и мы уснули, счастливые, что наконец-то встретились с нашими партизанами. [171]

Дальше