Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава восьмая.

На побывке

Шел уже шестой год со дня передачи мною всех дел товарищу Красину и четвертый год работы в торгпредстве, а между тем моя просьба о переводе меня на работу в Россию так и оставалась безрезультатной. Даже паспорт советский долго пролежал не в моем кармане, а в сейфе полпредства.

Капитал знаний — наилучший капитал, и накопленная мною за время первой мировой войны осведомленность о французской промышленности принесла свою пользу.

Положение наше было в ту пору не из легких. Несмотря на признание Францией нашего правительства, злостная против нас компания в прессе становилась день ото дня все яростнее. Детердинг со всеми большими и малыми нефтяниками — с одной стороны, и «Комите де Форж» — комитет металлургов с прежними владельцами Урала и Донбасса — с другой, взяв на службу белогвардейских писак всех мастей и рангов, добивались все же, как это ни странно, если не полного закрытия, то по крайней мере прикрытия дверей не только перед нашим экспортом, но даже импортом. И вот для борьбы с этим злом я и пригодился, получив вскоре назначение председателя специально нами созданного Франко-Советского торгового общества.

Возьмешь, бывало, в руки присланную для образца коробку наших спичек, прочтешь на ней название какой-нибудь фабрики в Минске или Смоленске, и повеет на тебя ветром с родной стороны. Она [727] ведь вот тут, совсем недалеко. Вчера еще на Северном вокзале, провожая товарищей, возвращавшихся в Москву, я прочел на международном вагоне надпись: «Париж — Негорелое». Ах, сесть бы в этот вагон и хоть на миг, хотя бы одним глазком, взглянуть на дорогую родину!

— Подумай, какое это будет счастье услышать кондуктора, открывающего дверь в купе и произносящего одно слово: «Москва!»

Как часто в горестной разлуке
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе...—

повторяли мы с Наташей всякий раз, с трепетом сердечным слушая по вечерам в Сен-Жермене по радио бой часов Кремлевской башни и ставший уже родным «Интернационал».

Для нас все так же солнце станет
Сиять огнем своих лучей...

И даже в этих словах чуялась какая-то надежда, что и для нас когда-нибудь будет светить и нас будет греть солнце родины.

К этому времени мы уже жадно вчитывались в каждую строку «Правды», в наши иллюстрированные журналы, слушали доклады в скромном клубе нашего торгпредства. А откроешь на следующий день французскую газету или начнешь принимать в своем служебном кабинете посетителей и ощутишь тот чуждый, буржуазный мир, который понятия о нас не имел и в большинстве случаев даже не желал иметь.

Я особенно был увлечен идеей раскрыть перед французами все экономические выгоды от сближения их промышленных кругов с нашей, еще не окрепшей, но величественной по размаху стройкой. Я по опыту знал, что бороться с клеветой надо показом, а не рассказом, и с этой целью решил вызвать интерес к поездке в СССР среди оставшихся у нас в Париже немногочисленных друзей, способных смотреть не назад, а вперед.

Одним из таких новаторов, и притом человеком выдающейся энергии и работоспособности, оказался Люсьен Вожель — журналист, художник, театральный критик. На гостеприимной загородной вилле Вожеля, где встречались люди всех политических оттенков, я по счастливой случайности сблизился и с Полем В'айяном Кутюрье.

Мировой кризис, тяжело отражавшийся на французском рынке, толкал французов отправиться на поиски «золотого руна» в Советский Союз.

Вожель вместе с тем понимал, что для оценки всего произошедшего в России важно знать: с чего началась новая стройка, что было раньше на месте какого-нибудь завода, протекала ли в этой долине река, или только ручеек, переходили ли через него вброд, или по такому же хорошему мосту, как теперь? Если Игнатьев согласился бы все это объяснить той небольшой, но избранной группе журналистов, писателей, врачей, промышленников, которые отправятся в поездку по России, да взял бы, кроме того, на себя скромную, но ответственную [728] должность переводчика, да написал бы еще одну-две хороших статьи, то он сделал бы очень важное и для Франции и для Советского Союза

Дело.

В полпредстве нашем отнеслись к подобному проекту сочувственно, но о французской визе хлопотать отказались.

— Сами, Алексей Алексеевич, похлопочите, у вас везде есть приятели,— сказал советник.

И вот снова оказался я в знакомом кабинете генерального секретаря французского министерства иностранных дел на Кэ д'Орсэ.

«Милый генерал,— сказали мне там,— нам вас так жалко. Ведь дальше вашей границы вы не проедете. Там вас и расстреляют. Зачем вы это делаете? В конце концов визу на выезд мы вам дадим, но на возвращение во Францию вам придется хлопотать в нашем посольстве в Москве».

«Не очень-то я здесь стал желательным»,— подумалось мне.

* * *

Наш отъезд в Москву стал, конечно, известен такому постоянному осведомителю белоэмиграции о советских делах, как газета Милюкова «Последние новости», и послужил лишним предлогом облить меня грязью.

Мать пожелала меня видеть.

Грустной была наша встреча на нейтральной почве, во второклассном французском ресторанчике. Обрадованный желанием свидеться, я все же был огорчен, что мама не решилась принять блудного сына у себя на квартире.

— У меня к тебе просьба,— сказала она,— привези мне из России мешочек родной земли. Не хочу, чтобы на мой гроб бросали французскую землю...

По возвращении в Париж после нашей поездки мы, конечно, мешочек с землей доставили, и Софья Сергеевна еще долгие годы выдавала, в знак особого благоволения, по чайной ложечке родной земли на похороны все более малочисленных, уходящих на тот свет, своих друзей.

День нашего отъезда из Парижа несколько раз откладывался, и в конце концов нам с женой не суждено было услышать одновременно голос московского кондуктора. Наташа, в роли переводчика, выехала накануне с группой промышленников, стремившихся завязать с Советским Союзом торговые отношения и посему не приглашенных ехать в одном и том же вагоне с «незаинтересованными экспертами», каковыми мнили себя спутники Вожеля.

Ничто все же не могло меня огорчить в счастливый день отъезда. В приподнятом настроении я подъехал вечером к старому, хорошо знакомому Северному вокзалу, приказав носильщику нести чемодан в международный вагон «Paris — Moscou» — «Париж — Москва».

Слова эти я с особенной гордостью подчеркнул и пошел к турникету пробивать лежавший у меня в кармане билет. Но едва вступил я на платформу, как какой-то господин, уже, видимо, поджидавший моего приезда, пригласил меня войти в стоявший тут же небольшой вагон [729] местного сообщения, на котором я успел лишь прочитать надпись: «Брюссель».

Носильщик мой, ничего не подозревая, прошел вперед и скрылся в толпе. Протестовать, объясняться с задержавшим меня джентльменом было излишне: «шпики», как их именовали по-русски, «флики» — по-французски,— все эти необходимые блюстители порядка распознавались, к великому их собственному огорчению, с первого же взгляда.

Сижу я, запертый в купе второго класса с опущенной этим агентом занавеской, и думаю горькую думу: неужели в последнюю минуту сорвалось? Что же думает Вожель? Он, вероятно, и не подозревает о моей горькой судьбе.

Некоторым утешением явился принесенный носильщиком чемодан, но поезд не двигался, и хотя военному человеку подобало быть выдержанным и терпеливым, но все же сидение на Северном вокзале показалось мне тяжким. Единственным утешением явился лязг сцеплений моего вагона, доказывавший, что я все же уезжаю. И вдруг поднявшиеся в эту минуту крики с крепкими русскими словечками объяснили, почему меня упрятали в отдельный вагон. Через приподнятый край вагонной занавески я убедился, что кричала небольшая толпа белоэмигрантов, из которой вслед нашему поезду подымались мало дружественные кулаки.

Французы, видимо, решили показать свою полную «политическую объективность». Отойдя на приличное расстояние от Парижа, мчавшийся экспресс внезапно остановился, двери моего купе открылись, и французы, и поддерживая, и подсаживая, проводили меня по железнодорожному полотну, уже в полной темноте, до международного вагона. Там меня ждали приветливые лица моих спутников, теплые рукопожатия.

После вынужденного одиночества в течение нескольких часов отрадно было очутиться если не среди друзей, то во всяком случае с дружественно настроенными к моей родине людьми, ехавшими с искренним намерением рассеять туман невежества и лжи, окутавший за рубежом СССР.

Поезд мчался. Мир клеветы, злобы и ненависти к моей родине, в котором пришлось прожить столько лет, остался позади.

* * *

К нашей границе мы подъехали на второй день под вечер. Иностранцы открывали окна, выскакивали на площадки вагонов, чтобы не пропустить и заснять знаменитую арку с надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Мне было отрадно увидеть наших пограничников в темно-зеленых гимнастерках и таких ладных русских сапогах. Как встретит меня родная страна? Узнает ли? Не разочарует ли?.. Там, в нашем парижском торгпредстве, я давно уже чувствовал себя как дома, дирижируя хором:

Так ну же, Красная,
Сжимай же властно...
Свой щит мозолистой рукой...
[730]

Слова эти особенно приходились мне по душе. А вот тут, выходя из вагона, мне показалось, что я вхожу не в свой родной старый дом, а в какой-то новый и совсем мне незнакомый. Только от носильщиков, да и то в необычно чистых фартуках, повеяло старинкой. Но что это за люди в белоснежных кителях и фуражках нового образца с какими-то вышивками, заменившими на фуражках кокарды, а главное — без бород, без усов, с наголо выбритыми головами? Они вежливо расспрашивают о содержании бесчисленных чемоданов моих спутников. Один везет целый склад консервов. «В России же нечего есть!» — объясняет он. Другой — большую походную кровать, третий — «tub» для умывания.

Новые досмотрщики совсем не похожи на прежних таможенный чиновников. Но какие звания они носят, как следует величать этих скромных военных с маленькими треугольничками и кубиками не на стоячих, как в старину, а на отложных воротниках? А речь-то всех этих людей — наша родная, русская. И когда, после осмотра багажа, я, не торопясь, направлялся к своему русскому поезду, то уже чувствовал себя освоившимся.

* * *

Коротки наши июньские ночи, и первый луч солнца открыл мне то, что казалось самым дорогим, хотя бы только потому, что этого за границей не сыщешь: наши милые полевые цветочки — и розовая кашка, и причудливые колокольчики, и даже назойливые желтые лютики, покрывавшие разноцветной пеленой откосы железнодорожного пути,— украшали и будут всегда украшать нашу русскую жизнь, заставляя забывать и о снежных метелях, и о крещенских морозах.

А вот и мои родные белоствольные березы.

«Да,— думалось мне,— стоило все перенести, что выпало на долю, лишь бы дожить до этого утра!»

Первой большой остановкой оказалась Вязьма. Иностранцы еще спали, а я, прежде чем выйти на перрон, долго не мог оторвать глаз от запрудившей его толпы. Кто же эти люди? Я их не узнаю. Ведь Вязьма — это ближайшая соседка нашему Ржеву, и глаз мой с детства привык к виду крестьянской толпы в разноцветных кумачовых косоворотках, грузных сапожищах, в платочках, босиком. А теперь все одеты иначе. Женщины в ботинках. Вместо картузов — кепки. Нет ни усов, ни бород. Толпа не гудит.

Когда, по возвращении в Париж, пришлось встретить одного престарелого русского генерала, задавшего мне вопрос: «А что же думает народ?», то я, вспомнив о проезде через Вязьму, ответил: «Того народа, о котором вы в Париже думаете,— нет! Есть другой, новый, советский народ!..» «Вот этого-то мы и не учли, и в этом была наша ошибка!» — горько вздохнул этот старый царский служака.

* * *

Меня всегда тянуло в Москву, как в освященный вековой историей центр русской жизни, но я бывал в этом городе только наездом и сохранил лишь воспоминания времен юности. [731]

— Вы Москвы не узнаете,— твердили мне в Париже наши советские товарищи.

Однако, чтобы до конца понять произошедшие перемены, надо было увидеть их своими глазами. И понятно, что как ни представлял я себе — то разрушение старого, то созидание нового, что должна была принести с собой революция,— все на каждом шагу меня поражало. Я радовался, что мне предстоит поездка по стране... Но прежде чем уехать, я решил возобновить завязавшиеся в Париже знакомства и установить новые. «Позвоню, что ли, в Наркомвнешторг двум-трем товарищам, бывшим парижским сослуживцам. Да и с такими писателями, как Всеволод Иванов, Сейфулина, Лавренев, Новиков-Прибой, произведения коих уже появились в переводе Наташи на французском языке, можно будет познакомиться, а Лидии, Никулин, Афиногенов, Тычина и Корнейчук уже побывали у нас в Сен-Жермене».

Интересно и полезно будет показать иностранцам свою страну, но чувствовать себя самого в ней чужим было бы нестерпимым.

Не успели мы расположиться в гостинице, как постучали в дверь, и появился молодой человек с двумя большими пакетами в руках.

— С приездом, Алексей Алексеевич,— сказал вошедший, в котором я узнал одного из бывших служащих парижского торгпредства.— По распоряжению начальства привез гостинчики. Французов угостите.— И он стал разворачивать банки с икрой, портвейн и яблоки. Принимайте иностранцев как советский представитель.

С этой минуты, и навсегда, мне стало ясно и легко на душе. И, как когда-то «в строю», шаг стал твердым и уверенным. Я шел в ногу, равнялся по передним и не отставал, как многие из моих бывших друзей, от нашей шагающей исполинскими шагами вперед советской действительности.

С первого же выхода на улицу я понял, что для того, чтобы можно было интересно жить, надо смело сравнивать настоящее с прошлым: были булыги, на которых, идя в караул, все ноги, бывало, поломаешь, а теперь асфальт. Чуть не угодил я раз на «брандуру» за то, что по городу с песнями эскадрон водил, а теперь в тихий летний вечер несутся с бульваров родные звуки песни, и с песней же шагают плечом к плечу роты красноармейцев.

На каждом шагу встречались перемены.

Настоящее выигрывало от сравнения с прошлым, а то из прошлого, что справедливо пощадила революция, стало еще дороже.

* * *

Кто на свете может казаться более наивным, чем туристы?! Сколь поверхностными, а порой даже смехотворными бывают их суждения о чужих краях, а потому придать описанию нашего путешествия документальный характер потребовало больших усилий.

Наполеон находил, что скромный чертеж говорит ему больше, чем пространный доклад, и потому Вожель правильно поступил, снабдив свой журнал не только чертежами, но и бесчисленными фотоснимками. [732]

Как, например, можно было разрушить ложную пропаганду, убеждавшую весь мир, что за полным отсутствием обуви большинство населения СССР ходит еще босиком? В ответ Вожель, вооружившись самым совершенным «Кодаком», вышел на Тверскую, присел на колено и стал снимать ноги прохожих, полагая, что подобный фоторепортаж, помещенный в журнале, убедит читателя лучше всяких слов о том, что в Москве существуют те же образцы летней обуви, что и в Париже, «Знаем, знаем,— встретили его впоследствии парижские друзья,— Игнатьев раздобыл в одном из театров реквизит для подобных фотоснимков».

Впрочем, переехав границу СССР, все участники экспедиции , почувствовали, что это не только граница государств, но и двух разных миров и что задача по уяснению советского мира французским читателем, в течение многих лет вводимым в заблуждение буржуазной прессой, будет непомерно трудной.

Ничто не сближает больше людей, чем совместные путешествия, особенно когда они преследуют общую цель, а потому, и плывя по Волге на пароходе «Лермонтов», и весело трясясь на крестьянских телегах, и восторгаясь чудной батареей прессов на первом из осмотренных заводов — Сталинградском тракторном, мы никак не могли подозревать, что среди нас, участников поездки, есть враг, в лице державшего себя несколько особняком французского писателя Шадурна. Казавшиийся по началу самым пылким энтузиастом всего виденного «в стране чудес», как сам он именовал СССР, вдруг, неожиданно для всех, он прервал путешествие и уехал обратно в Париж, где стал писать о нас всякие пасквили.

Новинки тогдашней техники — комбайны на необъятных полях Зенограда, и вторгавшиеся в самое море нефтяные скважины в бухте Ильича, и первая установленная при нас турбина Днепрогэса — все приводило моих спутников в неподдельный восторг, а мое сердце наполнялось той гордостью, которая доступна лишь победителям.

Вот чем может стать наша страна, вот на что способен наш народ

Правда, пробитые пулями то тут, то там зеркальные витрины магазинов, а местами и целые здания, разрушенные снарядами, говорили об еще не залеченных ранах гражданской войны, однако новая жизнь уже вступала в свои права.

— Ну, как вы нашли вашу страну? — забрасывали меня вопросами французы по возвращении моем в Париж.

— Дом еще недостроен, но фундамент заложен на крепких бутах.. Когда все будет готово, второго такого здания вы в мире не сыщете.

— Но откуда же у вас найдутся для этого капиталы? — пробовали отстоять свои позиции «фомы неверные».

— Коллективный труд сам создает ценности,— заканчивал я обычно подобной истиной разговоры о новой России.

Ознакомление с новыми фабриками, заводами и совхозами, которыми страна обогатилась за годы Советской власти, раскрыло мне самому глаза на многое, что еще так недавно казалось неосуществимой мечтой. [733]

«Для того чтобы ценить настоящее, нужно знать прошлое, а для того, чтобы верить в будущее, нужно знать настоящее!» — повторял я себе. Да и возможно ли жалеть об изжитом прошлом, когда видишь преобразования настоящего, и как не верить в будущее, «историческая перспектива» которого уже начертана партией. И как не преклоняться перед стойкой политикой и мудрой программой большевистской партии, неуклонно ведущей наш народ и страну вперед, к новым и новым победам.

Иностранцы уехали, но я не считал свою задачу законченной.

Повидать удалось за последние недели немало городов и весей, о существовании которых, к стыду моему, я знал только по учебникам географии.

«Вернусь,— думал я,— в Париж, а там меня и спросят: вы лучше нам про ваши дома в Петербурге расскажите да про имения. Французы ведь народ дотошный. И, наоборот, сколь будут убедительны статьи, в которых я опишу места, где не только дорожка, а каждая тропинка мне известна, где я могу встретить людей, еще помнящих мое прошлое! Бывший помещик да в собственном бывшем имении побывал — уже это одно рассеет клевету о будто бы продолжавшихся преследованиях в России «бывших» людей».

Захватили мы с Наташей из Москвы старичка фотографа и в тот же вечер, усевшись в поезд на Ржевском вокзале, прибыли на ту станцию, с которой я уехал военным агентом в Париж семнадцать лет назад.

— Чертолино! — объявила, проходя мимо нас, девушка-кондуктор.

«Чертолино»,— прочел я надпись на деревянном здании столь знакомого мне вокзала. Он был построен на земле бывшего родового игнатьевского имения Чертолино среди чудного леса пустоши Ерши в тот год, когда я получил офицерское звание. Помню, как инженеры, строившие железную дорогу, предлагали назвать станцию по имени моего отца, но он возразил: «Игнатьевых может не стать, а Чертолино с карты не вычеркнешь!»

Кто бы мог думать, что это самое Чертолино и в историю войдет как памятник доблести наших гвардейцев, овладевших в героической борьбе этим сильным опорным пунктом немцев на ржевском направлении в Великую Отечественную войну.

— Ну, уж теперь ни о чем жалеть не приходится. Чертолино разрушено — оно пало на поле чести! — сказала его бывшая владелица, моя матушка, скончавшаяся девяноста четырех лет от роду в Париже, в 1944 году.

Но в тот день, когда, не веря глазам своим, стоял я перед Чертолинским вокзалом, я старался прошлого не вспоминать, не ждать, как встарь, темно-серой тройки с моим другом, кучером Борисом, а попросту нанять телегу.

Чтобы не нарушать паровозными свистками деревенской тишины, вокзал построили за пять верст от усадьбы. Таковы уж были «барские» прихоти дней моей юности.

— Нет ли подводы с чертолинского совхоза? — стал я задавать вопросы толпе, запрудившей, к великому моему удивлению, в этот ранний час когда-то неизменно пустынную железнодорожную платформу. [734]

Другой стал народ!» — снова, как и в Вязьме, подумал я. Нам посчастливилось, и через несколько минут мы уже двинулись в путь, но не в спокойной, хоть и скрипевшей, бывало, телеге на деревянных, густо смазанных дегтем осях, а на железном ходу, в телеге, показавшейся мне особенно тряской. Впряженную в нее высокую серую кобылу я приметил еще на вокзале, подобно тому как отличали в старое время чертолинских лошадей от низкорослых крестьянских.

— И чего это вам вздумалось в наши края заехать? Похвастать нам особенно пока нечем. Напрасно вы даже фотографа везете! — рассуждал человек, правивший кобылой, сидя бочком на краю телеги, по-крестьянски свесив ноги. Он представился нам директором совхоза — Аркадием Федоровичем Колесовым. Мы же назвались туристами, искавшими пейзажи для кинокартин.

— А неужели у вас ни тарантасика, ни дрожек для разъездов нет? — осторожно спросил я, ударившись лишний раз о спинку телеги.

— Да все по соседним деревням еще до организации совхоза разобрали,— не придавая, видимо, значения дрожкам да коляскам, проворчал Колесов, но тут же с энтузиазмом продолжал знакомить нас с тем, что было ему всего дороже.— Из разрушенного хозяйства мы уже создали совхоз, в котором объединены целых три имения: игнатьевские Чертолино и Зайцеве да лавровское Боровцыно. Совхоз существует всего второй год, и нам, разумеется, всем заново приходится обзаводиться,— не торопясь повествовал он.— Одной запашки-то сколько! Когда-то тут, при графах Игнатьевых, как видно, | было образцовое хозяйство, но, говорят, бездоходное, прихотей много бывало. Одних лошадей выездных до двадцати на барской конюшне стояло. Графа покойного, говорят, мужики уважали, а вот вдову его — недолюбливали. Больно строга была, всякую щепку учитывала.

Раскрывать после этого свое подлинное лицо становилось все труднее.

Где-то в стороне чернела не существовавшая ранее деревня, потом на горизонте появились силуэты каких-то жилищ.

Чем ближе подъезжали мы к усадьбе, тем дорога была менее разбита, и под колесами то тут, то там постукивали какие-то камешки. Десятки лет прошли с тех пор, когда за рубль с подводы карповские и смердинские крестьяне соглашались вывозить на эту дорогу мелкую гальку из речки Сижки. Другого камня в округе не было, а без него на наших дорогах, как говаривал отец, пристяжные в осеннюю распутицу до самого центра земли провалиться могли. Теперь есть надежда, что дорога будет построена по-настоящему: по обеим ее сторонам различаю кучки щебня, завезенные откуда-то издалека по железной дороге.

Но вот большой пруд, сохранившееся с дедовских времен здание сыроварни и поворот в тенистую аллею с четырьмя рядами тополей, ведущую прямо к дому. Он построен в стиле русской избы с резьбой, ставнями, балконами и террасами и соединен крытыми галереями с двумя одноэтажными флигелями. В правом флигеле, подле которого [735] сохранился большой куст пахучего жасмина, размещалась кухня и службы, а в левом — жили гости, гувернантки и друзья, которых мы, конечно, и в мыслях приживалами не почитали. Над каждым из коньков дома красовался сектор круга. Этот мотив повторялся во всей резьбе, так как круг отображал солнце — характерную часть древнего русского орнамента. Теперь «вееров» не стало, равно как исчезли и те два вековых дуба, что, подобно парным часовым, охраняли фасад этой величественной избы. На заросшем лугу перед домом хотелось восстановить в памяти прежние дорожки, площадку для тенниса, клумбу с пахучим табаком...

«Цветы и дорожки, оранжерейные персики и ананасы, все это,— повторял я про себя,— одни ненужные барские затеи. Во что же все это действительно обходилось моим родителям? Из-за этих так называемых красот жизни Чертолино ведь, подобно всем решительно северным имениям, не приносило дохода, а, наоборот, стоило больших денег».

Страстно хотелось поскорее все обегать да осмотреть. Но наш милый хозяин уговаривал пойти отдохнуть. Он предоставил свою комнату моей жене, а меня с фотографом повел на сеновал.

— Сено уж очень в этом году замечательное,— приговаривал он.

Вот заветное для нас, детей, место — конюшня, большое деревянное здание на кирпичном фундаменте — скотный двор, рига, а вот поодаль и сенной сарай.

И третьи петухи, и свирель пастуха, выгонявшего коров, да и сама тишина — чертолинская тишина! Все заставило за эти недолгие часы вспомнить не о самых, конечно, интересных, но о таких чистых и светлых днях юности.

И когда я, наконец, дождался пробуждения моих спутников и вышел на обширный усадебный двор, я не в силах был обмануть хоть одним словом такого гостеприимного и славного человека, как Аркадий Федорович.

— А вот и Карпово, а вон там и Кузнецово,— сказал я, поглядывая вдаль.

— Вам, что же, приходилось здесь бывать? — спросил меня новый хозяин Чертолина.

— Не гостем бывал я здесь, а сыном старого хозяина. Я — такой-то, вот мой советский паспорт.

Колесов взглянул в паспорт, с улыбкой вернул мне его и предложил пойти в дом попить чайку. Когда же я объяснил цель нашего приезда: правдивую печатную пропаганду за границей о нашем строительстве и достижениях, то он обещал лично познакомить со всем хозяйством.

Осмотр начался с дома. В гостиной разместился театр с занавесом из пестрого ситца. В бывшей спальной — школа, в столовой, где когда-то служили истовые молебны,— продуктовая лавка.

Из окон, так же как и встарь, хорошо видны чертолинские дали, так же виднеется московская «пятиглавка», большие квадраты зреющей ржи и изумрудный воронцовский луг... Только полосатые поля крестьянских яровых исчезли. Осуществилась заветная мечта крестьянина: конец трехполки! Наступил новый важный этап Октябрьской [736] социалистической революции — коллективизация сельского хозяйства.

Возвращаясь вместе с нами с притаившейся поодаль от усадьбы, под горой, мельницы и проходя мимо черного покосившегося сарайчика, Колесов заметил:

— Это ведь кузня была? Но зачем было ее так далеко строить? Большое ведь неудобство для кузнеца из усадьбы сюда на работу ходить.

— Из опасения пожара в летнее время,— объяснил я.— А Ванька-кузнец с красавицей Дуняшей жили тут же, в просторной избе. Boт, взгляните, в траве еще видны остатки каменных бутов.

* * *

По предложению Колесова побывал я и в Зайцеве, где он предвкушал удовольствие устроить мне встречу с оставшимся на винокуренном заводе нашим бывшим служащим — Василием Петровичем.

— Вот будет для него сюрприз! За хорошие выходы спирта старик представлен к награде,— объяснял нам Аркадий Федорович.

Успех встречи превзошел его ожидания. В рано состарившемся от излишних проб живительной влаги человеке трудно было распознать прежнего говоруна винокура, но и он в свою очередь решительно отказался меня признать.

— Лексей Лексеич — не ты?! Не ты! — упорно и на все лады повторял Василий Петрович.

— Да что же ты, твердишь «Лексей Лексеич», а не расцелуешь его от этак.— И его старушка жена крепко меня обняла.

— А я боялся, как бы ты не «емигрант»! — сконфузившись, объяснял старик, когда мы через несколько минут сидели в знакомой мне его квартирке в нижнем этаже величественного каменного зайцевского дома.

— Уж ты меня прости, старика,— заключил Василий Петрович.— мы всегда тебе рады. Приезжай сюда погостить.

* * *

В Москве меня ждало новое служебное назначение в парижском торгпредстве и сборы в обратный путь во Францию.

Среди стольких переживаний и впечатлений памятным остался и последний вечер, проведенный накануне отъезда на Красной площади.

Было близко к полуночи. Я сидел на каменных ступенях Лобного места. Могучие современные рефлекторы ярким ровным светом вскрывали красоты Спасской башни и Кремлевских стен, а вправо от меня величественно выделялся Мавзолей создателя новой России и нового мира — Владимира Ильича Ленина.

Я слушал величественный бой часов, игравших «Интернационал», и с волнением думал о том, сколько раз на чужбине я мечтал о Москве, представляя себе Красную площадь, зубчатые стены Кремля. Моя мать хотела иметь хотя бы горсточку родной русской земли, я же хочу жить на ней, дышать ее воздухом, верно служить своему народу. [737] в этот поздний час, в тишине безлюдной площади, я уже твердо знал — близок день, когда я навсегда вернусь в Советский Союз, и с гордостью ощутил себя советским гражданином, равным среди равных и свободных людей.

Дальше