Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава шестая.

Приход «разводящего»

Поездка в Берлин, как я и ожидал, не оказалась бесполезной. Один из товарищей, встреченных мною в нашем берлинском посольстве, пролетевший как метеор через Париж, передал мне на словах приказ товарища Чичерина: «держаться и ждать указаний».

Хотя никаких средств, чтобы «держаться», этот патруль «часовому» не передал, но все же тот понял, что караульный начальник про него не позабыл.

Этот пусть и негромкий оклик Москвы оказался особенно ценным: наступавший 1924 год был тем «последним часом», который пришлось отстоять «часовому» после семилетнего пребывания его на посту. Этот час, как последняя верста для ямщика, всегда ведь представляется особенно тяжелым.

Поначалу, впрочем, казалось, что путь к сближению Франции с Советской Россией расчищается. Враги складывали оружие. Однако через несколько дней я получил от секретаря французской «ликвидационной комиссии» небольшую служебную бумажку, уведомлявшую, что по распоряжению председателя совета министров господина Пуанкаре всякие деловые отношения со мной порываются и текущий счет мой в Банк де Франс закрывается.

— Вот и не удержался! — сказал я своей жене.

— Ничего, еще поборемся! — как всегда уверенно, заявила она.— С волками жить — по-волчьи выть: Пуанкаре любит «досье» и без него не выходит на трибуну, вот и мы соберем эдакое «досье», благо у тебя больше и канцелярии нет, из сохранившихся у тебя лично архивов и документов, да такое, что любой адвокат согласится принять [705] на себя твою защиту. Важно только попасть на какого-нибудь настоящего политического врага Пуанкаре.

И после долгого раздумья выбор наш пал на сенатора де Монзи. К этому парламентарию, состоявшему юрисконсультом крупнейших банков и промышленных предприятий, я относился более чем настороженно, познакомившись с ним на работе по заказам во время войны. Больно уж этот хромой от рождения, но живой, как ртуть, человек мог обмануть, и не просто, а так, как обманывали, вероятно, его предки, тонкие умом, какие-нибудь итальянские иезуиты.

— Я и не скрываю,— шутливо говаривал он сам впоследствии,— я обманываю и всех готов обмануть, кроме двух любящих меня одновременно женщин и генерала Игнатьева.

Познакомившись поближе, я уразумел, что противоречивые до крайности оценки личности Анатоля де Монзи объяснялись тем, что сам-то он представлял собой воплощение противоречий. Он наслаждался ими, они давали пищу его воспитанному на римском праве тонкому уму, они заполняли его жизнь: она ведь тем более бывает интересна, чем больше в ней скрыто противоречий. Разве при беспринципности буржуазного общества не оказываются нередко циники нежными поэтами, а пуритане — тайными сластолюбцами. Трудно было угадать, из каких побуждений де Монзи ломал копья, чтобы добиться восстановления дипломатических отношений с Ватиканом, и еще более загадочной могла показаться после этого его поездка в Москву, «к моим друзьям •большевикам», как он говорил в 1921 году.

Мое обращение к нему с протестом на решение Пуанкаре по русским финансовым делам пришлось де Монзи на руку, укрепляя ту позицию, которую он занял, оказавшись первым политическим деятелем, «скомпрометировавшим» себя отношениями с Москвой.

Ранним февральским утром шагал я, как помнится, вдоль мутной Сены, разыскивая дом № 7 на набережной Вольтера. Все здания в этом квартале сами будто говорили о прежних обитателях, о друзьях и врагах королей, о первой парижской квартире скромного капитана Бонапарта, об академиках, ценивших эти дома за близость к храму науки — Сорбонне, а в настоящее время просто о тех немногих парижанах, которым удавалось, не удаляясь от центра, найти вместе с тем в этих домах покой от городского шума.

В одном из них, в низких антресолях, в кабинете с пылающим камином, за большим письменным столом, отделанным бронзой в стиле Людовика XVI, сидел в удобной пижаме из мягкого бархата с шелковыми отворотами и в черной шапочке, прикрывавшей голову, лишенную всякой растительности, сам «патрон» (хозяин), как с благоговением прозывали де Монзи встречавшие меня его многочисленные сотрудники — тоже адвокаты, но не составившие еще столь необходимого для судебных дел громкого имени.

— Вот это «досье»! В нем я могу все понять, во всем разобраться! Вот как работают люди и без канцелярии, и без адвоката! — восклицал с увлечением де Монзи, созвавший по этому поводу своих помощников.

— Это перлы, истинные перлы! — то и дело вскрикивал он, просматривая мою переписку с «ликвидационной комиссией» и отпуская [706] поминутно непечатные уличные эпитеты по адресу французских чиновников.

— Сами же расписываются в своей глупости, признаваясь в потакательстве врагам Советского Союза, испрашивая вашего разрешения засчитать нам возвращенные вами аэропланы и автомобили по цене старого лома. Да, да — старого лома! Это прелестно,— веселился де Монзи.— А теперь, что ж? Они решили просто-напросто и вас сдать в старый лом! Но постойте же! Мадлен! Мадлен! — закричал он вбежавшей в кабинет стенографистке и стал тут же диктовать от моего имени текст заказного письма Пуанкаре с такой точной передачей фактов, как будто все мои бумаги были уже давно ему знакомы.

— Если он нам не ответит, через неделю пошлем второе письмо, а еще через неделю — в суд! — закончил свидание этот непохожий ни на кого молодящийся, но уже много повидавший на своем веку политический brasseur d'affaires — воротила.

* * *

Как мы и ожидали, письма, без предварительной отправки которых нельзя было обратиться в суд, остались без ответа, и в конце апреля я получил вызов в Palais de Justice (Дворец правосудия) для слушания иска, предъявленного от моего имени самому председателю французского совета министров — Пуанкаре.

Любят французы посудиться, и судебные тяжбы, как большие, так и малые, еще с королевских времен вошли в быт жителей этой страны не только при их жизни, но и после смерти. Родиться можно законным и незаконным ребенком — поди доказывай! Основать торговое общество, даже фиктивное, можно законно и незаконно — поди оправдывайся! А уж при продажах и покупках всегда можно или рисковать попасть под суд, или быть вынужденным к нему обратиться. Дела по наследству тянутся тоже столь долго, что не всем наследникам выпадает счастье дожить до их окончания.

Я тогда еще не знал, что, переступая порог Дворца правосудия, люди теряли право не только защищать, но даже выражать свои мнения: за них думали и говорили те мужчины, а как я нередко замечал — и весьма миловидные женщины, напоминавшие в своих черных мантиях с широкими рукавами летучих мышей, которые проносились то и дело по грандиозным коридорам и залам. Среди них можно было встретить и бывших и будущих министров, и почтенных неудачников старичков говорунов, и худосочных юнцов с задумчивым взглядом, не потерявших еще студенческих повадок. Дворец правосудия открывал им путь от скамьи адвоката к парламентской трибуне.

Мой адвокат тоже преобразился: надев черную мантию и круглую шапочку, он перестал быть важным господином сенатором, а сделался только скромным «мэтром де Монзи».

Подхватив меня под руку, прихрамывая и, как все французы, куда-то торопясь, он привел меня в небольшой зал, где я встретил еще двух адвокатов: в одном из них, до неприступности важном господине, я признал юрисконсульта французской «ликвидационной [707] комиссии» по русским делам, а в другом, таком прилично седеньком,— представителя Банк де Франс.

По приглашению председателя, старца с большой красной розеткой ордена Почетного легиона в петлице, говорившего без слов о высоком служебном положении его обладателя, оба адвоката противной стороны сели по правую сторону стола, де Монзи — по левую, а мне было предложено занять удобное кресло насупротив большого стола.

— Скажите, господин Игнатьев,— опуская как бы невзначай сохранившееся за мною во Франции военное звание, спросил председатель,— вы всегда аккуратно платили налоги?

В первую минуту я еще не оценил всей важности поставленного мне вопроса, но твердо знал, что попасть в категорию даже неаккуратных плательщиков, а тем более неплательщиков налогов, очень опасно. Врать, однако, не стал и твердо заявил, что никогда за двенадцать лет моего пребывания во Франции я о налогах и понятия не имел. Сказал и почувствовал по едва заметной улыбке на тонких губах де Монзи, что попал в цель и уже наполовину выиграл дело: если французское правительство не требовало уплаты налогов, то этим самым признавало за мной так называемую дипломатическую неприкосновенность, или, что то же — мои права на официальную защиту интересов России.

— Позвольте в свою очередь и мне задать один предварительный вопрос моему уважаемому коллеге,— вкрадчиво и с деловым видом обратился де Монзи к председателю.— Среди документов моего доверителя я нахожу чековую книжку, один из корешков которой доказывает получение моим почтенным коллегой, не далее как два месяца назад, приличного гонорара за ведение процесса по возвращению одной крупной фирмой аванса, внесенного ей генералом Игнатьевым во время войны в счет военного заказа. Мой почтенный коллега не станет этого отрицать?

Выступать и оспаривать после этого мое право распоряжаться казенными капиталами «почтенному коллеге», конечно, становилось неудобно, он кисло улыбался, что-то мурлыкал, а не менее смущенный председатель заявил, что дело им, к сожалению, еще недостаточно изучено.

— A la huitaine, a la huitaine! (На неделю, на неделю!) — предложил он отложить заседание.

— Как это прискорбно,— заявил де Монзи, а, покидая зал заседаний и снова подхватив меня под руку, шепнул: — Какой идиот! Нам ведь только и надо было задержать выполнение оспариваемого нами приказа Пуанкаре до лучших дней. А ждать-то осталось недолго! — ошарашил меня мой адвокат.

* * *

Ожидал, впрочем, не я один: от выборов 12 мая 1923 года многие ждали коренных перемен и во внутренней и во внешней политике Франции. Страна устала чувствовать себя на полувоенном положении, [708] которое позволяло правительству оправдывать возраставшие с каждым годом налоги.

Результаты выборов становились, как обычно, известны в Париже в тот же вечер, но никогда они не вызывали того оживления, которое царило на Бульварах в этот памятный и для меня вечер, вечер 12 мая.

Уже не за бокалом шампанского в шикарных ресторанах — у Пайяра или у Ларю, как бывало когда-то, с друзьями, а в полном одиночестве, среди бульварных зевак, за кружкой пива, следил я за исходом выборов, от которых зависела и моя судьба. Шли часы, а я все еще не в силах был оторваться от созерцания выставленного на крыше дома большого транспаранта, на котором газета «Матэн» указывала одно за другим имена кандидатов, избиравшихся различными политическими партиями в каждом из восьмидесяти департаментов страны. Одновременно громкоговоритель объявлял число полученных ими голосов, сопровождая имена получивших большинство словами:

— Elu! (Выбран!)

Раскаты аплодисментов толпы, запрудившей и Бульвары, и прилегавшие к ним улицы, сопровождали все чаще долетавшие до слуха слова: «Elu! Elu!» — при каждой победе кандидатов «левых» партий.

К двум часам ночи все выяснилось: Пуанкаре не стало, и можно было, наконец, свободно вздохнуть.

— Едем, едем завтра же к нашему другу Клемантелю,— торжествовал на следующее утро де Монзи.— Вы же должны его знать?

— А он что же, все состоит депутатом от Клермон-Феррана, защищая интересы завода Бергуньян? — в свою очередь поинтересовался я.

— Ныне он уже сенатор, но с ним можно «договориться». Он легок, как пух,— рекомендовал де Монзи нового министра финансов кабинета Эррио.

— Да мы еще десять лет назад с Клемантелем, тогда докладчиком военного бюджета, по всем вопросам «договорились»,— не без иронии заметил я.

Ждать приема у вновь испеченного министра не пришлось: таким друзьям, как де Монзи, новые министры старались ни в чем не отказывать.

— Вы не можете быть с нами в ссоре, выступать в судебном процессе. Это все наделал Пуанкаре, но мы же, «левые» — ваши друзья! Вы же знаете, что все сто человек депутатов-социалистов всегда стояли за вас, а не за эмигрантов. Этот вопрос надо немедленно уладить,— заявил весьма авторитетно Клемантель при первом же нашем свидании и попросил сейчас же переговорить с его личным юрисконсультом, сидевшим в соседнем с ним кабинете. Сразу стало понятно, что без этого юриста министр абсолютно ни на что решиться не может.

Этот молодой человек говорил с большим апломбом, достойным народного трибуна, каковыми, в отличие от правых, очень стремились казаться некоторые представители пришедших к власти социалистов. [709]

— Вы нам должны двадцать семь миллиардов,— начал он, определяя общую задолженность царской России Франции.

— Очень для меня лестно быть таким должником,— улыбнулся я.

— Но вам необходимо, mon général,— деловито продолжал советник Клемантеля,— ознакомиться с нашей принципиальной установкой: мы забираем все русские ценности и деньги, где бы мы их ни находили.

Хорошо мне были знакомы подобные речи. Не так ли мыслили почти все белогвардейцы, покушавшиеся на мои казенные миллионы и не столь же ли близоруко смотрел на них и Пуанкаре.

Но возмущение — плохой советник в делах, и, чтобы скрыть его, я спокойно вынул еще в то время уцелевшие золотые часы с какой-то особенно ценной цепочкой из красного и зеленого золота, положил их на стол и сказал:

— В таком случае я предлагаю вам, в уплату русского долга, забрать вот и эту последнюю сохранившуюся у меня драгоценность.

Вид моих часов и, вероятнее всего, их цепочка соблазнили моего собеседника, и, заинтересовавшись, он протянул к ним руку.

— Вот уж теперь позвольте позвать полицейского, остановить вора,— нагнулся я к открытому настежь окну.— Вы можете, конечно, считать себя вправе забирать, подобно миллионам в Банк де Франс, и мои кровные часы, но предварительно обязаны выдать мне расписку в том, что вот-де, мол, «в уплату русского долга» получены от генерала Игнатьева его собственные золотые часы стоимостью... Цифру прописью проставьте,— шутил я.

— Вы, генерал, рассуждаете по-военному, и мне кажется, что военным долгом следовало бы заниматься не нам, а нашему военному министру, мы ему и передадим этот вопрос.

* * *

Военный министр, хорошо мне знакомый еще до войны, артиллерийский генерал Нолле, числился в списке «демократов», но от свидания со мной все же уклонился.

Со времени вмешательства в мое дело де Монзи многое стало для меня таинственным. Тайной остался для меня навсегда визит, нанесенный мне представителем Нолле, не то профессором, не то миллионером, отрекомендовавшимся хранителем вновь созданного, а потому мне неизвестного военного музея в Венсене, на окраине Парижа.

— Наши предложения,— начал господин Блок,— отвечают прежде всего нашим собственным пожеланиям,— сохранить в целости ваш служебный архив. Мы располагаем для этого не только помещением, но и нужными средствами: одни из них государственные, а другие — частные.— И он при этом загадочно улыбнулся.— Вот мы и предлагаем вам, генерал, передать в наш музей ваши документы и при этом, конечно, за приличное вознаграждение... (С этого момента мой собеседник стал заикаться.) В форме ли пожизненной ренты или единовременного взноса в двести тысяч... в триста тысяч... быть [710] может, четыреста тысяч золотых франков? — скрепя сердце повышал цифру господин Блок, объясняя, вероятно, мое молчание недостаточно высокой оценкой моих документов.

— Прошу вас, господин Блок, поблагодарить военного министра за столь любезное его внимание к моим служебным документам, но товаром этим мне торговать не приходилось. Как бы не просчитаться или, чего еще боже упаси, вас не обмануть!

Проводив до дверей нашей когда-то столь нарядной, а ныне уже обветшавшей после увольнения прислуги квартиры, я подумал: «За кого принимают меня наши новоявленные друзья?» Удивляться, впрочем, нечего, люди судят о других чаще всего по самим себе. Находятся французы, которые считают меня способным из-за моей личной бедности .на самое страшное преступление — торговлю казенными документами, а парижские белоэмигранты и по сей день считают меня продажным предателем своей родины, или, что то же — предателем интересов крупных промышленников, банкиров и приверженцев монархии.

И те и другие не знают, что, вопреки французским судебным проволочкам и враждебным нам политическим маневрам, мне все же удалось вырвать из французского судебного «секвестра» в полной сохранности весь «служебный архив» за время моей военно-агентской деятельности, с 1912 по 1919 год, а в 1937 году доставить его в Москву.

* * *

Чем ближе был день ожидавшегося мною с таким нетерпением установления Францией дипломатических отношений с Советской Россией, тем яростнее становились статьи какого-нибудь борзописца Бориса Суворина против «советского графа», как прозвали меня эти господа, пытаясь всеми силами скомпрометировать меня и в глазах советских людей, и в глазах «благомыслящих», по их мнению, французов.

Вражда эта шла издалека, с тех лет тяжелой борьбы, которую я вел еще при царской власти во время войны против всех любителей легкой наживы на казенном рубле. Они превратились ныне в горячих защитников частной собственности, нажитой многими из них не правдой, а кривдой. Не думал я, однако, что кроме газетной шумихи они подготовляют для меня и последний, довольно неприятный сюрприз.

— Полиция! Полиция! — этим криком разбудила меня однажды приходившая к нам по утрам мадам Мелани, француженка-уборщица.

Подозревая что-то неладное, я, накинув халат, немедленно вышел навстречу поджидавшим меня в передней трем штатским мужчинам.

— Вы пришли меня арестовать?

— Нет! Совсем нет,— ответил мне нестарый, прилично одетый господин с ленточками Почетного легиона и Военного креста в петлице. Эти отличия определяли для меня его служебное положение — ныне полицейского комиссара и в прошлом — бывшего офицера, [711] участника мировой войны. Он просил меня принять его отдельно, чтобы в двух словах объяснить цель своего прихода.

— Удивительно, сколько хлопот доставляю я Французской республике! — заметил я шутя комиссару, вводя его в свой кабинет.— То за телефонными разговорами следить, то за ночными похождениями у престарелой великой княгини наблюдать...

— Но на этот раз, генерал, мы получили более ответственное поручение: вас охранять!

— Этого еще не хватало! Что же случилось?

— Министерство внутренних дел имеет в своих руках неопровержимое доказательство о заговоре, подготовленном против вас вашими же соотечественниками-эмигрантами, и потому во избежание террористического акта мы просим вас помочь нам выполнить возложенное на нас поручение. Вот эти два агента будут являться к вам с утра в назначенный вами час, всюду вас сопровождать и...— Злоупотребляя моим терпением, комиссар стал подробно описывать всю технику охраны личности в этом шумном и подвижном городе, совершенно не созданном для подобного рода служебных «экзерциций».

Из полученных мною впоследствии разъяснений от оставшегося со мной в добрых отношениях одного из офицеров бывших наших бригад, Соколова, собиравшегося уже в Москву, мне стало известно, что так называемый «общевоинский союз» и свысока на него смотревший, злейший наш враг кутеповский «союз галлиполийцев», оказались в этом вопросе соучастниками.

* * *

Хорошо и долго охраняли бывшие союзники дорого им обошедшегося заложника по русскому долгу. Но сам-то он и не подозревал о всей той закулисной работе, которая проводилась французскими дипломатическими маклерами, подготовлявшими переговоры о царских долгах.

И вот покуда я томился в тревоге и неведении, я узнал стороной о приезде в Париж товарища Красина и тотчас же письменно попросил у него приема.

«Примет или не примет? — задавал я себе вопрос, позвонив у ворот столь мне знакомого дома на рю де Гренель.— У меня ведь ни паспорта советского, ни рекомендаций нет».

«Все равно,— отвечал мне внутренний голос,— ты должен исполнить свой долг».

В этом настроении проходил я через двор, посыпанный, как и прежде, мелкой промытой галькой, а взглянув на развевавшийся уже над зданием Красный флаг, приободрился: я ведь одной ногой уже был на родной земле.

Новые жильцы еще не обжились, и приемная была временно устроена на площадке парадной лестницы. Тут же, за большим столом, сидел рослый блондин, который при моем появлении встал и невнятно, как часто бывает, назвав свою фамилию, заявил: [712]

— Леонид Борисович уже предупрежден о вашем приходе и просит вас обождать.

Сидя на заново отделанном посольском золоченом диване, обитом красным шелковым штофом, и любуясь, как все здесь стало чисто и прибрано, я подумал, как хорошо, что этот вот молодой советский служащий назвал своего начальника так просто: «Леонид Борисович». Сразу запахло той Россией, где полное почтения обращение друг к другу по имени и отчеству, не существующее, между прочим, ни в одной стране, с успехом заменило титулования и отжившую свой век петровскую «табель о рангах».

Да и можно ли ошибиться, что сам этот молодой человек — настоящий русак. Чуб-то один его чего стоит! Закинет он его одним кивком назад, и вид у человека получается лихой и приветливый, а спустится чуб да застынет колечком на лбу, и тот же человек выглядит и задумчивым, и угрюмым, и грозным для врагов.

Доступ в кабинет полпреда был, однако, обставлен большим церемониалом, чем в прежнее время у посла. Открыв передо мной дверь и придерживая ее, секретарь внятно и чуть ли не с торжеством объявил:

— Товарищ Игнатьев!

Не гражданин какой-нибудь, а «товарищ»!

И это звание, как тогда в первую минуту, так и навсегда, преисполнило меня гордыней.

После этого впечатление от встречи с товарищем Красиным меня озадачило: за ним, даже у наших врагов, установилась твердая репутация обаятельного собеседника, между тем как мне он показался человеком переутомленным и привыкшим держать посетителей на почтительном расстоянии.

— Я много слышал о вас. Я в курсе ваших отношений с французами, но как жаль, что в годы революции вы были не с нами,— начал полпред. И от этих слов впервые что-то сжалось внутри меня так сильно, что я не смог ничего возразить.

— Вы были во Франции, а не в России,— объяснил уже мягче свою мысль Красин.— Не правда ли?

— Так точно, но с контрреволюцией боролся и революцию защищал,— уже оправившись, твердо ответил я.

— Но успокойтесь,— неожиданно, даже улыбаясь, продолжал Леонид Борисович.— Мы тоже знаем, что, будь на вашем месте, Алексей Алексеевич, другой человек, возможно, от казенных денег следа бы не осталось. Любители использовать их во враждебных Советскому Союзу целях всегда бы нашлись, а вот здесь таких граждан, которые их бы не тронули и не дали бы тронуть, пожалуй, встретить очень и очень трудно.

И в знак установления со мной нормальных отношений Красин крепко пожал мне руку.

— А теперь поговорим, как нам оформить передачу вами Советскому правительству ста двадцати пяти миллионов, хранящихся в Банк де Франс, пятидесяти миллионов, хранящихся в других парижских [713] банках, и пятидесяти миллионов, оставшихся на руках промышленников.

И, согласившись на предложенный мною обмен, письмами, Красин тут же набросал проект своего ко мне обращения.

— Переведем оба письма на французский язык и препроводим их французскому правительству,— закончил полпред наше первое с ним свидание.

«(Бумага с Государственным гербом СССР)

г. Париж, 15 января 1925 года.
№ 248

Бывшему Военному Агенту во Франции
А. А. Игнатьеву

В предвидении предстоящих переговоров с французским правительством по урегулированию финансовых вопросов я считаю необходимым предложить Вам поставить меня в курс тех русских денежных интересов, кои Вы охраняли здесь по должности Военного Агента до дня признания Францией Правительства СССР.

Полномочный Представитель СССР во Франции

(Л. К расин)»

* * *

«(Бумага на бланке Русского Военного Агента во Франции) на № 248

Полномочному представителю СССР во Франции Л. Б. Красину

г. Париж, 17 января 1925 года.

Я счел долгом принять Ваше обращение ко мне от 15 января за приказ, так как с минуты признания Францией Правительства СССР оно является для меня представителем интересов моей Родины, кои я всегда защищал и готов защищать.

А. Игнатьев»

Так и сдал «часовой» свой пост «разводящему» — представителю своей обновленной родины.

Дальше