Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава одиннадцатая.

Экспедиционный корпус

Само название «экспедиционный корпус» создает представление о каком-то крупном военном соединении, выполнившем в мировую войну самостоятельную задачу где-то за пределами России. Однако я сам, как ни странно, услышал про русский экспедиционный корпус только после войны, приехав из Парижа в Москву, где ознакомился с обширной литературой, посвященной этому корпусу. Оказалось, что дело идет о тех четырех пехотных бригадах, которые разновременно были посланы во Францию и в Салоники под начальством генералов Лохвицкого, Марушевского, Дидерихса и Леонтьева. Две из них находились на французском фронте, а другие две — на Салоникском. Они входили в состав французских армий и корпусов и никаким общим русским руководством объединены не были.

Бригады эти численностью около семи тысяч человек каждая ничем, за исключением 1-й, не отличались от обыкновенных русских бригад, хотя носили название «особых». Они, конечно, не могли повлиять на ход военных действий, но впоследствии сыграли известную роль в развитии революционного движения в самой Франции и во многом помешали восстановлению дипломатических отношений между этой страной и Советской Россией. По ним судили иностранцы о падении дисциплины в русской армии, а неизбежные революционные эксцессы представили на долгие годы хороший материал для антисоветской пропаганды.

Посылка наших войск во Францию оказалась, конечно, политической ошибкой, но совершена она была не французским и не русским командованием, а теми парижскими политиканами, которые, не продумывая достаточно вопросов, принимают упрощенные решения за гениальные.

Один из таких вопросов возник осенью 1915 года: военная промышленность из-за нехватки рабочей силы оказалась в столь тяжелом положении, что для работы на заводах пришлось возвращать солдат с фронта из поредевших уже рядов французской армии. Парижские мудрецы решили разрубить этот узел одним ударом топора, выписав людей из России, представлявшей, по их мнению, неиссякаемый источник пополнений.

Этот проект свалился на меня, как снег на голову. Однажды, в начале ноября, я только что вернулся с утреннего доклада Жоффру и заканчивал дневную сводку о противнике, как неожиданно раздался телефонный звонок из Парижа, и сам Извольский в этот необычный для него ранний час попросил меня срочно приехать в город для обсуждения какого-то важного вопроса.

В кабинете посла я уже застал сенатора Поля Думера, будущего президента республики, а в то время председателя военной комиссии сената. Думер был носителем доживавшей свой век французской либеральной буржуазной культуры, согласно которой республиканский режим казался непогрешимым, а Франция представлялась носительницей [605] высших политических идеалов. В отличие от большинства деятелей Третьей республики, Думер был примером безукоризненного семьянина, а потеря в первые же недели войны всех своих четырех горячо любимых сыновей создала ему ореол истинного патриота. Он бодро переносил свое горе, и только седина в бороде и черный траурный галстук напоминали о перенесенных им тяжелых испытаниях.

— Господин сенатор выезжает завтра в Россию,— объявил мне Извольский,— и я хотел узнать ваше мнение по тому вопросу, который является главной целью его путешествия.

— Вам, конечно, известна главная причина трудности нашего положения,— стал тут же объяснять приятным до вкрадчивости голосом Думер,— это большие потери в людях и недостаточность годных контингентов новобранцев, между тем как затяжной характер войны требует такого большого расхода в людях, что угрожает нашей обороноспособности.— И он начал развивать передо мной набившую оскомину теорию о неисчерпаемых русских людских ресурсах.

— У вас не хватает даже ружей, чтобы их использовать, тогда как мы, перевезя сюда сотни тысяч ваших солдат, можем пополнить ими редеющие с каждым месяцем ряды нашей пехоты.

— Пожалейте вашу прекрасную пехоту,— попробовал я разрушить одним махом проект Думера.— Вливая в нее хотя бы и самые отборные, но чуждые ей и по языку, и по воспитанию элементы, вы только понизите ее боевые качества.

— Что вы! Что вы! — с апломбом возразил мой собеседник.— Мы же в нашей армии имеем аннамитов, ни слова не понимающих по-французски, но прекрасно воюющих под нашим начальством.

— Господин сенатор,— сдерживая возмущение и переходя на официальный тон, заявил я,— русские — не аннамиты, и я позволю себе вам посоветовать воздержаться от подобных сравнений.

Извольский, опасаясь обострений отношений с Думером, а вместе с тем косвенно поддерживая меня, перевел разговор на героизм, проявлявшийся нашими войсками в дни тяжелого летнего отступления.

Компаньоном Поля Думера для поездки в Россию те же мудрые штатские политики выбрали совсем не мудрого, но славного старика, генерала По, за то что он еще во франко-прусскую войну 1870 года потерял руку. Тяжелое увечье не помешало этому доблестному солдату продолжать ездить верхом, а в первые дни мировой войны даже командовать импровизированной группой территориальных дивизий, собранных для прикрытия чересчур поспешного отступления на юг английского генерала Френча. При поездке в Россию бедный старик должен был произвести своим увечьем подобающее впечатление на наши высшие военные сферы.

Вся эта антреприза показалась мне настолько несерьезной, что я не замедлил вернуться в Шантильи, где и нашел единомышленников среди офицеров Гран Кю Же. Оказалось, что и для Пелле проект Думера явился сюрпризом и что военный министр запросил [606] главнокомандующего только об оформлении выработанного правительством проекта.

Пелле конечно, понимал всю нелепость присылки из России маршевых батальонов, но, не желая предрешать лично вопроса о тех или иных русских войсковых соединениях, просил меня составить об этом записку не позже как к следующему утру.

Советников, кроме Паца, у меня не было, но от этого осторожного генштабиста нелегко бывало добиться его собственного мнения по вопросам, выходившим из строгих рамок официальной инструкции для военных агентов мирного времени.

С одной стороны, было необходимо предоставить русским войскам известную долю самостоятельности, но вместе с тем не возлагать на них чересчур большой ответственности. Дивизия, а тем более корпус, казались нам соединением слишком крупным, состоящим из всех родов оружия, применение которых в специальных условиях Западного фронта, насыщенного всякого рода техникой, могло вызвать для наших генералов чересчур большие трудности.

С другой стороны, полк являлся единицей, которой французы могли бы помыкать, не считаясь с нашими русскими уставами и обычаями.

«Нет,— решили мы,— во главе русского соединения должен быть поставлен генерал, тем более что этот чин пользуется во Франции гораздо большим почетом, чем в России».

Вот как создался проект командирования во Францию наших подкреплений в форме отдельных бригад: эти войсковые соединения лучше всего отвечали требованиям военно-политической обстановки.

Предупреждая нашего военного министра о целях поездки Поля Думера в Россию, я в письме к генералу Беляеву назвал наивным план посылки во Францию неорганизованных двухсот — трехсот тысяч русских солдат.

«Проект этот,— писал я,—доказывает:

1) Полное незнание духа и чувств русского народа;

2) Пренебрежение религиозной, служебной и даже материальной стороной солдатской жизни...

Тем не менее появление наших солдат на Западном фронте имело бы большое моральное значение, поднимая дух союзников и являясь неприятным сюрпризом для немцев».

Я находил также, что главным затруднением для отправки целых войсковых соединений явится недостаток у нас офицеров.

Некомплект в среднем командном составе был вечным злом в русской армии.

Несоразмерно большие потери в офицерском составе в первые месяцы войны и запоздалые меры по подготовке прапорщиков создали подлинную угрозу боевой способности русской пехоты. Казармы ломились от запасных батальонов, а обучить и вести в бой этих солдат было некому.

Все это, как и многое другое, было мне известно от моего верного осведомителя Ланглуа, а потому, как обычно, под видом сведений о французской армии, я использовал письмо Беляеву [607] для полезных, как мне казалось, советов в отношении собственной армии.

«Во Франции,— писал я,— большинство чиновников, в том числе и министерства иностранных дел, мобилизованы, число адъютантов, ничтожное даже в мирное время, еще более сокращено, а генералы, не служащие на фронте, их совсем не имеют. Раненым, больным и отпускным офицерам ведется строжайший учет (Ланглуа мне говорил, что Петербург и Москва ими переполнены), и пребывание в тылу строго ограничено. Между фронтом и тылом происходит постоянный обмен, причем тыловые должности заполняются преимущественно тяжело раненными офицерами. Для штабной работы пользуются женским трудом (что в ту пору являлось большой новинкой)».

«Не в бровь, а в глаз попадаю»,— думал я, излагая подобные соображения и зная наперед, сколь неповоротливо и трусливо наше высшее военное руководство.

«А как же быть со штатами?!» — воскликнет, наверно, читая эти строки, наш добрый Беляев.

Как видно из этого письма, несмотря на какие-то предчувствия, я все же не высказывался категорически против посылки во Францию русских бригад. Кроме того, здравому мышлению моему сильно препятствовали в ту пору привитые мне с детства идеалистические понятия. В мою голову не укладывалась мысль, что французы попросту стремятся купить за свои снаряды русское пушечное мясо. Понять это мне помог через несколько дней после отправки письма Беляеву сам Пуанкаре.

Во Францию в те дни прибыла, наконец, давно затребованная мною из России комиссия фронтовых офицеров для ознакомления с техническими достижениями французского фронта. Я надеялся, что компетентные представители нашей армии смогут подкрепить мои донесения о необходимости коренных изменений в методах ведения боя на русском фронте.

Как обычно, деятельность командированных началась с представления высшим чинам военного министерства, но для придачи комиссии исключительного значения я истребовал для нее аудиенции у самого президента республики. Офицеры наши были в восторге и заранее предвкушали удовольствие личной беседы с Пуанкаре.

Он принял нас без всяких церемоний в своем рабочем кабинете Елисейского дворца и после представления ему каждого из моих спутников любезно предложил рассесться вокруг своего письменного стола. Все ожидали, что глава государства станет расспрашивать о положении на фронте русской армии, но Пуанкаре, забыв про офицеров, начал излагать мне мотивы поездки в Россию Думера. С логикой, граничившей с цинизмом, скандируя слова, этот бездушный адвокат объяснял, насколько справедливо компенсировать французскую материальную помощь России присылкой во Францию не только солдат, но даже рабочих.

Тщетно старался я направить мысли президента в другое русло, напоминая ему истинную цель моего визита, обращая внимание на [608] присутствие русских офицеров, совершенно не посвященных в тайну командировки Думера.

— Какая мерзость, какая низость! — набросились на меня наши офицеры выходя из ворот дворца президента.— Что же, мы станем платить за снаряды кровью наших солдат?

Первое невыгодное впечатление, полученное от союзной страны, было заглажено поездкой на следующий день в Гран Кю Же, где удалось для нашей комиссии организовать посещение наиболее интересных, а потому и более засекреченных участков фронта.

Сам я, подхваченный вихрем работы по срочным отправкам боевого снаряжения в Россию, и не замечал, как летели недели, а вопрос о присылке бригад ограничился визитом ко мне Поля Думера по возвращении его из России.

— Я заехал к вам, дорогой полковник, чтобы пожать вашу руку и искренне поблагодарить вас за предостережение, сделанное вами тогда в кабинете Извольского. Представьте себе, что даже сам царь, встретивший нас крайне любезно, противился посылке во Францию своих солдат, не говоря уже об упрямом генерале Алексееве. В конце концов мы добились, что все же будет послана в виде опыта одна бригада, но из опасения подводных лодок ее направили не обычным путем из Архангельска, а через Владивосток!

Подобного безумия я, конечно, предвидеть не мог, тем более что за все время войны ни один из посланных мной пароходов потоплен не был.

Началась подготовка достойного приема наших войск.

Французы со своей стороны всячески шли навстречу малейшим" нашим пожеланиям. Лагерь Мальи, избранный для 1-й бригады, считаясь образцовым, был наиболее близким как к фронту, так и к большой дороге из Шалона в Париж, что облегчало сношения русского командования и с фронтовым и с тыловым французским командованием.

Хотя русские офицеры, окончившие Инженерную академию, были действительно на все руки мастера, однако полковник Антонов несколько смутился, когда я поручил ему руководить постройкой русской бани. Подобные постройки составителями академических учебников не были предусмотрены.

— C'est épatant! (Это потрясающе!) — изумлялись французы, поддавая пар русскими шайками.

К стыду своему, и мне пришлось впервые узнать, что гречневая каша в такой же моде в Бретани, как и у нас в России.

Самым серьезным представлялся мне вопрос о переводчиках, необходимых не только для усложнявшейся с каждым днем связи с артиллерией и авиацией, но и в войсковом быту. По всем французским армиям понеслись запросы о лицах, знакомых с русским языком, и после двукратного отсева в лагере Мальи их заставили пройти специальный курс подготовки. Кого только не пришлось там встречать: сын богатого московского хозяина фирмы «Эйнем», скромный еврей-картузник из Парижа, сын французского парикмахера из Петербурга — все штатские люди, которых война одела в военные мундиры. [609]

Подготовка к приему нашей бригады послужила, наконец, предлогом для издания вновь вышедших французских боевых уставов на русском языке. Когда-то еще дойдут до русских полков все наши телеграммы, осведомлявшие о новых методах ведения боя! Да и чего они будут стоить, если довоенные уставы останутся в силе! Война может кончиться, прежде чем могут быть изданы в России новые уставы. Они ведь потребуют утверждения самого царя!

Надо рискнуть и, минуя начальство, дать нашим войскам вполне официальный документ в кратчайший срок.

Помогла нашему начинанию все та же французская бережливость. В архивах национальной типографии сохранились в полной неприкосновенности русские шрифты времен Александра I. Ими набирались в 1814 году все русские правительственные распоряжения и военные приказы по оккупационному корпусу. Нашлись и русские наборщики, и прекрасная бумага, что позволило в какие-нибудь две недели издать в прочном картонном переплете боевой устав французской пехоты с придуманными нами выходными данными: «Печатается по распоряжению военного агента во Франции».

Отрадно было узнать впоследствии, что высланный в Россию значительный тираж этого документа имел в русской армии большой успех.

* * *

Настал, наконец, давно жданный день прибытия в Марсель первого эшелона нашей 1-й бригады. Трудно описать волнение последних часов, отделявших меня от желанного свидания. Ведь со времени последнего посещения господином Пуанкаре перед войной Красносельского лагеря я не видал родных солдатских лиц, а тут доведется не только на них полюбоваться, но и отвечать за их жизнь в чуждой им стране, гордиться ими перед французской армией.

Наконец, сама поездка для встречи их в Марсель представляла для меня, как всегда, праздник. Сколько раз благословлял я судьбу за возможность расстаться с зимним серым небом и холодной слякотью Парижа, с тем чтобы проснуться на следующий день под лазоревым небом и на берегу лазурного моря в солнечном до ослепительности Марселе.

Солнце и свет исцеляли все недуги, а толпы как будто всегда праздничных, никуда не спешивших людей, заполнявших бесчисленные кафе с открытыми настежь дверями и окнами, призывали смотреть веселее на собственную и чужую жизнь. У марсельцев были, конечно, тоже свои заботы и неприятности, но эти южане были не похожи на парижан, вечно бегавших за заработком. Марсельцы довольствовались малым, любили свой город — этот райский уголок, а море и опять-таки солнце заменяли им красоты и развлечения других городов.

Марсельские анекдоты в большой моде во Франции, но всякая пикантная история рассказывается на таком неподражаемом [610] марсельском жаргоне, что самые большие вольности становятся вполне приемлемыми.

Когда перечитываешь «Трех мушкетеров» Александра Дюма или «Тартарена из Тараскона» Альфонса Додэ, то герои этих романов переносят тебя мысленно в столицу юга Франции — приключенческий Марсель. Он сохранил и до наших дней свой оригинальный фольклор в форме нигде не записанных рассказов о похождениях остроумного и уморительного Мариуса.

Марсельцы — охотники до всевозможных преувеличений и не без гордости говорят, что «если бы Париж располагал Каннебьебой, то он вправе был бы именоваться Марселем», а я бы только прибавил, что тот, кто не постиг прелести Марселя, тот не знал Франции.

Каннебьер — широкая городская артерия — упирается в сохранившийся со времен парусного флота старый порт. Теперь им пользовались только бедные рыбаки да богатые яхтсмены, в его узкий выход бесшумно проскальзывали в море то желтые, то красные паруса, а у бетонной низенькой дамбы, заменившей совсем еще недавно деревянные мостки, стояли на причале сотни разноцветных лодочек и яликов.

Здесь, в самом центре города, уже пахло морем. Бесчисленные корзины из ивняка были наполнены ракушками самых разнообразных местных названий. Их подавали на закуску тут же, на берегу, в потемневших от времени крохотных ресторанчиках, где ели горячий "буябес» и прочие чудеса марсельской кухни, рекомендуемые любибелям рыбы и чеснока.

Едва вы садились за столик на открытой круглый год террасочке, как перед вами на мостовой появлялись местные уличные артисты — скрипач и певица, развлекавшие вас провансальскими народными песнями.

Позади вас над городом высится гора с высоким собором святой Марии, покровительницы моряков. Перед вами, на южном возвышенном берегу порта,— старый квартал красочных базаров и совсем нетаинственных публичных домов — этого позорища Франции, прибежища иностранных туристов и моряков. Религиозность и проституция живаются друг с другом почему-то особенно хорошо во французских портовых городах.

Неумолимое время изменило, впрочем, многое в этом старинном городе, основанном финикиянами за шестьсот лет до нашей эры. В самом городе кипела лишь оптовая торговля этого первого по величине порта Франции — хлебная биржа. Сама же погрузка и разгрузка товаров давно уже была вынесена за городскую черту. Туда, к застланным пароходным дымом бесчисленным причалам, должны были подойти и наши транспорты с первым эшелоном

1-и бригады.

Как только обрисовались на горизонте контуры двух громадных морских транспортов, я вышел на широкий мол и долго шагал в ожидании причала, отдавая последние распоряжения. Мне, между прочим, казалось крайне унизительным появление наших солдат безоружными [611] из-за недостатка в России винтовок, а потому, невзирая на протесты французского интендантства, желавшего записывать фамилии солдат и номера выдаваемых им французских винтовок, я организовал заранее живую цепочку, которая должна была первой взбежать по трапу и без всякого предварительного учета вручать ружья не на берегу, а на самом борту парохода.

Вот стали собираться вокруг меня представители военных и гражданских властей.

Вот выстроились почетный караул и эскадрон гусар в светло-голубых ментиках.

Наступает торжественная минута.

Серо-зеленая пелена, покрывающая палубы обоих морских чудовищ по мере приближения к берегу, оказывается плотной массой наших солдат в защитных гимнастерках. Вот уже можно различать лица, вот у трапа золотятся офицерские погоны, а с берега французский оркестр, как всегда, затягивает и без того медлительный русский гимн. Слова «царствуй на страх врагам» уже давно не говорят ничего моему сердцу: передо мной встает жалкая фигура Николая II.

В ответ наш оркестр, гораздо более мощный, чем французский, исполняет «Марсельезу», и до моих ушей докатывается опьяняющее неподражаемое русское «ура».

Французы кричать «ура» не умеют и, стоя позади меня, лишь исправно долго держат под козырек.

Первым сходит на берег командир бригады генерал-майор Лохвицкий. Довольно высокий блондин, элегантно одетый в походную форму, при боевых орденах, он держится с той развязной, почти небрежной манерой, которой многие гвардейские офицеры, даже по выходе из полка, стремились как будто показать свое превосходство над запуганными армейцами. Как все окончившие Академию генерального штаба не по первому, а по второму разряду, этот храбрый боевой генерал, несмотря на боевые отличия, вечно считает себя если не обиженным, то недооцененным. Хоть и не будучи со мной знаком, он в знак солидарности русских офицеров за границей троекратно меня обнимает. Из его объятий я попадаю в руки старого товарища по академии, Ивана Ивановича Щёлокова. Этому уже было действительно на что обижаться: из начальника оперативного отдела ставки он превратился в начальника штаба бригады.

Пока идут знакомства и представления, на берегу быстро и бесшумно строятся первые наши роты, раздаются русские команды, и по скалистым берегам Средиземного моря разливается русская песня:

Было дело под Полтавой,
Дело славное, друзья!
Мы дрались тогда со шведом
Под знаменами Петра!

Не дожидаясь построения батальонов, роты одна за другой шли в оборудованный для нас временный лагерь, а мы, старшие начальники, были приглашены на обед к командиру XVI военного округа. [612]

Эшелон в составе трех батальонов должен был на следующее утро отправиться по железной дороге к месту постоянного расположения в лагерь Мальи. Однако после обмена горячими приветственными печами за обедом у генерала, растроганный мэр города, поддержанный префектом департамента, настойчиво стал просить отложить отъезд и дать возможность марсельцам взглянуть на русских солдат. 1-й полк, укомплектованный почти исключительно добровольцами разных полков, выглядел действительно гвардейским. Мы согласились на просьбу французов.

Выходя с обеда, я предложил было русскому начальству проехать взглянуть на лагерь, расположенный в пяти-шести километрах от города, но генерал и господа полковники устали с дороги. Это меня кольнуло, и я, не прощаясь, отправился в лагерь, где неожиданно для себя пришлось вступить чуть ли не в командование отрядом!

Все офицеры по приходе в лагерь сразу укатили в город, и французский план раздачи ужина одновременно из нескольких котлов провалился. Какой-то чересчур старательный подпрапорщик решил установить собственную очередь «подхода поротно» к одному котлу, и в результате в десять часов вечера люди еще продолжали стоять голодными. Обидно было, что все мои старания о достойном приеме французами дорогих гостей оказались тщетными.

— Придется вам ночку не поспать,— сказал я на прощание своему импровизированному адъютанту ротмистру Балбашевскому.

Людей мы, наконец, накормили и уложили, но меня беспокоило, как устроились на ночлег офицеры.

— Проверьте, последите за порядком и приходите ко мне в гостиницу к шести часам утра,— сказал я Балбашевскому.

— Гаспадин полковник, приказание исполнил,— докладывал мне с сильным кавказским акцентом разбудивший меня на следующее утро Балбашевский.

Это был очень худой красивый брюнет, кавалерийский офицер, давно вышедший в отставку и застрявший в Париже по каким-то любовным делам.

— Нашел командира первого полка полковника Нечволодова с адъютантом и большой компанией офицеров в «старом квартале». Нашел по указанию растерявшихся французских ажанов. У них ведь свои порядки: безобразничай сколько хочешь, лишь бы все было шито-крыто,— горестно вздохнув и поднимая глаза к небу, докладывал Балбашевский.— А тут такой шум на весь квартал, что все жители повыскакивали на улицу. Я вхожу в один из кабаков и говорю: «Господин полковник, военный агент будет крайне недоволен». А он мне говорит: «Я — Георгиевский кавалер и чхать хочу на вашего военного агента. Французы должны знать, как умеют гулять русские офицеры». А шампанское льется рекой, и деньги летят,— снова с глубоким вздохом закончил Балбашевский, уже «испорченный» пресловутой французской страстью к экономии.

Ушам не верилось. Вот что значит оторваться надолго от своей среды, забыть про все безобразия офицерских пьяных скандалов, жить иллюзиями русских песен, мечтать о подвижничестве всех [613] и вся в тяжелые годины войны. Там где-то фронт, а тут вот неприглядный тыл.

Когда я передал рассказ Балбашевского Лохвицкому, то он не смутился.

— Да, Нечволодов — человек не без оригинальности, но парень неплохой и любим солдатами. Вы же должны помнить его еще по Маньчжурии. Он был тогда переводчиком при Куропаткине, а теперь, как видите, стал боевым командиром.

В ожидании прохождения войск мы прогуливались с Лохвицким перед городской ратушей, и нежный морской воздух солнечного утра быстро рассеял мысли о ночном кошмаре. Перед нами открывалась новая незабываемая картина: со стороны старого порта на широкую Каннебьер вытягивалась яркая многоцветная лента. Это была наша пехота, покрытая цветами. Когда в романе Сенкевича описывались победные римские легионы, украшенные цветочными гирляндами, то это казалось фантазией художника,— тут же, с приближением головных рот, сказочное видение оказалось действительностью.

Впереди полка два солдата несли один грандиозный букет цветов, перед каждым батальоном, каждой ротой тоже несли букеты, на груди каждого офицера — букетики из гвоздики, в дуле каждой винтовки тоже по два, по три цветка.

Весь путь наших войск оглашался восторженными кликами экспансивных южан, страстных любителей всяких зрелищ. Темноглазые смуглые брюнетки не знали, как бы выразить лучше свои чувства белокурым великанам, прибывшим из далеких северных стран, чтобы спасти их дорогую Францию.

— Oh, ceux-lá nous sauveront pour sûre! (О, эти, наверно, нас спасут!) — слышались громкие рассуждения в толпе, совсем как когда-то на больших маневрах в Монтобане.

Этот неожиданный военный праздник лишний раз заставил пережить то же, что еще совсем недавно я почувствовал на параде не нашей, а французской пехоты на фронте.

«Как хорошо быть русским!» — подумал я.

* * *

Занятия в лагере Мальи начались с подготовки к парадам и прохождению церемониальным маршем перед высшими французскими начальниками. Охладить тот пыл, с которым Лохвицкий и Нечволодов наслаждались маршировкой в сомкнутом строе, убивая драгоценное время на ранжир и безукоризненную внешнюю выправку, было, конечно, очень трудно. Они неизменно оправдывались желанием не ударить лицом в грязь перед союзниками. Напрасно убеждал я Лохвицкого приняться как можно скорее за освоение новой пехотной тактики, созданной на Западном фронте под давлением небывалого роста техники. Все предлоги были хороши, чтобы отложить подобные занятия. Лохвицкий, между прочим, ссылался на невыносимые французские требования, как, например, обязательные прививки против тифа и столбняка, от этих прививок наши солдаты болели по нескольку дней. [614]

Безрезультатным оказался и мой личный доклад, сделанный всему офицерскому составу бригады, по окончании которого наступило томительное молчание. Было ясно, что офицеров больше интересовали прелести Парижа, чем тонкости ведения окопной войны.

Вскоре стали открываться одна за другой неведомые мне дотоле картины разложения в русской армии накануне революции. Всего неприятнее было, когда донесения о наших порядках «восходили» до самого Гран Кю Же.

Французский полицейский сыск, хотя и подвергался самым ядовитым насмешкам, был все же хорошо поставлен, и этого-то Лохвицкий никак не мог понять.

— Нам стало известно,— сказал мне как-то полушутя тонкий дипломат Пелле,— что во время учения из сосновых рощиц, вокруг которых производятся занятия вашей бригады, доносятся непонятные крики. Как вы думаете, что бы это значило?

Ответить, конечно, я не смог, но догадаться было нетрудно. При первом же свидании с Лохвицким я спросил:

— Неужели, Николай Александрович, вы еще допускаете порку солдат?

— Ну, конечно,— не смущаясь, ответил мне генерал.— Вам просто неизвестен секретный приказ Николая Николаевича, предлагавший заменить во время войны строгий и усиленный аресты солдат телесным наказанием.

— Но поймите,— старался я убедить Лохвицкого,— что мне не под силу отделить наши войска от республиканской Франции китайской стеной, и вам необходимо с этим считаться. Кстати, вот еще один вопрос: когда же вы отправите обратно в Россию священника второго полка?

— А кому, он, собственно, мешает? — стал, как обычно, заступаться за своих подчиненных Лохвицкий.— Это все вам французы насплетничали.

— Но вы, кажется, не можете отрицать, что в первый же вечер по прибытии в Мальи этот поп с черной гривой пошел в пляс с офицерами в публичном доме. Правда, французы обиделись главным образом на то, что это произошло не в офицерском, а в солдатском публичном доме, куда вход для командного состава запрещен.

— А знаете, Алексей Алексеевич, я могу вас уверить, что в бою этот самый поп держит себя молодцом. У него ведь нагрудный крест на георгиевской ленте, и он более популярен среди солдат, чем эта тихоня священник из первого полка,— сам рассмеявшись, заявил мне Лохвицкий, обещая избавиться в конце концов от своего чересчур оригинального подчиненного.

Разница во взглядах на войну между русским и французским командованием должна была, как мне тогда казалось, вызывать серьезное недовольство у наших солдат. Что может быть дороже, например, для всякого человека на фронте, чем отпуск? Во французской армии порядок увольнения в отпуск был единым от главнокомандующего до рядового и строго при этом соблюдался. Что же могли думать русские солдаты, запертые в лагере Мальи, глядя чуть ли не на ежедневные [615] поездки в казенных французских машинах своих офицеров в Париж.

— Солдат ни под каким предлогом отпускать в город я не намерен! — заявлял Нечволодов.— Париж полон русских революционеров, и контакт с ними моих солдат недопустим.

В то же время, не стесняя себя французскими правилами, Нечволодов демонстративно восседал со своими офицерами в литерной ложе «Фоли-Бержер», что, как ему казалось, вернее всего спасало офицеров первого полка от зловредной парижской политической атмосферы.

Случилось, однако, что Нечволодову не удалось уберечь одного из своих подчиненных от гораздо большей опасности — подлинного немецкого шпионажа.

* * *

По установленному порядку моей канцелярии, всех посетителей женского пола, как не серьезных, хотя подчас и очаровательных, должен был принимать толстяк Ознобишин, и потому я был немало удивлен, когда мой адъютант Тэсье стал упрашивать меня, в виде исключения, принять в конце дня какую-то даму. Она наотрез отказалась идти к Ознобишину и уже третий день сидела в приемной, настойчиво прося пропустить ее в мой кабинет. Фамилии своей она не назвала.

— Ну впустите,— раздраженно ответил я, но через минуту, сознаюсь, смягчился, увидев перед собой элегантную, очень высокую, хорошо сложенную смуглую брюнетку, непринужденно и почти вызывающе расположившуюся на моем диване. Приглядевшись к грубоватым чертам лица и толстым чувственным губам, я несколько разочаровался. Особенно неприятен был какой-то горловой тембр голоса, а тяжеловатый фламандский акцент во французском языке выдавал ее иностранное происхождение, заставляя даже насторожиться.

— Я безумно влюблена,— без всяких церемоний заявила мне красавица брюнетка,— и очень несчастна. Вы не можете себе представить, как мы друг друга полюбили, и только вы один можете рассеять мою бесконечную тревогу за моего любовника.

— Но кто же он такой? — спросил я в конце концов, терпеливо выслушав все подробности романа, происходившего в излюбленной всеми русскими гостинице «Гранд Отель» в самом центре Парижа.

Не без труда удалось добиться, что сидевшая передо мной героиня романа оказалась отмеченной уже шумной рекламой танцовщицей Мата-Хари, а героем — капитан нашего первого полка, некий Маслов.

— Вот уже неделю, как я не имею о нем известий и прошу вас сказать мне, где находится его полк. В лагере или на передовых позициях?

Подобный вопрос был так плохо увязан с романом «Гранд Отеля», что невольно вызвал если не прямое подозрение, то во всяком случае какое-то сомнение в правдивости всего длинного рассказа посетительницы. [616]

Я отговорился неосведомленностью, обещал позвонить в бригаду и просил зайти за ответом через два-три дня. Любопытство Мата-Хари меня правда, меньше всего интересовало, но зато я был обеспокоен любовной связью скромного нашего офицера со столь шикарной женщиной. Маслова я отметил еще в Марселе, как симпатичного молодцеватого блондина с Владимиром с мечами на груди. Лохвицкий и Нечволодов дали мне о нем наилучшую аттестацию и обещали предупредить об опасности.

Незначительный сам по себе факт моей встречи с Мата-Хари, которой я не преминул отказать в исполнении ее просьбы, представился вскоре в совершенно другом свете.

С приходом к власти грозного Клемансо Мата-Хари был вынесен, одной из первых, смертный приговор. Она была обвинена в шпионаже в пользу Германии, хотя осведомленные люди утверждали, что ее услугами пользовался одновременно дурной памяти капитан Ладу, возглавлявший в то время французскую контрразведку.

Маслов, которого она, по показаниям на судебном следствии, действительно любила, по окончании войны постригся в монахи.

* * *

Шел 1916 год. Русские войска обжились. Гуро приходил в восхищение от наших солдат, побивших все рекорды, поставленные французами по метанию ручных гранат. Для наших войск это было новинкой. Таким же нововведением явились стальные каски, которые пришлось специально заказать не с французским, а с русским гербом.

4-я армия Гуро вместе с нашей бригадой вошла в состав Центрального фронта, во главе которого был поставлен генерал Петэн. Трудно было запомнить его внешность, в ней не было ни одной характерной черты, и я до сих пор не знаю, способен ли он улыбнуться или даже рассердиться. Это был большой истукан, главным качеством которого, быть может, являлось хладнокровие в тяжелые минуты сражений, но и это опровергается мемуарами Пуанкаре, развенчавшего славу Петэна как спасителя Вердена.

Наслышавшись о строгости нового командующего фронтом, я решил предотвратить возможные недоразумения и лично поехать на смотр им нашей бригады.

Гуро уже стоял на фланге войск, построенных на плацу, до которого надо было пройти пешком через лагерь.

При выходе из машины я приветствовал Петэна от лица русской армии и после сухого военного рукопожатия пошел сопровождать малоприветливого на вид генерала.

— Ну, посмотрим, как ваши солдаты освоились с нашей винтовкой. Они ведь у вас сплошь безграмотные.

— Не совсем так, генерал,— ответил я,— а что касается винтовки, то ваш устарелый «лебель» много проще нашей трехлинейки.

В ответ Петэн подозвал одного из встреченных нами солдат и предложил мне приказать ему зарядить и разрядить ружье. Из дальнейших вопросов стало ясно, что Петэн принимал нас за дикарей, обнаруживая то, что сделало его впоследствии единомышленником нацизма. [617]

1-я бригада после длительной подготовки заняла, наконец, небольшой участок на фронте, к северу от Шалона. Он был специально выбран по соглашению с Гамеленом как один из наиболее спокойных. Наши солдаты быстро освоились с жизнью во французских окопах и находили их много комфортабельнее наших. Особенно занимали их камуфлированные посты для наблюдений: пень, заменяемый в одну ночь точной копией из стали, бугорок, незаметно обращавшийся в современный дзот. Они даже привыкли к замене чая кофе и водки — коньяком. Очутившись на первой линии, офицерство заметно подтянулось, и Лохвицкий не без гордости обращал мое внимание на порядок, царящий на его участке, продолжая жаловаться на французов за их невнимание к больным и раненым солдатам. Это создало для меня новую работу по организации тыла, и военный агент без всяких распоряжений из России превратился в начальника тыла на чужой земле, отвечая решительно за все, вплоть до уплаты хронически недополучаемого на фронте жалованья. «Не на эти ли деньги катаются ваши офицеры в Париж?» — спросил я как-то Лохвицкого. Это была еще одна из темных страниц деятельности нашего русского командования. Французам это в голову прийти не могло.

3-я бригада под командованием моего старого коллеги по академии и маньчжурской войне, Володи Марушевского, проходила переподготовку в лагере Мальи. Большой ловкач, этот малюсенький блондинчик применился к французским порядкам гораздо скорее, чем Лохвицкий, и беда Марушевского заключалась только в его супруге, красивой брюнетке, на две головы выше его ростом. Это обстоятельство как будто давало ей повод чувствовать свое превосходство, вмешиваться в его служебные дела, получать букеты цветов от офицеров, принимая не только денщиков, но и вообще солдат за рабов, обязанных ее обслуживать. Охлаждение наших отношений с бывшим «зонтом» стало неизбежным.

Салоникские бригады прибывали уже по налаженному англичанами морскому пути от Мурманска до Бреста, где погружались на железную дорогу, и снова перегружались на суда в Марселе.

Для встречи и передачи от меня приветствия каждому эшелону я командировал всегда того же Балбашевского, привыкшего разрешать самостоятельно бесчисленные мелкие затруднения и возникавшие с французами трения. Все, казалось, было налажено, как неожиданно, в ночь со 2 на 3 августа 1916 года, у моей постели в Париже раздался телефонный звонок из Марселя.

— Гаспадин полковник, большое несчастье,— докладывал Балбашевский.— Солдаты убили командира эшелона четвертой особой бригады. В лагере настоящий бунт. Офицеров нет. Солдаты никого не слушаются. Сейчас лично арестовал при содействии французов третью пулеметную роту и вывез ее из лагеря на форт Сен-Никола. Я знаю, что вам невозможно отлучиться из Парижа, но я прошу вас принять какие-нибудь меры. Французы очень встревожены. Лагерь окружен разъездами гусар...

— Сам приеду. Встречайте меня послезавтра на вокзале и успокойте [618] французов,— ответил я Балбашевскому и, вызвав тут же машину, полетел в Шантильи.

Мне надо было прежде всего доложить обо всем Жилинскому, являвшемуся высшим начальником над нашими бригадами. Он пользовался по отношению к ним дисциплинарными правами главнокомандующего фронта.

Но и в семь, и в десять утра его высокопревосходительство еще, конечно, отдыхали, между тем как адъютант Жоффра уже звонил по телефону Пацу, вызывая меня к главнокомандующему. Жоффр был уже в курсе марсельского. происшествия и принял меня немедленно.

— Нам уже известно,— сказал он,— что эти войска еще при посадке в Бресте произвели менее благоприятное впечатление, чем прежние ваши эшелоны, но бунта мы на своей территории допустить не можем. Нам, конечно, нетрудно навести порядок в кратчайший срок, у нас для этого войск в Марселе достаточно, однако, судите сами, какая это будет пища для немецкой пропаганды: французы расстреливают собственных союзников! Необходимо, чтобы вы сами привели ваши войска в порядок. Поезжайте в Марсель, я предоставляю в ваше распоряжение, на всякий случай, все воинские части пятнадцатого и шестнадцатого военных округов (Марсель и Ницца).

— Очень вам благодарен за доверие, генерал,— ответил я,— но надеюсь, что ваши войска не понадобятся. Я обязан только доложить об этом генералу Жилинскому, который вам и сообщит свое решение.

— А так ли это необходимо? Впрочем, делайте все, как найдете нужным,— отпустил меня с этими словами старик; он был не в духе.

В роскошной столовой виллы Ротшильда свита Жилинского благодушно распивала утренний кофе, ни о чем, конечно, не подозревая. Представитель верховного принял меня в своей спальне и, выслушав мой доклад, раздраженно заявил:

— Вот они (из презрения к французам он всегда употреблял по отношению к ним это местоимение) хотели получить себе наши войска, пусть и управляются с ними, как хотят. Нам с вами до этого дела нет, и я, во всяком случае, никого из «своих» посылать в Мар>сель не стану.

Напрасны были мои горячие доводы о чести русского имени, о престиже России, напрасны были соображеения о немецкой пропаганде.

Серовато-желтое лицо Жилинского оставалось неподвижным, а безразличное отношение ко всему происходящему объяснялось его искренней ненавистью ко всему, что имело малейший запах демократизма,— будь то русский солдат или французский республиканский генерал.

— Что же вы сами можете предложить? — процедил, наконец, сквозь свои чересчур длинные и скошенные зубы Жилинский.

— Самому поехать в Марсель,— почтительно, но твердо, по-военному, ответил я и заметил с удивлением, что генерал способен оживиться.

— Вот это прекрасно. Я передаю вам мои полномочия, все права главнокомандующего, действуйте от имени государя императора. [619]

И мы стали уже в более приятном тоне обсуждать вопрос о командировании в мое распоряжение одного батальонного и четырех ротных командиров из состава 1-й бригады. По моим предположениям, прежде всего надо было заменить командный состав марсельского эшелона. «Рыба с головы воняет»,— говорил Михаил Иванович Драгомиров.

От Шалона до Парижа в хорошей машине можно было доехать за три часа, но так уже создан был старый русский мир, что для выполнения столь простого распоряжения Жилинского потребовалось не один, а целых два дня. Офицеры запоздали, и мне пришлось выехать с вечерним поездом в Марсель в полном одиночестве.

На этот раз город-весельчак не смог отогнать тяжелых мыслей. Дело ведь шло о жизни и смерти людей, о репутации русской армии за границей. В первую минуту хотелось помчаться с вокзала Марселя в знакомый уже мне лагерь, но, рассудив, я решил подготовить предварительно свое появление перед взбунтовавшимся отрядом, выработать заранее план действий.

Вспомнился и завет отца, который как будто предчувствовал, что сын может оказаться в положении еще более трудном, чем он сам, принимая командование Курляндскими уланами, не ответившими на приветствие своего командира. «Старайся говорить с восставшей толпой,— советовал отец,— только утром, когда нервы еще успокоены ночным отдыхом. Как ни странно, но после полудня люди и хуже работают, и не столь здраво рассуждают».

Из допроса, учиненного встревоженному Балбашевскому и встретившему меня еще на вокзале временному начальнику отряда полковнику Крылову, выяснилось, что убитый полковник Краузе оказался в роковой вечер единственным офицером, кроме дежурного прапорщика, не уехавшим из лагеря в город. Солдаты были взволнованы недополучкой жалованья и запрещением выхода из пределов лагеря.

Темнело, когда Краузе пошел их увещевать, но беседа приняла, по-видимому, столь угрожающий для него характер, что он вынужден был резко ее прервать, а затем под улюлюканье толпы направиться к выходу, сперва спокойно, а потом, испугавшись, почти бегом. Это и решило его судьбу.

Несколько человек из толпы бросились за ним и, повалив, зверски истязали до смерти. Находившийся в десяти шагах от места происшествия караул не принял никаких мер, а дежурный офицер совсем скрылся. Единственным защитником полковника оказался лагерный сторож, старый французский унтер-офицер, которого солдаты только оттеснили, но выместили свою злобу на пытавшемся их уговорить собственном фельдфебеле из вольноопределяющихся, еврее по национальности, Лисицком. Ему пробили череп.

Офицеры, вызванные срочно из города французскими переводчиками, прибыли, когда уже все кончилось и люди разошлись по баракам. Виновных не оказалось, а дознание дрожащий от страха Крылов боялся начать.

Дело, впрочем, было уголовное и требовало производства немедленного судебного следствия. К счастью, на рейде стоял случайно [620] наш крейсер «Аскольд», и, связавшись по телефону с командиром, мне удалось получить в свое распоряжение морского следователя, очень спокойного и культурного судейского подполковника. Это дало возможность избежать вмешательства французских судебных властей, а тем временем заняться выяснением самой личности покойного.

Удалось лишь узнать, что Краузе был кадровым офицером, исправным подтянутым служакой, всегда одетым с иголочки, в лакированных сапогах и узких рейтузах не пехотного, а кавалерийского образца. Дослужившись до штаб-офицерского чина и получив в командование батальон, он стал подтягивать не только офицерскую молодежь, но и самих ротных командиров, придираясь, по словам Крылова, даже к мелочам. Что считал Крылов «мелочами», добиться от него было невозможно, но по его одутловатому и плохо выбритому лицу, да и по кителю не первой свежести можно было догадаться, что на внешнюю дисциплинированность старик уже бросил обращать внимание.

При подготовке эшелона в России солдаты привыкли уже к строгости своего молодцеватого батальонного командира, но офицеры простить ему начальнический тон не желали и, как только погрузились в Архангельске на морской транспорт, стали взваливать на своего командира все неприятности, связанные с морской перевозкой. С первых же дней пути стали ходить нелепые слухи о неизбежном потоплении парохода германскими подводными лодками, которые якобы будут действовать по указанию Краузе, благо он носил немецкую фамилию.

По прибытии в Марсель задержки в выдаче ротными командирами жалованья солдатам так же объяснялись нераспорядительностью Краузе как временно заведывающего хозяйством отряда.

— Благоволите,— напутствовал я Крылова,— построить отряд завтра в шесть часов утра и подойти ко мне с рапортом (это меня несколько смущало, так как престарелый Крылов, очевидно, был старше меня по производству в полковники), а при обходе мною отряда называть мне попутно номера рот, так как «братцами» я завтра называть ваших солдат не собираюсь.

— А как прикажете, господин полковник, выводить войска: при оружии или без оружия? — вполголоса таинственно спросил меня Крылов.

«Неужели офицеры настолько боятся собственных солдат?» — мелькнуло у меня в голове.

— Не только при оружии, а при боевых патронах, словом, с полной боевой выкладкой,— резко отчеканил я, торопясь еще успеть нанести визиты высшему французскому местному командованию. Я просил его снять, как излишнее, оцепление лагеря французской кавалерией.

На следующее утро, точно в назначенный час, я в сопровождении Балбашевского, считавшего себя моим «телохранителем», вошел через ворота той самой каменной ограды, окружавшей лагерь, через которую еще, казалось, так недавно проходили покрытые цветами первые роты наших солдат.

Мне впервые пришлось оказаться в роли строевого командира [621] пехотного отряда, и потому не без волнения услышал я команду: «Смирно! Слушай на караул!», увидел почтенного полковника Крылова, пересекавшего луг с поднятой подвысь шашкой для отдачи мне рапорта.

— Здорово, третья! Здорово, одиннадцатая! — здоровался я с людьми, проходя неторопливо по фронту, вглядываясь в солдатские лица.

Состав был смешанный: рядом с безусыми новобранцами и бравыми кадровыми унтерами попадалось много бородачей, напоминавших старых маньчжурских соратников. Все «ели глазами начальство», и трудно было поверить, что перед тобой стоят бунтовщики, убившие собственного начальника. Но, чу!

— Здорово, восьмая! (Роты были разных батальонов и стояли не в порядке номеров.)

В ответ вместо обычного «Здра-а-вия желаем!..» — только несколько неуверенных голосов. Останавливаюсь, а Крылов, неправильно подсказавший номер роты, шепчет мне на ухо: «Пятнадцатая».

— Виноват,— говорю,— я ошибся. Здорово, пятнадцатая!

И сразу слышится не только дружный, но почти радостный ответ.

Окончив обход, направляюсь в самый угол каменной ограды, откуда отступать, подобно Краузе, мне некуда. Солдаты окружили меня плотным кольцом, и я начал речь. Я ее не готовил и не записывал, а только обдумал, на какие чувства моих слушателей я могу рассчитывать. Речь — это не доклад; доклад требует строгой продуманности, основанной на документации и логике, тогда как речь призвана пробуждать мысли и доходить до сердца. Вот почему восстановить все, что я говорил в течение доброго получаса, невозможно.

— Подумайте о позоре, которым вы себя покрыли, об огорчении, которое принесли своим близким на дорогой нам всем родине, о чести русского солдата, оскорбленной перед иностранцами. Я не в силах признать вас всех виновными, но смыть с себя позор вы можете только выдачей убийц. Военный закон вам известен. Он неумолим, и я не хочу, чтобы перед ним отвечали неповинные. Я даю вам шесть часов на размышление.

Никогда мне не забыть того низенького бородача, левофлангового рядового, что отбивал шаг по густой траве в последней шеренге отряда, пропущенного мною в заключение церемониальным маршем, как не изгладятся из памяти и все те, подобные ему, простые русские люди, что били лбом землю на панихиде перед гробом Краузе.

«И вы, ваше высокоблагородие, и ты, господи боже,— читалось в глазах этих наивных русских крестьян, одетых в военные шинели,— видите, какие мы усердные служаки, как бы мы хотели заслужить прощение, не брать греха на душу!»

А едва смолкли звуки «Вечная память», как зазвенели в ушах медные рожки альпийских стрелков, загремели барабаны невиданных чернокожих солдат африканских дивизий и засверкали серебряными позументами светло-голубые ментики гусар на непокорных тонконогих арабчонках. Это были представители марсельского гарнизона, прибывшие для отдания воинских почестей погибшему [622] полковнику союзной армии. Было с чего русским людям голову потерять.

К четырнадцати часам были уже арестованы, если не ошибаюсь, четыре или пять унтер-офицеров, уличенных в убийстве, а в шестнадцать часов весь отряд в образцовом порядке погрузился в поезда для отправки в лагерь Мальи. Вновь прибывшие офицеры вступили в командование, а негодные откомандированы в Россию для предания суду.

Моя миссия была закончена. Марсельский отряд поступал под непосредственное начальство Жилинского, который решил строго придерживаться закона и приговора полевого суда.

Героями умерли на французской земле семь унтер-офицеров и солдат, приговоренных к расстрелу, героями сражались и умирали на далеких Балканах в последние недели перед революцией их товарищи 4-й особой бригады!

Покидая Марсель с чувством исполненного тяжелого долга, садился я в тот же вечер на парижский экспресс... Мне удалось устранить французов от вмешательства в наши дела, предотвратить неизбежно суровую, как всегда, чересчур поспешную французскую расправу с нашими солдатами. Я не мог забыть русских волонтеров Иностранного легиона, которых мне не удалось спасти от расстрела французами в первые месяцы войны.

Когда поезд тронулся и, выйдя из темного длинного марсельского туннеля, начал плавно рассекать безлюдные тихие равнины Прованса, стало очень грустно на душе. При последних лучах солнца, заходящего где-то там, далеко на западе, расставался я с теми представлениями о русской армии, которые уже сильно были поколеблены в русско-японскую войну.

В памяти вставала вся марсельская трагедия.

Кроме той полуграмотной массы, что молилась на панихиде, появились солдаты, каких я до сих пор не видал. Озлобленные, готовые на все, смотрели они на меня, когда, закончив дела в лагере, посетил я еще и арестованную Балбашевским пулеметную роту. Я впервые почувствовал, что на таких людей можно иметь воздействие, только показывая им собственное бесстрашие, и выстроил их нарочно на узенькой площадке между крепостным фортом и обрывом неприступной скалы. Малейший толчок одного из стоявших передо мной солдат свергал меня в море. Быть может, спокойный тон, с которым я старался с ними говорить, примирил их с моими полковничьими погонами, но я уже чувствовал, что не надолго. Это были пулеметчики, окончившие Ораниенбаумскую школу, о революционной репутации шторой мне довелось как-то мельком услышать.

Так вот они, те русские люди, которых называют революционерами, те «левые», которые, по выражению Энгельгардта, грозили «захлестнуть русских либералов». Кто и как сможет с ними справиться?

Государственная власть стала, видимо, уже так слаба, что и военное командование пытается избегать чересчур близкого общения собственными подчиненными. В этом убедили меня офицеры, с которыми [623] я три часа подряд говорил еще сегодня днем в лагерной канцелярии. Разве подобные начальники способны поддержать честь и достоинство нашей армии? Участвуя в той или иной форме в провоцировании солдат на выступление против чересчур строгого начальника, они после его убийства не решались сами опросить своих подчиненных, увиливая всеми способами от объяснения мне своего поведения.

Так этот день, проведенный в Марселе, создал для меня одну из отправных точек для суждения о грядущей революции. Я почувствовал с ужасом, что с разлагающимся офицерством мне будет не по дороге. Чем дороже тебе человек, тем тяжелее бывает разочарование в нем. А русская армия была для меня дорога.

Сколь великим и трудно досягаемым счастьем казалось для меня когда-то производство в офицеры, сколько священным казался и серебряный погон и белоснежный мундир родного кавалергардского полка! Как живые запечатлелись в памяти скромные герои офицеры Сибирских стрелковых полков на далеких маньчжурских сопках, как будто еще вчера я слышал рассказ о наших гвардейцах, ходивших во весь рост в атаку в великой галицийской битве, о кавалергардских офицерах, подававших рапорты о переводе в пехоту для замены своих товарищей, павших смертью храбрых...

Горько будет со всем этим расстаться.

Солнце закатилось, а экспресс продолжал нестись сквозь ночную мглу на север, в Париж, где ожидала меня снова работа и работа без конца.

Дальше