Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава десятая.

Начальники и помощники

Долгие годы, проведенные за границей, хотя и не оторвали меня от моей матери-родины, но несомненно скрыли от меня многое из русской действительности.

В мирное время я поставил себе за правило всеми правдами и неправдами добиваться разрешения подышать русским воздухом по крайней мере раз в год: явиться и получить указания начальства на Дворцовой площади, отобедать и посидеть за стаканом вина в родном полку на Захарьевской, навестить семью в Чертолине и с крыльца отчего дома потолковать со смердинскими и карповскими крестьянами, заехать по дороге в Белокаменную, поклониться древнему Кремлю и за ботвиньей в «Славянском базаре» наслушаться московских «дворянских сплетен».

Эта возможность отпала для меня с первого дня войны, и пришлось жить на тех запасах мыслей и чувств, что были накоплены с детства воспитанием и службой в русской армии.

Если после русско-японской войны можно было, поругивая за глаза высокое начальство, строить планы о необходимых реформах, то в мировую войну на мою долю выпало уже сгорать не раз от стыда не только за своих начальников, но и за некоторых ближайших помощников. Трудно бывало внушать иностранцам старую военную мудрость «не судить о гарнизоне по первому встреченному плохо одетому барабанщику». Еще труднее бывало убедить соотечественников, что многое из того, с чем можно было мириться у себя дома, нельзя было выносить на суды и пересуды союзников.

* * *

Первым русским высоким гостем, посланцем самого царя во Францию, явился свиты его величества генерал-майор князь Юсупов граф Сумароков-Эльстон. Соединение в одном лице двух титулов и трех фамилий объяснялось очень просто: у последнего из рода князей Юсуповых, предку которого Пушкин посвятил стихотворение «Вельможа», была единственная дочь — наследница, между прочим, и великолепного подмосковного имения Архангельское. Она была не столь красива, сколь прелестна с седеющими с ранних лет волосами, обрамлявшими лицо, озаренное лучистыми серыми глазами, словом, она была такой, какой изображена на знаменитом портрете Серова.

В молодости княжна «выезжала в свет», то есть танцевала на всех петербургских балах высшего общества. Все ее товарки давно повыходили замуж, но красивой княжне никто не смел сделать предложения: богатыми невестами, конечно, не брезгали, но Юсупова была уже настолько богата, что гвардейцы, даже самые знатные, опасались предлагать ей руку из боязни запятнать себя браком по расчету. Каким-то друзьям удалось, наконец, убедить одного [590] из кавалергардских офицеров, хоть и недалекого, но богатого и носившего уже двойную фамилию Сумароков-Эльстон, жениться на Юсуповой.

Неглупая и очаровательная супруга сделала карьеру этого заурядного гвардейца, но ума, конечно, ему придать не смогла.

На этот раз миссия, возложенная на Юсупова, была, правда, не очень сложна: он должен был вручить Жоффру за победу на Марне высшую русскую боевую награду — Георгиевский крест 2-й степени (Георгия 1-й степени — ленту через плечо имели в мое время только два фельдмаршала: Гурко и великий князь Михаил Николаевич.)

Жоффр, узнав от меня об этой награде, был крайне польщен и решил придать встрече посланца царя возможно более интимный характер. Он знал, конечно, что деловых разговоров иметь с Юсуповым, не придется, и потому просил привезти его из Парижа в Гран Кю Же прямо к завтраку, ровно в полдень. Этот священный для французов час соблюдался, между прочим, и на войне: от двенадцати до двух на фронте заключалось как бы негласное перемирие, и пушки с обеих сторон переставали стрелять.

Зная, насколько скромен стол главнокомандующего, я посоветовал майору Тузелье обратить особое внимание на меню завтрака и качество вин, до которых, как мне было известно, Юсупов был большой охотник.

Войдя в назначенный час с Юсуповым в кабинет Жоффра, я не счел себя вправе, как обычно, представлять соотечественника: больно уж он был знатным, и потому предоставил слово самому представителю царя. Но мой план не удался: Жоффр стоял посреди комнаты, ожидая, как это подобает военному, какого-то приветствия со стороны прибывшего младшего его в чине, а Юсупов тоже молчал, рассчитывая, что Жоффр обязан первым рассыпаться перед ним в любезностях. После неприятной заминки Юсупов что-то пробормотал и передал Жоффру коробку с орденом, а тот произнес заранее составленный комплимент по адресу русской армии, чем считал официальную часть законченной. Но не тут-то было. Юсупов захотел не только объяснять правила ношения ордена, но и лично воздеть на шею неуклюжего толстяка Жоффра белый крест на черно-желтой тенте. Это оказалось не так просто сделать. По французскому обычаю, шейные кресты в минуту их получения завязывались для ускорения поверх мундира, а Юсупов не хотел этого признавать и настаивал, чтобы главнокомандующий снял при нем мундир. Тот нe соглашался предстать в подтяжках, вероятно, не первой свежести, перед разодетым иностранным генералом и позвал на помощь дежурного ординарца. Юсупов, однако, не унимался и полез сам завязывать ленту под расстегнутым наполовину мундиром покрасневшего от конфуза старика. Я, вероятно, тоже покраснел, но укротить «его сиятельство» не мог.

Облегченно вздохнув, перешли мы, наконец, в соседнюю крохотную комнату — столовую, где был накрыт стол на шесть кувертов. Начался завтрак, и полилась беседа, или, точнее, монолог Юсупова, не прекращавшийся в течение трех мучительных часов. [591]

— Надо, чтобы вы знали,— начал Юсупов,— что такое Георгиевский крест. Я, например, объезжаю госпиталя и прикалываю на грудь всех раненых без исключения или Георгиевский крест, или медаль.

«Неважная награда»,— мог подумать Жоффр, не зная различия между офицерским Георгиевским крестом и солдатским Егорием, то есть «знаком отличия военного ордена».

Сидевший направо от меня Пелле снисходительно улыбнулся, а Жоффр, заправив за воротник салфетку, усерднее стал пожирать устрицы. Он всегда отличался хорошим аппетитом.

— Главным нашим несчастьем является немецкое засилье. Представьте, мой генерал,— продолжал тараторить Юсупов на петербургском, то есть полуграмотном, французском языке высшего общества,— в Москве, например,— уже это, кажется, русский город,— наш офицер не может себе купить бинокля. Хозяева магазинов — немцы — запрятали товары и не хотят их продавать!

Пелле перестал улыбаться, а Жоффр, обтерев салфеткой свои пышные седые усы, не удержался и сочувственно изрек: «Се n'est pas possible!» (He может быть!)

Когда после поездки во Францию Юсупов был назначен генерал-губернатором в Москву, то произошедшие погромы магазинов на Кузнецком мосту меня не удивили. Они уже в Шантильи представлялись мне неизбежными.

— А кроме того, большим несчастьем для нашей армии являются интенданты,— неизвестно почему избрал подобную новую тему уже слегка раскрасневшийся царский представитель. Он уже который раз нарушал установленный обеденный ритуал и требовал от денщика Жоффра подливать себе в стакан только красного вина — другого он не признавал.

— Русские солдаты имеют вот какие ноги,— показал он широким жестом обеих рук,— а интендантство поставляет вот какие малюсенькие сапоги.

Жоффр сделал вид, что не слышал, Пелле тоже уставился в тарелку, но зато сидевший налево от меня злоязычный Тардье, давно толкавший мою ногу под столом, на этот раз не выдержал и, нагнувшись, шепнул мне на ухо:

— Правда исходит из уст младенцев, это ведь совсем не то, что вы нам рассказываете.

Юсупов, заметив, вероятно, что на военные темы французы не реагируют, перешел на духовные и поплел уже такую сложную белиберду про интриги не то ярославского, не то вологодского архиерея, что я сам разобраться в них не мог, мысленно заткнув уши и ожидая конца пытки.

Перед подачей кофе денщики, по общеустановленному обычаю, стали постепенно прибирать всю посуду со стола, но Юсупов категорически запротестовал.

— Оставьте мой стакан, оставьте,— повторял он, удерживая рукой очередной недопитый стакан красного вина. Тут уже сам Жоффр [592] вступился и приказал не только не убирать, но продолжать подливать вина русскому гостю...

Короткий зимний день уже склонялся к вечеру, когда, выйдя из-за стола и распростившись с хозяином, я собрался увезти уже побагровевшего генерала в Париж. Но и это не удалось.

— Игнатьев, на фронт! Везите меня на фронт! Вы вот тут, тыловые, не знаете, что такое фронт! — И, перейдя на русский язык, он стал разговаривать со мной уже тем начальническим тоном, каким привык говорить с офицерами, не имеющими чести носить, как он сам, кавалергардский мундир. Французы могли только подозревать, что генерал чем-то крайне недоволен, и сочувственно пожимали нам руки, оформляя разрешение для поездки на выбранный по их совету ближайший боевой участок.

Для того чтобы только до него доехать, требовалось не менее двух-трех часов, и терять бесцельно драгоценное для меня время на полупьяного генерала казалось нестерпимым.

Как я и предупреждал, мы подъехали к тыловому ходу сообщения в полной темноте. Густой холодный туман спустился на Компьенский лес, участок был спокойный, но громкий разговор в передовых линиях был воспрещен. Для курения требовалось спускаться в убежище.

— Трусы! — негодовал Юсупов, не выпускавший изо рта папиросы.

Его уже совсем развезло, и, останавливаясь через каждые сто шагов, он негодовал, что его не доставили на машине ближе к переднему краю. Наконец, за одним из поворотов хода сообщения мы встретили бравого бородатого зуава в феске и широчайших красных шароварах. Это был хороший предлог остановиться и предложить зуаву папиросу из шикарного золотого портсигара с царским брильянтовым вензелем, но часовой любезно отказался.

Траншеи становились все глубже и темнее, а «его сиятельство» все ворчливее.

— Где же, наконец, стрелковые цепи? Где резервы? — мучил он меня вопросами.

Объяснять, что в окопах выставляются только наблюдатели, не стоило, и я почувствовал истинное облегчение, спустившись, наконец, в ближайшую глубокую офицерскую землянку: тут уж князь мог накуриться всласть и вдоволь помучить рассказами о российских порядках совершенно растерявшегося французского капитана, проведшего жизнь между скучной казармой и жаркой африканской пустыней.

Посещение фронта было закончено, но почетного гостя довезти до Парижа мне все же не удалось: проезжая через какую-то деревушку и узнав, что желтый фонарик обозначает штаб кавалерийской дивизии, князь вышел из машины и заявил незнакомому генералу, что он сам кавалерист и желает на этом основании у него переночевать.

Я просто махнул рукой, к тому же меня в Париже ждали срочные и гораздо более важные дела.

Казалось бы, что практика мирного времени должна была меня приучить к сатрапьим повадкам Юсуповых и Романовых за границей, но непонимание ими истинного смысла войны еще более углубило пропасть между ними и тем скромным военным французским [593] миром, с которым я сроднился, но который они никак понять не могли.

Война явилась переоценкой многих ценностей. Этой судьбы не избежала и франко-русская дружба:

Amis et alliés — друзья и союзники — решили, что наступил удобный момент использовать союзные отношения для личной денежной и служебной выгоды.

Начало этого нового рода деятельности было положено в Бордо, а инициатором был не кто другой, как Ознобишин. Чувствуя, что его проекты не встретят сочувствия с моей стороны, он нашел себе союзника в лице жены посла — госпожи Извольской. Как всякая лютеранка, она кроме пения по воскресным дням соответствующих псалмов была обязана «делать добрые дела» и никому, например, не отказывать в рекомендации. Этим не замедлили воспользоваться не только укрывшиеся в тылу французские шалопаи, но и некоторые опасные авантюристы.

Посол знал эту слабость своей супруги и предупредил меня:

— Если кто-нибудь явится к вам с рекомендательной карточкой моей жены, я заранее прошу вас, полковник, во всем ему отказать.

На Ознобишина Извольский уже давно махнул рукой, и мой помощник мог беспрепятственно воспитывать симпатичных ему французов в духе франко-русской дружбы, как он всегда ее понимал. Еще задолго до создания в России пресловутых «земгусаров» он облачил в военную форму сынков богатых родителей, владетелей роскошных лимузинов, и образовал из них две русские санитарные автомобильные колонны, испросив для них, конечно, за моей спиной, высокое покровительство самой императрицы. Наконец, для вящей важности во главе колонн были поставлены два русских штатских приятеля Ознобишина, хорошо говорившие по-французски и переодетые в какую-то фантастическую полувоенную форму с царскими коронами на золотых погонах.

Вот каким образом под русским флагом был создан очаг самого беззастенчивого укрывательства, дурная слава которого не замедлила докатиться до самого Гран Кю Же. Под благовидным предлогом пришлось это «доброе начинание» ликвидировать, а наиболее наглых из молодчиков познакомить с менее привольной жизнью во французских окопах.

Едва я успел потушить скандал в колоннах Ознобишина, как меня ожидал новый сюрприз, и на этот раз уже от моего ближайшего подчиненного, штаб-ротмистра Шегубатова, присланного в мое распоряжение еще в мирное время.

Звоню я как-то раз Ознобишину в Париж и прошу прислать мне срочно в Шантильи одну нужную бумагу. Он предлагает использовать для этого несложного дела Шегубатова, я не возражаю, и через два часа этот мнящий себя красавцем улан, воздев на себя боевые ремни, саблю и револьвер, прилетает ко мне в Гран Кю Же.

Передав пакет, он просит разрешения на обратном пути заехать «на один только часочек» в знакомый замок, нанести визит молодой герцогине де Граммон. Запрещать что-либо без уверенности, что приказ [594] будет исполнен, было не в моих правилах, а потому, не имея времени заниматься перевоспитанием незадачливого ловеласа, я согласился и тут же, признаться, про него забыл. Однако не надолго: уже на следующее утро, направляясь в помещение штаба, я встретил мчавшийся по направлению к Парижу какой-то допотопный открытый автомобильчик, в нем восседал мой собственный помощник, а рядом с ним держал в руках уланскую саблю усатый французский жандарм. Сомнений не оставалось — Шегубатов был арестован.

В Гран Кю Же Дюпон, снисходительно улыбаясь, посвятил меня немедленно в дело, а отпущенный по моему ходатайству на свободу Шегубатов в тот же вечер с возмутительным спокойствием дополнил мне в парижской канцелярии всю картину происшедшего. Оказалось, что в Шантильи он мне соврал и визит к Граммонам выбрал только как предлог для проезда на передовые линии фронта. Ему хотелось просто похвастать подобным «подвигом» перед великосветскими героями парижского тыла.

По выезде из Шантильи он приказал тому самому шоферу, что вывозил его когда-то из Парижа в Бордо, ехать на этот раз не на запад, а в сторону немцев — на восток.

Карты, как всегда, у Шегубатова не было, а потому, сбиваясь постоянно с дороги, он лишь в полной темноте добрался до передовых линий. Никто по дороге не смел задерживать помощника русского военного агента, как было указано на специальном пропуске в зону армий, полученном Шегубатовым для поездки в Гран Кю Же.

И вот он в окопах. По темному ходу сообщения его проводят в убежище ротного командира, который в первую минуту сражен и польщен визитом столь высокого гостя. Его надо угостить, и несколько офицеров, собравшихся к ужину в землянку, посылают срочно за шампанским, чтобы выпить за здоровье храброй русской армии. Они с любопытством рассматривают ее представителя и засыпают его вопросами, но ответы Шегубатова наводят старшего за столом, капитана, на более чем странные размышления.

— Скажите,— спрашивает он Шегубатова,— сколько орудий в вашей полевой батарее?

— Восемь! — с апломбом отвечает помощник русского военного агента, не подозревая, что всякому французскому офицеру известно о переформировании русских восьмиорудийных батарей в шестиорудийные.

— А сколько пулеметов приходится у вас на батальон?

— Хорошо не помню,— бормочет Шегубатов,— но достаточно.

«Не может быть,— думает про себя французский капитан,— чтобы русский офицер, да еще военный атташе, не знал организации собственной армии. Не самозванец ли этот лощеный молодой человек с заискивающим льстивым взглядом и напускной серьезностью? Проверить бы его документы!»

— Но как же вам удалось пробраться к нам? — неожиданно задает наивный вопрос французский капитан.

— А вот мое разрешение,— не смущаясь, отвечает Шегубатов, [595] вынимая из внутреннего кармана походного кителя шикарный бумажник.

— Ах, какой красивый, позвольте полюбоваться.— И француз, не торопясь и продолжая беседу, начинает рассматривать содержимое бумажника.

— Говорят вот, что револьверы у вас хороши. Может, вы скажете, какой они системы?

В ответ Шегубатов, желая похвастаться своим оружием, вынимает наган из кобуры и передает его через стол хозяину землянки.

— К великому моему сожалению,— спокойно положив руку на револьвер, объявляет свой приговор француз,— я вынужден вас арестовать!

Напрасны были слезливые протесты потупившего глаза Шегубатова. Взамен объяснения капитан вынул из его бумажника и молча показал присутствующим фотоснимок, изображавший германского офицера в парадной форме, в каске и при всех орденах.

— Это, это портрет возлюбленного одной моей возлюбленной, мадемуазель Жэрмен д'Англемон,— бормочет Шегубатов.— Этот человек состоял перед войной секретарем германского посольства в Париже и, уезжая, оставил на память эту карточку, а мадемуазель, опасаясь подозрений со стороны французской полиции, просила меня ее сберечь.

— Ну, простите, сударь,— возмутился капитан (за военного он Шегубатова уже не считал),— я не в силах поверить вашим объяснениям. Во всей французской армии не найдется офицера, который бы согласился принять на себя от женщины подобное унизительное поручение.

Он обезоружил плачущего, как баба, Шегубатова и пригласил его провести ночь на скамье, греясь у камина, под надзором часового, поставленного у входа в землянку. К утру донесение ротного командира успело уже пробежать по телефонным проводам по всей восходящей штабной лестнице до кабинета самого Дюпона.

Шегубатова я откомандировал в Россию, но аттестация с описанием его «подвигов» на французском фронте послужила только к его возвеличению в Петрограде: Ланглуа, как приятную для меня новость, сообщил, что Шегубатов катается по Невскому и состоит адъютантом при одном из великих князей.

* * *

И все же, несмотря на диссонанс, нараставший с каждым днем в моих отношениях с Петроградом и сильными мира сего, мне удавалось, не имея даже дисциплинарной власти, ликвидировать самолично все возникавшие с французами трения и недоразумения, опираясь на авторитет старшего военного представителя русской армии. Вот почему уже самое известие о прибытии во Францию полномочного представителя верховного главнокомандующего немало меня смутило. Как бы это не повело к самому опасному врагу всякой работы и всякой дисциплины — двоевластию. [596]

Впрочем эти соображения отходили на второй план. Самый выбор царем своего представителя вызывал недоумение. Трудно было найти для Франции менее подходящего генерала, чем Жилинский. Его, как главнокомандующего Варшавским фронтом, союзники не без основания считали главным виновником гибели армии Самсонова, а у Жоффра о нем сохранились, кроме того, неприятные воспоминания от последнего предвоенного совещания начальников генеральных штабов в Петербурге.

— Чего порядочного можно ждать от республиканского режима? — говорил мне в свою очередь не раз Жилинский.— Все, что есть хорошего во Франции, было создано при королях!

Таких недоступных сухарей, кичившихся своими чинами и положением, как Жилинский, среди наших генералов встречалось немного. Чем бы его ублажить, как встретить, а главное, как примирить с «монастырским уставом» Гран Кю Же?

— Выставьте на пристани в Булони почетный караул со знаменем, разучите русский гимн, высылайте при мне представителя Жоффра в чине не ниже генерала, реквизируйте не меньше не больше как замок самого Ротшильда, в двух километрах от Шантильи, подыщите лучшего повара в Париже, обеспечьте не таким столом, каким мы тут с вами довольствуемся, а самым изысканным, с лучшими винами,— учил я мало тароватых и не привыкших к русскому хлебосольству своих французских друзей. Все было выполнено ими как по нотам, но принято Жилинским только как должное, с подобающим, на его взгляд, величественным достоинством.

— А деньги для меня переведены? — был один из первых обращенных им ко мне вопросов.

— Прикажу своему счетному отделу немедленно выписать положенные вашему высокопревосходительству суточные, столовые и жалованье. Когда и куда прикажете доставить?

— Нет, уж я вас попрошу лично доставлять мне деньги в гостиницу «Континенталь». Я занял там постоянный номер, так как сидеть безвыездно в Шантильи не собираюсь,— отдал мне приказ Жилинский, подчеркивая этим мое подчиненное положение. Оно, впрочем, было уже установлено телеграммой, извещавшей меня о его приезде:

«Во время пребывания генерала Жилинского при французской армии вы находитесь в подчинении его высокопревосходительства и должны сообразовать свои действия и донесения по всем вопросам, кроме заказов, с его указаниями».

— Виноват, ваше высокопревосходительство, с непривычки,— извинялся я, подбирая с пушистого ковра в раззолоченном салоне «Континенталя» серебряные и медные французские сантимы. Они как бы нарочно выпали из привезенного мною конверта с деньгами.

Жилинский пересчитал, как хороший кассир, светло-лиловые сто-франковые билеты, но, стараясь из вежливости прийти мне на помощь, прервал это занятие и тоже наклонился. Он понял.

— Можете прислать на следующий раз жалованье с одним из ваших французских офицериков, только знайте — из выправленных. [597]

«He иначе как с бравым красавцем Тэсье, с его кирасирской каской и даже с палашом», —заранее решил я. Холодного оружия никто, между прочим, во время войны во Франции не носил, что тоже бесило Жилинского.

Церемонию передачи жалованья мне захотелось использовать для установления распорядка работы в Гран Кю Же — вопроса, которого Жилинский всячески старался избежать. Сам он, разумеется, ничем заниматься не собирался и привез с собой только личного адъютанта, сынка своего старого полкового товарища Панчулидзева. «Кто же будет поддерживать связь с французскими бюро?» — спрашивали мы себя с Пацем и в конце концов решили рекомендовать Жилинскому задержать при себе командированного в Париж полковника Кривенко. Последний, как это часто бывает в подобных случаях, оказался по отношению ко мне — вероятно, из зависти — большим врагом.

Одно лишь удалось уберечь от всей неразберихи, вызванной появлением в Гран Кю Же вместо одного — двух русских органов: ничто не могло мне помешать посылать в Россию ежедневные телеграммы со сведениями о противнике.

Основной причиной командирования Жилинского явилась вторая межсоюзническая конференция главнокомандующих, собравшихся в Шантильи 5 декабря 1915 года после длительных политических переговоров. Ставка на этот раз сама находила необходимым обсуждение между союзниками текущих вопросов, намечая для этой цели Лондон. Асквит предлагал даже учредить постоянную организацию, которой подлежали бы не только военные и дипломатические, но и политические вопросы. Бриан считал, что достаточно собирать периодические совещания. Наконец, все согласились, что после безрезультатного сентябрьского наступления на французском фронте и стабилизации на долгий срок русского фронта надо было найти выход из получившегося безотрадного положения, используя, например, уже созданный к тому времени, хотя еще и очень слабый, Салоникский фронт.

После перехода на сторону немцев Болгарии и быстрого разгрома превосходящими германо-австро-болгарскими силами доблестной сербской армии, Балканский театр приобрел особое значение. Союзникам хотелось привлечь на свою сторону во что бы то ни стало Румынию и через нее подать руку русской армии. Однако взгляды в этом вопросе резко расходились.

Французы, воспитанные на наполеоновской стратегии, считали, что война может быть выиграна только после разгрома главного противника и на кратчайшем стратегическом направлении.

— Все силы против Германии, а об австрийцах поговорим, когда вы будете в Берлине,— давал мне советы в начале войны Мессими.

К тому же французы ощущали присутствие немцев у самых ворот Парижа и при столь мне известной узости политических горизонтов долгое время не были склонны уделять свои силы на Салоникский фронт. Сентябрь их протрезвил, и Жоффр стал прислушиваться к мнению Алексеева, считавшего, что при борьбе с коалицией -удар надо направлять против слабого противника, с тем чтобы отколоть [598] его от более сильного. В конце концов и Россия и Франция были склонны к развитию операций на Салоникском фронте, не рассчитывая даже особенно на содействие Италии, хотя аппетиты ее на Балканском полуострове им были хорошо известны.

Не так смотрела на этот вопрос «владычица морей», привыкшая простирать своя интересы не на один какой-нибудь театр войны, не на один даже континент, а на весь земной глобус. Это лишний раз подтвердила последняя моя беседа с лордом Китченером, возвращавшимся осенью 1915 года из своей инспекционной поездки на Восток. По-видимому, наши лондонские споры об американском рынке не были им забыты, и, проездом через Париж, он неожиданно вызвал меня в английское посольство.

— Скажите,— с обычной прямотой спросил меня маршал,— зачем вам понадобился Салоникский фронт? Я твердо решил отозвать наши войска с Балканского полуострова с тем, чтобы развить наступление из Египта против Турции.

— По примеру Моисея через Черное море,— улыбнулся я.— Как бы мне ни хотелось быть вам приятным, милорд, но полагаю, что эти хождения по пустыням, не занятым противником, особого интереса для нас представить не могут.

— Опять станем спорить,— полушутливо замял разговор Китченер и стал расспрашивать, насколько я удовлетворен материальной помощью союзников России.

Подобные противоречия между союзниками во взглядах на Салоникский фронт не предвещали больших результатов от предстоявшей конференции, на которой должен был выступать Жилинский.

Он накануне запретил мне на ней появляться, но вместе с тем не отлучаться из Шантильи на случай, если ему понадобятся какие-либо справки. В последнюю минуту он, однако, позвонил мне по телефону и сухо заявил:

— Жоффр хочет, чтобы вы непременно присутствовали. Приходите немедленно.

В одном из кабинетов Гран Кю Же я снова застал знакомую картину конференции с той разницей, что она носила вполне военный характер: вместо Мильерана председательствовал Жоффр. Направо от него сидел маршал Фрэнч со своими, как обычно, многочисленными сотрудниками, а налево — Жилинский, к которому я и подсел, раскланявшись на ходу со всеми собравшимися. Не успел Жоффр закончить свою довольно пространную речь, как Жилинский, наклонившись ко мне, на ухо прошептал:

— Скажите этому хаму, сидящему против меня, чтобы он сел прилично.

— Ваше высокопревосходительство, это же сам начальник штаба английской армии генерал-лейтенант Вильсон, я не имею права делать ему замечаний.

Между тем мой английский приятель, закинувший высоко ногу на ногу и подперевший рукой подбородок, не подозревал, конечно, что своей обычной позой может помешать почтенному русскому коллеге обсуждать вопросы государственной важности. [599]

Телеграммы с отчетом об этой конференции Жилинский, как обычно, .мне не показал, чем, быть может, объясняется отсутствие какого-либо о ней следа как в моем отчете, так и в моей памяти.

Мне, впрочем, уже давно стало очевидным, что в моей работе пользу для России можно извлечь только из совещаний о материальном снабжении и распределении между союзниками запасов мирового сырья. Подобных случаев пропускать не следовало, и потому было очень досадно не получить приглашения и на следующую межсоюзническую конференцию в Париже 27 марта 1916 года.

В раззолоченных залах Кэ д'Орсэ собрались на этот раз такие люди, как председательствующий Бриан, Жоффр, Альбер Тома, Ас-квит, Грей, Ллойд Джордж, Китченер, Саландра, Титони, Кадорна, Пашич. Представителями России были назначены только Извольский, Жилинский и, как технический работник, советник посольства Севастопуло.

Все, кроме русских, имели при себе, между прочим, заранее составленные программы и требования по снабжению.

Мартовская конференция оказалась самой грандиозной за все время войны. Правда, и момент был решающий: сама Марна поблекла под величием многонедельной и в конечном счете победоносной для французов борьбы за Верден. Их армия была обескровлена, но и немцы потеряли в этой авантюре большую часть своей боеспособности. Несмотря на мобилизацию промышленных ресурсов Франции и даже Англии, центральные европейские державы сохраняли еще свое превосходство в технике, и особенно в тяжелой артиллерии.

Во Франции к тому времени зазвучал бархатистый бас ее любимого оратора, Аристида Бриана,— того самого Бриана, которого Клемансо характеризовал, как «человека, ничего не знающего, но все понимающего». Новый председатель совета министров, высокий, слегка горбившийся брюнет с гривой седеющих волос и пышными, опущенными вниз густыми усами, благодаря чисто французской тонкости ума и умению изящно выражать свою мысль, был рожден дипломатом.

«Я знаю жизнь, меня ничем не удивить!» — говорили за него изборожденные глубокими складками красивые черты его лица. «L'en-fer est pavé de meilleures intentions» (Ад вымощен наилучшими намерениями),— говорят французы, и Бриан, равно как его английский единомышленник, пылкий Ллойд Джордж,— главные инициаторы мартовской конференции — верили, что можно еще добиться объединения высшего руководства военными операциями на различных фронтах мировой войны. Они давно уже осознали также, что в общем деле эгоизм — плохой советчик, что Англии и Франции необходимо поступиться собственными материальными ресурсами в пользу союзников, в первую очередь русской армии.

Я нередко задавал себе вопрос: с кем лучше иметь дело — с высокими начальниками, полными добрых намерений, или с исполнителями, искажающими в дебрях канцелярской волокиты полученные ими директивы? Во всяком случае, будучи отстранен от участия в конференции и зная ее программу не от начальников, а через своих французских друзей, я надеялся, что какие бы решения ни были [600] приняты их всегда удастся изменить при сохранении добрых отношений с чиновниками, двигающими громоздкую машину французского министерства вооружений.

В самый день конференции я, таким образом, спокойно сидел за разбором дневной почты в своей парижской канцелярии, но около полудня Тэсье взволнованно доложил, что меня просит к телефону не больше не меньше как сам председатель совета министров. Я сразу узнал бархатистый бас Аристида:

— Я прошу вас, полковник, простить нас за происшедшее недоразумение и сделать мне лично большое одолжение, согласившись приехать к нам на завтрак, запросто, без церемоний, как вы есть!

Через десять минут я входил по парадной лестнице в министерство иностранных дел и не без удивления увидел на верхней площадке ожидавшего меня Бриана с вечной, незатухающей папиросой в зубах. Со свойственной ему экспансивностью он стал мне жать не одну, а обе руки:

— Кого вы нам прислали? В какое положение нас поставил ваш генерал перед лицом всей конференции? Он громогласно заявил, что ружья, которые итальянцы вам уступили, ни к черту не годны. Вы один можете уладить этот инцидент, и я приказал оставить вам место за завтраком между итальянским главнокомандующим Кадорна и начальником их военного снабжения генералом Далолио.

И с этими словами Бриан ввел меня в давно мне знакомый salle de 1'Horloge (зал с часами), где стал представлять тем высоким членам конференции, как, например, Асквиту и Пашичу, с которыми мне до того времени не приходилось встречаться.

Я поздоровался и с Извольским, но Жилинского в зале уже не было. Я стал его искать и нашел задумчиво шагающим в полном одиночестве по отдаленному залу бильярдной.

— А, здравствуйте,— как обычно, с высоты своего величия приветствовал он меня.— Вы знаете, между прочим, что вы избраны членом комиссии по снабжению. Ну и наложил же я им!

— Кому, ваше высокопревосходительство? — скрывая свою беседу с Брианом, спросил я.

— Да этим подлецам, итальянцам.— И он повторил уже мне известные подробности об уступке ружей.

Завтрак, как помнится, был столь же вкусен, как сладки были мои беседы с нашими новоиспеченными горе-союзниками, а последовавшее вслед за этим заседание с Ллойд Джорджем и Альбером Тома носило, как всегда, хоть и деловой, но не лишенный юмора характер.

— Ну, знаете,— сказал, между прочим, Ллойд Джордж,— всяких аргументов наслушался я от нашего русского коллеги, но его мотивировка об исключительной важности для России алюминия как средства борьбы с бездорожьем и весенней распутицей доказывает его изобретательность и наше невежество!

В действительности, стремясь выторговать несколько лишних тысяч тонн этого драгоценного в то время металла, я указал на необходимость ввиду бездорожья всячески облегчать снаряжение нашего [601] пехотинца, заменяя, например, тяжелые медные котелки, принятые за границей, алюминиевыми.

— Отказывать Игнатьеву очень трудно, — добавил Ллойд Джордж,— я только выражаю некоторое опасение, достаточно ли серьезно при обсуждении потребностей России он относится к священным обязанностям переводчика между мною и моим уважаемым коллегой Альбером Тома.

* * *

Умом Россию не понять.
Аршином общим не измерить,
У ней особенная стать,—
В Россию можно только верить.

Кому действительно из высоких участников парижской конференции могло прийти в голову, что именно та армия, которая больше других нуждалась в материальной поддержке, моральные силы которой должны были быть глубоко потрясены тяжелым отступлением 1915 года, она-то первая и перейдет в наступление и еще раз поддержит славу своих старых знамен. Что летняя кампания 1916 года на русском фронте не только заставит немцев окончательно отказаться от Вердена, но и вынудит их к переброске своих дивизий на поддержку деморализованных австрийских армий, а это, в свою очередь, облегчит французам прорыв германского фронта на Сомме.

Вот какое влияние на ход мировой войны имел тот переход в наступление войск нашего Юго-Западного фронта, о котором, как всегда ранее получения служебных телеграмм, я прочел на страницах всех парижских газет от 6 июня 1916 года.

«Русские прорвали австрийский фронт в нескольких местах на протяжении 350 километров, они перешли границу, форсировали линию реки Серет, они двигаются на Львов, они взяли сто тысяч, триста тысяч, в конечном счете 420000 пленных и 600 орудий»,— следовали одна за другой до самой осени радостные вести с родины, поддерживая дух французского народа, уже истомленного длительной войной.

Как бы ни старались союзники быть объективными в оценке операций на русском фронте, они не могли учесть того значения, которое обнаружила впоследствии бесстрастная история. Русское наступление, казавшееся французам только блестящей операцией местного значения, не только внесло смятение в умы верховного немецкого командования, но и нарушило его планы дальнейшего натиска на Верден. К сожалению, не поддержанная остальными фронтами, эта блестящая наступательная операция не получила дальнейшего развития. Силой девяти дивизий, из коих четыре (3-я рез. гвард., 215, 53 и 7-я кав. дивизии) были переброшены с французского фронта и пять (92, 93, 202, 205 и 224-я) вновь сформированы, немецкому командованию удалось восстановить положение в Галиции, остановить вечно бежавших перед русскими войсками австрияков.

Хуже обстояло дело в нашем тылу. Мобилизация русской промышленности еще сильнее подчеркнула несоответствие заводского оборудования [602] и запасов сырья требованиям, предъявленным России длительной войной. Если в первые месяцы было невозможно добиться сведений о наших потребностях, то теперь русские органы снабжения за границей были завалены телеграммами, друг другу противоречащими, раздувавшими размеры заказов до астрономических цифр (при заказе тиглей наше начальство ошиблось на один нуль и вместо 10 000 упорно требовало высылки в Россию 100 000!). Чувствовалась междуведомственная неразбериха, беспомощность центрального аппарата регулировать поставки и распределение сырых материалов между частными собственниками заводов. Так, ощупью, на практической работе и усваивал военный дипломат, превращенный силою судеб в начальника управления по снабжению, принцип государственной монополии внешней торговли.

Неразбериха с заказами к лету 1916 года приняла столь угрожающие размеры, что потребовала командирования за границу специальной комиссии во главе с начальником генерального штаба Беляевым. Его правою рукой оказался мой бывший берлинский коллега, уважаемый Александр Александрович Михельсон. Тяжеловатый генерал, Михельсон привез с собой такие же тяжеловесные дела с широковещательными ведомостями наших потребностей и сводками об их удовлетворении заграничными заказами. Три дня и три ночи сидели мы над этими документами, но толку все же не добились.

Прибытие Беляева в Париж было почему-то скрыто от меня до последней минуты. Из России я об этом извещен не был, и только накануне мой лондонский коллега, генерал Ермолов, прислал мне лаконическую телеграмму с перечислением фамилий прибывших. Ермолов добавлял: «Комиссию сопровождает английский военный агент в России полковник Нокс».

«При чем тут Нокс? — подумал я.— Неужели наш начальник генерального штаба для посещения Франции нуждается в английском советнике?»

На деле оказалось, что вся поездка Беляева была организована англичанами.

Когда на следующий день, известив о приезде комиссии французское правительство и Гран Кю Же, я прибыл для встречи высокого начальства на Северный вокзал, то перед подъездом нашел построенными в образцовом порядке новенькие английские военные машины, окрашенные в светло-коричневый защитный цвет. Мои разнотипные французские машины имели в сравнении с ними жалкий вид и болтались где-то позади. Поставив свой «роллс-ройс» первым у выхода с вокзала, я, конечно, приказал своим шоферам пристроиться к нему в ряд, впереди английских.

Беляев, мой старый коллега по штабу Куропаткина, при выходе из вагона по-русски меня обнял. Его примеру последовали остальные члены нашей комиссии, а последним вышел тот самый угрюмый полковник Нокс, что впоследствии играл первую роль при Колчаке.

— Oftly glad to meet you! (Очень счастлив вас встретить!) — обменялись мы приветствием и крепким рукопожатием с моим коллегой. [603]

— Мы едем в отель «Рид»? — спросил Нокс, из чего я понял, что его правительство наняло даже помещение для нашей комиссии в Париже.

— Нет,— вежливо заявил я,— мы едем в отель «Крильон», где я уже заказал комнаты,— и спокойно предложил Беляеву сесть в мою машину. На красной и белой полосе, отличительном знаке Гран Кю Же, помещавшейся на дверцах машины, красовалась надпись: «Attaché Militaire de Russie».

Вечером в Шантильи я уже испрашивал у Жоффра разрешение представить ему на следующий день нашу комиссию.

— Нокса я приму отдельно,— заявил старик,— его мне должен представить их английский агент Ярд-Буллер. Вы его предупредите.

Этикет был соблюден.

Нелегко было вызвать на откровенность Беляева — эту «мертвую голову», как мы его прозвали в Маньчжурии. Он все с той же осторожностью и большой опаской касался всех вопросов, налагающих какую-либо тень на начальство, а тем более на царя, которого он даже в частной беседе с благоговением и с каким-то особым придыханием титуловал «государем императором». Не думал я тогда и не гадал, что этот пугливый чиновник окажется по протекции Распутина последним царским военным министром.

— Войдите в мое положение,— жалуюсь я,— как мне выполнить запрос нашего генерального штаба, полученный уже несколько недель назад, о том, какие меры принимаются во Франции по подготовке к демобилизации? Вы же видите, что война здесь в полном разгаре, и подобные вопросы никому еще в голову не приходят.

— Да, вы правы, сделайте вид, что вы подобной бумаги не получали.

— А скажите,— почти шепотом спрашиваю я,— вот французы болтают, что у нас много дезертиров. Неужели это правда?

— А сколько у них самих? — старается отклонить вопрос мой высокий начальник.

— По моим сведениям, тоже немало: что-то около пятидесяти тысяч, считая в том числе и «уклонившихся»,— привожу я цифры, полученные незадолго перед этим по секрету от Гамелена.

Беляев смущенно поправляет пенсне и еще более тихим, чем обычно, голосом произносит со вздохом:

— А у нас до миллиона двухсот тысяч!

— Неужели дисциплина уже так пала? Неужели война так непопулярна? Неужели даже победоносное русское наступление не подняло духа на фронте и в тылу? — забрасываю я вопросами Беляева.

Он молчит.

— В таком случае пора кончать,— так же глубоко вздохнув, заканчиваю я беседу, возвращаясь из Шантильи и подъезжая к парижскому предместью. [604]

Дальше