Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава седьмая.

Улица Элизе Реклю, 14

Хлопоты первых дней по выяснению возможностей оказать материальную помощь родной армии превратились для меня в самостоятельную ответственную работу. Список вопросов, подлежавших разрешению, рос с каждым днем, и, как водится на всякой войне, все они оказывались крайне срочными.

Материальные ресурсы Франции были не в состоянии обеспечить наших требований, и я незаметно для себя превратился из военного агента во Франции в активного участника мировой войны.

Отчаливая от надежной пристани, которой стала для меня Гран Кю Же, я рассчитывал не удаляться от нее, не покидать «территориальных вод». На деле же утлому суденышку, которым являлся мой импровизированный рабочий аппарат по снабжению, суждено было выйти вскоре в открытое море, выдерживать настоящую океанскую волну и лавировать между подводными рифами, не помеченными ни [539] на одной из лоций. Волны мы выдерживали легко, базируясь на такой богатый порт, каким был Банк де Франс, а вот от рифов в виде российских интриг спасались с трудом.

Подобно капитану торгового судна, вербующему свой экипаж из людей самых разнообразных национальностей и профессий, мне пришлось собрать вокруг себя молодых работников независимо от их паспортов, общественного положения и даже их прошлого.

Как когда-то запорожцы принимали к себе сообщников по принципу «како веруеши», так и наш коллектив ставил для всякого желавшего в него вступить одно лишь требование: работать без ограничения часов и без воскресных и праздничных дней. Отдыхать будем после войны.

Аппарат мой был франко-русским. Люди вдалеке от родины бывают подчас большими патриотами: они любят свою отчизну, как жених любит недосягаемую, но дорогую его сердцу невесту. Так относились мои русские сотрудники, заброшенные в Париж, к нашей родине. Они вносили в мою канцелярию на улице Элизе Реклю, 14, увлечение работой, порыв, а французские товарищи, дополнявшие русских,— организованность и порядок в работе. Это сочетание качеств двух культур позволило мне с семнадцатью сотрудниками сделать то, на что по соседству, в лондонском комитете по снабжению, потребовались сотни работников.

Первыми сотрудниками, естественно, оказались два моих довоенных секретаря: Ильинский и Ширяев. Ширяев был отставным армейским подпоручиком, одним из застрявших случайно в Париже русских туристов. Он задолго до войны женился на француженке, принял французское гражданство и был ценен только тем, что остался русским человеком и благодаря усердию выучился, не интересуясь текстом (а для военного атташе это было очень важным), печатать на русской и французской машинках. Такой секретарь даже в мирное время, конечно, не мог меня удовлетворять, но заместителя было найти нелегко.

В Париже проживала по нескольку месяцев моя дальняя родственница, тетушка хотя без наследства, но отменного ума,— герцогиня Сассо-Руффо, урожденная Строганова, вышедшая когда-то замуж по своей взбалмошности за итальянца. Высокая стройная, хотя и некрасивая, она имела немало приключений, пользуясь успехом, благодаря своему остроумию и неожиданным капризам.

— Слушай, племянник, твое желание исполнено,— сказала тетушка,— я нашла для тебя секретаря. Это камердинер Ферзена — атташе нашего посольства, живущего игрой на бирже. Его камердинер во сто раз умнее своего хозяина, томится своим унизительным положением. Я его тебе пришлю.

Моя замечательная тетушка оказалась права. Петр Константинович Ильинский был честен, толков, тактичен и самолюбив. По его приятной внешности скромного блондина, по его манерам воспитанного француза трудно было заподозрить в нем сына сельского дьячка и бывшего маленького чиновника — статистика в одном из уездов Херсонской губернии. Таков уж природный дар русских людей не теряться в незнакомой им обстановке. [540]

В царской России многие статистики, земские врачи и некоторые «батюшки» считались издавна «красненькими» уже потому, что ближе знали горе и темноту народную. К этой категории принадлежал и Петр Константинович, который, оказавшись в списке «неблагонадежных», предпочел своему скучному уездному городку не меньше не больше, как веселый Париж. Он не предполагал, что Париж не только весел, но и жесток, что немало людей, даже более сильных, чем Ильинский, кончили свой век, ночуя под мостами мутной Сены.

Казалось бы, что, пройдя через суровую школу жизни, Ильинский больше чем кто-либо мог бы оценить ту политическую позицию, которую я занял после Октябрьской революции. Увы! Он вскоре после этого умер моим врагом, будучи не в силах примириться с необходимостью пожертвовать своими материальными интересами в пользу интересов государства.

А еще накануне революции тот же Ильинский в форме французского лейтенанта подносил мне на подпись чеки для оплаты накопившихся за день счетов и денежных документов.

Главный секрет ведения финансовой стороны моего дела заключался в «единстве кассы», что давало возможность не задерживать платежей из-за хронического запаздывания телеграфных разрешений на них из Петрограда.

«Военный агент,— доносил в конце войны самому царю его военный представитель в Париже, все тот же престарелый Федя Палицын,— берет на себя величайшую ответственность, производя платежи без предварительного согласия на это наших главных управлений, но я долгом почитаю всеподданнейше доложить Вашему императорскому величеству, что без него и я, и подчиненные мне во Франции войска давно умерли бы с голоду».

«Ответственность», впрочем, парализовалась тем, что каждую субботу в служебный кабинет Ильинского наведывался таинственный рыжий человечек, секретарь Банк де Франс, сверявший наши денежные расчеты с банком. Помню, каким великим событием оказалась как-то ошибка в двадцать пять сантимов в недельном расходе около сорока семи миллионов франков.

— Найти! — сказал я Ильинскому, и через три дня все пришло снова в порядок.

Для подобной ответственной бухгалтерской работы Ильинский подыскал и воспитал для себя помощника в лице уже седеющего красавца барина Владимира Александровича Карышева. Этот застрявший в Париже русский дворянин — маменькин сынок и доморощенный «пиит» — был до войны истинным лоботрясом, но, заразившись трудолюбием Ильинского, полюбил наше дело, как будто всю жизнь только к нему и готовился. Будучи далек от всякой политики, Карышев объяснял мое отношение к Советской власти исполнением долга. Ни сокращение оклада, ни лишение в конце концов всякого жалованья не помешали ему остаться при мне до самого дня признания Советского правительства Францией. Он составил полную денежную отчётность, скрепил ее своей изящной подписью и, получив при ликвидации часть недополученного содержания, пригласил меня, по старой [541] привычке, позавтракать в самом шикарном ресторане. Он сиял, считая, что выполнил долг перед Россией до конца.

Таким же барином, обращенным в моем парижском аппарате в скромного труженика, оказался и московский богач Карнеев. Он кончил Катковский лицей и, прожигая до войны жизнь в Париже, нелепо женился на чрезвычайно властной и вульгарной француженке, попав под ее туфлю. Он в первый же день мобилизации пожелал вступить в ряды союзной армии, видя в этом свой патриотический долг, и был принят на службу, несмотря на свою близорукость, доходившую до комизма. Французы на это не обращали внимания. Как и все русские волонтеры, Карнеев начал службу в казармах чисткой уборных, сослепу спотыкался на полковом дворе, старался, потел, но все же на фронт не попал. Секретарем при мне Карнеев, конечно, быть не мог: из-за застенчивости он не смел объясниться ни с одним из посетителей, хотя говорил идеально по-французски. Но, выучившись у меня печатать на машинке, он обрел свое истинное призвание: шифровку и расшифровку даже самых запутанных при передаче телеграмм. Чтобы оценить размер проделанной им работы, стоит лишь вспомнить, что за первую мировую войну я составил и подписал двадцать семь тысяч шифрованных телеграмм!

«Начальник шифровального отдела военного агента» — с гордостью подписывал он расшифрованный материал.

Слава о его работоспособности и таланте докатилась до самого французского министерства иностранных дел, пригласившего его на работу как высокого специалиста после ликвидации моего управления.

Французский персонал, поставленный мною под начальство Шевалье, представлял ту же пеструю, но сработавшуюся со своими русскими товарищами группу. В передней встречал меня вестовой, подметавший по утрам помещение, обросший волосами, подобно большому орангутангу,— мобилизованный небезызвестный парижский адвокат и кутила Дюзар — се sacré Dusart (этот проклятый Дюзар), как ругал его Шевалье за нестертую со стола пыль и недостаточную военную выправку.

Личным секретарем моим состоял красивый стройный лейтенант, французский кирасир Тэсье, женатый на прелестной донской казачке. Выйдя в запас, он несколько лет служил до войны во Французском обществе в Донецком бассейне и, как почти все французы, пожившие в России, обрусел.

Его товарищ по службе в России, пехотный лейтенант Делавинь, раненный на фронте в первые же дни войны и прекрасно говоривший по-русски, тоже попал ко мне. Он ведал ответственным и сложным транспортным отделом и являл пример четкости в работе. Это достигалось умением отделять главное от второстепенного, что позволяло в краткой телеграмме изложить полную картину погрузки отправляемого в Россию очередного парохода с военным имуществом.

Оба этих прекрасных работника получили после Октябрьской революции приказ отправиться со специальной миссией в «деникинскую Россию» для «спасения в ней французских интересов». Плачевный результат этой антрепризы можно было заранее предвидеть: [542] Тэсье очутившись в Новороссийске, занялся игрой на валюте, а Делавинь по дошедшим до меня слухам из Константинополя, получал доход от выдачи паспортов белоэмигрантам. Грязные дела, подобно заразной болезни, молниеносно губят даже честных людей, не обладающих силой характера им противостоять.

Впрочем, мировая война являла примеры быстрого перерождения не только отдельных людей. Послевоенные Тэсье и Делавини пришлись вполне ко двору той части французской буржуазии, для которой страсть к легкой наживе затмила на долгие годы всякое понятие о честном патриотизме. Таким французам все казалось дозволенным.

Как далек был этот послевоенный мир от моего парижского аппарата по снабжению, который, по примеру Гран Кю Же, гордился своей скромностью, что не мешало русской военной миссии во Франции приобретать день ото дня все большую известность.

В связи с этим утренняя почта росла, но, несмотря на это, я твердо держался правила лично ознакомляться с каждой бумагой до распределения писем и телеграмм по соответствующим отделам. Опыт парижской работы мне доказал, что выгоднее затрачивать лишний час на личный просмотр бумаг и быть благодаря этому в курсе работы подчиненных, чем работать в потемках, оказываясь игрушкой в руках собственных, хотя и ответственных помощников. Резолюции я всегда накладывал не карандашом и даже не черными, а красными чернилами, с тем чтобы запретить самому себе в чем-либо их изменять, памятуя военный принцип: ordre et contre-ordre — désordre (перемены в приказе ведут к беспорядку).

«Кровавые резолюции военного агента»,— шутил надо мной после Февральской революции комиссар Временного правительства старый парижанин Евгений Иванович Рапп.

Одна уже пометка начальника, а не секретаря на полях бумаги побуждает подчиненного отнестись более внимательно к вопросу и выполнить в кратчайший срок решение, а за границей воздержаться иногда от некоторых знакомств, могущих вызвать подозрения у начальника. Вопросительный знак на полях говорит подчас больше, чем пространная резолюция.

Одним из основных признаков культуры являются аккуратные ответы на письма. Иностранцы это особенно ценили, и потому для ускорения и упрощения работы ответы были у меня заранее выработаны, напечатаны и даже занумерованы на все случаи жизни.

Так «№ 1» — наиболее употребительный — обозначал «похороны по первому разряду», объясняя в вежливой форме, что предложение каких-нибудь чугунных ручных гранат нас совершенно не интересует. Этот новый вид пехотного оружия, созданный мировой войной, мог изготовляться в любой небольшой мастерской, и мне казалось верхом нелепости использовать драгоценный тоннаж под подобный малоценный товар. Наше главное артиллерийское управление держалось, однако, другого мнения, но предложения на ручные гранаты превосходили даже запросы из России. Навсегда запомнилась мне хорошенькая, миловидная блондинка в прозрачном летнем платье, проникшая [543] ко мне на прием и вынувшая из элегантной сумочки яйцевидную ручную гранату.

— Не убейте только меня,— засмеялся я было, не подозревая, что мои ответ доведет бедную девушку чуть ли не до слез: она не хотела отстать от почтенных сенаторов и даже кюре, пытавшихся, как и она, faire une affaire (сделать дело)!

Следующий ответ, «№ 2», призывал изложить предлагаемое дело в письменной форме, что тоже избавляло от лишнего посетителя-говоруна.

«№ 3» направлял просителя в Лондон, «№ 4» — в Нью-Йорк с указанием точных адресов русских заготовительных органов. Одним из подобных ответов воспользовался некий Ринтелен, германский шпион, построивший на этом целую главу своего «детективного» романа. Доказывая, каким образом он, якобы благодаря мне, вошел в доверие русских представителей в Америке, Ринтелен, между прочим, выставил меня как отличного знатока бордоских вин. Специальность «дегустера», как и всякая другая, могла, быть может, пригодиться мне в жизни!

И, наконец, один из последних номеров-ответов назначал личное свидание.

* * *

Несмотря на все попытки сократить до минимума число посетителей, мне все же не удавалось от них отделаться, и моя приемная ежедневно в течение нескольких часов представляла человеческий муравейник, из которого приходилось делать отбор только самых нужных людей. Как ни странно, одним из последних и постоянных посетителей в конце дня оказывался скромный человек, ничего общего с заказами не имеющий, доктор Эдуард Бенеш, представитель Чешского комитета. О самостоятельности его страны еще никто и не помышлял, но он, убежденный патриот, уже формировал первую роту добровольцев — будущее ядро чешской армии. Он был очень деликатен, ценил мое время и молча вручал мне крохотную записочку с неизвестными мне чешскими именами. Это были те волонтеры, служившие во французской армии, которых я освобождал для него в тот же вечер при свидании с Пелле в Шантильи.

Среди постоянных деловых посетителей выделялся человек с измученным лицом, поседевший раньше времени, известный французский химик Бадэн. Он состоял директором крупнейшей фирмы «Аллэ и Камарг» и приходил по делу расширения производства пикриновой кислоты. Как известно, это взрывчатое вещество — ярко-желтого цвета, и, глядя на желтый клок волос, спадающий на лоб Бадэна, хотелось каждый раз спросить его, не испачкался ли он в своей лаборатории. Бадэна неотступно сопровождал какой-то рыжий элегантный мужчина европейского типа. Он не принимал никакого участия в разговоре, но, как всякий лишний человек, действовал на нервы, тем более что разговоры с Бадэном носили зачастую секретный характер. Недостаток взрывчатых веществ как в России, [544] так и во Франции принимал с каждым месяцем войны все более угрожающие размеры.

— это господин Хигтинс,— объяснил мне, наконец, Бадэн, улучив минуту, когда его таинственный спутник вышел по какому-то делу из моего кабинета.—Он к нашей фирме не принадлежит, но без него я не имею права говорить о русских делах.

Сдерживая внутреннее негодование, пришлось в особенно любезной форме выяснить роль этого рыжего холеного господина.

— Я стал экспертом по русским делам,— весьма просто рассказал мне Хиггинс.— Отец мой родом из Одессы, но я русского языка не знаю (в этом я всегда сильно сомневался) и обосновался в Париже, где открыл небольшой банк специально для работы с Россией. В тысяча девятьсот двенадцатом году я съездил в Петербург и затратил немало труда на проникновение во все ваши министерства и военные управления, объясняя, что им будет гораздо удобнее иметь дело только со мной, вместо того чтобы переписываться с отдельными французскими фирмами. Мне удалось убедить в этом ваших влиятельных лиц и, заручившись их письмами, заключить комиссионные договора за границей на все виды химической промышленности. Я довольствуюсь немногим: всего полтора процента со сделок!

При миллионных оборотах этот процентик дал ему возможность жить на широкую ногу в роскошном особняке на проспекте Булонского леса.

Я знал, что французский закон охраняет права комиссионеров строже, чем самих поставщиков, выгонять из своего кабинета Хиггенса был поэтому не вправе и «отводил душу» только тем, что предлагал этому бездельнику вести протокол наших переговоров с Бадэном.

— Le colonel est le premier homme, qui m'a fait travailler! (Полковник первый человек, который заставил меня работать!) — вздыхал рыжий человек, исписывая листы бумаги.

С производством пикриновой кислоты связаны воспоминания и о первых наших пленных солдатах. Летом 1915 года в один из французских окопов, на спокойном участке в Эльзасе, вскочил ночью здоровяк в желто-серой гимнастерке, повторяя лишь одно слово: «Русс!» На следующее утро вся Франция только и говорила об этом подвиге русского пленного, пробравшегося с германской стороны через проволочные заграждения к союзникам. Его фотографировали, чествовали, и я представил этого неграмотного деревенского парня к награждению Георгиевской медалью.

Но уже через несколько дней переход на французскую сторону наших пленных стал обычным явлением. Немцы, не считаясь ни с какими международными правилами, использовали наших солдат для рытья окопов чуть ли не на самой передовой линии. По их рассказам, немцы относились лучше всего к английским пленным — последние мало в чем нуждались и жили особняком. Французы получали продовольственные посылки и зачастую делились с русскими товарищами по несчастью, которые были обречены на самое тяжкое голодное существование. Они были самыми несчастными среди пленных всех национальностей. [545]

Производство пикриновой кислоты задерживалось из-за отсутствия рабочих рук, и потому я отправлял сотни бежавших из плена солдат на юг Франции к Бадэну. Как ни старался я устроить для них приличные условия существования, но Франция второй родиной для них стать не могла. Чужды были для них ее нравы, ее пища и даже ее климат. Горько было сознавать, что из-за отсутствия тоннажа я не мог удовлетворить единственное их желание променять солнечные берега лазурного моря, где располагался завод «Аллэ и Камарг», на родные русские снега.

Калейдоскоп в моем кабинете продолжал вращаться. Вот старые довоенные знакомые — финансисты Жак Гинзбург и Николай Рафалович. Они считают, что война требует от них лихорадочной деятельности для спасения России; трудно бывает справляться с их патриотическими чувствами, диктующими им необходимость принять живое участие в делах оборонной промышленности. Ни тот ни другой в ней ничего не смыслили, но они не хотели походить на тех французских банкиров, про которых Лушер мне не раз говаривал:

— Всех наших банкиров мы должны сами таскать на плечах, они только тормозят дела.

Но вот еще необычный тип банкира: скромного вида, призванный из запаса старый артиллерийский капитан — Лавалэ-Пуссэн. Этого потомка королевской аристократии завербовал единственный французский банк международного масштаба — Банк де Пари э дэ Пеи Ба. Капитан являлся ко мне в качестве аккредитованного союзными державами делегата для ведения дел в нейтральной Норвегии. В предвидении длительной войны мне удалось чуть ли не обогнать самих англичан и влезть в сложную комбинацию по законтрактованию для нас норвежских заводов в Тисседаль и Эрндаль. Они производили из французских бокситов алюминий. Другие два завода вырабатывали из воздуха аммиачную селитру. Все оборудование этих заводов было выполнено немецкими фирмами — они уже тогда пустили корни в эту страну, используя ее богатейшие запасы белого угля, как прозвали французы водяную энергию. Финансировал все эти предприятия тот же Банк де Пари э дэ Пеи Ба.

На небольших суденышках алюминий и селитра, не боясь германских подводных лодок, провозились в Мурманск и Архангельск.

Всякий раз, когда приходилось разрешать одну из подобных проблем, выходивших за пределы Франции, я чувствовал свою неосведомленность в вопросе о мировых источниках сырья. Экономикой военные атташе не интересовались, так как этим должны были ведать представители министерства торговли и промышленности. При этом мы в мирное время с ними даже не были знакомы уже потому, что эти коллеги в списках дипломатического корпуса не состояли. Дослужившись до полковничьего чина, я бы уже, конечно, не смог сдать экзамена по статистике генералу Золотареву и не ответил бы на вопрос, добывается ли в России такой, например, металл, как свинец, а если нет, то откуда мы его получаем. Такой вопрос возник для меня при получении приказа закупить десять тысяч тонн свинца. [546]

Расшифрованный и перепечатанный на папиросной бумаге текст этой телеграммы был только что вклеен в лежавшую передо мной на столе телеграфную книгу. На левых страницах вклеивались входящие телеграммы, а на правой против них — ответные, на полях имелось место для пометок. Свинец! Десять тысяч тонн свинца! Где же их достать? К какой фирме обратиться — ломал я себе голову, когда Тэсье мне доложил о посетителе, не включенном в очередной дневной список. «M-r Hauzeur (господин Озёр) настойчиво просит его принять, уверяя, что он ваш хороший знакомый»,— объяснил мне мой секретарь.

Мне всегда приходилось состоять в той категории людей, у которых много малоизвестных им самим знакомых, и потому я не сразу вспомнил, что фамилию Озёр я слышал еще до войны где-то в ресторане, при разговоре о каком-то красивом высоком мужчине.

— Ну, просите,— раздраженно сказал я Тэсье. В эту минуту мне было не до посетителей.

Во внешности Озёра я не ошибся. Это был немного сгорбившийся великан, хорошо воспитанный, говоривший медленно, негромко, как положено довольному собой светскому и в то же время деловому человеку. Тяжеловатый акцент во французском языке выдавал его бельгийскую национальность. Озёр был чересчур безукоризненно одет и слишком часто поглядывал на свои отполированные ногти, на что обычно не обращает особого внимания подлинный аристократ. Я все же никак не мог ожидать, чтобы именно от подобного благовоспитанного человека я получил единственное за всю войну предложение, именующееся по-русски взяткой.

Участие в барышах всех причастных к делу лиц принималось во Франции как вполне нормальное и зачастую даже законное явление, создавая для действительных блюстителей казенных интересов немало забот по борьбе со злоупотреблениями.

Утонченные деловые люди Франции избегали, конечно, пользоваться таким грубым словом, как pot de vin (взятка), и употребляли более приятные и, на первый взгляд, невинные выражения, как, например, interesser quelquin à 1'affaire (заинтересовать кого-нибудь в деле) или participer à 1'affaire (участвовать в деле).

Для Озёра эти выражения даже не понадобились, так как этот неожиданный для меня неприятный инцидент произошел, как ни странно, чуть ли не по моей собственной вине.

После обмена любезностями, которые являются во Франции обязательным вступлением в любой разговор, Озёр стал мне описывать, насколько могущественно общество «Астюриен дэ Мин», в котором он состоит председателем.

— России совершенно необходим цинк, без нас вы получить его не сможете, так как наши прииски находятся в нейтральной стране — Испании.

— Это очень интересно,— по привычке ответил я,— только в цинке мы, к сожалению, не нуждаемся.

Но как я ни старался, мне не удавалось сломить упрямство Озёра. Он продолжал сидеть, раскуривая дорогую папиросу, и убеждать [547] меня, что при всех обстоятельствах цинк для России крайне необходим.

Становилось невмоготу. Хотелось найти предлог, чтобы закончить бесцельную беседу, и я «сорвался»:

— Если бы вы вместо цинка еще предложили мне свинец (он не выходил из моей головы), то тогда, пожалуй, нам было бы о чем поговорить.

Это подействовало. Озёр неторопливо встал и с тем же довольным видом, с которым вошел, направился к дверям. Он надолго оставил меня в покое.

Тем временем я узнал от Альбера Тома, что о свинце, как и о других металлах, существует между Англией и Францией соглашение и что без предварительного разрешения этих правительств испанская фирма «Пэнаройя» не вправе принять нашего заказа. Цены устанавливались международной биржей по металлам, и мне не представило большого труда отнести этот крупный государственный заказ на французский кредит, хотя платежи в иностранной валюте конвенцией моей с Альбером Тома не были предусмотрены. Для России возможность закупать военное снаряжение в нейтральных странах на французский кредит представляла, конечно, большой интерес.

Дело было налажено, свинец закуплен, отправлен, и я уже поставил в телеграфной книге против текста телеграммы из России самую приятную пометку: «ИСП.» (исполнено), как снова в моем кабинете появился Озёр.

— Я попал в очень неловкое положение,— начал он своим обычным спокойным тоном,— и вы должны помочь мне из него выйти. Помните тот вечер, когда я предлагал вам цинк, а вы мне намекнули про свинец? Через полчаса после моего визита к вам я уже сидел в кабинете директора «Пэнаройя» и передал ему только ваши последние слова. Этого оказалось достаточно, чтобы он выдал мне тут же комиссионное письмо на получение одного процента с каждого русского заказа. И вот у меня в кармане чек «Пэнаройя» на пятьдесят тысяч франков. Как же вы хотите, чтобы я их принял, когда все дело мне стоило только пять франков пятьдесят сантимов, которые я заплатил за такси от вашей квартиры до Пляс Вандом! Вы не имеете права отказать мне в дружеской услуге и поделить со мной эту сумму поровну,— закончил Озёр и как-то особенно, чуть ли не заискивающе заглянул мне в глаза.

Первой причиной моего возмущения было сознание, что я сижу в военной форме, с Владимиром с мечами на груди и орденом Почетного легиона на шее. Неужели мой собеседник не отдает себе в этом отчета, неужели этот сытый промышленник имеет столь низкое понятие о представителе России за границей! Но я быстро справился с первым порывом возмущения и спокойно ответил:

— Как видите, в дружеских чувствах я вам не отказываю и ради них не позволяю даже порвать из-за ваших слов наших отношений.

Озёр хотя и понял мой намек, но, как оказалось, только наполовину. Он молча вышел из кабинета, и я долго с ним не встречался. Только позднее одна общая знакомая напомнила мне про Озёра. [548]

— Он в отчаянии,— сказала она мне,— что вы на него рассердились. Он думает, что сделал вам недостаточно выгодное предложение!

Мы хорошо посмеялись, но я призадумался.

Почему за все время войны один только Озёр позволил по отношению ко мне подобную бестактность? Не потому ли, что, считая себя светским человеком, он судил обо мне, как о самом себе? Он ошибся, тогда как сотни дельцов, вступавших со мной в деловые сношения, оказались более тонкими психологами и не смели заикнуться о какой-либо личной заинтересованности.

Не по той ли самой причине меня впоследствии никто не соблазнял участвовать в каком-либо политическом заговоре? Вербовщики наперед чувствуют, к кому они могут обратиться.

* * *

Как часто приходилось слышать от собственных сотрудников в ответ на мои требования постоянное возражение: «Стоит ли на это обращать внимание? Это ведь такая мелочь!» Между тем война на деле убедила меня, что преимущество немцев над союзниками заключалось, главным образом, в разработке до мелочей всякого плана. Правда, эта тщательная проработка деталей мешала зачастую предусматривать случайности и приводила к провалам, но союзники не раз выручали немцев своим пренебрежением к этим самым деталям.

Вспоминались невольно то оболочка аэростата на курских маневрах, промазанная не русским, а немецким лаком, то все мелочи технической подготовки в злосчастную маньчжурскую войну. Мировая война показала, что и я сам, несмотря на приобретенный опыт, недостаточно продумал все детали материальной подготовки как союзной, так и собственной армии. В голову не могло прийти, что русская артиллерия будет нуждаться и в шелковой ткани для мешков пороховых зарядов, и в донных втулках для гильз, а военная промышленность — в сверлах, в напильниках, в прессах, в станках и призматическом стекле для зрительных приборов.

Требования на высылку всех этих предметов сваливались одно за другим на наши головы в бурном потоке телеграмм из России, а удовлетворение их затруднялось не только относительной слабостью Франции, но и характерной особенностью всей ее промышленности — специализацией и связанной с ней распыленностью.

Так, например, капсюльные втулки нашего образца выполнялись чуть ли не лучше, чем в самой России, но секрет производства был известен только одному молчаливому до мрачности хозяину-инженеру; этот человек, не требовавший от меня даже технической помощи, представлялся мне истинным благодетелем. Зато другой, старичок, один обладавший во всей Франции секретом изготовления призматического стекла, был истинным врагом не только моим, но и почтенного генерала Буржуа, ведавшего снабжением своей армии биноклями и оптическими приборами. Старик Парамантуа был невидимкой. Вызвать его для объяснений оказывалось невозможным, и оставалось только без протеста оплачивать еженедельные фактуры на несколько [549] граммов изготовленного им стекла с неизменным повышением цен в прогрессивной пропорции на сто, двести, четыреста и так далее процентов. Ни генералу Буржуа, ни мне не удавалось добиться расширения Парамантуа своего производства. Монополист стекла наотрез нам в этом отказывал. Напрасно я предлагал купить у него на свой риск и страх секрет производства, напрасно сулил миллионы за установку производства оптического стекла в России. Французского монополиста нисколько не трогало трагическое положение, в которое были поставлены союзники потерей своих поставщиков мирного времени — германских фирм Цейсса и Герца. На счастье, последние оказались лучшими коммерсантами, чем Парамантуа, и, не желая терять свою иностранную клиентуру, давали возможность предоставлять часть своей продукции врагам своей страны. Иначе я не мог себе объяснить удавшуюся мне покупку ста тысяч немецких биноклей сперва через Италию, а после вступления ее в войну — через Швейцарию.

Оптическое стекло вывезти из Германии все же не удавалось, и, отчаявшись в мерах обычного воздействия на фирму через французское правительство, я решил использовать с этой целью его врагов во главе с нашумевшим уже тогда своей полемикой сенатором Шарлем Эмбером.

Как директор вполне проверенной в политическом отношении газеты «Журналь», Эмбер громил французское правительство за недостаточную энергию, проявляемую в снабжении французских армий.

«Des canons! Des minutions!» («Пушек и снарядов!») — озаглавливал он свои ежедневные передовицы. Он обладал хлестким пером, и, так как с его газетой в отношении тиража могли только соперничать «Пти Паризьен» и «Матен», то, естественно, с Эмбером приходилось считаться, да и звание сенатора вызывало к нему большое почтение.

Его заклятый враг Пуанкаре и тот, отвечая на его бесчисленные назойливые письма, обращался к нему не иначе, как к «дорогому коллеге» (cher collégue). Шумному, наглому и честолюбивому Эмберу подобное обращение к нему президента республики доставляло необычайное удовольствие. Эти письма давали право ему, человеку, не помнящему родства, бывшему уборщику ресторанных полов и посуды, право глумиться над родовитыми представителями чопорной французской буржуазии. Во время войны штатские парламентарии были вынуждены прислушиваться к голосу Эмбера как бывшего офицера генерального штаба, начавшего службу простым рядовым.

С каким нескрываемым сарказмом препроводил он мне подлинное письмо Пуанкаре, в котором тот с горечью сознается в своем бессилии «воздействовать на патриотические чувства гражданина Парамантуа». «Чего же вы от нас можете ожидать,— сказал Эмбер,— когда мы имеем такого президента».

Для меня особый интерес представляли обеды Шарля Эмбера, на которые я приглашался не как военный агент, а как один из протестующих против недостаточной материальной помощи, оказываемой союзниками русской армии. [550]

Узенькая небольшая столовая Эмбера была загромождена обеденным столом. Вполне «демократическая» атмосфера выражалась в отсутствии дамских туалетов, штатских фраков и заранее предназначенных мест за столом. Эта простота позволяла толстяку Шарлю блеснуть не только хорошей кухней и винным погребом, но и собственным красноречием. Раскрасневшийся, с седеющими колючими усами на широком самодовольном лице, Шарль считал себя по меньшей мере главнокомандующим. Закинешь ему перед обедом слово о затруднениях, чинимых мне в получении самолетов, глядишь — и после первого стакана вина он уже набрасывается на кого-нибудь из приглашенных, деятельность которых была связана с вопросами авиационной промышленности. Пожалуешься на медленную работу главной жертвы Эмбера — завода Крезо, и смотришь — от Шнейдера летят уже пух и перья.

В результате получаешь через два-три дня телефонный звонок из соответствующего департамента министерства вооружения о готовности ускорить отправку в Россию нужной материальной части.

Главный же интерес разговора откладывался до чашки кофе в крохотном кабинете Шарля. Там одной из главных фигур становился маленький артиллерийский полковник Александр, о котором я слышал как о влиятельном члене франкмасонской ложи. Когда полковник говорил: «Да, это надо сделать», то можно было быть уверенным, что твоя просьба будет уважена. Сам Шарль в своем кабинете стихал, и беседа касалась крупных вопросов стратегии и политики мировой войны, о которой ни в прессе, ни даже в парламентских кулуарах не говорилось. О России в моем присутствии говорили с осторожностью, но не скрывали опасений за германофильские настроения царского окружения. Эмбер собирал, как хороший журналист, материал из всех упреков, которые расточали собеседники и по адресу Жоффра, окружившего себя бюрократами в военных мундирах, и Альбера Тома, раздавшего тепленькие места своим политическим друзьям, вплоть до учителей арифметики, решавших задачи по металлургии. La critique est aisée,— 1'art est difficile («Критика легка — искусство тяжело») — вспоминалась не раз французская пословица, и я молчал, придерживаясь к тому же русской поговорки: «Две собаки дерутся, третья не лезь». Ни мне, ни кому-либо из присутствующих не могло, однако, прийти в голову, что сам хозяин, обвиненный в шпионаже в пользу Германии, окажется в конце войны за тюремной решеткой.

Клемансо, получивший в 1917 году неограниченную власть от парламентариев, потерявших веру в победу, недаром заслужил прозвище «тигра». Кому, как не ему, были известны все грязные финансовые комбинации, с которыми была издавна тесно связана французская пресса. Он стал распутывать клубок нитей, шедших из Парижа в Берлин и Вену, направлял усилия 2-го бюро генерального штаба и Сюрте Женераль против совершенно несерьезных, на первый взгляд, бульварных сатирических журнальчиков, вроде пресловутого «Бонэ руж» («Красный колпак»), под предлогом, что их хозяевами оказывались иностранцы. Арестованный одним из первых Боло Паша, [551] директор «Бонэ руж», при дознании раскрыл свои связи с Шарлем Эмбером, которому его рекомендовало само же французское министерство иностранных дел! Оказалось, что газета «Журналы» была приобретена Эмбером при финансовой поддержке богача Боло. Париж ахнул — сенатор Эмбер был арестован! Дальнейшее расследование открыло, что часть объявлений, представлявших для «Журналы», как и для всех парижских газет, главную статью дохода, заключала зашифрованную переписку германских агентов, получивших в наше время кличку «пятой колонны». Она родилась еще тогда, в первую мировую войну. После длинного и тяжелого процесса Боло был расстрелян, а остальные обвиняемые, французские граждане, а в том числе и Эмбер, отпущены на волю.

Этот надломленный силач остался верен сам себе и, собрав последние силы, разразился перед смертью такой обличительной книгой против подкупленной французской прессы, что перед ней побледнела вся его прежняя газетная полемика.

* * *

Я часто замечал, что когда человек отдает себя целиком разрешению одной определенной задачи, то обстоятельства сами приходят к нему на помощь. В одну из поездок из Шантильи в Париж я заехал как-то закусить в сильно опустевший, а когда-то самый роскошный ресторан гостиницы «Риц». Он отличался тем, что там всегда были прекрасные готовые дежурные блюда и что подавали там быстро. В этом фешенебельном месте, переполненном иностранцами, меня хорошо знали, но в отношении алкоголя, даже для русского военного агента, исключения не делали: спиртные напитки для военных, независимо от их чинов, в военное время были строго воспрещены. Что действительно может больше компрометировать армию во время войны, чем пьяный командир!

Война вместе с тем упростила нравы. И никто не смел протестовать против принятого мною обычая закусывать во время поездок за одним столом с Латизо. Эта демократизация, вполне естественная для республиканской армии, подвергалась, конечно, критике со стороны моих соотечественников. Но я имел все права с этим не считаться и не мог отправлять человека, ответственного за мою жизнь, обедать в лакейскую. В этот день я кроме Латизо пригласил за свой столик и сержанта Лаборда, старого завсегдатая в мирное время этого ресторана. Приехав со мной из Гран Кю Же, он, естественно, интересовался моей работой в Париже и, по обыкновению, возмущался задержками, чинимыми французским начальством при выполнении заказов для России.

Главным затруднением в это время было получение пороха.

— А что вы скажете, mon colonel, если я вам его достану? — неожиданно заявил Лаборд.— Вон смотрите, там в углу зала сидит маленький человечек. Это — мой знакомый. Личный секретарь английского лорда Мультона. Хотите, я вам его представлю? — И, не дожидаясь моего ответа, Лаборд через минуту притащил к нашему столику своего приятеля. [552]

— Мой шеф занимается всей организацией химической промышленности в Англии,— объяснил мне незнакомец,— и будет очень счастлив оказать вам содействие. Вам необходимо съездить в Лондон, там вы все устроите. Прошу вас, ждите моей телеграммы,— почтительно но не без апломба закончил нашу беседу маленький еврей. Я колебался, но сама судьба толкала меня в Англию. Не успел я дождаться ответа из Лондона, как меня вызвал к себе сам Жоффр и показал телеграмму, составленную в истинно английском стиле: «Send me Ignatieff. Ketchener». («Пришлите мне Игнатьева. Китченер».)

— Я, конечно, не вправе вас посылать, но убедительно прошу вас исполнить просьбу Китченера. Вы знаете, как для нас важны отношения с Великобританией,— заявил мне главнокомандующий.

Зачем я мог понадобиться Китченеру, когда он имел при себе моего коллегу в Лондоне, генерал-лейтенанта Ермолова? Но отказать Жоффру я не мог, тем более что одновременно получил и личное приглашение от лорда Мультона.

Не раз пришлось мне за войну побывать на Британских островах, но в первую же поездку, как только мой пароход отчалил от французского порта, я понял, что на море порядки, установленные англичанами, следует принимать как непреложный закон. Французы могут надрываться, обучая своих заморских союзников ратному делу, но, как бы ни были блестящи традиции французских моряков, они не могут состязаться в искусстве морского дела с людьми, для которых море представляет их настоящую стихию.

Внешне переход через Ла-Манш напоминал о войне только обязательством для всех пассажиров надевать на себя спасательные пояса, но всякому, даже не посвященному в тайны английского адмиралтейства, было ясно, что для бесперебойного сообщения с континентом через водное пространство, заполненное неприятельскими подводными лодками, требовались какие-то особенные мероприятия.

В один из переездов, вызванных междусоюзнической конференцией в Лондоне, меня застал в Булони такой морской шторм, что английский представитель отказался доставить нас в Англию ранее утра следующего дня. Я беспрекословно подчинился его решению и спокойно расположился на ночлег в какой-то прибрежной гостинице. Но прибывший через несколько минут военный министр Пен-леве, знаменитый, но не в меру суетливый математик, был возмущен моим спокойным сидением за обеденным столом.

— Мы не можем опоздать,— шумел он.— Я лечу в Гавр, там возьму французский миноносец и ночью же буду в Лондоне. Предлагаю вам меня сопровождать.

Хорошо я сделал, что поверил английскому капитану, а не французам. В одиннадцать часов утра я уже был в зале заседаний, которое откладывалось из-за неприбытия в Лондон Пенлеве.

Впрочем, по-настоящему английская культура начинала ощущаться при входе в пульмановский вагон, плавно и без остановки доставлявший пассажиров от морской пристани Фолкестон до центрального лондонского вокзала «Виктория». Измученный морским переходом, а то и морской болезнью, пассажир усаживался не в купе, не на диванчик, [553] а в комфортабельное кресло вагона. Перед каждым пассажиром был уже накрыт маленький столик, на котором дымилась чашка чаю, розовели горячие тосты из какого-то особенно белого и вкусного хлеба с маслом и ягодным джемом всех вкусов и цветов. Поезд не успевал тронуться, как пассажир был уже осведомлен о происходящем на всей земной планете: ему вручалась газета последнего дневного выпуска. Не мне, конечно, было дано судить о впечатлениях, производившихся Лондоном на обыкновенного туриста. Я ведь был гостем английского правительства, но по оказанному мне приему сразу понял, что Англия — страна богатая и что англичане умеют жить более удобно, чем люди на европейском континенте. Несмотря на срочность вопросов, из-за которых я приехал, меня никто не торопил, и хозяева прежде всего подумали об устройстве моей личной жизни. На вокзале уже ждала предоставленная в мое распоряжение большая военная машина, окрашенная в светло-бурый цвет. Дверцу открывал шофер — прелестная шотландка с шатеновыми, подстриженными под скобку, кудрявыми волосами, в военной форме цвета хаки. Несмотря на мои протесты, она тщательно укрыла мои ноги клетчатым пледом, так же спокойно села за руль и плавно двинула громадную машину. Перемена скоростей производилась без шума, не то что во Франции; тысячи машин двигались, держась не правой, а левой стороны, без гудков; толпы людей шли молча. Автобусы при остановках не скрипели тормозами на всю улицу, как на парижских бульварах, и, кажется, даже собаки не лаяли. И это отсутствие городского шума, это движение, регулируемое одними знаками великана-полисмена, производили величественное впечатление. Каменные громады домов тоже казались безмолвными, а люди — безразличными ко всему, что их лично не касалось. Французы из одной уже вежливости спросят вас при встрече о здоровье, а если хорошо с вами знакомы, поинтересуются, с кем вас вчера встретили; между тем как англичане вообще не имеют обыкновения задавать вопросы при встречах.

В первоклассной гостинице без лишних слов вносится багаж, без скрипа открываются двери, плавно поднимается лифт, и даже ванна наполняется бесшумно...

Поднявшись и переодевшись, забываешь уже и о морском переходе, и о шумном Париже, чувствуешь себя во власти какого-то молчаливого и загадочного исполина. Негромкий звонок по телефону извещает, что лорд Мультон, как было условлено, ожидает меня к обеду. В густом тумане моя машина останавливается перед трехэтажным небольшим особнячком — все они, как один, похожи друг на друга. Из ярко освещенной прихожей дверь налево ведет в гостиную, а направо — в столовую (спальни размещаются на втором этаже, а прислуга живет на третьем). Лорд Мультон, седой, как лунь, старик с бачками, одет в домашний смокинг из мягкого черного бархата. Он ожидает меня, стоя посреди гостиной, и после первых приветствий ведет в столовую. В углу накрыт круглый стол на два прибора. Два лакея в чулках и туфлях с медными пряжками, бесшумно ступая по пушистому ковру, вносят блюда, ставят на стол и исчезают. Свидетелей нет, деловой разговор, прерываемый изредка [554] оценкой бесподобных французских вин (таких вин в Париже не найдешь) затягивается далеко за полночь. Старик оказывается вполне в курсе всего, что делается в Англии и во Франции, но не может постичь, что делается в России. По его словам, в Лондон наехало много русских представителей, но ни один или не может, или не желает дать английскому правительству списка своих требований. Знакомая мне парижская картина повторяется: англичане не выдают лицензий на вывоз, не желая допускать дезорганизации собственной промышленности из-за вторжения в нее иностранных заказов, а русские стремятся обделывать свои дела тайком от английского правительства.

Бездымного пороха Мультон дать мне не может и, тем не менее, делает мне заманчивое предложение: Франция уже значительно увеличила производство серной кислоты, необходимой для изготовления пороха, но она еще не успела наладить использование продуктов перегонки каменного угля. Мне это уже известно, так как парижские газовые заводы взялись за ум только по настоянию Костевича. Поэтому в отношении толуола Франция еще зависит от Англии.

— Мы увеличим поставки толуола Франции на сто тонн в день, но заявим, что взамен этого она должна наладить для России производство у себя бездымного пороха по вашей спецификации.

На следующее утро мне предстояло явиться к лорду Китченеру. Деловые свидания назначались в Лондоне не в столь ранние часы, как в Париже, и я успел заблаговременно явиться к Ермолову, который и повез меня в War Office.

— Ради бога, будьте осторожны,— поучал меня Николай Сергеевич.— От этого страшного человека можно всего ожидать. Главное — не надо ему ни в чем перечить.

До кабинета Китченера пришлось проходить по бесконечно длинным широким коридорам, перекрытым чуть не скрывавшимися в полумраке древними сводами. Не только маленький Ермолов казался муравьем, но и я потерял в этом городе понятие о своем росте: сопровождавший нас унтер-офицер был на голову выше меня.

При нашем входе в кабинет Китченер встал, но, подчеркивая свое маршальское достоинство, поздоровался, не выходя из-за своего письменного стола. Я ответил на его приветствие на английском языке, чему он крайне обрадовался.

— Вот хорошо,— сказал он,— мы сможем говорить с вами по-английски.

Зная, что Китченер начал свою военную карьеру во франко-прусскую войну 1870 года, зачислившись добровольцем-лейтенантом во французскую пехоту, я ответил вежливо, но твердо, что предпочитаю вести деловой разговор о франко-русских делах на хорошо для него знакомом французском языке.

— Вот вы какой,— с удивлением сказал Китченер и в упор направил на меня взгляд своих свинцовых глаз.

Наступила минута молчания. Передо мной сидел человек-монолит, испытавший походы под палящими лучами африканского солнца, выпивший немало джина и виски, лишенный всякой утонченности [555] мысли и чувства, но твердо-натвердо знающий, чего он конкретно хочет.

— Вот что,—начал Китченер на французском языке.—У вас у всех были армии мирного времени, и вы были обязаны обеспечить их заранее всем необходимым. А я только что начал создавать армию (я уже заметил по дороге в министерство расклеенные на стенах громадные афиши, восхваляющие службу под знаменами) и поэтому нуждаюсь решительно во всем. Я ничего уступить вам не могу.

— В таком случае,— ответил я,— нам не о чем и говорить.

— Нет, это не совсем так. Я просил вас приехать, чтобы переговорить с вами об Америке. И вы, и французы распределяете уже там ваши заказы, но мы нуждаемся в американской промышленности больше, чем вы, мы заняли там твердые позиции. И потому нам нужно договориться, а я слыхал, что вы, как никто, знаете русские потребности и можете нам помочь в них разобраться.

— Я к вашим услугам,— в том же примирительном тоне продолжал я,— и не премину согласовать свою программу с русскими представителями в Лондоне. Генерал Ермолов может вам засвидетельствовать мои добрые пожелания в этом вопросе.

Заручившись поддержкой Китченера в тяжелом вопросе о тоннаже и взрывчатых веществах, подтвердив обещание установить тесную связь с лондонским комитетом по снабжению, я по знаку Ермолова встал, считая аудиенцию законченной. Китченер провожал уже до дверей, крепко, по-военному пожал мне руку, и мы с Ермоловым снова очутились в мрачных коридорах, направляясь к выходу, как вдруг сзади неожиданно нас догнал тот же великан унтер-офицер и доложил, что милорд просит меня вернуться в кабинет одного, без генерала Ермолова.

— Вот видите, как я был прав! Вот и скандал. Не надо было ему перечить,— взволновался Николай Сергеевич.

Китченер стоял посреди кабинета. Он был хорош в своем простом френче с двумя длинными разноцветными полосками из ленточек на груди, обозначавшими полученные им за долгую службу боевые ордена и медали. Он вплотную подошел ко мне и снова, глядя в упор, негромко, с большим внутренним волнением спросил на английском языке:

— Подтвердите, полковник, что вы не сторонник соглашения с Морганом!

Подобного оборота я, конечно, ожидать не мог и потому дал уклончивый ответ:

— Не знаю, быть может, моей стране подобное соглашение может пригодиться, хотя мне известно, что наши заказы размещены уже в США помимо этой фирмы. Но, позвольте узнать, почему вас так может интересовать этот вопрос?

И без того красное, обветренное лицо генерала стало пунцовым. Он нервно взял меня за пуговицу походного кителя и процедил сквозь зубы:

— Хотя бы потому, что этого как раз желает Ллойд Джордж! [556]

Англичане хорошо осведомлены о всех сколько-нибудь интересных для них лицах, и краткая телеграмма Китченера Жоффру расшифровалась для меня сама собой. Лорд-солдат знал, что я с первых же шагов не поддался соблазнительным предложениям представителя Моргана в Париже — господина Харджеса, предлагавшего предоставить его фирме исключительное право на размещение наших заказов в США. Морган умел выбирать своих послов в Европе. В Лондоне этот пост занимал какой-то медлительный, спокойный брюнет совершенно английского типа, тогда как в Париже светский человек Харджес в союзе со своей супругой, красивой блондинкой, покорял парижан своим умением говорить о самых серьезных делах в приятной и легкой на вид форме.

Если предлагавшийся Морганом порядок мог быть по вкусу англичанам, умеющим всегда использовать услуги третьих лиц, то для нас предоставление монополии Моргану было бы равносильно сдаче себя ему в плен. Ни в голову солдата Китченера, ни в мое сознание не укладывалась мысль о возможности возвести американского миллиардера в ранг третейского судьи между военными министрами союзных государств. А между тем длительный характер войны ставил перед союзниками один из важнейших вопросов — распределение мирового сырья, в котором Англия, несмотря на свое промышленное и морское могущество, вынуждена была считаться с потребностями более сильных, чем ее собственная, армий Франции и России.

Это открывало широкие возможности для использования излюбленной англичанами формы работы: совещания, конференции с комиссиями, подкомиссиями, экспертами и бесчисленными секретарями. К счастью, эту громоздкую машину приводил в движение живой ум маленького подвижного человечка с копной седеющих волос на голове — министра снабжения Великобритании Ллойд Джорджа. Да, он был большим патриотом. Но ни по внешности, ни по темпераменту он не был похож ни на одного из встреченных мною в жизни англичан. И можно было только пожалеть, что мы не имели в Лондоне представителя, который мог использовать в интересах России кипучую натуру этого валлийца, как зовутся уроженцы западной горной части Англии.

Председателем русского комитета по снабжению, представлявшего целое министерство, размещенное в громадном здании «Индиан Хауз», состоял величественный генерал-лейтенант артиллерии Гермониус. Он считался одним из серьезнейших артиллерийских техников, был до этого директором, если не ошибаюсь, Сестрорецкого ружейного завода, но в Лондоне терял пятьдесят процентов своих качеств вследствие абсолютного незнакомства с иностранными языками. Такие люди принуждены переносить вокруг себя помощников (акколитов), искажающих мысль собственного начальника. Ни чина моего почтенного лондонского коллеги, ни его компетенции в технческих вопросах я, конечно, не имел и не скрою, что мне было собенно лестно, когда Гермониус, получив в конце войны новое назначение в России, выставил мою кандидатуру как единственного достойного себе заместителя. Гермониус, правда, уже имел случай [557] близко со мной познакомиться на всех тех конференциях, на которые меня вызывали в Лондон.

Зал, где они происходили, был громаден, стол был тоже громаден, английских представителей было громадное число и поставлены были вопросы громадной важности, но все они распределялись по комиссиям и превращались не в решения, а в пожелания, основанные, правда, на соответствующего размера таблицах и меморандумах.

На бумаге деятельность нашего лондонского комитета представлялась блестящей, о чем свидетельствуют и сохранившиеся исторические документы: тысячи орудий и пулеметов, миллионы ружей и снарядов или обещанных, или даже заказанных, правда, с поставками, рассроченными до 1917 и чуть ли не 1918 годов. А на деле даже кредитов не хватало, что не мешало петроградским чиновникам быть крайне довольными: не в пример нам, парижским работникам, лондонские наши коллеги принимали к исполнению любое требование, а о выполнении его, по их мнению, всегда еще было время «списаться». Телеграфные ленты все терпели. На конференциях дела тоже шли гладко.

— Итак,— заявляет председатель Ллойд Джордж на пленарном заседании,— по вопросу о потребностях России все уже высказались в подкомиссии, и этот вопрос можно считать исчерпанным. Теперь можно перейти к вопросу об Италии.

С противоположного конца стола, где я сижу младшим среди русских генералов и седоволосых действительных статских советников, сотрудников Гермониуса, едва виден маленький председатель, однако его хотя и негромкая, но скандирующая речь хорошо до меня доносится. Наступает минута молчания. Молчат, уткнувшись в свои бумаги, и сидящие по левую руку от Ллойд Джорджа в светло-голубых куртках с золотыми галунчиками французы; молчат заложившие ногу на ногу какие-то полувоенные английские эксперты; молчат — увы! — и мои соседи. Я, к сожалению, не могу молчать. Мне необходимо обеспечить французские заказы металлами, зафиксировать сроки поставок сурьмы, свинца, алюминия, и я нерешительно поднимаю руку. Ллойд Джордж сразу настораживается, я встаю, вытягиваю ладонь левой руки и, симулируя на ней, будто пишу, произношу лишь одно слово:

— Sign (подпишите).

После первого изумления весь зал понял, что я прошу скрепить подписью протокол подкомиссии по русским делам, и наградил меня раскатами смеха и аплодисментами. Ллойд Джордж тоже от души смеялся над волокитой собственного министерства и обещал выполнить мою просьбу в тот же вечер. Но я уже приобрел опыт в сношениях с нашим Лондонским комитетом и предпочел прождать еще два дня, но получить на руки подписанный протокол.

«Signing man»,— смеялся Ллойд Джордж, встречаясь со мной на следующих конференциях.

Перед отъездом из Лондона я обычно наносил прощальный визит Николаю Сергеевичу Ермолову. Генерал продолжал, как и в мирное время, надевать военную форму только в официальных случаях и принимал меня в пиджачке в крохотной канцелярии, где-то неподалеку от War Office. За стеной стучала пишущая машинка. [558]

— А вы знаете, что моим секретарем состоит сам великий князь Михаил Михайлович,— не без гордости объяснял мне Ермолов.— Бедняга из-за вступления в морганатический брак с графиней Торби был лишен права вернуться в Россию. Он написал об этом царю и, не получив ответа, предложил мне помочь в работе хотя бы в печатании на машинке. Неловко же было в военное время оставаться в Лондоне без определенных занятий.

Вот чем кончил бывший нареченный моей двоюродной сестры, маньчжурской соратницы Кати Игнатьевой.

— Дел у меня, правда, хоть и прибавилось, но я не создаю себе таких затруднений, как вы,— наставлял меня мой старший коллега.— Зачем вы себя мучаете? Я, например, получаю, как и вы, запросы из России, из-за которых вы портите себе столько крови — то о пушках, то о ружьях, и, хотя знаю наперед, что Китченер нам ничего не может дать, я все же иду к нему в тот же день на прием. А вечером без промедления отвечаю: «На номер такой-то запросил Китченера, но он отказал. Ермолов». Долг я исполнил и ложусь спать спокойно. Жаль мне вас, мой молодой дорогой коллега,— сказал мне на прощание Ермолов, влезая на диван, чтобы меня обнять (он был крохотного роста).— Взгляните на меня. Вот видите, я всеми уважаемый генерал-лейтенант, на отличном счету, недавно еще получил орден и ленту Белого Орла. Верьте мне, чтобы служить России, необходимо соблюдать только одно правило: ни в чем никогда не проявлять инициативы!

«Старый циник,— вынес я в ту минуту мысленный приговор Ермолову.—Он не представляет себе моего положения во Франции, при котором никаким, даже самым высоким, питерским бюрократам будет не под силу сломить мне шею».

— La Mission Russe en France — est une maison en cristal! (Русская военная миссия во Франции — это дом из хрусталя),— не без гордости передавал мне как раз перед моим отъездом майор Шевалье отзыв, слышанный им во французском министерстве вооружения.

Отгоняя, таким образом, от себя всякие сомнения, я упустил из виду, что крепости можно брать не только штурмом, но и принуждать к сдаче измором. Возвращаясь из Лондона, я не мог предполагать, что слова Ермолова найдут себе блестящее подтверждение, и не замечал, что врагов у меня прибавлялось с каждым днем.

* * *

В Булони мне пришлось задержаться на несколько часов в ожидании моей машины, вызванной из Парижа. Случайно как раз в этот день немцы прорвали у Ипра участок английского фронта, занятый индийской дивизией. Она понесла тяжелые потери, и легкие санитарные машины пролетали одна за другой к пристани в Булони, подвозя многочисленных раненых. Я подошел к трапу, перекинутому на высокую каменную набережную с громадного океанского парохода, обращенного в санитарное судно. Оно было сплошь окрашено в ярко-белый цвет и среди грязненьких французских береговых построек и закопченных пароходиков блистало своей чистотой. Та же тишина и спокойствие, которые поразили меня в Лондоне, царили и при погрузке раненых. [559]

За недостатком носилок большинство индусов, даже раненных в ногу, двигалось самостоятельно, опираясь на плечи товарищей. Эти смуглые, сухопарые великаны с черными бородами, в чалмах цвета светлого хаки, хорошо гармонировавшего с их френчами, не проронили за два часа, что я наблюдал за погрузкой, ни единого слова, и даже их лица не отражали ни боли, ни жалобы. Это были какие-то безгласные факиры, о которых я наслышался в свое время столько неправдоподобных рассказов. Зачем они здесь? За что сражаются, за что так мужественно страдают и умирают вдали от их солнечной и казавшейся волшебной родины? И нелепая преступность мировой войны лишний раз заставила призадуматься.

Дальше