Отец
Отец мой, Алексей Павлович, представлял по своему характеру полную противоположность старшему брату. Все его интересы были сосредоточены внутри России.
Родившись в 1842 году, мой отец уже семнадцати лет от роду окончил Пажеский корпус. Он получил разрешение вместо строевой части сразу поступить в Академию генерального штаба. После академии отец был назначен в лейб-гвардии гусарский полк, где вскоре получил в командование 2-й эскадрон.
Через несколько дней состоялось увольнение в запас выслуживших срок, что являлось крупным событием, так как большинство, а в особенности взводные унтер-офицеры, служили в полку от двадцати до двадцати пяти лет. Командир полка, грозный седой полковник Татищев, встретив отца, безусого ротмистра, спросил:
— А кого ты, Игнатьев, думаешь назначить на место уходящего взводного третьего взвода?
— Унтер-офицера Петрова,— ответил отец.
— А почему именно Петрова?
— Он безукоризненного поведения, и вахмистр мне его рекомендует как хорошего человека.
— Эх, Алексей Павлович,— воскликнул Татищев,— хорошим людям по воскресным дням деньги в церкви собирать, а не взводными в гусарском полку быть!
Производство в гусарском полку всегда было головокружительно быстрым, так как дворянских состояний хватало большинству офицеров лишь лет на пять. В полку оставались только служаки, как отец, или люди особенно богатые. Благодаря этому, двадцати семи лет от роду, отец был произведен уже в полковники и стал вторым помощником командира полка. Несколько месяцев спустя должен [11] был уйти из полка старший полковник. Обычно в таких случаях полагался подарок от офицеров уходящему. Нj на этот раз офицеры захотели применить тайное голосование для решения вопроса — быть ли подарку. Уходящего полковника они недолюбливали. Собрав офицеров, отец заявил, что тайного голосования в военной среде он не признает, что всякий офицер должен иметь мужество высказаться громко и что в знак протеста он лично заранее отказывается от традиционного подарка, который может быть предложен, когда придет очередь ему самому покидать полк.
Этого ждать пришлось недолго, так как весной того же года, на майском параде на Марсовом поле в Петербурге, Александр II обратился к отцу и, сильно картавя, заявил:
— Меня ос'амили мои ку'ляндские уланы. Назначаю тебя команди'ом полка.
Оказалось, что курляндцы в знак неудовольствия плохим обращением не ответили на приветствие своего командира полка — родом из прибалтийских баронов. Немецкое засилье в командном составе нередко вызывало подобные проявления возмущения.
Выехав уже в уланской форме к новому месту службы в город Старицу, до которого от Твери надо было ехать на лошадях, отец встретил на тверском вокзале офицера Курляндского полка. Последний, представившись, начал длинный доклад про полковые офицерские интриги. Он, по его словам, «хотел остеречь нового командира полка от возможных ошибок».
Выслушав сплетню, отец предложил этому офицеру не возвращаться больше в полк, а уехать в «продолжительный отпуск». Весть об этом обогнала тройку отца, и в Старице оставалось только взять как можно скорее в руки командование.
Все рассчитывали, что дело начнется с традиционного парада и «опроса претензий», представлявшего собой всегда в царской армии одну пустую формальность. Каково же было удивление почтенных ротмистров, когда новый командир полка заявил, что он хочет начать с осмотра отдельных эскадронов. Казарм в ту пору в армии было мало, и люди с лошадьми располагались по крестьянским дворам. Перед каждым двором стоял шест с соломенным украшением и с кистями, число которых обозначало число коней во дворе. Войдя в первую конюшню, где стоял десяток улан, отец поздоровался. Люди бодро ответили, после чего он тут же спросил их о причинах недовольства командованием. Объехав к обеду все расположение полка и пригласив офицеров к обеду, отец после первых рюмок водки вызвал к себе трубача и велел трубить тревогу. Полк лихо произвел полковое учение. Авторитет командира был восстановлен.
На лагерные сборы полк ежегодно ходил походным порядком из Старицы в Москву, располагаясь в окрестностях Ходынского поля. Отец всегда водил полк сам, и мать моя вспоминала, с каким девичьим трепетом она смотрела на своего будущего мужа, когда он с трубачами входил во главе полка в имение ее дяди Мещерского — Лотошино.
Армейским полком отец командовал дольше обычного срока — свыше пяти лет — и, получив блестящую аттестацию, был неожиданно [12] для себя назначен командиром первого полка гвардейской кавалерии — кавалергардов. Здесь он столкнулся с тем особым замкнутым кругом высшего петербургского света, часть которого составляли офицеры кавалергардского полка.
Многие офицеры гвардии, по существу, ничего общего с военной службой не имели. Вызывает раз Алексей Павлович одного из таких «милых штатских» в военном мундире и спрашивает:
— Я вот не знаю, какое бы вам дело поручить... Подумайте хорошенько сами и зайдите ко мне через неделю.
— Я бы мог, господин полковник, отвозить полковой штандарт во дворец,— ответил офицер после семидневного размышления.
Отцу после этого оставалось лишь посоветовать своему подчиненному «сесть на землю» в принадлежавшем ему богатом имении.
— Честь имею явиться,— докладывал по-военному тридцать лет спустя этот бывший кавалергард, обратившийся в почтенного отца семейства,— я на всю жизнь остался вам признателен за ваш добрый совет!
Два других офицера остались тоже в хороших отношениях с Алексеем Павловичем, несмотря на то что он потребовал их одновременного ухода из полка. Причина была уважительная: один из них отбил жену у другого.
Кавалерийский полк представлял собою в те времена хоть и небольшой, но сложный организм. Помимо строевой подготовки, подбора конского состава, забот о довольствии людей, о воспитании кадров командного состава командиру полка надо было помнить также о полковой швальне, хлебопекарне, наконец, о школе мальчиков-кантонистов и приюте девочек — детей сверхсрочных.
Расстаться со всем этим миром отцу, как он рассказывал мне, было нелегко, но участие в комиссиях по выработке новых уставов выдвинуло его на штабную работу. В 1882 году он был назначен начальником штаба гвардейского корпуса. На этой должности он смог еще шире проявить свои административные способности, реорганизовать лагерь в Красном Селе, снабдив его водопроводом, шоссейными дорогами, и придать ему в общем тот вид, в котором он и оставался до самой революции.
Отец обладал удивительной памятью и всю жизнь помнил по фамилиям не только вахмистров, но даже взводных унтер-офицеров своего бывшего полка, что меня всегда поражало. В конце жизни он в Питере почти во всех министерствах, дворцах и домах, чувствовал себя как дома, так как всюду встречал швейцаров и прислугу из числа рекомендованных им в свое время солдат и писарей.
С воцарением Александра III в армии произошли большие перемены. Александр II любил военное дело, был близок к гвардии, лично знал большинство офицеров. Его преемник, испуганный грозным призраком революции, заперся в своей Гатчине. Он не любил парадов и военных церемоний, с трудом ездил верхом. Отойдя от военных интересов, он предоставил своему брату Владимиру Александровичу заниматься гвардейским корпусом. [13]
Под лозунгом «самодержавие и народность» наступил период «упрощения» и «русификации», выразившейся в армии введением новой формы — мундиров в виде полукафтанов, цветных кушаков, барашковых шапок, шаровар и т. п.
На первом придворном приеме, когда все начальники, числившиеся в свите, должны были быть в новой свитской форме, командир конной гвардии князь Барятинский появился в мундире полка, а на полученные от министра двора замечания ответил, что «мужицкой формы он носить не намерен». В результате ему пришлось провести остаток жизни в Париже.
Великий князь Владимир Александрович не нашел моего отца подходящим сотрудником для нового курса и взял себе начальником штаба Бобрикова, прославившегося впоследствии на посту финляндского генерал-губернатора своей грубой и жестокой русификаторской политикой.
Военная карьера Алексея Павловича оказалась надломленной, и ему пришлось отчислиться в свиту, то есть, по существу, оказаться не у дел.
По счастливому стечению обстоятельств он встретился с министром внутренних дел графом Толстым, искавшим в военных кругах людей на ответственные гражданские посты. Он предложил отцу пост генерал-губернатора и командующего войсками Восточной Сибири; предложение это в ту пору для большинства представителей петербургского высшего света равнялось «почетной ссылке».
До Иркутска месяц пути, за Уралом ни одной, ни железной, ни шоссейной, дороги, в России надо расстаться с престарелой матерью, с собой везти трех малолетних детей, из которых мне, старшему, едва минуло семь лет. Нужно было надолго оторваться от светской петербургской среды. Все это не задержало решения отца.
Он выехал, как я сам уже помню, во главе целой экспедиции, в которую входили будущие крупные администраторы и военные начальники Восточной Сибири.
Свежие люди, прибывшие с отцом, стали налаживать жизнь края, в котором к тому времени не были введены даже судебные и административные реформы Александра II. Полковник Бобырь устанавливал границу с Китаем, инженер Розен приводил в порядок тысячи километров главных путевых артерий, на Лене и Ангаре строились первые пароходы, и, наконец, специальные разведывательные отряды производили первые изыскания для великой сибирской железнодорожной магистрали.
Были в этом краю такие места, как, например, Тунка, Киренский округ, Якутск и Алдан, куда начальники края вообще никогда не выезжали и где в полной безнаказанности процветала разбойничья деятельность местной администрации.
Приезжает мой отец однажды в лютый мороз на почтовой тройке в волостное правление. Здесь, заведя беседу с волостным писарем, спрашивает, сколько тот зарабатывает в год. Оказывается, восемнадцать тысяч золотых рублей — волостного писаря «прикармливали» два-три окрестных золотопромышленника. [14]
Резолюция Алексея Павловича была проста. Не запрашивая питерских канцелярий, он тут же, на карте, разделил чересчур «богатую» волость между тремя соседними.
В Иркутске дом генерал-губернатора объединил самых различных людей, начиная от богатеев-золотопромышленников и кончая интеллигентами из ссыльно-поселенцев и скромными офицерами резервного батальона. Молодежь танцевала, старшие играли в карты.
Одним из молодых танцоров был сын богатейшего золотопромышленника Второва. Когда для него наступил срок отбывания воинской повинности, он нашел выход, представившийся иркутскому обществу вполне нормальным, а именно — зачислился народным учителем в одно из ближайших сел, что по закону освобождало от воинской службы. Каково же было возмущение купеческой знати, когда по приказу начальника края молодому Второву все же пришлось облечься в серую шинель! Впоследствии он стал тем известным Второвым, что ворочал промышленностью в Москве. Здесь через двадцать лет, явившись к отцу, он благодарил его за полученный в молодости урок.
Отец провел в Сибири около шести лет и всю жизнь вспоминал об этих годах как о счастливейшем и наиболее плодотворном периоде своей жизни.
В 1888 году отец неожиданно был вызван в Петербург и назначен товарищем министра внутренних дел. Не успел он, однако, доехать до столицы, как узнал про новое свое назначение — киевским, подольским и волынским генерал-губернатором, что окончательно удаляло его от придворной и военной жизни.
В новой должности он продолжал постоянно разъезжать по краю, осведомляясь обо всем на местах.
С трудом ему удавалось налаживать отношения с польскими панами. В одном из сел Волынской губернии крестьянский сход постановил снять с православной церкви герб польского помещика. Тот не согласился, и дело дошло до отца, распорядившегося исполнить желание схода. Помещик обжаловал решение генерал-губернатора в сенат, куда отцу пришлось ехать для объяснений. Это было тем труднее, что в канцеляриях сената сидело в то время много поляков.
Но главным служебным преступлением отца была организованная им постройка Кременецкого шоссе и других стратегических шоссейных дорог по системе натуральной повинности, заменявшей для крестьян денежные налоги. Бездорожье в пограничной полосе было таково, что даже командующий войсками Михаил Иванович Драгомиров решил откинуть в сторону междуведомственную склоку и поддержать в этом вопросе генерал-губернатора, просившего в свое распоряжение специалистов из инженерных войск. Осенью, по окончании уборки свеклы, все местные крестьяне выходили со своими подводами на работы по дорожному строительству.
Факт превышения власти был налицо (замена денежного налога натуральной повинностью), и сенат с трудом согласился «помиловать» отца. Проще было, конечно, отделаться сдачей работ подрядчику и оставаться при тех мостах, о которых Сипягин, министр внутренних [15] дел, рассказывал такой анекдот: на земском мосту проваливается пристяжная помещичьей тройки, кучер зовет на помощь мужика, переезжающего на телеге ту же речку вброд, но мужик кричит снизу: «А куда тебя, дурака, несло? Аль не видел, что мост?»
Служба отца на посту генерал-губернатора закончилась приемом Николая II в Киеве в 1896 году, после коронования. Я сам, только что произведенный в офицеры, был свидетелем всех торжеств, закончившихся пышной иллюминацией на Днепре. Характерным, по сравнению с приемами в других городах, было то, что Крещатик и другие городские магистрали наводнили толпы крестьян в свитках. Оказалось, что они приехали со всех трех губерний — Киевской, Подольской и Волынской как представители волостей. Это были «надежные» мужики, привезенные полицией в город, чтобы создать видимость всенародной встречи царя, а также для того, чтобы предупредить возможность революционных вспышек. Николай II сказал по этому поводу: «Как отрадно не видеть полиции».
Вскоре отец переехал в Петербург, став членом государственного совета. Он был выбран в законодательную комиссию, в которую обычно военные не назначались. Здесь он столкнулся с политикой Витте, который как-то со свойственной ему грубоватостью заявил, что «достаточно Витте сказать да, чтобы Алексей Павлович сказал нет».
Главным объектом противоречий было введение золотой валюты — мера, которую отец считал не соответствующей интересам земледельческой России и облегчающей порабощение русской промышленности и торговли иностранным капиталом.
В большинстве вопросов Алексей Павлович оставался в меньшинстве и нередко с некоторой гордостью показывал мне свою подпись в кратком списке меньшинства. Актуальной из этих подписей осталась только та, которой он протестовал против плана Витте о проведении Китайско-Восточной железной дороги через Харбин, заявляя, что проведение жизненной для нас артерии по чужой территории может рано или поздно повлечь к конфликтам.
Благодаря поддержке Витте, главным советником по дальневосточным делам при Николае II сделался никому до этого неизвестный Безобразов, некогда служивший в кавалергардском полку под начальством отца. Безобразов получает высокое звание статс-секретаря, имеет у царя особые доклады, берет в свои негласные помощники Вонляр-Лярского, тоже отставного полковника кавалергардского полка, и приступает к организации различных авантюристических обществ, которые по образцу английских, субсидируемых государством компаний, должны были разрабатывать какие-то неведомые богатства на Востоке. Все это возмущало отца.
Разразившаяся вскоре русско-японская война тяжело отразилась на Алексее Павловиче, тем более что он постоянно получал известия непосредственно с фронта: в моих письмах-дневниках, пересылавшихся с военным фельдъегерем. Когда я вернулся из Маньчжурии, я застал отца в очень подавленном состоянии.
Не одну ночь проговорили мы с ним наедине о внутреннем положении, созданном военным поражением и революцией. Он с болью [16] в душе сознавал ничтожество Николая II и мечтал о «сильном» царе, который-де сможет укрепить пошатнувшийся монархический строй.
Кадетскую партию и все петербургское общество он считал оторванными от России и русского народа, который, по его мнению, оставался верным монархии. Банки — как состоящие на службе иностранного капитала — считал растлителями государственности и исключение делал только для Волжско-Камского банка, считая его русским, видимо, потому, что в этот банк не входили иностранные капиталы. Презирая как ненужную уступку манифест 17 октября, он все-таки — с болью в сердце, но и с гордостью — нес государственное знамя при открытии 1-й Государственной думы.
— Мы попали в тупик,— говаривал он мне,— и придется, пожалуй, пойти в Царское с военной силой и потребовать реформ.
Как мне помнится, реформы эти сводились к укреплению монархического принципа. Спасение он видел в возрождении старинных русских форм управления, с самодержавной властью царя и зависимыми только от царя начальниками областей. Для осуществления этих принципов он был готов даже на государственный переворот.
— Вот и думаю,— говорил он мне,— можно положиться из пехоты на вторую гвардейскую дивизию, как на менее привилегированную, а из кавалерии — на полки, которые мне лично доверяют: кавалергардов, гусар, кирасир, пожалуй, казаков.
Он показал мне однажды список кандидатов на министерские посты в будущем правительстве.
Эти беседы велись у нас с отцом в его тихом кабинете поздней ночью, когда весь дом уже спал крепким сном.
Как далеко зашел отец в осуществлении своих планов дворцового переворота — я не знаю. Одно для меня бесспорно: какие-то слухи, может быть и неясные, дошли тогда до правящих сфер. Отношения с двором и правительством у отца все более портились. Чья-то рука направляла начавшуюся травлю в так называемой бульварной прессе, вроде «Биржевки» и «Петербургской газеты». Здесь стали появляться карикатуры на отца как на председателя какой-то таинственной и в действительности не существовавшей «Звездной Палаты».
Я жил в Париже, когда в европейских газетах прочел телеграфное сообщение о покушении на Алексея Павловича Игнатьева. Это сообщение оказалось ложным, но пророческим.
Возвратившись в Петербург в конце сентября 1906 года, я застал отца постаревшим, усталым и еще более отчаявшимся. Государственный совет потерял для него всякий интерес. «В Петербурге мне делать больше нечего»,— говорил отец.
Он подробно рассказывал мне, как на старости лет выставил свою кандидатуру в земские гласные Ржевского уезда и как, будучи выбран председателем контрольной комиссии, работал с двумя старшинами на постоялом дворе над земским бюджетом в двадцать семь тысяч рублей. Когда он решил баллотироваться в тверские губернские гласные, ему прислали угрожающее письмо с нарисованным черепом [17] и костьми, требовавшее отказаться от своей кандидатуры, «пожалев жену и детей».
Зная наперед, что отец мне откажет, я робко предложил сопровождать его в Тверь.
— У тебя своя служба,— ответил он.
В Твери при отце неотлучно состоял его преданный друг, управляющий Григорий Дмитриевич, и командированный мною бесстрашный мой вестовой в японскую войну Павлюковец.
В письме из Твери, полученном моей матерью уже после смерти отца, он описывал рыжего человека с подвязанной щекой, сопровождавшего его на отдельном извозчике от вокзала до гостиницы,— это был агент охранки.
Точно так же лишь после смерти отца я узнал от Григория Дмитриевича, что околоточный, его свояк, стоявший у черного хода дворянского собрания, был неожиданно и против воли снят с поста за час до совершения убийства; местная полиция сослалась на приказ свыше.
В помещение собрания никто из людей, на которых Григорий Дмитриевич возлагал охрану отца, впущен не был — и тоже якобы по указанию, полученному из Петербурга.
В пять часов, в перерыв собрания, отец пил чай в небольшом буфете, в кругу гласных.
Убийца, поднявшись беспрепятственно по черной лестнице, никем не охранявшейся, зашел за прилавок буфета и выпустил в отца пять отравленных пуль в упор, после чего бросился бежать через соседнюю с буфетом бильярдную, но был схвачен.
...Стояла глухая, темная морозная ночь, когда я ввел в большой зал тверского дворянского собрания мою мать. В углу стоял гроб.
Подали высочайшую телеграмму, за подписью «Николай».
— Я сама отвечу,— сказала мать.
«Благодарю Ваше величество. Бог рассудит всех. Графиня Игнатьева»,— написала она. Я не сразу решился отправить эту телеграмму, потому что в ней содержался дерзкий смысл — намек на организаторов убийства, звучавший почти как угроза самому царю.
Хоронили отца с воинскими почестями в родном ему кавалергардском полку, офицеры которого были очень оскорблены отказом царя прибыть на похороны.
Газеты ограничились помещением официального сообщения:
«9-го декабря 1906 года, в 5¼ ч. дня в перерыве губернского земского собрания, убит пятью пулями наповал генерал-адъютант, член государственного совета граф Алексей Павлович Игнатьев. Убийца — член боевой дружины эсеров Ильинский задержан».
Сопоставляя все обстоятельства, сопровождавшие убийство отца, я еще тогда пришел к твердому убеждению, разделявшемуся и моей матерью, что убийство если не было организовано охранкой, то, во всяком случае, произошло с ее ведома.
Спустя некоторое время Николай II нашел нужным сделать какой-то жест по отношению к семье покойного. Мы все — трое братьев — получили повестки для высочайшего приема в Царском Селе. [18]
После краткого разговора стоя царь, подавая мне на прощание руку и заискивающе всматриваясь в мои глаза, сказал:
— Надеюсь, что на вас, Игнатьев, я всегда смогу положиться! Что-то нестерпимо горькое и обидное подступило к горлу, но я, сдерживая себя дисциплиной, лишь ответил:
— Игнатьевы всегда верно служили России!