Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Книга вторая.

Подполье Краснодара

Часть первая

Глава I

Передовые немецкие части подошли к Краснодару утром девятого августа 1942 года со стороны кожевенного завода.

В городе громыхали взрывы: подрывники партизанского отряда выводили из строя комбинат Главмаргарин, завод Седина, нефтеперегонный завод, электрическую станцию.

Каждый взрыв болью отдавался в сердце…

В это утро в кабинете директора Главмаргарина Шпорхуна раздался телефонный звонок. Директор снял трубку. Его лицо, осунувшееся после бессонных ночей, побледнело.

— Неужели пора? — спросил он, стараясь подавить охватившее его волнение и взять себя в руки.

Он вызвал к телефону главного инженера-механика комбината Ветлугина.

— Геронтий Николаевич, немедленно отдайте приказ о взрыве. Немцы на окраине города.

И в ту же минуту, как бы в подтверждение его слов, в кабинете задрожали стекла от разорвавшегося где-то неподалеку снаряда…

— Владимир Николаевич, рвите ТЭЦ! — приказал Ветлугин начальнику теплоцентрали Сафронову. — Все агрегаты — на воздух! Через полчаса мы должны проскочить мост через Кубань: немцы у кожзавода…

Первым на комбинате было взорвано оборудование теплоцентрали. Почти тотчас же загрохотали взрывы на маслоэкстракционном и гидрозаводе. Затем загремело на мыловаренном, маргариновом, бондарном, в механических мастерских… Облака дыма и пыли повисли над комбинатом. В воздухе пахло гарью. [298]

* * *

Как я уже рассказывал, четвертого августа первым рейсом ушла в предгорья наша партизанская машина. В последний раз были проверены явочные и связные квартиры. Руководители наших подпольных групп впервые познакомились с представителями городского подпольного партийного комитета и комитета комсомола. Мы подробно договорились с уполномоченными крайкома партии, остающимися в городе на нелегальной работе…

Все это делалось спокойно, без малейшей паники, по строго и точно разработанному плану.

Мы, партизаны, уходили из Краснодара, погрузив на тракторный прицеп наше последнее партизанское имущество.

В окнах домов дребезжали стекла от несущихся мимо грузовиков…

А потом в городе наступила гнетущая, мертвая тишина. Город — его улицы, площади, переулки, скверы, сады, дома будто вымерли. Нигде никого, ни одной живой души, даже собаки и те куда-то попрятались.

* * *

Передовая немецкая танковая колонна вошла в Краснодар по улице Буденного. Идти по широкой мощеной Ново-Кузнечной немцы не решились: боялись, должно быть, артиллерийских засад.

Дойдя до середины улицы Буденного, передние машины остановились. С них соскочили пехотинцы — танковый десант. Открылись люки танков. Немцы вылезли из машин, держа наготове автоматы, револьверы и гранаты. Солдаты осторожно двинулись впереди танковой колонны.

Вокруг по-прежнему — тишина и безлюдье.

На углу улицы Фрунзе, у одного из невысоких домиков, стоявших в тени старых каштанов, неожиданно скрипнула калитка. Немецкий солдат вздрогнул и остановился, ожидая нападения. В узкую щель чуть приоткрывшейся калитки выглянула детская белобрысая головка. Двухлетний малыш, переваливаясь по-утиному, держась ручонками за дверцу калитки, вышел на тротуар и удивленно уставился на немца.

Немец не двигался с места. Потом, увидев, что опасность ему не угрожает, он выругался, рванулся вперед, штыком ударил ребенка в живот и перекинул через забор…

Почти одновременно раздались два выстрела. Стреляли [299] бойцы городского отряда истребителей: видно, не стерпели и вот — нарушили строжайший приказ: ждать команды.

Немец выронил винтовку и упал у забора.

С головного танка прогремела длинная пулеметная очередь. Пулемет бил по дому на противоположной стороне, откуда стреляли истребители. Со звоном разлетелись разбитые стекла. Кто-то вскрикнул, застонал. Пулемет замолчал — и снова все стихло.

Немцы бросились к дому. Во дворе, за грудой кирпичей, они нашли двух убитых бойцов.

Снова взревели моторы танков, с грохотом и лязгом немецкая колонна двинулась дальше и вышла на центральную базарную площадь. И здесь было пустынно. Около одного из ларьков лежала в пыли опрокинутая корзина помидоров. Чуть в стороне — тяжелые грозди еще недозревшего винограда. А кругом — ни души, ни крика, ни шороха…

Внезапно где-то на противоположном конце города раздался глухой взрыв, и столб черного дыма медленно поднялся в небо…

Командирский танк остановился. Из открытого башенного люка показалась голова немецкого офицера. Неожиданно из-за ближайшего ларька, описав в воздухе крутую дугу, полетела тяжелая противотанковая граната. Ее бросила твердая, опытная рука: граната упала в люк, прямо на голову немецкого офицера.

Один за другим грохнули два взрыва: глухой и низкий, и тотчас прогремел многократный взрыв снарядов в танке. Черный дым вырвался из развороченной танковой башни.

По базарной площади мчались немецкие танки. Наугад били они из пушек по заборам, ларькам, пустым деревянным прилавкам. Потом понеслись дальше — по главной улице Краснодара, Красной.

Когда передний немецкий танк пересекал Пролетарскую, теперь Мира, улицу, из-под него взметнулся сноп огня. С лязгом хлестнула о камень мостовой оборванная гусеница. Машина вздрогнула, повернулась под прямым углом и замерла.

Следовавший за ней танк резко свернул на тротуар. Под его ходовой частью грохнул новый взрыв, глухо отозвавшись внутри машины, как в большой пустой бочке. И тотчас последовал звенящий разрыв снарядов. В образовавшуюся в танке брешь были видны задняя часть пушки, исковерканный пулемет и на них окровавленные лохмотья…

Взорванные машины загородили дорогу. Танки, следовавшие [300] за ними, затормозив, открыли беспорядочную стрельбу. И тогда из окон домов, из ворот, из-за заборов полетели гранаты. Снайперы-истребители били по смотровым щелям танков. Зазвенели разбиваемые о броню машин бутылки с горючим. Немецкие танки вспыхнули. И вдруг, покрывая собой шум боя, на окраине Краснодара прогрохотал огромной силы взрыв: это подрывники обрушили в реку последний мост через Кубань…

В город входили все новые и новые танковые колонны немцев. За ними шли броневики, мотоциклы с пулеметами на прицепах и тяжелые автомашины с солдатами. Немцы больше не решались ехать по главной улице. Они выбирали тихие боковые переулки, на перекрестках высылали вперед саперов с миноискателями.

Одна из немецких танковых колонн вышла к Кубани. Взорванный исковерканный мост лежал в воде. Быстрые мутные волны реки с шумом разбивались о него. Немцы открыли стрельбу по противоположному берегу. Им никто не отвечал: левый берег казался вымершим.

Другая немецкая колонна, достигнув боковыми улицами вокзала, свернула к окраине города — Дубинке и Карасунским озерам. Здесь ей преградили путь наши истребители. Разгорелся короткий ожесточенный бой. Гремели взрывы гранат. Трещали пулеметы. Пылали подожженные машины.

Немцы откатились назад. На помощь им спешили тяжелые танки. С ходу они открыли огонь по полотну железной дороги, за которым укрывались бойцы наших истребительных батальонов. Подоспевшая на автомобилях немецкая пехота двинулась к насыпи. Но и на этот раз немцам не удалось прорваться.

Тогда захватчики попытались проникнуть на Дубинку, минуя городской сад, через Покровскую окраину по дамбе между Карасунскими озерами. Но около сада их снова встретили наши бойцы гранатами и бутылками с горючим. На середине дамбы передовые фашистские танки подрывались на минах, а снайперы-истребители, укрываясь за пылавшими исковерканными машинами, встретили градом пуль немецких автоматчиков, прибывших на грузовиках.

Немцы подтянули к городу дальнобойную артиллерию. Остановившись у кожзавода, она открыла огонь по Дубинке. Снаряды с воющим свистом летели над Краснодаром, рвались в Карасунских озерах, высоко вздымая фонтаны ила и грязной воды. Они в щепы разносили маленькие одноэтажные домики окраины. Кирпичная пыль густым облаком стояла в воздухе. [301]

Летели камни, доски, сорванное с крыш железо. Пылали пожары. Но еще целых трое суток держалась Дубинка. И только на четвертый день, когда стало известно, что все части Советской Армии переправились через Кубань, истребительные батальоны ушли из горящей Дубинки на левый берег реки и там в течение еще трех суток вместе с отрядами городской милиции не позволяли немцам форсировать реку у Краснодара…

* * *

В это время, выполняя приказ высшего командования, наш партизанский отряд быстро и организованно двигался по направлению к предгорьям.

Хорошо помню, с каким душевным волнением, болью и горечью слушали мы в горах, в партизанском лагере, рассказы о том, как немцы вступили в Краснодар. Как хотелось всем нам быть в рядах тех, кто до последней минуты защищал Краснодар, и как трудно было мириться с мыслью о том, что над нашим родным, любимым городом нависла черная туча фашистской неволи…

О жизни в Краснодаре при немцах мы были осведомлены по рассказам связных, которые время от времени бывали у нас в горах и поддерживали связь между подпольщиками, оставшимися в городе, и нашим партизанским отрядом.

Все, о чем говорится в этой книге, записано мною со слов очевидцев — ближайших и непосредственных участников описываемых событий, главным образом подпольщиков Главмаргарина. Рассказы их я слышал в мою бытность в партизанском отряде или много позднее — вернувшись в Краснодар после освобождения его от фашистских захватчиков.

Глава II

Первые дни после вторжения немцев Ольга Николаевна, учительница одной из краснодарских школ, оставшаяся в Краснодаре на подпольной работе, безвыходно просидела дома. Не хотелось выходить: трудно и страшно было представить себе, что в городе на каждом шагу можно встретить ненавистных врагов.

Из окон своей квартиры на Северной она видела: бесконечной вереницей двигались по мостовой немецкие броневики, танки, мотоциклы, орудия и машины — без конца! Сердце сжималось, когда она глядела на них. Сильный, страшный враг пришел в родной город!.. [302]

На второй день прихода немцев к Ольге Николаевне прибежала Маринка, семилетняя дочь ее приятельницы, Веры Филипповны, жившей по соседству, на углу улицы Седина и Северной.

— Тетя Оля! Идите скорее… Мама зовет… К нам немцы пришли!..

Ольга Николаевна и Вера Филипповна — старые друзья. Муж Веры Филипповны с первых дней войны ушел в Советскую Армию. Она работала на хлебозаводе. У нее на руках осталась куча ребятишек — мал мала меньше.

В комнате своей приятельницы Ольга Николаевна застала немецкого офицера. Это был первый немец, которого она видела так близко. Толстый, с жесткими рыжими усами, он кричал на ломаном русском языке:

— Забирайт детей и вещи! Через полчас здесь будет гараж!..

Сдерживая внутреннюю дрожь отвращения, Ольга Николаевна молча смотрела на немца. Она понимала, что спорить и сопротивляться бесполезно. Немец повторил приказание. Нужно было действовать…

Пока женщины метались по комнатам, не зная, с чего начать, что взять, немцы стали уже разбирать часть стены. На улице немецкие солдаты сооружали насыпь в уровень с полом. Ровно через полчаса в уютную квартиру Веры Филипповны въехала машина начальника штаба немецкой части. Хозяйка квартиры сидела на дворе, окруженная плачущими малышами, и с каким-то безразличием смотрела, как немцы, смеясь и зубоскаля, ломали, били и выбрасывали во двор ее незатейливую мебель…

Когда в сумерках Ольга Николаевна отводила Веру Филипповну с ребятишками к себе домой, она увидела на углу улицы небольшую толпу. Люди молча стояли у забора и читали большое, в газетный лист, объявление немецкого коменданта города генерала Фрейтага. Начиналось оно требованием сохранять порядок и спокойствие. Дальше шел ряд параграфов, и в конце каждого из них стояло слово: «расстрел». Расстрел за все: за сопротивление германским солдатам, за несдачу оружия, за хранение военного обмундирования, за хождение по городу позже и раньше установленного времени, за уклонение от регистрации на бирже труда, на предприятиях, в учреждениях… Расстрел, расстрел… Краснодарцы молча читали объявление и молча расходились, невольно с опаской озираясь по сторонам… [303]

И все же жизнь постепенно брала свое. Примерно через неделю после прихода немцев начали понемногу оживать базары. Волей-неволей и Ольге Николаевне пришлось идти за покупками: у нее на руках была Вера Филипповна с ребятишками.

Базар ничем не напоминал обильного, богатого базара, который раньше весело шумел на площади.

Продавцов на базаре было несравненно меньше, чем обычно. Около немногочисленных крестьянских подвод, торгующих прилавков и ларьков стояли очереди.

Ольга Николаевна купила все, что хотела, и уже начала было пробираться к выходу, как вдруг будто электрический ток пронизал толпу:

— Облава!.. Оцепили!..

Вокруг базарной площади плотной шеренгой стояли части немецкой фельджандармерии и комендантских войск СС. На площадь смотрели дула ручных пулеметов. Взгромоздясь на прилавок, высокий худой немец кричал:

— Подходить сюда! По одному!.. С документами!..

И продавцы и покупатели послушно выстраивались гуськом в затылок. Началась проверка.

Документы просматривали два немецких жандарма, хорошо говоривших по-русски. Тем, кто не мог предъявить документов или чьи документы казались подозрительными, жандармы коротко бросали:

— Влево!..

Тех, кто медлил или пытался спорить, немецкие солдаты подталкивали прикладами в спину.

С Ольгой Николаевной все обошлось благополучно: накануне подпольная организация выдала ей паспорт со всеми нужными штампами и с отметкой о регистрации на бирже труда.

С невольным вздохом облегчения она отошла от жандармов, как вдруг услышала позади себя крик. Ольга Николаевна оглянулась. От прилавка, за которым происходила проверка документов, бежала девушка. Ольга Николаевна хорошо знала ее: это была Валя, молодой инженер-лаборант комбината Главмаргарин, секретарь комсомольской организации.

Раздался выстрел. Валя упала. Немцы не успели подбежать к ней, как она поднялась. Белое платье ее было в крови. Немецкие жандармы схватили Валю под руки и потащили к группе задержанных… Девушка не сопротивлялась. Почти [304] тотчас подъехали грузовые машины. Жандармы быстро посадили в них арестованных, и машины скрылись. На одной из них Ольга Николаевна увидела Валю. Бледное лицо ее было спокойно. По ветру развевались золотистые волосы…

Сердце у Ольги Николаевны сжалось. «Почему побежала Валя от жандармов?»

* * *

…Я помню, как в те дни, когда подготовлялись группы будущих подпольщиков, мы с Евгением обсуждали кандидатуру Вали.

Евгений хорошо знал ее по работе, считал честным, преданным партии человеком.

Кандидатуру Вали горячо поддерживал также инженер Иван Петрович Котров, инструктор химических команд ПВХО. Он был давно завербован в нашу группу. Правда, здесь имелось одно обстоятельство, которое, откровенно говоря, смущало нас: Валя и Котров любили друг друга. Но кроме Котрова Валю рекомендовала и Ольга Николаевна, наш будущий подпольщик, умная и уважаемая всеми женщина, с мнением которой мы очень считались, и Свирид Сидорович Лысенко, дежурный инженер маслоэкстракционного завода. А Лысенко в то время прочили одним из руководителей подпольной группы. Я знал Валю только понаслышке, и Евгений решил познакомить нас, пригласив ее к себе в кабинет по какому-то делу.

Когда Валя вошла, меня поразила ее внешность. Валя была очень красива. В стройной, тоненькой фигуре ее чувствовались легкость и грация движений. Ее глаза, громадные, серые, опушенные длинными ресницами, сияли такой молодостью, таким подкупающим девичьим обаянием, что, встретившись с ними взглядом, невольно хотелось улыбнуться. Но больше всего меня поразили ее волосы: пушистые, густые, золотистые, они были собраны в большой узел на затылке. Когда Валя сидела на подоконнике, казалось, ее голова окружена сиянием, тончайшие нити золота словно плавились в лучах весеннего солнца…

Мы говорили с Валей не меньше часа. Конечно, за час не узнаешь человека, но я понял одно: сердце у Вали такое же молодое, честное, чистое, как ее глаза, как весь ее светлый девичий облик.

Когда Валя ушла из кабинета, Евгений, внимательно наблюдавший за мной, спросил:

— Ну, так как же, папа, записываем Валю? [305]

— Нет, Женя, не записываем!

Евгений удивленно посмотрел на меня.

— Я уверен, когда Валя проходит по улице, люди невольно оборачиваются, — сказал я. — Правда? Она всегда и везде будет приметна. И это погубит ее… Конечно, ей можно было бы поручить какую-то особую работу в подполье. Ну, скажем, к примеру, сделать ее продавщицей в магазине или официанткой в кафе, посещаемом немецкими офицерами, где могли бы встречаться и наши подпольщики. Но разве Валя могла бы сыграть такую нелегкую роль? Ты видел ее глаза: какой ненавистью горели они, когда зашла речь о немцах! Валю выдадут ее же собственные глаза… Нет, она будет плохой подпольщицей. И вот тебе мой совет, Женя: если сможешь, убеди ее вовремя уехать из Краснодара…

* * *

Вечером того же дня Ольга Николаевна отправилась к Вале на квартиру. Но квартира оказалась на замке. Соседи сказали, что за несколько дней до прихода немцев семья Вали эвакуировалась из Краснодара. Вместе с семьей уехала и Валя…

Прошло несколько дней. В городе пронесся слух, что всех задержанных на базаре немцы вывезли за город и расстреляли.

Ольге Николаевне вспомнился Иван Петрович Котров. Для нее также не было секретом, что Котров и Валя любили друг друга. Ольга Николаевна решила пойти к Котрову.

Она знала, что Котров получил ранение во время аварии на комбинате, что он долго лежал в больнице и только за несколько дней до прихода немцев выписался и вернулся домой. «Кто знает, быть может, он расскажет что-нибудь о Вале», — думала Ольга Николаевна.

Но и Котрова она не нашла. Его соседи сказали, что два дня назад он отправился в больницу получить справку о болезни и не вернулся.

Вскоре после этого по заданию подпольной организации Ольга Николаевна отправилась к нам в отряд, в горы. Помню, в числе прочих дел рассказала она мне и историю с Валей. Уже прощаясь со мной, она добавила:

— Мне еще кое-что хочется сказать вам, Петр Карпович. Я не рассказывала об этом товарищам потому, что порою мне самой кажется, что я ошиблась… За день до выхода к вам в горы я встретила на улице Валю. Я почти уверена, что это [306] была она! Ее фигура, ее походка. Из-под белого платка выбивалась прядка золотистых волос. Но рядом с этой прядкой виднелась другая. И эта прядь была… седая! И потом у этой девушки были чужие, не Валины глаза: строгие, холодные… Я так растерялась, что прошла мимо и не окликнула девушку. Да, может быть, так оно и лучше было… Когда же через минуту я оглянулась, девушки уже не было — должно быть, свернула в переулок…

Ольга Николаевна ушла, и больше мы ее не видели. Позднее мы узнали, что на обратном пути в Краснодар, около станицы Георгие-Афипской, она попала в облаву. Немцы окружили разведчиков одного из соседних с нашим партизанского отряда. Началась перестрелка, во время которой Ольга Николаевна была убита…

Глава III

Вскоре после занятия немцами Краснодара в город прибыл фюрер гестаповцев полковник Кристман. Под его руководством немецкая «зондеркоманда-10а» и банды предателей начали суд и расправу.

Прежде всего гестаповцы оцепили Дубинку. Шли повальные обыски. Почти все мужчины были арестованы. То же самое было проделано и на другой рабочей окраине Краснодара — в Покровке. Вслед за тем немцы со свойственной им педантичностью провели обыски и облавы в самом городе.

Арестованных отвозили во вновь организованные лагеря. Один из них находился между заводом Калинина и стадионом «Динамо», на огромной площади бывшего металлосклада. Немцы огородили ее рядами колючей проволоки. По углам стояли караульные башенки с пулеметами. Этот лагерь предназначался для военнопленных. Туда же попадали вообще все мужчины призывного возраста. Скученность там была невероятная: арестованные не только не могли лежать на земле, но даже и сесть им было негде.

Другой лагерь был устроен немцами между заводом Седина и нефтеперегонным. В него свозили арестованных из гражданского населения. Здесь находились старики, женщины и дети. Каждый день гестаповцы вытаскивали отсюда трупы замученных людей и сбрасывали их в Кубань, — благо река от забора, окружавшего лагерь, была в нескольких десятках метров… [307]

* * *

Проходили дни за днями, тревожные, темные дни… В середине августа командующий частями СС генерал-майор фон Бюнау через посредство бургомистра Краснодара, гнусного предателя, в прошлом адвоката, Воронкова пригласил к себе старика еврея — профессора музыки Вилика. Он предложил профессору возглавить совет старейшин по еврейским делам. В этот совет должны были войти известные в городе юристы, врачи, научные работники. Так попал в этот совет старейшин и адвокат Тарновский.

На первое заседание совета прибыли бургомистр Воронков и комендант города генерал Фрейтаг. Комендант зачитал обращение к евреям-краснодарцам, заканчивавшееся предложением явиться на регистрацию 21 августа во двор дома № 30 по улице Орджоникидзе.

— Ничего похожего на Украину здесь не будет, — объяснил генерал, — по приказу фюрера здесь, на Кубани, мы придерживаемся иной политики. Регистрация позволит германскому командованию точно установить, как рациональнее использовать еврейское гражданское население.

Обращение было подписано советом старейшин, отпечатано в типографии и расклеено по городу.

Накануне к профессору Вилику заехал Воронков и передал просьбу генерала Фрейтага собрать у Вилика на квартире совет старейшин, чтобы отсюда на автомобиле проехать на место регистрации и объяснить собравшимся евреям цель этого мероприятия.

Утром двадцать первого августа Тарновский встретил на улице своего давнишнего знакомого адвоката Егорова. Тарновский шел медленно, опираясь на толстую палку, низко опустив седую голову и никого не замечая.

— Что с вами, больны? — обратился к нему Егоров.

Тарновский, волнуясь, рассказал Егорову о совете старейшин, о разговоре с комендантом и о том, что сейчас его, Тарновского, мучает страшное сомнение: не провокация ли все это, не подписался ли он под смертным приговором своим соотечественникам?

— Что вы наделали! — взволнованно воскликнул Егоров. — Разумеется, все это ложь и обман. Немедленно идите к профессору Вилику и объясните ему это. Не мешкайте и возвращайтесь скорей. Я буду ждать у крыльца.

Едва Тарновский успел войти к профессору Вилику, как у подъезда остановилась легковая машина. Из нее выскочил лощеный [308] немецкий лейтенант. Почти одновременно с легковой машиной к дому подкатил большой темно-серый закрытый автобус, такой машины Егоров еще не видел.

Прошло полчаса. Егоров ждал. Наконец дверь открылась. На улицу вышел совет старейшин в полном составе. Среди мужчин было несколько женщин, среди них — жена профессора Вилика.

Из кабины автобуса выпрыгнул громадного роста ефрейтор, сидевший рядом с шофером. Он открыл заднюю дверцу автобуса и откинул ступеньки.

— Я могу сопровождать мужа? — спросила у лейтенанта жена профессора Вилика.

— О, конечно, — любезно ответил лейтенант. — Господин комендант будет рад видеть вас…

Когда жена Вилика садилась в автобус, Егоров заметил у нее в руке кружевной носовой платок.

Ефрейтор захлопнул дверцы, убрал ступеньки. Автобус тронулся. Егоров чуть не вскрикнул от удивления: машина поехала не направо, к улице Орджоникидзе, а налево, за город, к березовой роще…

Он тут же решил пойти на улицу Орджоникидзе, к месту сбора евреев на регистрацию, и посмотреть, что там происходит.

Чем ближе подходил он к улице, на которой находился пункт регистрации, тем все чаще попадались ему еврейские семьи. Шли седобородые старики, шли молодые девушки. Матери несли на руках детей.

Егоров уже подходил к улице Орджоникидзе, когда его обогнал автобус, который недавно увез совет старейшин.

Егоров не без труда протиснулся к воротам дома № 30, куда входили евреи. Серый автобус стоял у тротуара, ефрейтор только что открыл дверцы. Автобус был пуст. Егоров увидел: на полу лежал носовой платок с кружевами — несомненно, тот самый, что он видел в руках жены профессора Вилика. Что же случилось? Ужас охватил Егорова.

Он растерянно смотрел на верзилу-ефрейтора, как вдруг раздался резкий голос: немецкий офицер выкликал фамилии. Вызванные торопливо садились в автобус. Ефрейтор захлопнул дверцы, убрал ступеньки, и машина снова ушла за город, к роще. Почти тотчас же к воротам подъехала вторая такая же машина. За ней — третья, четвертая. Потом — несколько грузовиков. Снова офицер выкликал фамилии, снова захлопывались дверцы. Переполненные машины ушли… [309]

Егоров стоял в оцепенении, не в силах двинуться с места. Ему казалось, что работает какой-то страшный конвейер, который нельзя остановить… Хотелось закричать, предупредить ничего не подозревавших людей. Но он молчал… И только когда пустые автобусы снова вернулись к воротам дома № 30, Егоров с трудом выбрался из толпы и, не оглядываясь, быстро пошел прочь. Нестерпимый страх, охвативший все его существо, гнал его от этого ужасного места…

Вечером, когда уже начинало темнеть, Егоров опять подошел к воротам дома № 30. Двор был пуст. Ушли даже часовые. Ветер шелестел обрывками бумаги. Где-то напротив, очевидно в кафе, гнусавый голос пел немецкую песенку под аккомпанемент жиденького оркестра…

* * *

Как уже говорилось выше, инженер Иван Петрович Котров отправился в третью городскую больницу получить справку о болезни. Он пошел туда утром двадцать второго августа, то есть на следующий день после «регистрации» евреев на улице Орджоникидзе.

Еще издали, подходя к зданию больницы, он увидел: перед подъездом стоит большая серая крытая машина. Санитары выносили и вели под руки больных. Одних уже посадили в машину, другие упирались, спорили… Немецкие солдаты, ругаясь и крича, силком вталкивали больных.

Котров понял, что дело неладно, хотел отойти в сторону и отправиться восвояси домой.

Но вдруг он увидел знакомого старика Трофимова. В больнице их койки стояли рядом. И вот этот самый Трофимов — у него был рак желудка — тоже, очевидно, понял, что дело неладно, и тихонько пополз в сторону, кусая губы от боли. Котров бросился к нему, хотел помочь. Внезапно как из-под земли вырос немецкий лейтенант: «Кто такой?» Котров начал было говорить про справку о болезни. Лейтенант не дослушал, схватил Котрова за шиворот. Немецкие солдаты впихнули его в машину. Дверь захлопнулась.

Трудно рассказать, что творилось в этой проклятой машине. Люди кричали, падали, рвали на себе одежду, лезли к дверям, давили друг друга…

Котров сразу почувствовал сильный запах газа и понял, что их хотят отравить. Его спасли те навыки и знания, которые он приобрел, работая в Осоавиахиме: он сорвал рубашку, смочил ее своей мочой и закрыл рубашкой рот, нос, глаза, уши. [310]

Что было дальше, Котров не помнил: он потерял сознание.

Когда пришел в себя, долго ничего не мог понять. Ночь. Тишина… Страшно болит голова. К горлу подкатывает тошнота, как после тяжелого угара. Холодно… Тут только Котров заметил, что он совершенно голый. На нем, под ним, рядом с ним — тоже голые люди — холодные мертвецы! У Котрова от ужаса волосы на голове зашевелились: показалось, что он лежит в могиле. И так захотелось жить, работать, ходить по земле, видеть солнце, небо, людей!

Котров с трудом выбрался из кучи мертвецов и осмотрелся. Оказывается, их бросили в противотанковый ров, за рощей, у Покровки.

Что было делать? Возвращаться в город нельзя: ночью, да еще в таком виде, немцы его обязательно пристрелят. Котров вспомнил о Свириде Сидоровиче Лысенко, инженере маслоэкстракционного завода, ныне одном из руководителей подполья. Вместе с Лысенко Котров попал в аварию на комбинате, вместе с ним лежал в больнице. Лысенко жил недалеко, на окраине Покровки.

Котров плохо помнил, как он добрался до него. И что же? Лысенко даже не очень удивился, когда увидел перед собой поздно ночью Котрова — голого, грязного, исцарапанного. Когда, одевшись и помывшись, Котров рассказал ему о газовой машине, в глазах Лысенко мелькнули ужас и недоверие. Впрочем, и самому Котрову казалось порой, что все это было тяжелым кошмаром, бредом…

Днем, отдохнув, Котров сидел за столом и пил чай со Свиридом Сидоровичем. Он чувствовал себя так, словно снова на свет родился. И вдруг он увидел: по тротуару идет немецкий солдат.

В глазах у Котрова помутилось. Он рванулся к окну. Хотелось убить, своими руками задушить эту зеленую гадину…

Лысенко вовремя оттащил его от окна. А когда Котров успокоился, сказал:

— Вот что, Иван, выбирай: или ты будешь истеричной девицей — и тогда уходи от нас; или будешь мужчиной, солдатом — тогда оставайся с нами… Я тоже ненавижу немцев. Но я не бросаюсь на них, как разъяренный бык, завидев зеленый мундир. Потому что знаю: так нам их не победить… Собери в кулак свои чувства, волю и, прежде чем замахнуться, подумай: не ударишь ли впустую? А когда придет время — бей так, чтобы [311] наверняка, насмерть. Уж тут не жалей и своей жизни… Понял? Вот и выбирай…

Котров остался у Свирида Сидоровича Лысенко. Вскоре он стал связным. Чтобы можно было по ночам ходить по Краснодару, Лысенко выправил ему документы на имя тромбониста из ночного немецкого кабачка на Буденновской и даже раздобыл тромбон. И Котров безбоязненно ходил по городу с этим инструментом, исполняя различные поручения. Потом его назначили руководителем подпольной городской комсомольской организации.

* * *

…Хорошо помню, как в середине апреля 1943 года я встретился с Валей. Краснодар был свободен! Как и в тот раз, когда Евгений познакомил меня с ней, Валя сидела на подоконнике. Окно было открыто. Ярко светило весеннее кубанское солнце. И снова мне прежде всего бросились в глаза ее волосы.

В первый день нашего знакомства они сияли на солнце, как тонкие золотые нити. Теперь в золото вплелось серебро…

Другими стали и глаза у Вали. Год назад в них светились бездумная молодость, задор. Теперь это были глаза женщины, много видевшей, много испытавшей, но еще сильнее полюбившей жизнь…

— До сих пор не могу понять, — рассказывала Валя, — почему тогда, на базаре, я побежала от прилавка, за которым стояли немецкие жандармы. Один из них просматривал мои документы. Неожиданно у него за спиной появился какой-то субъект в штатском. Он что-то шепнул жандарму на ухо, и они оба внимательно взглянули на меня. Глаза жандарма были холодные, пустые. Но взгляд штатского был отвратителен. Будто холодная, скользкая гадина заползла мне за одежду… Это было так страшно, так гадко, что я инстинктивно бросилась прочь…

История Вали такова. По совету Евгения дня за два до прихода немцев она уехала из Краснодара на грузовике вместе со своей матерью и маленькой сестренкой. Недалеко от города за машиной погнался «мессершмитт», бросил бомбу. Мать и сестру убило, машину исковеркало. Валя уцелела каким-то чудом. Ничего другого ей не оставалось, как, похоронив с помощью неизвестных бойцов мать и сестру, вернуться в город, уже захваченный немцами. Чуть живая от горя и усталости, она зашла на рынок — ей захотелось выпить стакан молока. И тут ее схватили… [312]

Валя была ранена в плечо. Пуля прошла навылет. Было очень больно, сильно текла кровь. В автомобиле ей кое-как удалось унять кровь, но боль не прекращалась. Кружилась голова…

Всех арестованных на базаре вывезли за город. Проехали рощу. В поле машины затормозили.

— Скорей, скорей! — кричали немцы, выталкивая людей из автомобилей.

С каким-то странным равнодушием смотрела Валя вокруг. Она понимала, зачем их привезли сюда. Но ей было все безразлично. Слишком велико было ее горе. К тому же она потеряла много крови, мутился рассудок, и ей казалось: это не она стоит здесь, в поле, ожидая расстрела…

— Снять одежду! — приказали немцы. — Копать яму!

Валя попыталась было раздеться — и не смогла: мешала рана. Все с тем же безразличием стояла и смотрела… Одни с покорностью брались за лопаты, другие в отчаянии ломали руки, хватались за голову. У старика, стоявшего рядом с Валей, по лицу катились крупные слезы. Пронзительно плакали, кричали дети.

Немцы бросались в толпу, кололи штыками, били прикладами тех, кто мешкал раздеваться или слишком медленно копал землю. Мужчина в сером костюме бросился с лопатой на ефрейтора. Его тотчас пристрелили…

Толпа стихла. Застучали лопаты о землю…

— Раздевайся! — гаркнул немец, подходя к Вале.

Валя показала ему на свою рану. Он выругался и сорвал с нее платье. Она почувствовала мучительную, режущую боль, будто раскаленное железо коснулось плеча.

— Строиться на краю ямы! Скорей! Скорей! — торопили немцы.

Валя нашла в себе силы подойти к яме. Глаза застилал туман. Болело плечо. Из открытой раны по рубашке текла кровь.

Ефрейтор подал какую-то команду. Валя увидела дула винтовок, направленных на толпу, но не слышала залпа: перед глазами мелькнули красные круги — и она потеряла сознание…

Когда она очнулась, была уже ночь. Удушающе пахло кровью. Вокруг лежали мертвецы, кое-как забросанные комьями земли. На Вале тоже лежали комья земли. По-видимому Валя потеряла сознание за несколько мгновений до залпа, упала в яму, и ее не задели пули… [313]

Валя не помнила, как она вылезла из ямы. Не помнила, куда шла…

Видно, судьба хранила ее в эту ночь: она не встретила ни одного немецкого патруля. Улица темная, пустынная. Темные дома стояли по сторонам…

Вдруг Валя увидела свет: он на мгновение блеснул в окне, в щелке между шторами. И Валя побежала к нему. Споткнулась, упала, опять потеряла сознание…

Когда она снова пришла в себя, был день, ярко светило солнце. Валя лежала в чистой постели. Ее плечо и грудь были туго забинтованы. У постели сидела женщина в белом халате и в белой докторской шапочке. Валя хотела было подняться, встать, но женщина остановила ее.

— Лежи, лежи, родная, — тихо проговорила она. — Ничего не бойся. С тобой друзья. Если придут чужие и будут допытываться, кто ты, запомни: тебя зовут Маргарита Николаевна Красева, ты родила сына, он умер вчера, у тебя грудница. Поняла? 3апомнила?

Женщина говорила с Валей так, как говорят с малым ребенком, — ласково и в то же время настойчиво и властно. Валя послушно повторила:

— Маргарита Николаевна Красева… Родила вчера сына. Он умер. У меня грудница…

* * *

В эту ночь дежурила Валентина Викторовна Дубинина, старший врач краевого родильного дома. Во втором часу ночи она услышала на улице стон. Подошла к окну, прислушалась. Потом вышла на крыльцо. На ступеньках лежала девочка: в темноте Валентине Викторовне показалось, что ей не больше тринадцати лет. Девочку подняли, внесли в приемную. И когда увидели ее при свете лампы, даже старушка-няня — а она многое видела на своем веку — вскрикнула от ужаса. И было от чего!.. Рваная, грязная, окровавленная рубашка. Кровоточащая рана на плече. Лицо бледное, без кровинки. Седые пряди волос…

Валентина Викторовна слышала о расстрелах в городе и поняла: каким-то чудом девушка спаслась от смерти. И эта незнакомая девушка сразу стала для нее родной, как дочь.

Вероятно, то же чувство было и у сестры, помогавшей врачу. Потому что, стоило лишь Валентине Викторовне заикнуться о потере крови, о переливании, как сестра молча засучила рукав выше локтя… [314]

За день до того, как Валя попала в родильный дом, пронесся слух: из третьей городской больницы немцы увезли всех больных в больших серых машинах и никто не вернулся ни домой, ни в больницу. Все роженицы, кто мог хоть кое-как двигаться, разбрелись по своим домам. Остались только трое: они были тяжело больны и уйти им было некуда. Это позволило Валентине Викторовне без всякой огласки поместить Валю в изолятор.

Но что было делать дальше? С часу на час в родильном доме ждали ревизии: немцы осматривали все городские больницы и только родильный дом почему-то пока оставили в покое.

Вот тут-то и посоветовала старушка-няня:

— А ты, Валентина Викторовна, забинтуй ей грудь и скажи: грудница, дескать, у нее. А там уж как бог даст…

Вале забинтовали грудь, завели на нее историю болезни.

К счастью, одна из рожениц, уходя из родильного дома в тот тревожный день, впопыхах оставила свои документы на имя Маргариты Николаевны Красевой, двадцати трех лет, служащей конторы Госбанка. И Валя превратилась в Маргариту Красеву.

Два дня прошли спокойно. Рана заживала, температура была нормальной. Но Валя по-прежнему оставалась ко всему безразличной…

На третий день, к вечеру, у подъезда родильного дома остановилась машина. Из нее вышли немецкий офицер и два автоматчика. Солдаты остались на крыльце. Офицер, не надевая халата, вошел в палату.

— Показать больных! — приказал он на ломаном русском языке. — Дать истории болезни! Документы!

Пока он просматривал документы, Валентина Викторовна думала о Вале. Вести немца в изолятор или не вести? Она ничего еще не успела придумать, как немец сам направился в изолятор.

Он грубо сдернул с Вали одеяло.

— Грудница? — произнес он, внимательно рассматривая спящую Валю. — Удивительные волосы! — пробормотал он. — Черт возьми, девчонка хороша!..

Валентина Викторовна знала: сейчас должно все решиться. Валя лежала неподвижно, с закрытыми глазами.

Немец бросил одеяло на спинку кровати, повернулся и пошел к выходу. [315]

Провожая немца, Валентина Викторовна невольно обернулась и чуть не вскрикнула: Валя сидела на кровати, в ее глазах горела неукротимая ненависть.

Как только немец уехал, Валентина Викторовна побежала к Вале. Девушка бросилась к ней на грудь и сказала, волнуясь:

— Я осталась жить, Валентина Викторовна… Я осталась жить и буду жить для того, чтобы мстить немцам… Знаю: в городе есть люди, которые хотят делать то же, что и я. Вы должны мне помочь отыскать их!

Дня через два Валя заявила Валентине Викторовне, что пойдет к Свириду Сидоровичу Лысенко, инженеру Главмаргарина.

— Только к нему, Валентина Викторовна! Только к нему, — твердила она. — Он все поймет… Он поможет мне!

Валентина Викторовна решила сначала сама сходить к Лысенко и посмотреть, что это за человек. Она его совершенно не знала.

Пришла она к Лысенко под вечер. Вначале он показался ей суровым, неразговорчивым, замкнутым человеком. И ей трудно было рассказать ему о Вале. Она долго говорила о каких-то посторонних, никому не интересных вещах, приглядываясь к Лысенко. Он терпеливо слушал, потом неожиданно перебил, улыбнувшись в свои рыжие усы:

— Вот что, дорогой товарищ, выкладывайте-ка вы все как есть. И бросьте эту канитель. Ваша конспирация белыми нитками шита.

И Валентина Викторовна все рассказала ему — о расстреле, о чудесном Валином спасении, о ее желании мстить немцам.

— Одержимая, говорите? — спросил Лысенко, внимательно выслушав. — Я так полагаю: драться надо, любя жизнь. Иначе не победить. Ну, да ничего… Не хвастая, скажу: у меня припасено для Вали такое лекарство, которого вы, доктора, прописать ей не можете… Присылайте ее ко мне.

Провожая свою гостью, Лысенко осторожно тронул ее за локоть и показал глазами в сторону соседней комнаты. Там, разложив на столе разобранный тромбон, сидел незнакомый Валентине Викторовне молодой человек и сосредоточенно что-то делал, не замечая, что на него смотрят.

— Вот мое лекарство! — шепнул Лысенко. — Безотказно подействует, уверяю вас, дорогой товарищ!..

Когда Валя шла к Лысенко, ей казалось, что в груди у [316] нее кусок льда. Пусто и тошно было на душе. Она шла и думала: все расскажу ему, все…

Лысенко встретил ее, будто они виделись только вчера, будто не было ни войны, ни немцев, ни всего этого ужаса. Он говорил с Валей о каких-то пустяках — о новом сорте огурцов, которые хотел в этом году вырастить на своем огороде.

Неожиданно в окно постучали. Валя вздрогнула, обернулась. Но окно было занавешено — уже вечерело, — и она ничего не увидела.

— Наконец-то! — обрадованно сказал Лысенко. — Погоди, я сейчас…

Валя слышала, как он открыл дверь и с кем-то пошептался в прихожей. Потом дверь широко распахнулась. Перед Валей стоял Котров. Глаза его сияли такой радостью, что Валя забыла обо всем пережитом, бросилась к нему. Когда он целовал ее руки, гладил ее поседевшие волосы, она чувствовала: тает, тает лед, на сердце становится теплее…

Валя вырвалась из объятий Котрова, обняла Лысенко и поцеловала его в колючую, небритую щеку.

— Вот так-то лучше, родная! — сказал Лысенко. — И не рассказывай нам сегодня о том, что было. Не надо. Давайте лучше выпьем, друзья!

Лысенко разлил в стаканы терпкое кубанское вино.

— За жизнь, новорожденные! — сказал он, высоко поднимая стакан. — За жизнь, за любовь, за ненависть и борьбу…

Глава IV

Когда на комбинате Главмаргарин затихли взрывы и осела поднятая ими пыль, Гавриил Артамонович Шлыков начал обход комбината. Он шел сгорбившись, чуть прихрамывая на правую ногу, тяжело опираясь на суковатую палку. Вся жизнь на комбинате замерла. Таким Шлыков еще никогда не видел комбинат. Бесформенными громадами стояли машины, развороченные взрывом. На гидрозаводе толом сорвало крышу. Желтая пыль покрыла цветники, хлопковое семя продолжало гореть в силосных башнях…

Никого из рабочих в эти дни на комбинате не было. Получив расчет, они сидели по домам, многие эвакуировались. На всей огромной территории комбината кроме Шлыкова осталось несколько сторожей.

Шлыков медленно шел из цеха в цех, и лицо его было суровым, сумрачным, неподвижным. Словно он ходил по дорожкам [317] запущенного кладбища, на котором похоронены его близкие…

Шлыков был назначен основным руководителем подпольной группы комбината. И вот теперь, осматривая комбинат, он думал о том, что приближалось время, когда он должен был начать действовать, оправдывая доверие, оказанное ему партийным руководством.

Недавно ему перевалило за шестьдесят. Вся жизнь его прошла на комбинате. Еще до революции, юношей, начал он работать здесь, на полукустарном предприятии немца Родриана. Он был на хорошем счету у хозяина. После Октябрьской революции Родриану каким-то образом удалось пролезть в главные инженеры треста Росжирмасло, и он продолжал руководить своим прежним краснодарским предприятием. Шлыков остался работать на старом месте. После шахтинского процесса Родриан бежал в Германию. Началось строительство нового, грандиозного комбината Главмаргарин, который ни в какое сравнение не шел с жалким родриановским хозяйством. Шлыков работал на строительстве, отдавая работе весь свой опыт и знания. Его назначили директором бондарного завода комбината. Рабочие любили Шлыкова. Он был старым членом партии. Помню, в те дни, когда шла организация партизанского отряда и подпольной группы, как-то раз у Евгения собрались ведущие инженеры комбината, завербованные частью в отряд, частью в подпольную группу. Среди них был и Шлыков.

Речь шла о том, как выполнить приказ о выведении из строя комбината в случае прихода немцев.

Люди, сидевшие передо мной, собственными руками создавали все эти заводы. Они вложили в них свои знания, свою энергию, свой творческий порыв — все, на что только способен советский человек. И вот теперь они собрались для того, чтобы договориться, как превратить в ничто все, что сделали своими руками.

Все были взволнованы, и все старались побороть это волнение, скрыть его от других.

Спокойнее всех вел себя Шлыков. Мне это показалось странным. Ведь он, лучше чем кто бы то ни было другой, знал, как родились и выросли эти заводы…

Разгорелись споры. Большинство собравшихся считало, что немцам надо оставить одни развалины: только тогда будет полная гарантия, что врагам не удастся восстановить заводы. [318]

Шлыков придерживался иного мнения. Не спеша вытащил он из кармана потрепанную записную книжечку и обстоятельно изложил свой вариант. Он предлагал взорвать только очень немногое. Все же остальное, особенно сложные агрегаты, вывести из строя «осторожненько», как он говорил, вынув из них ответственные детали и спрятав их в надежном месте.

— Рвать — самое простое, — говорил он. — А ведь мы вернемся. Непременно вернемся! Так неужели снова по кирпичику собирать то, что строили годами?.. Немец, товарищи, не так уж смекалист! Если к нему по-умному подойти — обмануть его не так уж трудно. А если дело сорвется у нас — взорвать всегда успеем…

Свое предложение он подкрепил точными цифровыми выкладками и техническими расчетами. Видно было, что старик давно уже все обдумал и подсчитал…

В предложении Шлыкова было много заманчивого: его вариант позволял нам по возвращении сравнительно быстро пустить в ход заводы комбината. Но был в этом предложении и большой риск: если подпольная группа комбината провалится, если найдется предатель среди оставшихся инженеров, немцы смогут быстро наладить на комбинате производство.

Я смотрел на спокойное, суровое лицо Шлыкова, окаймленное седой круглой бородкой, и не мог понять, что это: твердая вера Шлыкова в свои силы или что-то другое, о чем страшно было и думать…

После долгих споров был принят вариант, в который вошло многое из предложенного Шлыковым, и, надо сознаться, этот вариант казался мне тогда весьма рискованным.

Все разошлись. В кабинете остались трое: Евгений, Шлыков и я.

— Вот что, Гавриил Артамонович, — сказал сын, — решено вас «разжаловать»: придраться к чему-нибудь, распушить как следует в приказе и превратить вас из директора бондарного завода в простого кладовщика, исключить из партии… Пожалуй, в таком положении вам будет легче сговориться с немцами. Как вы полагаете?

— Так… Значит, выходит, на старости лет я вернусь в первобытное состояние? — Шлыков усмехнулся. — Что ж, вы правы, Евгений Петрович: пострадавшему при Советской власти у немцев будет больше веры!..

На этом наша беседа закончилась. Спустившись по внутренней [319] лестнице, мы втроем вышли на двор, залитый асфальтом, и свернули на широкую аллею. По бокам ее росли тенистые платаны, акации. На газонах, обсаженных вечнозелеными кустарниками, цвели левкои, махровая гвоздика и множество роз — пунцовых, чайных, белых. Над бассейном бил фонтан.

Вдоль главной аллеи тянулись здания основных корпусов комбината. За ними, начиная от теплоцентрали, шли вспомогательные цехи, склады, механические мастерские, бондарный завод Шлыкова, и снова — склады, мастерские, лаборатории…

— Сядем, — предложил Шлыков. — Нога что-то разболелась…

Мы сели на скамейку. Пахло розами. Шумел фонтан, и ветер обдавал лицо водяной пылью. Зарево заката пылало за высокими зданиями основных цехов, а с востока уже ползли сумерки…

Шлыков поднялся, опираясь на палку:

— Вот, смотрю и никак поверить не могу, что это явь, что не во сне мне это снится. Вы, Евгений Петрович, молоды и, пожалуй, меня не поймете, а ведь я собственными руками строил все это, сам кирпичи клал! — Впервые в его голосе послышалось волнение. — Видно, глубоко врезались мне в память старые родриановские бараки… Да, удивится господин Родриан!

— Он уж, наверное, давно в земле гниет! — заметил Евгений.

— Нет, не гниет. Благополучно здравствует Вильгельм Карлович Родриан. И, конечно, незамедлительно пожалует сюда…

— Неужели жив? — удивился сын. — Откуда вы знаете?

— Так, краем уха слышал, — коротко ответил Шлыков и, насупившись, замолчал…

* * *

…У механических мастерских Шлыкова встретила Анна Потаповна. Вся ее жизнь, как и жизнь Гавриила Артамоновича, была связана с комбинатом. Потаповна тоже помнила времена Родриана. На ее глазах строились и росли заводы. Она сама сажала вот эти акации и розы в скверах. Ее муж, мастер маслоэкстракционного завода, умер несколько лет назад. В тот же год умерла и ее дочь, работавшая инженером в механических мастерских. Анна Потаповна осталась одна-одинешенька. [320] Ей предлагали уйти на пенсию. Сестра звала ее к себе в богатую кубанскую станицу. Но Анна Потаповна осталась на комбинате. Она стала табельщицей в механических мастерских. Работавшая там комсомольская бригада Батурина — горячая, шумливая молодежь — уважала и побаивалась Потаповну. Стоило батуринцам провиниться в чем-нибудь, не выполнить план, снизить темпы работы, Потаповна строго журила их…

Когда немцы подходили к Краснодару, ей предложили эвакуироваться в тыл. Два раза старушка упаковывала свои вещи, но… так и не смогла расстаться с комбинатом.

— Нет, не могу, — говорила она. — Не могу! Как я уеду? Здесь родилась, здесь и умру…

И вот Потаповна встретилась со Шлыковым у механических мастерских. Пожалуй, в это время они были одни на громадной территории покинутого всеми комбината.

— Ты здесь, Потаповна? — Шлыков обрадовался. — А я уж хотел было идти к тебе… Собирай-ка на завтра табельщиков и сторожей, становитесь у проходных.

— Это зачем же? — насторожилась Потаповна.

— Как зачем? Надо хозяину все сдать в полном порядке.

— Хозяину?.. Какому?

Шлыков помолчал. Потом сказал, твердо и строго глядя Потаповне в глаза:

— Тому, кого совесть твоя хозяином считает… Поняла?

И Шлыков пошел дальше, неторопливо, как всегда, постукивая клюшкой…

Анна Потаповна долго смотрела ему вслед. Что хотел сказать Шлыков этими не совсем понятными словами? Непонятными? Да как могла она подумать про него дурное?.. «Нет, был нашим Артамоныч и останется нашим до конца дней своих!» — решила старуха, и сразу на душе у нее стало легче и светлей.

* * *

На четвертый день после прихода немцев в Краснодар у ворот комбината остановились тяжелые грузовики, наполненные немецкими солдатами. Из кабины передней машины вышел немецкий лейтенант, уже немолодой, коренастый, с одутловатым лицом.

— Эй, кто там есть? Быстро открывать ворота!

Анна Потаповна распахнула обе половинки ворот, и машины въехали во двор. [321]

— Кто здесь есть на заводах? — спросил лейтенант.

Из конторки вышел Шлыков, почтительно снял фуражку и низко поклонился.

— Я остался при заводах, господин офицер. Шлыков моя фамилия. Кладовщик. Работал еще при старом хозяине, господине Родриане. Вот, собрал сторожих и жду вас. Прошу пожаловать.

Немец удивленно смотрел на Шлыкова. А Гавриил Артамонович, с непокрытой головой, все так же, в почтительной, скромной позе, стоял перед лейтенантом.

— Похвально!.. — сказал наконец немец. — Это хорошо! Старый рабочий должен служить старому хозяину. Я — комендант, лейтенант Вебер. Покажите, где поставить охрану. Цехами займется господин фельдфебель Штроба.

Из кабины вылез среднего роста невзрачный пожилой немец.

— Вот этот господин… господин…

— Шлыков, — подсказал Гавриил Артамонович.

— Да, да — Шлыков! — повторил лейтенант. — Он покажет вам все, что осталось от большевиков.

На следующий день фельдфебель Штроба в сопровождении Шлыкова обошел все заводы, все цехи комбината. Он сокрушенно качал головой, видя разрушения, и все время что-то записывал в записную книжку.

А еще через два дня у ворот комбината снова загудела автомобильная сирена. На этот раз на легковой красивой машине приехал какой-то важный немец, высокий, сухопарый, лет шестидесяти.

— Где комендант? — властно спросил он у вытянувшегося перед ним в струнку часового.

Часовой вскочил на подножку, машина въехала во двор и остановилась у главной конторы.

Минут через двадцать к Шлыкову прибежала Анна Потаповна:

— Иди скорей, Артамоныч! Вебер зовет!

Несколько минут она шла молча, следом за Шлыковым.

— Что же делать, Артамоныч? — не утерпела Анна Потаповна.

— Что делать?.. Я уже говорил тебе: спроси у своей совести — она подскажет.

Они снова замолчали. У входа в главную контору Анна Потаповна остановила Шлыкова.

— Погоди, Артамоныч. Слушай: верю я тебе! Понял? [322]

— Понял, — тихо ответил Шлыков. — Я знал, что поверишь. Спасибо. А вот поверят ли другие?..

В директорском кабинете Шлыков застал Вебера и того важного немца, который только что приехал на комбинат. Вебер торжественно представил его Шлыкову:

— Бетрибсфюрер господин Герберт Штифт, представитель акционерного общества «ОСТ», директор-распорядитель акционерной компании. А это — тот самый господин Шлыков, старый рабочий, о котором я уже вам говорил. Большевики разжаловали его из директоров в кладовщики. Он поставил охрану и сдал нам заводы.

— Очень хорошо. Прошу садиться…

Примерно через час Шлыков вышел из кабинета. В приемной его поджидала Анна Потаповна: Вебер по рекомендации Шлыкова назначил ее курьером главной конторы.

— Ну, что, Артамоныч? — волнуясь, шепотом спросила она.

— Ничего, Анна Потаповна. Все в порядке!..

* * *

На следующий день рано утром Шлыков перебрался в маленькую комнату по соседству с кабинетом Штифта. Анна Потаповна с удивлением смотрела, как Шлыков сам расставлял в ней мебель.

— Что же это, Артамоныч? — спросила Анна Потаповна. — В начальство, что ли, произвели тебя?

— Да уж не знаю, что и сказать. Приказали находиться здесь. Советоваться со мной хотят.

— Ну, а ты?

— Буду советовать…

Потаповна вздохнула, покачала головой и пошла к двери. Шлыков окликнул ее:

— Погоди, у меня к тебе дело есть. Вот возьми список, обойди всех по этому списку и скажи: новые хозяева требуют явиться в главную контору к трем часам — знакомиться будут. В первую очередь зайди к Лысенко и Покатилову. Ну, а к этим двум, — Шлыков вычеркнул в списке две фамилии, — я сам загляну…

Когда Потаповна ушла, Шлыков надел потрепанную фуражку, взял палку и своей обычной неторопливой походкой отправился на квартиру инженера Юрия Александровича Порфирьева.

За воротами комбината он нагнал Анну Потаповну: она [323] говорила с комсомольцем Мишей, слесарем батуринской бригады из механических мастерских, зачем-то заглянувшим на комбинат. Когда Шлыков поравнялся с ними, Миша отвернулся, сделал вид, что не видит его.

— Ты что это, Мишка, не видел, что ли? Артамоныч прошел! — спросила Потаповна.

— Видел! — вызывающе бросил Миша…

Шлыков услышал ответ комсомольца, и ему показалось, будто кто ударил его сзади. Нелегко было старику после привычного уважения со стороны всех комбинатских рабочих вдруг услышать от мальчишки пренебрежительное «видел!». Потом Гавриил Артамонович свыкся и с этим…

В квартире Порфирьевых пахло нафталином. В столовой у раскрытого сундука возилась мать Порфирьева. На стульях лежали шубы, пальто, костюмы. Тут же на вешалке висел только что вынутый из сундука фрак…

На комбинате не любили инженера Порфирьева.

Евгений мне рассказывал, что Порфирьев учился где-то на севере: не то в Вологде, не то в Архангельске. Студенческие годы он провел частью в Ленинграде, частью в Москве и в Харькове. Наконец, молодым инженером он приехал работать к нам в Краснодар. Явился на комбинат этаким лощеным молодым человеком: идеально выглаженный костюм, до блеска начищенные ботинки, крахмальный воротничок, модный галстук. Но, несмотря на весь этот внешний лоск, в его облике было что-то неприятное. Может быть, это ощущение вызывали его глаза, мутные, бегающие, ускользающие от взгляда собеседника.

Говорить, а особенно спорить с Порфирьевым было очень трудно и даже неприятно: он принадлежал к той категории людей, которые почитают за оскорбление несогласие с их мнением и тотчас же переводят разговор на личное, стараясь побольнее уязвить, обидеть своего собеседника.

И еще была у него одна отвратительная черта: о чем бы он ни заговорил, он всегда сводил к тому, что все русское — плохо, а все заграничное — хорошо… С подчиненными он был заносчив и груб, а перед начальством лебезил.

Порфирьеву удалось вначале пустить Евгению пыль в глаза. Евгений поручил ему интересную и ответственную работу. Порфирьев с ней не справился. Евгений дал ему новое задание, и — снова неудача. Евгений понял тогда, что Порфирьев — бездарность, и, кажется, довольно ясно ему это сказал. Порфирьев возненавидел Евгения. Он напустил на [324] себя вид непризнанного гения, которому завистники не дают развернуться. Перед уходом из Краснодара мы, помню, говорили о Порфирьеве с Евгением. Я высказал опасение, как бы он не остался у немцев. Но вскоре выяснилось, что Порфирьев с семьей эвакуируется из Краснодара. Потом он куда-то пропал.

Как оказалось впоследствии, Порфирьев нас обманул…

Шлыков вошел к Порфирьевым с таким видом, будто он был их хорошим знакомым.

— Перетряской вещей занимаетесь? Дело хорошее и… понятное: новые времена пришли, новые хозяева…

— Чем могу служить? — резко оборвал его Порфирьев.

— У меня к вам разговор есть, — спокойно ответил Шлыков.

Надо сказать, что до этих пор отношения между Шлыковым и Порфирьевым были далеко не дружеские: Шлыков откровенно презирал инженера за его заносчивость, хвастовство и бездарность, а Порфирьев видел в Гаврииле Артамоновиче одного из тех, кто «затирает» его.

— Разговор? — удивленно протянул Порфирьев. — Странно. Ну, что же, пройдемте в мою комнату.

Шлыков уселся в кресло, поставил между колен свою палку, положил на нее руки и начал:

— Вы уж позвольте мне, Юрий Александрович, без предисловий… Я пришел сообщить, что сегодня, в три часа, вас ждут новые хозяева — хотят познакомиться.

— Вот как! Это что же — официальное приглашение?

— Если угодно — да! Я у них сейчас вроде консультанта по делам комбината.

— Так!.. Крутой поворотик, значит, делаете? — зло усмехнулся Порфирьев.

— Да не такой уж крутой, если вдуматься как следует, — ответил Шлыков. — Я ведь человек старый, еще при господине Родриане работал. Вот и получается, что я снова к своему старому хозяину возвращаюсь…

— Но ведь вы, если не ошибаюсь, член партии?

— Кто богу не грешен, царю не виноват? Вот я и у вас вижу: Ленин на полочке стоит. Я бы на вашем месте эти книжечки убрал…

— Какие я разговоры слышу! Просто не верится. Да вы ли это?..

— Напрасно вы на меня волком смотрите. Ведь мы с вами товарищи по несчастью. Судите сами. Меня на старости [325] лет в кладовщики произвели. Да и вас как будто не очень-то жаловали… А я полагаю, что с вашими талантами да вашими знаниями вы далеко могли бы шагнуть…

— Да, уж думаю дальше, чем этот ваш выскочка и карьерист Игнатов!

— Игнатов такой же мой, как и ваш, смею вас уверить… Это он руку приложил к тому, чтобы я стал кладовщиком. Но давайте говорить по-деловому. Я хочу вам предложить союз.

— Вы?.. Союз со мной?

— Да!.. Вчера я обошел все заводы. Разгром, конечно, большой. Но не так уж он велик, как это может показаться неопытному человеку.

— Тем лучше. Быстрее восстановим комбинат.

— А дальше?

— Дальше? Дальше будем работать! Надо же когда-нибудь начать по-настоящему работать. Немцы — не большевики: толк в людях и в работе понимают!

— А, позвольте спросить, кто будет работать?

— Не понимаю… Мы, конечно!

— Эх! Горячи вы очень… Немцы не знают нашей техники. Ну-с, мы с вами с помощью кой-кого из инженеров восстановим заводы: получите, мол, господа немцы, все готово, остается только рубильник включить. А дальше что? А дальше вот что будет, Юрий Александрович. Немцы комбинат у нас примут, научатся у нас работать, а нас — по шапке. Потому что ведь мы для них, согласитесь, по-прежнему останемся русскими свиньями, людьми последнего сорта. И, когда мы им все секреты раскроем, все тонкости покажем, на кой ляд мы им будем нужны?

У Порфирьева забегали глаза.

— Что же вы предлагаете?

— А вот что… Раскроем им один секретик, а другие попридержим. Через некоторое время другой секретик выложим, а остальные опять-таки в кармане у себя сохраним — те самые секретики, без которых комбинат полным ходом работать не сможет. И будем с вами долгое время нужны немцам. А потому и почет нам будет соответствующий…

— Ловко вы придумали, Шлыков!

— Да ведь за шестьдесят лет мне перевалило — пора ума-разума набраться… Но нам вдвоем этого дела не поднять Коллектив надо вокруг себя сколачивать. С разбором, конечно. Вот как, к примеру, смотрите вы на Ивана Карловича Вейнбергера? Я полагаю, он подойдет нам. Прежде всего, [326] хоть он и обрусевший, а все же немец… Он человек скромный, честолюбия в нем не замечено. Во всяком случае, он нам поперек дороги не встанет. А вас я прочу правой рукой Родриана.

— Вы думаете, это осуществимо? — невольно вырвалось у Порфирьева.

— С вашими-то способностями? Еще бы! Но только надо все аккуратно делать. Главное, не лезть сразу к немцам с поцелуями при всем честном народе.

— Не понимаю…

— Ну, как же так! Неужели вы думаете, что большевики, уйдя из Краснодара, не оставили здесь своих людей? Так вот, начнете вы публично лобызаться с немцами, а вас в темном переулке ножом и пырнут… Сдается мне, что большевики оставили и здесь, на комбинате, группку своих людей, которые будут тормозить пуск заводов. И я скажу вам: нечего нам, даже открыв эту группку, сразу же докладывать о них господину Родриану. Они ведь нам на руку будут играть. В случае чего мы на них все свалим: не мы, мол, виноваты, что заводы стоят, а они…

— Так, значит, по-вашему, надо молчать о подпольщиках?

— Нет, зачем же молчать? Если они вам поперек дороги встанут, вы тогда шепните мне. И я сделаю, что надо… Недаром ведь меня немцы к себе в консультанты взяли. А себя берегите. Вы большую игру должны играть. И рук вам марать незачем. Это уж мне оставьте.

— А вы, Шлыков, какую же игру играть будете?

— Буду связующим звеном, так сказать, между вами и хозяевами. И только. Поняли? Ну, по рукам, что ли, Юрий Александрович?

— Уж очень все это неожиданно…

— Не тороплю. Подумайте на досуге и потом скажите мне… Ну, так как же, Юрий Александрович, благословляете меня идти к Вейнбергеру?

— Ну, что же… пожалуй, идите…

— Вот и хорошо! Сразу же к нему и заверну, благо он сосед ваш.

Проходя через столовую, Шлыков заметил, что фрак уже не висел на вешалке.

— Мудрая у вас мамаша, Юрий Александрович: фрак еще рано надевать. Успеется… Ну, будьте здоровы. Не забудьте: в три часа в главной конторе. [327]

Глава V

На регистрации инженеров, которую проводил Штифт, присутствовал и Шлыков. Он скромно сидел в сторонке, опершись на палку. Трудно было понять, какую роль выполняет здесь этот старый молчаливый человек…

Разговор Штифта с Лысенко был очень короток.

— Нам бы хотелось, чтобы вы работали на комбинате, — сказал Штифт. — Мы имеем хорошие рекомендации о вас как о способном инженере-конструкторе.

— Хорошо, я останусь…

— И будете работать так, как работали до сих пор?

— Все, что я делаю, я делаю честно. Или совсем не делаю.

— Очень хорошо… Вы свободны, господин Лысенко…

Порфирьев нервничал на регистрации. Еще дома он подготовил речь, торжественную и витиеватую, о том, что готов все свои знания инженера отдать на дело процветания края, который получил, наконец, «настоящую» власть в лице лучших представителей одной из просвещеннейших наций мира. Но речи не получилось. Порфирьев спутался, и Герберт Штифт перебил его:

— Я понимаю ваши чувства, господин Порфирьев, и доведу до сведения командования ваши заверения в преданности. Но сейчас меня интересуют не слова, а дела. Нам надо в кратчайший срок пустить заводы, разрушенные большевиками, и дать германской армии мыло, масло, жиры. Таков приказ фюрера… Мне говорили, что вы обладаете опытом, знаниями, способностями, которые по ряду причин не были должным образом оценены большевиками. Не так ли, господин Шлыков?

— Совершенно верно, господин Штифт, — и Гавриил Артамонович, чуть приподнявшись, утвердительно наклонил голову.

— Я заверяю вас, господин Порфирьев, что мы достойно оценим вашу преданность, но, повторяю, нам нужны не слова, а дела… Скажите, как скоро комбинат может снова войти в строй?

Порфирьев смутился. Он не знал, что ответить, и растерянно посмотрел на Шлыкова, ища у него поддержки. Но Гавриил Артамонович равнодушно смотрел в окно, и казалось, его мало интересовало, что происходит сейчас в комнате. [328]

— На это очень трудно ответить, господин Штифт, — неуверенно заговорил Порфирьев. — Я еще недостаточно ознакомился с состоянием заводов… К тому же мне надо взвесить ряд обстоятельств: сырье, рабочая сила, электроэнергия… Наконец…

— Хорошо, — перебил его Штифт, недовольно морщась. — Мы поговорим об этом после… Попросите сюда господина Вейнбергера…

Когда регистрация инженеров была закончена, Штифт предложил им подождать в приемной, и заперся в кабинете со Шлыковым.

Ждать пришлось около получаса.

Лысенко казался внешне совершенно спокойным. Не спеша закурил свою старенькую, почерневшую от времени трубочку, подошел к окну. Он задумчиво смотрел на обвалившиеся крыши заводов, битый кирпич на главной аллее, густой дым над силосными башнями, где хранилось хлопковое и подсолнечное семя…

— О прежнем грустите, господин Лысенко? — услышал он рядом голос Порфирьева.

Юрий Александрович не находил себе места. Ему казалось, что вел он себя не так, как следовало, что Штифт остался недоволен им, что он испортил свою репутацию.

Лысенко не спеша обернулся и спокойно сказал:

— Наши соседи черкесы в таких случаях говорят: «У потерянного кинжала рукоятка всегда золотая», — и снова отвернулся к окну.

Порфирьев пожал плечами и подошел к Вейнбергеру. Тот сидел в кресле, играя цепочкой карманных часов.

— В гору пошел Шлыков. Как вы находите, Иван Карлович? — спросил Порфирьев.

— О! Господин Шлыков — большой человек! — внушительно ответил Вейнбергер и поднял указательный палец правой руки. — Большой человек! С ним сам бетрибсфюрер господин Герберт Штифт держит совет…

Дверь наконец открылась, и появился Штифт. За ним чуть поодаль стоял Шлыков.

Немец зачитал приказ: Вейнбергер назначался директором гидрозавода, Порфирьев — маргаринового завода, Лысенко — мыловаренного, Покатилов — теплоэлектроцентрали. Места директоров маслоэкстракционного и бондарного заводов и начальника механических мастерских оставались вакантными. [329]

— Я еще недостаточно ознакомился с обстановкой, — заметил Штифт. — А сейчас попрошу господ директоров отправиться на заводы. Через некоторое время я сам осмотрю комбинат.

Через час Штифт вышел из конторы. Следом за ним, опираясь на палку, медленно шагал Шлыков и рядом с ним — переводчик.

Потаповна смотрела им вслед. Она видела, как при встрече с ними рабочие сворачивали в сторону или делали вид, что не замечают ни Штифта, ни Шлыкова. Никто не поклонился Шлыкову, никто даже не взглянул на него…

У гидрозавода Штифта встретил Вейнбергер.

— Какие разрушения! Какие разрушения, господин Штифт! — восклицал он, всплескивая своими пухлыми ладошками. — Страшно смотреть!

Штифт молча оглядел завод. Он увидел сорванную толом крышу, исковерканные машины, щебень и пыль на полу.

— Что вырабатывал завод? — резко спросил он.

— Саломас, — почтительно ответил Иван Карлович. — Прежде всего технический саломас для мыловарения и пищевой саломас для маргаринового производства. — Суточная продукция — двести тонн. Затем — рафинированное масло. Прекрасное масло, почти не уступающее по своим качествам прованскому…

— А сейчас? — перебил его Штифт.

— Руины! Жалкие руины!

— Я не слепой, господин Вейнбергер! Я хочу знать, что надо сделать для пуска завода.

— Понимаю, понимаю! — испуганно лепетал Иван Карлович. — Я уже набросал план. Это минимум тех мероприятий, которые необходимы для восстановления.

Вейнбергер вынул из бокового кармана аккуратно сложенный лист бумаги.

— Разрешите?.. Первое: покрыть здание завода крышей. Второе: восстановить взорванные узлы агрегатов. Третье: то же самое сделать с компрессорами. Четвертое: дать пар заводу. Пятое: обеспечить завод электроэнергией. Шестое…

— Довольно! — вскипел Штифт. — И это вы называете минимумом! Каков же будет максимум, господин Шлыков?

— Что поделаешь, — тихо ответил Гавриил Артамонович. — Завод сильно разрушен. Господин Вейнбергер прав.

Штифт молчал. Его пальцы нервно выстукивали дробь по железным перилам лестницы. [330]

— А это что? — неожиданно спросил он, показывая на громадный бак, стоявший перед ним.

— Масло, господин бетрибсфюрер.

— Масло… Так что же вы молчите, господин инженер?

— Разрешите доложить, господин Штифт, — неуверенно сказал Вейнбергер. — Это не готовое масло. Оно еще не рафинировано…

— Так надо рафинировать! Вы немедленно же займитесь этим делом. Немедленно!

— К сожалению, я не химик, господин Штифт. Я не компетентен…

— Вы прежде всего немец, господин Вейнбергер. И к тому же инженер, — внушительно заявил Штифт. — Подыщите себе в помощь химика. Ответственность я возлагаю на вас.

Вейнбергер совсем растерялся. Рафинация в конце концов не так уж сложна, но она не была его специальностью, и он отчетливо представил себе, что в случае неудачи его обвинят в нелояльности, арестуют, отдадут гестаповцам…

— Позвольте вам сказать, господин Штифт, — заговорил Шлыков. — Иван Карлович не химик, а процесс рафинации очень сложен. Знающих инженеров-химиков в Краснодаре не осталось: это мне доподлинно известно. Поэтому я бы не советовал рисковать: малейшая ошибка может стать роковой. Не так ли, господин Вейнбергер?

— Господин Шлыков прав, — с трудом выдавил из себя Вейнбергер. — Рисковать было бы опрометчиво. Я не смею пойти на такой риск…

Странное дело, Штифт не закричал, не затопал ногами, не вызвал гестаповцев. Он только внимательно посмотрел на Шлыкова и сказал:

— Согласен, господа. Здесь слишком большое богатство, чтобы рисковать им. Я запрошу о присылке из Германии опытного инженера-химика, и тогда мы без труда справимся с этой задачей. А пока я должен кое-что продиктовать переводчику.

Вейнбергер со Шлыковым отошли в сторону. Гавриил Артамонович взял под руку своего спутника.

— Эх, Иван Карлович! — укоризненно проговорил он. — Какой вы горячий человек! Ведь толковали мы вчера с вами, и долго толковали, а вы сейчас чуть не бросились в омут вниз головой…

У маргаринового завода Штифта встретил Порфирьев. И снова бетрибсфюрер начал с того же вопроса:

— Что вырабатывал завод? [331]

— Маргарин и кухонные жиры, около ста тонн в сутки. Кроме того, мороженое, майонез, ореховую халву. Это один из крупнейших маргариновых заводов в Советской России.

Войдя в помещение завода, Штифт невольно остановился и удивленно поднял брови. Машины стояли на своих местах. Крыша была цела. С первого взгляда казалось, что завод нисколько не поврежден.

— Колоссаль! — непроизвольно вырвалось у немца. — Это завод, которым могла бы гордиться Германия! Не правда ли, господин директор? Надеюсь, машины в порядке?

— Почти, господин Штифт. Большевики успели вынуть из них только отдельные детали.

— Ну, это пустяки! — уверенно заявил Штифт. — Их можно снова поставить на место. Машины, конечно, наши, германские? Мы запросим фирму…

— К сожалению, это не так, — спокойно перебил его Шлыков. — Машины советского производства.

— Вот как? — удивился немец. — Это, конечно, хуже.. Надеюсь, их конструктор здесь? Надо думать — это господин Порфирьев? Мне передавали, что вы с успехом работали в конструкторском бюро. Не так ли?

Порфирьев смущенно промолчал.

— Как раз к конструированию этих машин, — сказал Шлыков, — господин Порфирьев не имеет отношения. Их сконструировал инженер Евгений Игнатов.

— Значит, надо вызвать Игнатова! — заявил Штифт.

— Игнатов в Советской Армии… — Шлыков развел руками.

— Хорошо! — сказал Штифт. — Игнатова нет. Но разве это так уж важно? Разве опытный конструктор инженер Порфирьев не может заменить Игнатова?

— Не знаю… — неуверенно начал было Шлыков, но Порфирьев перебил его:

— Вы правы, господин Штифт! Свет клином не сошелся на Игнатове. Я берусь восстановить эти агрегаты!

— Прекрасно, господин Порфирьев! — обрадованно воскликнул Штифт. — Это именно тот ответ, которого я ждал от вас… Итак, когда вы дадите маргарин?

— Как только мне дадут пар и электричество, — уже с меньшей горячностью отвечал Порфирьев.

— Что это значит, господа? Вы словно сговорились! — рассердился Штифт. — Сначала господин Вейнбергер потребовал У меня пар и электричество. Теперь вы, господин Порфирьев, твердите о том же… [332]

— Что поделаешь… Какой же может быть выход, господин Штифт? — попытался было вставить Шлыков.

— Какой выход, спрашиваете вы? — перебил его немец. — Извольте, я найду этот выход!.. Предположим, что вы правы: производство высококачественного маргарина требует пара и электричества. Предположим. Хотя я должен это проверить. Ну, а шпейзефет? Надеюсь, его-то вы можете дать, господин Порфирьев?

Порфирьев краем уха слышал о шпейзефете — смеси животных жиров с растительными. Он знал, что это — низкосортный, малопитательный продукт. И это было все, что он знал о шпейзефете.

— У нас не было этого производства, — нерешительно заговорил он. — Мне нужна рецептура…

— Что? — возмутился Штифт. — Инженер громадного комбината не может наладить производства шпейзефета? У нас его изготовляет любой ремесленник, любой кустарь. Это похоже на саботаж, господин Порфирьев!

Порфирьев растерялся. Он стоял красный как вареный рак, нервно комкая в руках свою новую шляпу.

— Одну минутку, господин Штифт! — пришел на помощь Шлыков. — Господин Порфирьев очень скромен. Он, вне всякого сомнения, сможет наладить производство шпейзефета. Можно ли сомневаться в этом? Мы даже беседовали об этом с господином Порфирьевым. И он в беседе со мной высказал блестящую мысль об использовании локомобиля для получения пара.

— Локомобиля? — переспросил Штифт. — Где вы его нашли, господин Порфирьев?

Тот удивленно и все так же растерянно смотрел то на Шлыкова, то на Штифта.

— На станции. Локомобиль стоит на запасных путях, — поспешил ответить за Порфирьева Шлыков. — Его надо доставить сюда, к заводу.

— Похвально. Очень похвально, господин Порфирьев… Напомните мне о локомобиле, — приказал Штифт переводчику. — Я поручу это дело фельдфебелю Штроба… — И с этими словами Штифт, небрежно кивнув Порфирьеву, вышел из цеха.

У мыловаренного завода Штифта встретил Лысенко. Он стоял во дворе, у его ног, как поток лавы, на добрые десятки метров растеклось застывшее мыло, прекрасное краснодарское мыло, белое, с мраморными прожилками. Оно смешалось с грязью, покрылось пеплом, но Штифт сразу же узнал его. [333]

— Сколько? — отрывисто спросил он Лысенко.

— Восемьдесят тонн, — ответил Свирид Сидорович.

— Какое варварство! Сейчас для нашей армии мыло на вес золота. И вдруг спустить его в грязь! Русские свиньи!.. Что-нибудь осталось?

— Кое-что… немного, — уклончиво ответил Шлыков. — Прошу осмотреть завод.

Впоследствии это мыло, вытекшее из взорванного хранилища и смешавшееся с пеплом, щебнем и штукатуркой, немцы резали на куски, упаковывали и передавали приезжавшим немецким военным в пакетах с адресами для посылки в Германию.

Даже такое мыло не попадало в германскую армию…

Первое, что увидел Штифт на мыловаренном заводе, — это громадный, исковерканный взрывом бак, из которого вытекало жидкое мыло. Но рядом с ним стоял такой же бак. Он был цел; сверху его закрывала массивная металлическая крышка.

— Что здесь? — спросил Штифт.

— Мыло, — ответил Шлыков.

— То самое, что там, на дворе?

— То самое. Восемьдесят тонн.

— Вы ошибаетесь, господин Шлыков, — возразил ему Лысенко. — Это еще сырье. Его предстоит очистить…

— Нет, господин Лысенко, — твердо ответил Шлыков. — Я хорошо знаю: здесь хранится готовое мыло. Восемьдесят тонн.

Штифт, потирая от удовольствия руки, направился к баку.

— Великолепно!.. Великолепно! — повторял он. — Какой подарок армии!

— Что ты наделал, Гавриил Артамонович, — прошептал Лысенко. — Дал бы мне срок — мы бы что-нибудь придумали.

— Спокойно… Все уже придумано.

Штифт тем временем подошел уже почти к самому баку, как вдруг услышал громкий, встревоженный крик Шлыкова:

— Господин Штифт! Назад!

Шлыков подбежал к немцу, схватил его за руку и с силой потянул назад.

— Что такое? Что случилось? — бормотал Штифт, встревоженно озираясь по сторонам.

Шлыков молча подвел Штифта к противоположной стороне бака. [334]

— Смотрите! — и он показал на плохо заметную надпись: «Минировано», выведенную мелом на темной стенке бака.

— Минировано, господин Штифт!

— Ах, вот что!.. Очень вам благодарен…

Штифт впервые посмотрел на Шлыкова с выражением искренней признательности.

Он пятился назад, стремясь подальше отойти от страшного бака.

— Вы уверены, что бак минирован, господин Шлыков?

— Я видел собственными глазами, как его минировали, господин Штифт. Первый бак был взорван. Второй советские саперы заминировали какими-то особыми минами.

— Я очень вам благодарен, господин Шлыков. Очень благодарен, — бормотал Штифт, направляясь к выходу. — Надо вызвать саперов. Надо проверить. А пока… Кто из вас пишет по-немецки, господа?

— Я свободно говорю и пишу по-немецки, господин Штифт, — неожиданно сказал Лысенко.

— Вот как?! Возьмите мел и напишите на баке: «Минировано». Напишите со всех сторон. Чтобы всем было видно. Я сегодня же прикажу прислать к баку часовых. К сожалению, нашу беседу придется отложить, пока не выяснится вопрос с этими минами. Я вызову вас, господин Лысенко…

Маслоэкстракционный и бондарный заводы Штифт осматривал, все еще находясь под впечатлением происшествия у бака. Он беспокойно озирался по сторонам, был невнимателен и рассеян. К тому же эти заводы были сильно разрушены, и Штифт, покидая их, сказал Гавриилу Артамоновичу:

— Вы были правы, господин Шлыков. Пока здесь делать нечего. А сейчас я должен взглянуть на электростанцию. Я понимаю толк в электричестве.

В сопровождении Покатилова Штифт вошел в громадный зал котельной. Здесь все было разрушено: аппараты, котлы, перекрытия. И все же зал невольно поражал своей грандиозностью.

— Колоссаль! — снова вырвалось у Штифта. — Я не ожидал этого!..

Он внимательно осмотрел котлы. Затем подозвал Покатилова:

— Что вы скажете, господин директор?

— Можно говорить лишь о шестом котле, господин Штифт, остальные слишком изуродованы.

— Вы, я вижу, специалист своего дела, господин Покатилов, — [335] покровительственно заметил Штифт. — Теперь слушайте меня внимательно. На восстановлении котла будет работать бригада технического батальона. Я прикажу прислать сюда лучших русских слесарей. Через месяц котел должен дать пар. Ясно?

— Ясно, господин Штифт, — спокойно ответил Покатилов. Штифт отправился осматривать измерительные приборы.

— Можете меня не сопровождать, господин директор, — заявил он. — Я сам достаточно хорошо разбираюсь в аппаратуре.

Покатилов остался у котла. К нему подошел старый рабочий.

— Это что же будет? Ведь немец, чего доброго, пустит котел?

— Дурак он, этот немец, Антон Осипович, — спокойно ответил Покатилов. — Смотри, — и он показал рабочему на заклепочный шов нижнего барабана котла.

Старик поправил очки, внимательно вгляделся и даже крякнул от удивления. Засмеявшись, он что-то сказал Покатилову, но что — Шлыков не мог разобрать.

Когда они отошли, Гавриил Артамонович, будто ненароком, приблизился к котлу. Сначала он ничего не заметил. И только внимательно вглядевшись, увидел мелкие, как паутинка, трещинки, покрывавшие заклепочный шов барабана котла. Гавриил Артамонович удовлетворенно улыбнулся…

К зданию механических мастерских Штифт добрался, когда уже начало темнеть. Он бегло осмотрел станки, потом вынул свою записную книжку и прочел:

— Бригадир Ба-ту-рин… Позовите ко мне господина Батурина.

К нему подошел молодой человек в замасленной спецовке.

— У вас нет руки? — хмуря брови, спросил Штифт, заметив, что левый рукав батуринской спецовки был пуст.

— Я потерял руку на фронте, — ответил бригадир.

— Так… Однако у меня о вас хорошие рекомендации. Вы назначаетесь начальником механических мастерских. Завтра утром явитесь к господину Шлыкову и вместе с ним зайдете ко мне.

Когда Штифт со Шлыковым отошли на несколько шагов от мастерской, вслед им раздался молодой звонкий голос:

— Иуда!

Шлыков вздрогнул, будто его ударили хлыстом…

Они шли по темной аллее. Черными изуродованными громадами [336] стояли по бокам разрушенные корпуса заводов. Впереди, над силосными башнями, сиял отблеск пожара: внутри бетонных цилиндров все еще продолжало тлеть хлопковое семя. Где-то далеко в городе слышались одиночные выстрелы.

Штифт шел быстро, трусливо озираясь по сторонам.

У здания конторы их встретила Анна Потаповна. Она видела — Шлыков заботливо и почтительно поддерживал под руку господина Штифта…

В кабинете Штифт на минуту задержал Шлыкова.

— Запомните! — торжественно произнес он. — Через месяц электростанция даст пар и ток. Через полтора месяца заработают заводы комбината. Или я не бетрибсфюрер Герберт Штифт!

Дальше