Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая

Глава I

На поляне повзводно выстроился отряд. Комиссар открыл траурный митинг.

Евгения в отряде любили особой любовью: были в этой любви уважение, вера в каждое слово Евгения, в успех любой операции, которую возглавлял он. Евгений умел вселить в товарищей безоговорочную веру в победу. Его энергия заражала всех. Знал Женя, какую тоску по дому носит каждый из товарищей, и умел сердцем слышать боль чужого сердца.

Геня… Геня был ласковый, внимательный со всеми. С ним товарищи как бы вновь переживали свою ушедшую юность и, глядя на него, думали, что такою же светлой будет и юность их детей…

Каждый хотел на митинге рассказать, чем для него были Евгений и Геня. Скупые, мужественные слова шли от сердца.

Мстить! Мстить, пока бьется сердце, пока рука держит винтовку. Мстить за выжженные станицы, за вытоптанную пшеницу, за муки, слезы и горе родного народа. Мстить за Евгения и Геню, погибших во имя нашей солнечной, радостной жизни…

Стала говорить Елена Ивановна. У нее было спокойное, окаменевшее в горе лицо. Но в голосе слышалась такая мука, что по лицам людей, недвижно стоявших в строю, по суровым лицам партизан катились слезы.

— Все наше счастье было в детях. Они погибли. Если потребуется, мы с отцом и свою жизнь отдадим за Родину. Но мы отомстим, жестоко отомстим врагу за поруганную Кубань, за смерть наших ребят. Клянусь…

Елена Ивановна пошатнулась. Ее бережно поддержали… [175]

Перед строем комиссар прочел приказ командования.

Командование куста партизанских отрядов объявляло в приказе благодарность партизанам и представление к правительственной награде погибших братьев Игнатовых, командира первого взвода Янукевича, минировавшего профиль, старшего минера Кириченко, вместе с Евгением закладывавшего первую мину на железной дороге, и Павлика Сахотского, спасшего командира, когда отряд уходил с места диверсии.

На открытом собрании после митинга было принято решение просить командование присвоить отряду название отряд имени братьев Игнатовых, зимний лагерь на горе Стрепет, организованный Евгением, назвать его именем и представить к правительственной награде командира отряда, лично руководившего первой на Кубани крупной миннодиверсионной операцией…

Огромное напряжение воли, которым держалась Елена Ивановна, не прошло даром: у нее отнялась левая половина тела, она потеряла сон. От нее не отходили Сафронов и Слащев.

Дакс в первые дни садился на макушке горы и часами всматривался вдаль: ждал Женю. Теперь всю свою преданную собачью любовь он перенес на Елену Ивановну. Лежал около нее и смотрел печальными, понимающими глазами.

Чужому невозможно было подойти к Елене Ивановне: шерсть у Дакса поднималась дыбом, он показывал свои клыки и грозно рычал.

Друзья советовали мне увезти Елену Ивановну из лагеря: каждый кустик, каждый камень напоминали ей ребят.

Мы решили отправить ее на передовую стоянку под Крепостную, на хутор Красный, благо комендантом стоянки был Сафронов, любимец Елены Ивановны.

Я не мог сопровождать ее: работы в отряде накопилось много. Руководить дальней и агентурной разведкой теперь пришлось мне. Нужно было готовиться к новым операциям.

Ветлугин, Янукевич, Еременко, Кириченко, Литвинов — все друзья Евгения — буквально осаждали меня:

— Батя, когда?..

Если бы они знали, как я сам мечтал о мести!

Нет! Мстить надо было жестоко: с умом и выдержкой. Нельзя было спешить. Пусть горит душа — потерпим несколько лишних дней, тем неожиданнее и точнее будет наш удар. Без суеты, без торопливости, без жертв — насмерть, как говорил Евгений… [176]

С его друзьями мы наметили план нескольких диверсий. На места диверсий я отправил разведчиков. И только тогда мог сам побывать под Крепостной, навестить Елену Ивановну.

…Ее по-прежнему мучила бессонница, но она уже могла двигаться без чужой помощи. Чтобы как-нибудь забыться, она работала не покладая рук, сутками не отходила от раненых.

Наш хуторок Красный превратился в своеобразный районный госпиталь: сюда к Елене Ивановне обращались за медицинской помощью партизаны близких и дальних отрядов.

Комендант стоянки под Крепостной, Владимир Николаевич Сафронов, наш партийный секретарь, оказался прекрасным хозяйственником.

Прежде всего он организовал выработку кожи из шкур на сапоги, полушубки и шапки. Начал валять валенки. Заготовлял на зиму овощи и дичок. У него хранились наши основные запасы сена и зерна для лошадей. Только ему одному мы обязаны были тем, что могли совершать длительные походы верхом и имели свой обозный транспорт.

Словом, у Сафронова хлопот был полон рот. Сам неугомонный труженик, он не давал людям ни минуты сидеть без дела. И все это — без понуканий, а с острой шуткой или насмешкой.

Мы долго говорили с Владимиром Николаевичем о делах его «фактории».

Это название прочно прижилось к нашим стоянкам — на хуторе Красном под Крепостной и на Планческой.

Правда, наши фактории не были огорожены высоким тыном с гвоздями наверху, — их не опоясывали валы с глубокими рвами, наполненными водой, но по ночам усиленные караулы стояли в лесу, да и днем все были настороже. Сплошь и рядом даже в самой фактории люди спали не раздеваясь, держа под боком винтовку и гранаты: немцы проведали про наши фактории и оказывали им особое внимание.

И в тот день, когда я пришел навестить Елену Ивановну, немецкий бомбардировщик, пролетая над Крепостной, сбросил две бомбы — они упали в лощины вблизи хуторка.

Это был далеко не первый налет: Владимир Николаевич уже потерял счет бомбежкам. Посылали сюда немцы и своих разведчиков. Нередко на подступах к хутору разгорались горячие схватки.

Жизнь в наших факториях была хлопотливая и беспокойная. Но я не мог отказаться от них. Они были нужны нам как воздух. Здесь мы проводили окончательную подготовку к диверсиям, довооружались взрывчаткой и патронами, запасались [177] продуктами и отсиживались, ожидая, когда легче можно проскочить мимо населенных пунктов, занятых немцами. Здесь же, возвращаясь с операций, мы отдыхали; здесь, наконец, нам как следует перевязывали раны, а соседей и лечили. Своих тяжелораненых мы отправляли в лагерь на горе Стрепет, где был наш стационарный госпиталь.

Я уехал из-под Крепостной более успокоенным, чем направлялся туда: к Елене Ивановне уже вернулись ее душевные силы.

В лагерь пришла тяжелая весть: погиб Григорий Дмитриевич Конотопченко, старожил станицы Имеретинской и председатель ее колхоза.

* * *

Конотопченко — человек громадного роста, косая сажень в плечах, тяжелый, медлительный, степной великан.

Я узнал его вскоре после того, как мы пришли в предгорья. Помню, при первой встрече мне бросились в глаза его сильные, большие руки, быстрые и гибкие, и еще — резкие складки у рта.

Он сам рассказал мне, горько усмехаясь, что эти складки появились, когда в зареве пожарищ была занята немцами его родная станица. Тогда же он ушел в лес и стал командиром партизанского отряда имеретинцев.

Фашисты его ненавидели и боялись.

Не раз отряды немецких автоматчиков и полицейских приходили в леса и плотным кольцом окружали его группу. Но всякий раз Конотопченко вырывался на волю, громил немцев: бесследно исчезали вражеские заставы, и в придорожных канавах лежали разбитые машины.

Не сумев взять его в бою, фашисты с помощью одного предателя заманили Конотопченко в засаду.

Вечером в густом орешнике, у крайней хаты родной станицы, на Конотопченко, который был с двумя бойцами, набросились двадцать немецких автоматчиков и полицейских.

Ночью немцы торжественно ввели пленных в станицу. Впереди со скрученными назад руками шел раненый Конотопченко. Сзади санитары на носилках несли семь трупов германских солдат: так дорого заплатил враг за успех своей операции.

Два дня пытали партизан. Жгли каленым железом, втыкали иглы под ногти. А на станичной площади уж стучали топоры: немцы готовили виселицы.

Было объявлено, что утром свершится казнь.

Но ночью на улицах неожиданно разгорелся бой: это имеретенцы [178] ворвались в родную станицу спасать своего командира.

Хату за хатой, квартал за кварталом захватывали партизаны. Они приближались уже к сараю, где был заперт Конотопченко. Но в это время из соседних хуторов к станице на помощь немцам подошли десятки машин. Кольцом окружили они Имеретенскую и грозили перерезать партизанам дорогу в лес.

Кольцо сжималось все туже. А небо на востоке уже светлело. Борьба стала безнадежной: к сараю, где враги заперли Конотопченко, теперь было не пробиться…

Захватив раненых, партизаны им одним знакомыми лазами ушли из станицы.

Наутро Имеретинскую наводнили немецкие войска. Они заняли круговую оборону, здесь были даже минометы и легкая артиллерия.

Поднялось солнце. Над станицей стелился осенний туман. Он полз над белыми хатами, над пшеничным полем, над золотом листвы.

По широкой пустынной улице вели под конвоем Конотопченко с двумя товарищами. Спутались, запеклись в крови его густые светлые волосы. Лицо все в кровоподтеках. Болтались вдоль израненного, исполосованного тела перебитые руки. На шее висела доска с надписью: «Я — партизан, убивал немецких солдат».

Но голова Конотопченко была гордо поднята. В глазах горела неистребимая ненависть. И казалось станичникам: это не фашисты ведут на казнь партизана, а он, непокоренный, несгибаемый, уверенный в победе, ведет их к суровой, неизбежной расплате.

На площади, у виселицы, немцы выстроили усиленный караул. Чуть поодаль, сбившись в кучу, стояли старики, женщины, дети: их насильно пригнали к месту казни. Лица у станичников были суровы и сумрачны. В глазах стояло горе.

К Григорию Дмитриевичу подошел полицай, чтобы набросить петлю.

Собрав последние силы, Конотопченко ударил ногой полицая в живот. С криком предатель покатился по земле…

Тогда германский офицер стал торопить палачей: он и в этот момент испытывал страх перед партизаном.

Палачи выбили из-под ног Конотопченко табуретку. Громадное тело качнулось в петле. Казалось, перекладина не выдержит этой тяжести… [179]

В толпе раздался резкий крик. Поднялись сжатые кулаки. Затрещал плетень — кто-то выламывал кол. Толпа — будто это были не десятки разных, непохожих друг на друга людей, а одна напряженная, сжатая, как пружина, человеческая воля — бросилась к виселице.

Немцы стали стрелять в воздух.

Услышав выстрелы на площади, перепугались и фашистские пулеметчики, лежавшие на окраине станицы.

— Партизаны! — пронеслось по цепи. — В станице партизаны!

Охранение открыло беглый огонь. Пулеметчики стреляли по кустам, по далекому лесу, по белым хатам.

В станице же поднялась паника. Караул, покинув повешенного, побежал к околице. В упор по нему, не разобравшись, кто бежит, ударили пулеметчики охранения. Поднялись крики, стонали раненые.

Выяснилось все только через полчаса. Офицеры снова спешили на площадь. Но площадь пуста…

Ветер трепал концы срезанных веревок на виселице. Это односельчане воспользовались паникой и, рискуя жизнью, пытались спасти повешенных. Друзья опоздали на считанные минуты…

Офицер не решился подойти к трупам и снова вздернуть их на виселицу. Три дня лежали мертвые партизаны на оцепленной немцами площади. Шурша, падали на них золотые листья с родных тополей, и ветер предгорий приносил к ним запах далекого леса.

В ночь на четвертые сутки трупы казненных бесследно исчезли…

* * *

Весть о расправе в Имеретинской быстро разнеслась по предгорьям. О ней знали уже смольчане, северчане, моряки Ейска.

Мстить. Око за око, смерть за смерть.

Первыми вышли ейчане с группой партизан станицы Смоленской. Вел ейчан матрос-комиссар. Комиссар хранил в своем сердце неоплаченный счет к немцам, — они надругались над его невестой. Как праздника, ждал моряк возможности схватиться врукопашную с врагом.

После дождей установилась наша чудесная кубанская осень. Последние золотые листья ложились на землю. По утрам уже начались заморозки. Чувствовалось дыхание близкой зимы. [180]

Группа ейчан шла длинными обходными дорогами, через леса и горы. Неслышно обходили заставы, хутора, станицы, делали замысловатые петли, заметая следы.

У шоссе недалеко от станицы Смоленской партизаны легли в кустах у обочины: смольчане ближе к станице, моряки чуть дальше, за крутым поворотом.

Они ждали сутки.

По шоссе проходили немецкие армейские части. Проносились машины с автоматчиками, боеприпасами, продовольствием. Пылили мотоциклисты.

Нет, все это было не то…

Группа продолжала ждать.

На рассвете третьего дня, когда из-за гор поднималось солнце, со стороны Смоленской в облаке пыли выросла колонна.

Шли штрафники-офицеры. Их прислали сюда, в штрафной батальон, из-под Туапсе и Новороссийска, из-под Ростова и Воронежа. Только особым — редким даже в звериной фашистской армии — зверством по отношению к мирным станичникам, к пленным и раненым, только безоговорочным, слепым выполнением любого приказа могли они добиться прощения. И не было такой изощренной нечеловеческой пытки, которой бы не щеголяли друг перед другом штрафники-офицеры.

Их-то и поджидали смольчане и матросы из Ейска. Особенно их ждал моряк-комиссар.

Под барабан, четко отбивая шаг, высоко вскидывая ноги и задрав головы кверху, широко размахивая левой рукой, шли штрафники к своей гибели.

Вот бы когда рвануться на шоссе! Но смольчане ждали: первыми по уговору ударят моряки…

Колонна скрылась за поворотом.

Там ее ждали матросы. Ближе к обочине дороги лежал комиссар. Он сжимал в руке гранату.

Колонна шла уже мимо него. Во главе шагал толстый офицер с нафабренными рыжими усами.

Вот такой же рыжий обер-лейтенант был комендантом Ейска. Он изнасиловал молодую рыбачку, невесту моряка, отрубил ей пальцы на руках, и, опозоренную, истерзанную, вздернул на виселицу…

Комиссар швырнул гранату. Потом рванул с плеч бушлат и в одной полосатой матросской тельняшке, — чтобы знал враг, с кем имеет дело, — бросился с ножом на шоссе. За ним поднялись из кустов все моряки. [181]

Толстый офицер был жив. Его не убило гранатой — тем лучше! Чуть пригнувшись к земле, прямо на него ринулся комиссар.

Люди в полосатых тельняшках казались немцам страшным наваждением: откуда появились они здесь?..

Офицер вскинул автомат. Очередь захлебнулась: так стремительно и внезапно прыгнул комиссар на офицера.

Они упали оба, покатились, сцепились: если поднимется, то только один из них…

Поднялся комиссар. Тельняшка его была залита кровью, но он не замечал своей раны и бросился в гущу схватки.

Страшен был этот молчаливый стремительный натиск моряков. И офицеры не выдержали его — побежали к станице. Они бежали без оглядки, хотя и знали, что за бегство с поля боя их, штрафников, ждет неизбежный расстрел.

За поворотом из кустов поднялись смольчане. Их гранаты рвались среди бегущих штрафников.

Из кольца вырвалось только несколько десятков офицеров. За ними неотступно бежали моряки, пока не настигли их у самой станицы…

Уже видны были белые хаты, фруктовые сады, золотые тополя…

Из заставы у околицы грохнул одинокий выстрел, и тотчас же вслед за ним раздалась длинная пулеметная очередь: фашисты били в упор по этому страшному человеческому клубку, что в облаке пыли несся прямо на них.

Резко повернув вправо, матросы исчезли в кустах: партизанскими тропами они ушли в предгорья.

Очередь была за нами. Наступил час нашего мщения: и за Евгения, и за Геню, и за Конотопченко.

Но именно в эти дни наш партсекретарь Сафронов, который неустанно следил за моральным состоянием отряда, сообщил мне о новом настроении у части партизан. Оказалось — все они рвутся в бой с врагом, но… на минные диверсии не хотят идти.

«Если такой инженер, такой конструктор, как Евгений Петрович, погиб от мины своей же конструкции, то что ждет нас?..» — поговаривал кое-кто в отряде.

Надо ли говорить, как горько было мне узнать об этом! Душевная рана еще кровоточила, и малодушие, пусть и небольшой части партизан, воспринял я в те дни как измену своим сыновьям. [182]

Комиссар в это время был в отлучке, ходил на небольшую операцию. Сафронов созвал партийное собрание. Помню, как дрожал от сдержанного волнения его голос:

— Каждый из нас, членов партии, несет ответственность за подобные настроения в отряде… Партия послала нас сюда с наказом бить врага, используя наши знания… Позорно уничтожать десятки немцев только пулями, когда мы уже научились сотнями уничтожать их при помощи мины… Или не звучат уже в наших сердцах последние слова Марка Апкаровича: «Не только все свои моральные и физические силы, но и все, чему учили вас в вузах и втузах, — все должны вы обратить на месть врагу…»

Партийное собрание постановило немедленно предпринять ряд минных диверсий, подготовив их с особой тщательностью; успешное проведение этих диверсий должно было раз и навсегда ликвидировать страх перед миной. Проведение диверсий мы решили поручить самым выверенным в боях, самым преданным партии товарищам.

Ночь после собрания я не спал: перед глазами вставали, как живые, то Женя, то Марк Апкарович, то Геня.

Утром — было оно хмурое, моросил колючий дождик — отряд, как обычно, выстроился на поверку. Я решил поговорить с партизанами.

— Сегодня я расскажу вам, товарищи, подробно, как и почему погибли мои сыновья…

Помню, вздох прошел по рядам, будто партизаны хотели сказать: «Не надо! Не тревожь душу!» Но я продолжал говорить. Надо же было доказать маловерам: Женя и Геня погибли не потому, что мина наша несовершенна. Они сознательно, а не случайно пошли на смерть, когда увидели, что вражеский поезд раньше срока приближается к заминированному полотну.

Я рассказал партизанам, как не хотелось мне брать на эту диверсию Геню и как он ответил мне с обидой: «Я пошел в отряд не шкуру свою спасать…»

— Неужели среди вас, товарищи, — обратился я к строю, — есть люди, которые ушли сюда из Краснодара, чтобы спасти свою шкуру?..

В тот же день я отдал приказ о трех минных диверсиях.

Проведение одной операции, большой и сложной, было поручено Ветлугину и Ельникову. Второй диверсией — она казалась мне более легкой — я поручил руководить Кириченко. Третью группу вел Мельников. [183]

Все три группы вышли почти одновременно с нашей передовой стоянки. Я своими руками проверил содержание рюкзака каждого партизана: чтобы не взяли люди вместо провианта лишние боеприпасы. Проверил качество и количество тола. Вместе с Сафроновым налил в фляги спирт: ночи были холодные.

Они ушли. Я проводил их бодрыми напутствиями, а на сердце лежала тревога: нет с нами Евгения, справимся ли без него?..

* * *

Не успела еще третья группа выйти на операцию, как начались непрерывные налеты немецкой авиации на хутор Красный.

Три дня немцы бомбили его. Бедный Сафронов извелся: отпуская по адресу далеко не метких немецких пилотов злые шутки, Владимир Николаевич перетаскивал запасы нашего тола с места на место. В конце концов нашел ему «самое подходящее помещение» — в подвале под домом фактории.

— Это место заговоренное, — уверенно заявил он. — В него никакая бомба не попадет. А уж если и случится такой пассаж, то взлетим на воздух вместе с толом. Все же это будет легче, чем доложить Бате, что сам жив, а тол не уберег…

Я с ним не спорил: при той беспорядочной бомбежке, какую вели немцы, ни один человек не мог бы предугадать, куда угодит бомба и куда, следовательно, нельзя прятать тол.

В Красном Елена Ивановна с самого начала организовала госпиталь для партизан соседних отрядов.

Большую, светлую хату наши медсестры вымыли, проветрили, убрали сосновыми ветками. И вскоре она наполнилась ранеными.

Елена Ивановна сняла комнату в соседней с госпиталем хате, принадлежавшей старой кубанской казачке, Анне Григорьевне Повилка. Бабусю эту, древнюю и мудрую, мы с женой вспоминаем и поныне: нам, с нашим неизживным горем, была она нежной матерью…

Не успела Елена Ивановна обжить свой новый дом, как случилось очередное происшествие…

Через агентурных разведчиков Евгений собирал с самого начала данные об атаманах, старостах и полицаях всех населенных пунктов предгорья. В специальной тетради Евгения против каждой фамилии стояло одно слово: «предатель». И лишь в абзаце о старосте хутора Алексеевского было написано: «Степенный потомственный станичник. Огромная семья. [184] Сыновья и внуки в армии. Почему согласился быть старостой — не выяснено…»

И вот мои агентурные разведчики донесли через Павлика Худоерко, что староста Алексеевского умоляет Елену Ивановну прийти к нему на хутор, помочь его горю: у старика давно умерла жена, жил он со своею внучкою, муж которой ушел на фронт. Внучка рожала, третий день не могла разродиться: молодая красивая женщина находилась при смерти.

Елена Ивановна разволновалась, взяла инструменты и собралась идти.

— Отставить! — сказал я. — Зверю в пасть не пущу. Алексеевский — хутор небольшой, немцы знают в нем каждого жителя, тебя немедленно схватят.

Близко к вечеру я сидел в комнате Сафронова и еще раз детально выверял по километровой карте маршрут, по которому отправилась на диверсию группа Ветлугина: беспокоила она меня. Неслышно вошел Худоерко. Остановившись у притолоки, он кашлянул. Я обернулся.

— Товарищ командир отряда! Выполняя ваше задание к подготовке новой операции, я заглянул на хутор Алексеевский. Одна из моих помощниц — невестка старосты. Она была однажды у хутора Красного на моей явочной «квартире»… Все они с ног сбились, плачут — погибает роженица. Простите, товарищ командир, — мялся Худоерко. — Я нарушил все правила конспирации. За мною увязалась агентурщица, хотела лично повидать Елену Ивановну: ведь два человека погибают… — Худоерко окончательно смутился, смотрел на меня виноватыми глазами.

— Что еще случилось? — спросил я.

— Случилось, что и сам староста приковылял до самой почти явки, — выпалил, как в омут бросился, Павлик.

Я вскочил со стула — хорош разведчик, хороша конспирация!.. И здесь я увидел жену. Она вошла. Молча, пристально, с упреком смотрела она на меня.

— Ладно, — сказал я, — освободите помещение. Попросите ко мне партсекретаря. Сами подождите во дворе.

Мы посовещались с Сафроновым. Он советовал «прощупать» старосту и, если риск не очень велик, помочь его горю.

— В наших интересах склонить население в пользу партизан, — закончил Владимир Николаевич.

Пока мы с Павликом шли к шалашу, я старался представить обстановку на хуторе Алексеевском. Что, если это хитрая ловушка гестапо?.. Оно давно ищет отряд Бати… И знают ли [185] немцы, что единственный врач в наших партизанских соединениях — моя жена? Если знают, то постараются схватить ее, пусть даже старый казак и не предатель…

Мы пришли. Павлик отправился в глубь леса за старостой и вскоре привел его.

Да, Худоерко был прав: если глаза — зеркало души, то этому старику нельзя было не верить…

Я предложил казаку сесть, но он тяжело рухнул мне в ноги и, хватаясь за сапоги, проговорил сквозь слезы:

— Спасите внучку… Умирает… Может, у вас самого дети есть, тогда поймете сердцем своим…

— У меня детей нет, — ответил я. — Встаньте с колен, прошу вас…

Нестерпимо было видеть горе старика, вся душа разрывалась.

Пока мы с Худоерко поднимали его, в шалаш вошла Елена Ивановна. В дверях застыл с медицинской сумкой ее санитар.

Старого казака мы напоили водой, он несколько успокоился и стал отвечать на мои вопросы.

— В хуторе Алексеевском немцы остановились гарнизоном в конце августа. Вскоре партизаны перебили их. Тогда на смену приехали горные егеря. Выселили из хутора часть жителей, заняли все дома, казаков в хаты не пускали, те разместились с семьями в катухах. Потом немцы приказали выбрать старосту. Никто не соглашался. Тогда немцы дали сроку день: не будет старосты — расстреляем десять казаков. Весь хутор ходил ко мне, просил спасти десять жизней. Уговорили. Внучка Таня упросила. Ее муж и все мои сыновья и другие все зятья — все ушли в армию. От немцев мы это скрыли. А тут Таня собралась родить, а родить негде… Егеря, как пришли, первым делом переловили всех кур. Один курятник и был свободен. Я вычистил его, и мы с Таней поселились там. И вот умирает она, — старик снова зарыдал.

Сквозь рыдания улавливали мы отдельные фразы:

— Приходили повитухи из соседних станиц… Не могут помочь… Просил в госпитале у немецких врачей… только смеялись над моими слезами… Из Краснодара доктора в горы ехать боятся… — Старик замолчал, подавил рыдания, потом встал, вытянулся во весь богатырский рост и сказал строго: — Вы меня не обманывайте, в отцы я вам гожусь. Наши казачки знают: в партизанских отрядах есть врач, женщина одна. Хорошо лечит казачек и детей принимает. Все слухи ведут к вам… Опасаясь кричать, чтобы не пристрелили немцы, Таня душит [186] свои крики в подушке. В этом случае — грех обманывать. Есть у вас доктор-женщина или нету?

Я сидел в тяжелом раздумье: и помочь надо, и немцы могут схватить…

Елена Ивановна шагнула ко мне.

— Товарищ командир отряда! Разрешите идти в хутор Алексеевский, пока еще не поздно.

Я поднял голову и сказал:

— Легко сказать: «идти». А если это ловушка?

Старик вскочил как от удара:

— Оставьте меня в залог! Я всей своей родне прикажу прийти к вам.

— Успокойтесь, отец, — сказал я, — Елена Ивановна пойдет с вами. Мы доверяем вам.

Я едва успел отнять свою руку — старик хотел поцеловать ее. А у нас на Кубани ни панам, ни попам рук не целовали… Усадив его на стул, я вышел из шалаша с Худоерко.

— Вот что, Павлик. Пойдешь с санитаром следом за Еленой Ивановной. Возьмите еще дополнительно патронов и гранат. Больше у меня никого из партизан здесь нет. Я сам уйти не имею права. Смотри, отвечаешь головой за Елену Ивановну.

Солнце еще не зашло, когда староста и Елена Ивановна вышли из лесу на дорогу, которая вела в хутор.

На плечах Елена Ивановна несла вязку хвороста. А в нем были спрятаны инструменты и медикаменты.

Вдали продирались за нею через кусты Худоерко и санитар. Они держали наготове автоматы, а на поясах у них висели гранаты.

Старик привел Елену Ивановну к своему курятнику. Она зорко осмотрелась. Никакой опасности не чувствовалось. Немцы, жившие в доме старика, ушли на заставу. Она вползла в курятник.

Роженица казалась мертвой. У Елены Ивановны в первую минуту руки опустились.

Выхода не было — Елена Ивановна решила сделать операцию при свете каганца. Старик завесил щели, чтобы наружу не просочился свет. В курятнике стало душно, как в бане на полке. Пот градом катился по лицу Елены Ивановны и падал на роженицу…

Не ночь это была, а тяжкая мука и для роженицы, и для деда, и для Елены Ивановны.

Только под утро сидевший у катуха старик услышал слабый детский писк. Когда рассвело, его позвали к роженице. [187]

Глубоко ввалившимися глазами на него смотрела живая и счастливая Таня…

Старик стал целовать руки Елены Ивановны, омывая их слезами радости.

Но хуторяне собирались уже в лес на работу, и с ними надо было подобру-поздорову уходить и Елене Ивановне. Торопливо укладывая инструменты, она рассказывала, как в дальнейшем ухаживать за роженицей.

И в это время в курятник вошла еще одна невестка старосты. Она стала умолять доктора навестить ее тяжело больную дочь.

Старый казак, опустив седую голову, молчал в смущении: как поведет он через хутор чужую женщину среди бела дня?

— Раз я здесь, пойдемте, отец, посмотрим, — сказала Елена Ивановна.

Натянув платок на самые глаза, как прячутся летом от солнца наши казачки, Елена Ивановна смело вышла из курятника. Староста и его старшая невестка пошли рядом с ней.

У этой больной оказалось заражение крови. Спасти ее можно было только переливанием крови, Его широко применяла Елена Ивановна у себя в госпитале. Но что могла она сделать здесь, в катухе? Ей нужна была не только кровь соответствующей группы, но и аппаратура…

Елена Ивановна написала записку на заставу нашей передовой стоянки. В записке было приказано санитару взять все, что нужно для переливания крови, и пробраться на хутор.

Солнце уже поднялось над лесом. Худоерко, сидя с санитаром в кустах на окраине хутора, все глаза проглядел: когда же покажется, наконец, Елена Ивановна?

У Павлика уже родился план пробраться огородами в хутор, когда он увидел идущих к лесу женщин и среди них свою агентурную помощницу.

В два счета записка Елены Ивановны оказалась в руках у Худоерко, а вскоре санитар доставил ее мне…

Что можно было предпринять? Я приказал санитару, не мешкая, идти в госпиталь, взять все, что было необходимо Елене Ивановне, и отнести на хутор. Сознаюсь, я очень тревожился: что с ней?

А Елена Ивановна дала больной большую дозу стрептоцида, успокоила ее, и та уснула. В полдень вздремнула и Елена Ивановна…

Проснулась она от какого-то шороха и спросонья не сразу поняла, где она. Потом стала настороженно вслушиваться в [188] шорохи: доносились они сквозь ветхие доски сарая из огорода… Там же протрещала цикада… «Гляди, какая крепкая, — усмехнулась про себя Елена Ивановна, — ни заморозков, ни немцев не боится…»

Она расковыряла в задней стенке глиняную штукатурку и сквозь щель увидела в лопухах Худоерко. Вдвоем они отодрали нижнюю доску, и Павлик протиснулся в сарай.

Худоерко извлек из-за пазухи принесенные санитаром пакеты. Но, развернув их, Елена Ивановна ахнула: флакон с кровью для переливания был раздавлен…

Только Павлик, как всегда, не поддался отчаянию: он тут же скинул с себя телогрейку и верхнюю рубашку.

— Не горюйте, пожалуйста, мать. Моя кровь вами проверена. Она подходит для всех групп…

Поздно вечером я взял Дакса и пошел к хутору. Но не дошли мы и до окраины леса, как Дакс рванулся на поводке, однако беспокойства он не проявлял. Я ускорил шаг и услышал чмоканье. На сигнал ответил сигналом — и через минуту передо мною стояла Елена Ивановка, а за нею Худоерко.

На этом не кончилось наше знакомство со старостой Алексеевского. Старый казак организовал сбор продуктов для партизан и сумел несколько раз доставить их нам. Сафронов каждый раз давал что-нибудь от моего имени старику: гвоздей, мыла, керосину…

Слухи о происшествии с внучками старосты широко распространились по окрестным хуторам. Ходили легенды о самоотверженности партизан, об их беззаветном служении народу. И это во многом помогало боевой и агентурной нашей работе.

Давно отшумела война. Внучка старого казака с его правнуком, названным в память нашего сына Геней, приезжает иногда в Краснодар и каждый раз заходит к нам. Мальчик зовет Елену Ивановну мамой.

Девушка, спасенная от заражения крови Еленой Ивановной, вышла замуж, родила дочь и назвала ее в честь своей спасительницы Еленой. И она, бывая в Краснодаре, считает своим долгом навестить нас.

Глава II

Три группы, вышедшие на минные диверсии, имели, как я говорил, задания различной трудности и важности. Место одной диверсии находилось вдалеке от нашего лагеря, место другой было не очень отдаленным. Первая операция требовала большой подготовки, вторая и третья — меньшей. [189]

Но во всех случаях люди шли на смерть с единой мыслью: отомстить! И сейчас, когда я вспоминаю об этом едином порыве всего отряда, каждый партизан встает перед моими глазами, будто было все это только вчера.

Расскажу об этих диверсиях в том порядке, в каком сам получал донесения о них.

Первой вернулась в лагерь группа Мельникова. Было это двадцать седьмого октября.

* * *

Все реки как реки, а река Шебш — особенная.

Летом в предгорьях любую реку можно перейти вброд на перекатах, даже не набрав воды за голенища сапог. Река Шебш всегда полноводна. Вода всех наших речек прозрачна: в ясный солнечный день на дне можно пересчитать мелкие камешки и увидеть самую маленькую рыбешку. Вода реки Шебш всегда мутна.

Она течет в крутых, почти отвесных берегах, голых как колено и только в некоторых местах покрытых купами кустов. И на ней существует единственный перекат, единственный сносный брод в километре от станицы Григорьевской. Но он был крепко-накрепко закрыт немецкими дзотами.

Для нас Шебш оставался вечным камнем преткновения. Особенно после диверсии, когда нужно было как можно скорее уйти в горы от преследующих по пятам немецких автоматчиков.

Чего только мы не измышляли, придумывая способы быстрой переправы через Шебш!

Вначале мы мечтали получить через фронт, от моряков и летчиков, резиновые лодки, надуваемые воздухом, — их легко можно было бы носить в рюкзаках. Но в те дни моряки и летчики не могли заботиться о нас: у них своих забот было достаточно…

Затем мы пытались наладить переправу по старому кавказскому способу — на плотах, поддерживаемых надутыми шкурами: кожаные мешки мехом внутрь. Но из этой затеи ничего у нас не получилось.

Оставалось одно: плот и веревка.

Обычно это делалось так. Хороший пловец переплывал реку. К его поясу была прикреплена веревка, другой конец которой оставался на берегу. Добравшись до противоположного берега, пловец крепко привязывал свой конец к камню или к стволу дерева, а мы свой конец прикрепляли к плотику, [190] грузили на него оружие и рюкзаки и, уцепившись за плот, переправлялись на другой берег. Если за один раз плот не мог принять всего нашего груза, операция повторялась несколько раз. Для этого приходилось с громадным трудом тащить плот против сильного течения и переправлять его второй раз за грузом, привязав предварительно к нему вторую веревку.

Все это отнимало много сил и, главное, слишком много времени. А рядом был прекрасный брод, закрытый немецкими дзотами. Еще Евгений мечтал разгромить их.

Мы знали, что переправа останется по-прежнему для нас закрытой: немцы не отдадут в наше распоряжение единственного брода через Шебш. Но мы уничтожим гарнизон у переправы и заставим фашистов впредь держать здесь значительно большие силы. Пусть боятся партизан…

Группа под командованием Мельникова вышла ночью к броду. И «тарарам» удался ей на славу.

У реки наши разделились на две группы.

Мельников отправился минировать дорогу, идущую от Григорьевской к перекату. Остальные, закутавшись в маскировочные халаты, поползли к дзотам.

Ночь была темной. Изредка срывался дождь. Немецкие часовые перекликались приглушенными голосами, будто боялись нарушить тишину ночи.

Наши благополучно миновали часовых и засели у самых дзотов. Дождь усиливался. Было холодно.

Со стороны дороги раздался жалобный крик совы: это Мельников сообщал, что минирование закончено.

Почти одновременно с совиным криком в дзоты полетели гранаты. Уцелевшие немцы выскочили из дзотов. Новые взрывы гранат уложили их на месте.

Часовые, несшие охрану у дзотов, подняли было беспорядочную стрельбу, а потом бросились наутек. Высоко вздымая брызги, они бежали по перекату через реку. Наши били их из карабинов. Раненые падали в воду, пытались удержаться на скользких камнях, но быстрая, своевольная Шебш несла их дальше, крутила в водоворотах.

В Григорьевской поднялась тревога. Три тяжелые грузовые машины, битком набитые автоматчиками, помчались на помощь дзотам.

Первой взорвалась на минах головная машина. Две остальные резко затормозили. Но на перекате наши добивали часовых, ждать немцам было нельзя, и вторая машина осторожно тронулась на выстрелы. Мина разорвала ее пополам. [191]

Третий грузовик, резко повернув, полным ходом пошел обратно, в Григорьевскую. Сидевшие на нем автоматчики длинными очередями били в темную ночь. Надо думать, они понимали, что бессмысленно тратят патроны. Но, вероятно, от этой трескотни им было не так страшно.

Группа потерь не имела — ни единого раненого. Сосчитать же потери врага мы не могли — сколько их утонуло в Шебши, сколько взорвали мины?.. По приблизительным подсчетам агентурщиков, немцы потеряли в эту ночь у Шебши не меньше ста человек…

* * *

Группе Ветлугина предстояло совершить очень сложную операцию: взорвать поезд на железной дороге между Ильской и Северской и машины на шоссе, идущем параллельно дороге.

Старшим минером и руководителем минных операций назначен был сам Ветлугин. Для взрыва поезда мы выделили Еременко. Минирование шоссе поручалось тоже лично Ветлугину вместе с Литвиновым и Малышевым. «Практикантом» шел Власов.

На операцию вышли вместе с партизанским отрядом «Игл», состоящим из жителей станицы Ильской.

Решено было применить те же мины, что и на четвертом километре, — с предохранителями.

Как остро чувствовалось отсутствие Евгения, когда группа готовилась к выходу! Но его друзья свято хранили его заветы. Ветлугин заверял меня:

— Не беспокойтесь, Батенька, все будет сделано так, как при Евгении.

И Геронтий Николаевич, как всегда, выполнил свое обещание: через пять дней, тридцать первого октября, его группа вернулась с операции, которая прошла очень успешно.

…К концу вторых суток наши добрались до Дербентки. Ильцы встретили их радушно.

— Даже как-то неудобно было, — рассказывал Ветлугин, — будто героев встречают. Это все благодаря нашей первой минной диверсии, на четвертом километре. Но когда зашла речь о новой диверсии, ильцы приуныли. У них возникли опасения, что нельзя подобраться к этому шестикилометровому участку между Ильской и Северской — немцы там дзоты построили. И шоссе отстоит от железной дороги на расстоянии двух с лишним километров — уйти, дескать, не успеем, перехватят. И не знают ильцы, чем рвать и как рвать, и полнолуние [192] наступило. Одним словом, хоть обратно уходи. Вижу, дело дрянь. Собрал я совещание минеров и командиров взводов: рассказал все подробно о наших минах. Объяснил, что не мины были повинны в гибели братьев Игнатовых. Долго говорил. Наконец убедил.

На следующий день вышла разведка обоих отрядов на поиски лучших подходов к шоссе и железной дороге. От нашего отряда разведкой руководил инженер Ельников. Первое, что он сделал, — просил ильцев предупредить о движении разведки все соседние партизанские отряды. Ильцы заверили, что все будет выполнено. Весь вечер прошел в наблюдениях. Из глубины гор и с переднего края наши наблюдатели уже двое суток внимательно изучали в бинокли расположение немцев, следили за движением постов и караулов.

Ночью отправились искать проходы. Но лишь только вошли в кусты, как справа заговорили тяжелые пулеметы. Это били заставы соседнего партизанского отряда, так и не предупрежденного ильцами о движении нашей разведки.

Партизанские пулеметы всполошили немцев: фашисты открыли убийственный заградительный огонь. Стонали и выли мины. Взошла луна. Лунный свет скользил по кустам, по прогалинам, по купам деревьев.

Ельников, искусно маневрируя, без потерь вывел разведку из-под перекрестного огня.

На следующий день Ветлугин лично проверил, действительно ли предупреждены соседи о нашей операции, и в сумерки Ельников опять вышел со своими разведчиками.

Тихо, так тихо, что партизанские заставы даже не услышали шороха, разведчики подползли к кустам у дороги.

Ночь. Холодное небо в крупных звездах. Луна окружена белыми легкими облаками.

В лунном свете Ельников отчетливо увидел мощную линию дзотов. Ильцы были правы: на этом участке не подползти к полотну железной дороги…

Но Ельников упрям и настойчив. Два часа вел он наблюдение за дзотами и вдруг, неожиданно для самого себя, обнаружил, что добрая половина их — фальшивки: вместо пушек, грозно смотревших из амбразур, стояли искусно замаскированные стволы деревьев, вместо часовых — соломенные чучела…

И все-таки, получив подробные, обстоятельные донесения Ельникова, Геронтий Николаевич еще не решился выступить на операцию. Свято храня традиции Евгения, прежде чем [193] окончательно наметить места взрывов, он выслал еще одну минную разведку. И опять беззвучно подползли партизаны к железной дороге и лежали в ольшанике у шоссе. Залитые лунным светом, стояли перед ними настоящие и фальшивые дзоты, сменялись немецкие караулы, проходили патрули…

Теперь, наконец, картина была абсолютно ясна.

Движение по шоссе и железной дороге происходило только днем. Каждые сутки шоссе пропускало несколько сот машин, по железной дороге поезда шли строго по расписанию — утром и вечером.

Подходы теперь уже были точно намечены. Роли распределены. Время непосредственного минирования и отхода установлено между семью и девятью часами вечера — от начала темноты до восхода луны.

— Одним словом, Батя, — говорил Ветлугин, — если бы нашу карту разведки увидал Евгений, даю слово, он остался бы доволен.

Точно в назначенное время наши проползли линию немецких дзотов и разбились на две группы.

Минеры Еременко направились к железной дороге. Минеры Ветлугина остались у шоссе.

Ветлугина охраняли три группы прикрытия: группа Ельникова залегла с правой стороны дзотов, Мусьяченко отошел со своими влево, а в тылу лежала группа Причины.

Они рассказали, что Геронтий Николаевич заметно нервничал. Да и понятно: это была его первая самостоятельная крупная операция. Но оказалось, нервничал он зря: Литвинов, Малышев, Власов работали безукоризненно. Мины были заложены вовремя. Ветлугин сам заложил две мины, тщательно проверил маскировку остальных и дал сигнал отхода.

Вокруг было тихо и темно — луна еще не поднималась.

Минеры ждали. Прошло двадцать минут. Вот-вот взойдет луна, а Еременко нет… Люди волновались. Ветлугин приказал залечь и в случае чего огнем прикрыть отход наших от железной дороги.

Что же задержало Еременко?

Оказалось, он со своей группой благополучно подполз к железной дороге, дождался, когда пройдут часовые, и приступил к минированию.

Все шло нормально, как вдруг дозорный шепнул:

— Патруль!

Еременко подал сигнал. Все скатились в кювет, лежали, боясь дыхнуть. [194]

— И вдруг чувствую толчок в плечо: поднимаю голову и вижу… — Еременко, рассказывая, хватается за голову. — Это надо было видеть самому. Этого не расскажешь. Представляете себе: на полотне стоит наш часовой. Опустился на одно колено — и стоит. Ну, просто хоть картину с него пиши… До сих пор не понимаю, почему он окаменел, то ли сигнала не услышал, то ли растерялся. Ну, думаю, конец…

Румынский патруль подходит все ближе. Идут и так оживленно разговаривают, хохочут, перебивают друг друга, что ничего вокруг себя не замечают. Так и прошли по другой стороне полотна, не заметив нашего часового…

Должен признаться вам, Батя: подполз я к нему и так обругал, что он даже заморгал от удивления… Сам же я снова начал укладывать тол; спешу, нервничаю. Грунт тяжелый, каменистый. А этот самый часовой стоит около меня и шепчет:

«Кончай, Еременко, сейчас луна выйдет. Кончай…»

Раз сказал, два сказал, а на третий я так обозлился, что решил пугнуть его как следует, поднял гранату:

«Еще слово — и на части разорву!»

Кончил я, когда уже всходила луна. Мы поползли обратно, к своим, а вокруг светло, как днем… Добрались до первых взгорий. На небе уже гасли звезды. Все бросились в траву. Тело ныло. Мучительно хотелось спать. Наступила реакция…

Воспользовавшись тем, что Еременко умолк, рассказывать продолжал Ветлугин:

— В шесть часов десять минут я проснулся. До прохода поезда осталось двадцать минут. Я стал устраиваться поудобнее, вооружился биноклем, жду… Двадцать минут оказались ужасно длинными. Проснулся и Степан Сергеевич, сел рядом. На часы мы с ним смотрели каждые три минуты. И на пятнадцатой минуте решили, что часы испортились… Наконец справа над деревьями показалась струйка дыма. Грешен, — мне почудилось, что поезд благополучно прошел то место, где работал Еременко. Я взглянул на него: он сидел бледный как полотно. Мне его стало жалко — я хорошо понимал, что было на сердце Степана. И, пока я жалел Степу, раздался глухой взрыв. В бинокль было отчетливо видно, как паровоз упал набок, разломившись пополам. Вагоны лезли друг на друга. Над местом взрыва стояло в воздухе серое облако дыма и пыли. Я подсчитал: из тридцати трех вагонов уцелело только четыре хвостовых. Остальные — вдребезги.

Но пока я подсчитывал вагоны, я прозевал момент второго взрыва. Мне удалось увидеть только облачко дыма на шоссе [195] и оторванный передок грузовика, лежащий на дороге. Все шло по программе. Минут через тридцать показалась вторая машина. Она была нагружена ящиками. На ящиках сидели немецкие автоматчики. Надо думать, в ящиках были снаряды, потому что взрыв был грандиозный. Маленькие фигурки солдат отлетали очень далеко, а от — машины ровно ничего не осталось. Мы продолжали сидеть и ждать. Еще одна мина досталась многоместной легковой штабной машине, после чего движение окончательно остановилось. Больше ждать было нечего. И тут случилось самое неприятное: нас с Еременко схватили… Нет, не удивляйтесь: не немцы, схватили свои и начали качать. Я кричал благим матом, болтал руками и ногами, мне казалось, что все кишки в животе переболтаны. До сих пор живот ноет. А Еременко — такой хитрющий! — вытянул руки по швам и, как кукла, перевертывался в воздухе в разные стороны. И утверждал потом, что никаких болей не чувствовал. Имейте это в виду, Батенька: когда вас будут качать, ведите себя, как Еременко.

Скоро к нам на горку прибежали начальники соседних отрядов. Узнали, в чем дело, и тоже хотели качать. Но я категорически воспротивился. Вот и все. Мне кажется, товарищ командир, что операция прошла неплохо…

«Нет, — думал я, — это еще не все… Счет еще не оплачен…»

В тот же день я послал Павлика в контрольную разведку, чтобы точно выяснить, чего достигли наши минеры.

Он вернулся только через четыре дня и принес радостные сведения — группы Ветлугина и Ельникова отлично поработали: убито больше шестисот фашистов, тяжело ранено четыреста.

— Но это не все, Батя! — глаза Павлика сияли. — Приплюсуйте к ним еще шестьдесят пять. И притом не только простых рядовых, но офицеров и важных чиновников.

Оказывается, Павлик после разведки увидел, как из Георгие-Афипской двигалась целая процессия — под конвоем эсэсовцы вели солдат, офицеров и чиновников со связанными руками.

Процессия подходила ко рву на опушке леса. Приговоренных поставили у края.

После третьего залпа все было кончено. Эсэсовцы обходили тех, кто не свалился в ров, и добивали раненых из пистолета. Потом прибежали полицейские и забросали ров землей. [196]

Павлик, конечно, не удержался и отправился к своим друзьям в Георгие-Афипскую.

Оказывается, расстреляли тех, кто, по мнению немецкого командования, прозевал и допустил взрывы на железной дороге и шоссе. Попали не только охранники, но и чиновники из Краснодара.

— Так что вы, Батя, пожалуйста, прибавьте шестьдесят пять, чтобы ошибки не было!

* * *

Группа Кириченко потерпела неудачу. Вернулась она, и Сергей Мартыненко коротко доложил мне, что, минируя шоссе, они напоролись на румын. Завязалась перестрелка. Работу пришлось прекратить. Но все же на единственной мине, которую удалось заложить, подорвался автомобиль с автоматчиками. Кириченко ушел искать профилированную дорогу — и пропал. Группа вернулась без него…

Происшествие неслыханное в нашем отряде: потерять командира группы.

Разбираться, кто прав и кто виноват, было некогда. Я приказал Янукевичу отобрать лучших людей в отряде и решил на рассвете идти с ними искать Кириченко: живым или мертвым мы его найдем, даже если придется пробраться в Григорьевскую… Немцы так легко не получат нашего Николая Ефимовича — прекрасного минера, человека огромной душевной чистоты.

Но он вернулся сам, живой и невредимый, как раз в тот момент, когда мы уже выходили на поиски.

Оказалось, все было не совсем так, как коротко доложили мне накануне.

Пришла группа к шоссе и, как обычно, начала наблюдение. На рассвете партизаны подобрались к намеченным местам, подтянули к шоссе мины из леса. Кириченко с Поддубным начали минировать крутой спуск, что у самой Григорьевской.

На взгорье, охраняя их, лежал парный дозор; старшим в нем был Сергей Мартыненко.

И он не сумел выполнить задания: загляделся на минеров и, только оглянувшись, увидел, что у самого его носа прямо на Кириченко идет группа румын. Скорее всего, это была смена караула у моста.

По нашим правилам, Сергей должен был открыть огонь, принять удар на себя и этим предупредить минеров. А он [197] здесь вел себя не по-партизански: растерялся и пропустил румын.

Они приближались к Кириченко. Он был один — Поддубный только что ушел в лес за второй миной. Кириченко сидел на корточках и преспокойно маскировал булыжником заложенную мину.

Поднял глаза и видит: румыны стоят рядом и направили на него винтовки.

— Савай! («Стой!» — по-румынски.)

Это было так неожиданно, что Кириченко в первую минуту растерялся. С обычной для него словоохотливостью он ответил: «Угу!» — и продолжал спокойно укладывать булыжник.

Румын его спокойствие озадачило, уже менее грозно они повторили:

— Савай!

Кириченко кивнул головой:

— Ага!

Но он понимал, что долго так разговор не протянешь…

На его счастье, вышел из леса Поддубный. Он сразу понял, что произошло, вскинул карабин. Два румына упали, двое других кинулись в кусты и оттуда открыли огонь по Поддубному. Теперь уже Кириченко пришлось снять их.

Он собрался возобновить свою работу, как снова раздался выстрел. Оказалось, раненый румын поднялся из кювета и взял Кириченко на мушку. Но Поддубный, почти не целясь, заставил лечь румына навсегда.

На этот раз с румынами было покончено. Но и минирование надо было кончать: уже мчались привлеченные стрельбой немецкие автомашины. К счастью, первая же машина с автоматчиками наскочила на единственную заложенную мину и взлетела на воздух.

Это было все. Приходилось уходить с операции ни с чем. Но Кириченко было обидно тащить обратно мины, и он решил отыскать проселочную дорогу (по его расчетам, она проходила где-то рядом) и заминировать на ней хоть какой-нибудь мостик.

Оставив группу в лесу, он пошел искать проселок. Шел по узенькой тропке, несколько раз сворачивал влево и вышел к проселку. Здесь-то и был подходящий мост.

Кириченко отправился обратно к своим за миной. А своих-то и нет… Только где-то недалеко лают собаки: немцы лес прочесывают…

Решив, что группа отправилась за ним к дороге, Кириченко [198] пошел обратно. Плутал в кустах, подавал сигналы — никого. И так закружился в лесу, что потерял и дорогу к проселку.

Оставалось одно: пробираться к лагерю самостоятельно. Он пошел лесом напрямик к горам.

Небо покрылось тучами. Никаких ориентиров не было — ни звезд, ни гор.

Надо думать, Кириченко спутал направление и вышел под самую Григорьевскую.

Подошел к холмику и слышит — румыны разговаривают. Свернул влево — опять румыны. Повернул вправо — и снова в кустах румынский говор…

Дело дрянь. Отыскав дупло, минер залез в него и всю ночь отсиживался в нем, как белка.

На рассвете выполз из дупла, забрался на высокое дерево и увидел прямо перед собою гору Папай, а слева — Саб. Родными показались ему эти горы…

Выслушав и этот скупой рассказ Кириченко, я приказал выстроить всю группу, ходившую с ним на диверсию, и перед строем объявил строгий выговор Сергею Мартыненко. Вечером вопрос о нем детально разбирался на партсобрании.

Комиссар был вне себя от негодования. Серые глаза его казались теперь темными, стального отлива и горели злым огнем.

— Тебя, товарищ Мартыненко Сергей, отправили на эту диверсию в группе отборных товарищей. Ты своим мужеством и военным мастерством должен был поднять дух неустойчивых партизан, не доверяющих нашей мине. Таково было партийное задание тебе, Мартыненко Сергей, — чеканил слова комиссар. — Но как оправдал ты доверие партчасти? Вместо того чтобы настороженно слушать и всматриваться во все стороны, как это положено на операции дозорному, ты, товарищ Мартыненко, забыл все на свете. Ты едва не погубил Кириченко. Ты сорвал операцию… Сколько немцев благодаря тебе осталось в живых, попирают сапогами твою и мою Кубань?!

Я смотрел на бледное в рамке густых черных волос лицо Мартыненко. На нем проступил мелкий пот, губы пересохли. И мне вспомнилось, как вот так же, обливаясь потом, трудился Сергей с утра до ночи, когда строили мы наш лагерь. И таким же бледным, с пересохшими губами, но не с потупленными, как сейчас, а с горящими ненавистью глазами видал я не раз Мартыненко в боях… [199]

А комиссар продолжал чеканить. Он требовал для Мартыненко сурового наказания. Все партизаны, выступавшие в прениях по докладу комиссара, единодушно поддержали его предложение: записать Мартыненко строгий выговор, принимая во внимание его прежнюю партийную незапятнанность и хорошую боевую работу.

Чтобы не возвращаться к Сергею Мартыненко и его боевым делам, скажу: в дальнейшем он сумел заслужить прощение нашей партийной организации. Проступок же его, — сколь ни парадоксально звучит это, — возымел даже некое положительное действие на тех, кто побаивался мин: видимо, они и впрямь не страшны, эти мины, если такой серьезный человек, как Мартыненко, увлекся ими до потери головы.

Как бы то ни было, после этого происшествия дисциплина в отряде стала безукоризненной, хотя и раньше я не мог на нее пожаловаться.

* * *

С благодарностью я вспоминаю наших связных — людей удивительной скромности и образцовой дисциплинированности.

Работа их была невидная, будничная и как будто совсем не героическая: получить распоряжение командира отряда, выбрать относительно спокойную дорогу, добраться до места назначения, передать поручение и вернуться обратно.

— Разрешите доложить, товарищ командир отряда: ваше приказание выполнено, — обычно докладывал мне связной.

— Все благополучно?

— Благополучно, Батя.

Бахвалиться своими путешествиями они не любили, в крайнем случае отделывались общими словами, и как-то само собой вошло в привычку не расспрашивать их. Благополучно — и слава богу. Только иногда, и то случайно, удавалось узнать, что все было далеко не благополучно, что, наоборот, все было очень сложно, связной рисковал жизнью и вышел целым и невредимым только потому, что был храбр, находчив и ловок.

Однажды пришел ко мне Георгий Феофанович Мельников, наш связной, бывший бригадир гидрозавода в Краснодаре, и доложил:

— Ваше поручение, товарищ командир отряда, выполнено. Получите ответ.

— Как шли?

— Нормально шел, Батя… [200]

Он поворачивается и уходит. А я глянул ему вслед и увидел за плечами у него немецкий карабин.

— Откуда у вас, Мельников, карабин?

Мельников замялся. Ответил неохотно:

— Повстречался по дороге с немцем и отобрал у него. Думаю, отдам его в лагере тому бойцу, которому трудно ходить на операции с длинной винтовкой. Вот и все.

— Все?

— Все, Батя… Разрешите уйти?

— Нет, Георгий Феофанович, садитесь-ка рядом со мной и расскажите подробно.

И Мельников рассказал…

Отправился он пешком: на лошади, думал, будет слишком заметной фигурой. Первые сутки шел ничего, сносно. А на вторые сутки устал: погода мерзкая — дождь льет как из ведра и грязь на сапогах, будто пудовые гири.

До места назначения оставалось пройти пустяк, а Мельников чувствовал, что сил больше нет: сядет сейчас в грязь и уснет. И — будь что будет…

Но надо было идти. И вот тут он ошибся: следовало бы двинуться по дальней тропке, а он к большаку свернул — так, дескать, ближе.

Прошел каких-нибудь метров сто и даже опомниться не успел, как его немцы сбили с ног, отняли автомат, связали руки и отправили с провожатым в станицу.

Усталость как рукой сняло. Идет Мельников и думает: как все-таки хорошо жить на свете — и грязь какая-то приятная, и дождь ласковый. Словом, не хотелось умирать. А главное, обидно было, что провожатый, щупленький немчик, уставил ему в спину его же собственный автомат, а свой карабин повесил за спину.

Стал Мельников незаметно руками шевелить. Чувствует — ремень ослаб.

Потихоньку освободил правую руку. Но виду пока не показывал, что рука у него свободна.

Тут, на его счастье, какой-то зверек в кустах пискнул. Мельников обернулся и видит: провожатый остановился и на куст уставился. Мельников размахнулся и ударил его по уху.

Немец без звука грохнулся наземь. Его же ножом Мельников его и прикончил, поднял свой автомат, отряхнул его от грязи, снял с убитого карабин, сбросил тело в ближайшую яму, накидал сверху валежник и отправился дальше. [201]

Обратно шел по-умному: к большаку не вылезал и выбирал самые глухие тропинки…

Через несколько дней после того, как это рассказал мне Мельников, ко мне явились двое других связных — Петров и Прыгунов (я посылал их с планом наших операций в штаб куста). Они доложили мне, что приказание выполнено, и попросили разрешения уйти.

Я решил их спровоцировать:

— Садитесь, друзья, и расскажите, что с вами в дороге стряслось.

Они удивленно переглянулись.

— Ничего особо примечательного, Батя.

— А все-таки?

— Вам, Батя, Кузнецов, что ли, о лошади рассказал?

— Кто бы ни рассказал, а докладывайте…

— Дело было так, Батя, — начал Прыгунов. — Едем мы верхами с Алексеем Михайловичем, выбираем тропки поглуше, переправляемся через речки, переваливаем через горки и добираемся, наконец, до последнего перевала. Тропка крутая, извилистая. Едем медленно: впереди Петров, за ним я. Вдруг взрыв. Вижу — Алексея Михайловича из седла вышибло и он отлетел в сторону, а лошадь его на тропинку упала.

Подбежал я к Петрову, вижу — жив. Отделался только испугом и синяком под глазом — видите? А лошадь убита на месте. Оказалось, нарвались мы на немецкую мину. Знаем, что это со всяким может быть, а все-таки обидно потерять коня…

Взгромоздились оба на мою лошадь и медленно поехали дальше.

Два часа ехали благополучно. И вдруг из кустов грозный оклик: «Хальт! Рус, сдавайсь!»

Надо вам сказать, Батя, что ехать вдвоем на одной лошади очень неудобно: прежде всего не удерешь, а потом и стрелять несподручно — друг другу мешаешь. Но все-таки Алексей Михайлович изловчился и первым же выстрелом снял крикуна.

Немецкая засада в кустах засуетилась, открыла было стрельбу, но мы уже спешились и бросили в кусты две гранаты. А тех фашистов, которые уцелели от взрыва, добили из карабинов.

Само собой разумеется, собрали оружие, спрятали его подальше в глушняк, сели снова на моего конька и поехали.

Едем и переговариваемся: два происшествия было — третьего не миновать. [202]

Лошадь моя устала, да и подъем стал очень крут. Мы спешились: Петров пошел вперед, а я чуть поодаль веду под уздцы лошадь.

Вдруг вижу — замер Алексей Михайлович, как лягаш на стойке. Даже правую ногу поднял и не опускает.

Я, конечно, тоже замер.

Оказывается, Петров увидал в кустах двух лошадей. Тихонько отполз в сторону и обнаружил двух немцев: один лежал под деревом, а другой сидел на суку и смотрел в бинокль.

Алексей Михайлович примостился поудобнее и двумя выстрелами уложил обоих немцев.

Вот, собственно говоря, и все. Дальше шло без происшествий: добрались до штаба куста, выполнили ваше приказание и благополучно вернулись обратно. Третью лошадь отдали Кузнецову.

Только когда же Леонид Антонович успел рассказать вам о лошади?..

Я уже не говорю о точности, с какою выполняли наши связные любое поручение. В описанном эпизоде с Петровым и Прыгуновым для обоих самым главным было выполнить поручение: доставить в штаб куста мое письмо и передать мне ответ товарища Поздняка, командовавшего к тому времени партизанскими соединениями.

* * *

Тремя минными диверсиями, о которых я рассказал, отнюдь не исчерпывалась деятельность нашего отряда в памятный мне октябрь сорок второго года. Не было партизана, который не мечтал бы лично отомстить врагу за гибель Евгения и Гени. Больше того, шли мстить за них и товарищи из соседних партизанских отрядов.

* * *

Вскоре после гибели моих сыновей ко мне на хутор Красный заявилось четверо ребят. Пришли, стали требовать у Сафронова, чтобы к ним вызвали командира отряда. Зачем — не говорят. Ребята утверждали, что они — партизаны из соседнего отряда северчан.

Я вышел к ним. Они вытянулись передо мною по-военному, один отчеканил три шага, приложил руку к рваному картузишке:

— Разрешите обратиться, товарищ командир отряда! [203]

— Обращайтесь, — усмехнулся я.

Паренек для бодрости оглянулся на товарищей и строго произнес:

— Мы все — товарищи вашего сына Гени. Мы ходили с ним в разведку, и он многому научил нас. Мы пришли сюда, чтобы выразить вам наше большое сочувствие.

— Спасибо, товарищи! — сказал я, стараясь скрыть нахлынувшую боль.

— Это не все, товарищ командир отряда, — строго проговорил паренек, — вы меня перебили. И я еще должен произнести клятву… Мы клянемся памятью Гени, что отомстим за него, за Евгения Петровича и за нашего Конотопченко.

Они ушли, и вскоре за всеми своими делами я перестал и вспоминать о них. Но вот недели через две до меня дошли слухи, что ребята выполнили свою клятву. Расскажу об их делах так, как услышал о них сам…

Перед полотном железной дороги, чуть ближе к горам, среди фруктовых садов стояла их родная станица Северская.

Из своего отряда комсомольцы направились в Северскую, чтобы взорвать поезд, как взорвали братья Игнатовы.

Ребята шли налегке: в карманах у них были только гранаты да у пояса под одеждою револьверы. Но они не сомневались в том, что взорвут поезд: у немцев много тола, а у ребят в станице остались друзья. Значит, будет тол, будут мины. К тому же у одного из ребят, у сероглазого вихрастого Андрейки, в станице жил отец — не ушел в партизаны.

Андрей крепко надеялся на отцовскую помощь. Правда, они не были друзьями, но суровость и холодная замкнутость отца всегда казались Андрею проявлением большой мужской силы, собранности, воли. Это импонировало Андрею, болезненному, слабому мальчугану. Идя из отряда в станицу, он мечтал о том, как рука об руку со смелым и сильным отцом они выйдут на полотно, взорвут поезд и вместе уйдут в горы…

Любил Андрей и мать. Но на ее помощь не рассчитывал: она была забитая, молчаливая. С морщинками вокруг потускневших раньше времени глаз, она казалась такой безответной, беспомощной, слабой…

В глухую темень ребята пробрались в станицу.

Андрей задами подошел к родной хате. Как давно он не был дома… Немцы захватили Северскую неожиданно. В тот страшный день Андрей не видел отца и не сумел сказать ему, что уходит в горы. Только мать знала об этом. [204]

«Значит, судьба», — сказала она ему тогда на прощание, обняла и перекрестила…

Андрей тихо постучал в окно.

На крыльцо вышла мать в темном платке.

— Андрейка! Родной мой… Нет, нет, не входи в хату…

Она закрыла его платком и, обняв, увела в самый конец густого, запущенного сада. И здесь Андрей узнал страшную новость: его отец стал предателем.

За корову, которую немцы отняли у соседей и подарили его отцу, он продал свою честь: стал полицейским.

— Уходи, Андрейка, уходи, мой хороший!.. — шептала мать.

— Нет, мама, я не уйду.

И Андрей рассказал матери, зачем он пришел в станицу и как мечтал вместе с отцом бить немцев.

— Страшно, Андрейка… Замучают они тебя. А ты у меня один на всем свете.

Мать долго смотрела в глаза сына, будто на всю жизнь хотела запомнить любимое лицо. Потом перекрестила Андрея и сказала:

— Иди, сын. Бей их, проклятых! За дела отца твоего стыдно мне станичникам в глаза смотреть. Иди… Я скажу людям, какого вырастила сына. Старая я, темная. Но если будет нужна тебе моя бабья помощь, шепни, сынок…

В ту ночь Андрей не смыкал глаз. Он думал об отце, которого еще вчера любил доверчивой детской любовью… И думал Андрей о своей матери: только сегодня он впервые по-настоящему увидел ее — сильную, честную.

Станица жила той же жизнью, что и неделю, месяц назад. Но по вечерам, когда с гор ползли сумерки, к дому полицейского подходили ребята, еще несколько месяцев назад носившие на шее красный пионерский галстук. Их встречала жена полицейского, тетя Катя. Она была такая же молчаливая и так же куталась в темный старушечий платок. Она брала у ребятишек корзины — в них лежали яблоки, иногда яйца или просто свежее душистое сено.

Тетя Катя относила корзины в сарай. На дне корзин она находила желтоватые брусочки, похожие на мыло, тщательно свернутый шнур, какие-то капсюли. Все это она осторожно складывала в дальний угол сарая, где лежали старые хомуты, ржавые ободья для колес, поломанные лопаты, тряпье…

И вот наступил день, когда ребята выполнили свою клятву: глухой ночью на маленьком мостике у самой станицы взлетел на воздух поезд с немецкими автоматчиками. [205]

Два дня фашисты прочесывали лес и кусты у станицы, проводили повальные обыски, расстреляли тридцать человек своей железнодорожной охраны, не сумевших уберечь важный воинский эшелон. Но никому из немцев не пришло, разумеется, в голову, что это босоногие ребятишки, рискуя жизнью, выкрали у них же на складах тол, взрыватели, капсюли, снесли все это к тете Кате и что в сарае у полицейского еще продолжал лежать добрый запас взрывчатки.

С немецкой педантичностью фашисты в два дня восстановили мостик. Но через несколько дней и новый мостик вместе с составом, груженным боеприпасами, взлетел на воздух. Взрывы были оглушительны, эхо несло их в горы. И мы видели с нашей передовой стоянки, как полыхало над Северской зарево.

Глава III

В конце октября мы получили от командования куста вызов на совещание командиров отрядов и руководителей штабов.

Мы отправились втроем — я, Янукевич и Иван Дмитриевич Понжайло, в прошлом старший инженер-экономист комбината.

Первые четыре километра ехали по Планческой Щели. Потом полтора километра поднимались по крутой дороге на вершину горы Карабет.

Отсюда был ясно виден весь северный склон горы: редкие, низкорослые, тщедушные деревья, большие прогалины, серо-голубые массивы скал.

Крутой дорогой спустились вниз. Ехали привычными нам ериками и течеями.

У подножия горы стоял густой высокий молчаливый лес. Нас остановила застава партизан, проверила документы и вызов на совещание и дала нам провожатого.

Около трех километров ехали по лесу, несколько раз круто сворачивая в сторону, и, наконец, выбрались на поляну. Здесь был лагерь отряда «Грозный», сюда же прибыл и штаб куста.

На поляне группами лежали командиры партизанских отрядов — разговаривали, курили, играли в домино.

Нас встретили очень радушно. Многие хорошо знали Евгения. Все подходили к нам, выражали соболезнование, поздравляли с операцией, предлагали на следующие диверсии идти вместе.

По просьбе партизан мы подробно рассказали о взрыве на четвертом километре. Но о том, что именно сейчас, когда происходило [206] это совещание, группа Ветлугина и Ельникова вышла на такую же диверсию под Северской, мы промолчали. Сидя на совещании, я еще и сам не знал, с какими результатами вернутся Ветлугин, Ельников и с другой операции — Кириченко.

Во время беседы к нам подошел слегка прихрамывавший невысокий человек в кубанке. Из-под распахнутой шинели на гимнастерке виднелся орден Красного Знамени. Это был командующий нашего куста — соединения наших партизанских отрядов — секретарь краевого комитета партии товарищ Поздняк.

Он отозвал меня в сторону, и мы долго говорили с ним о работе нашего отряда. Меня тронуло его внимание. Серые проницательные глаза его не отрывались от моих глаз. Я видел: Иван Иванович Поздняк вникает в каждое слово мое, дела нашего отряда так же волнуют его, как и нас самих. И я решился поговорить с ним о наших заветных планах.

Перед уходом на диверсии, описанные в предыдущей главе, Ветлугин, Еременко и Кириченко просили меня открыть при нашем отряде «миннодиверсионный вуз». Об этом мечтал до последней минуты своей и Евгений.

Мысль об открытии «минного вуза» явно пришлась по душе и товарищу Поздняку: на сухощавом, подвижном лице его лежала улыбка, когда он повторял в задумчивости: «Минный вуз»… Предложение обсудим немедленно и — в жизнь…»

Совещание состоялось на той же полянке. Товарищ Поздняк говорил о будущей работе отрядов, о возможностях лесной горной войны партизан, отрезанных от частей Советской Армии, и о нашей минной школе. Эта школа, по мнению товарища Поздняка, в первую очередь должна охватить партизан Краснодарского куста. Для начала каждый отряд выделит по меньшей мере двух лучших партизан для учебы в нашем «вузе»… Сознаюсь, я слушал эти слова с большим волнением. Мысль Евгения воплощалась в жизнь. Мертвый, он продолжал свое живое, святое дело…

Совещание закончилось. Хозяева лагеря угостили нас обедом. После него мы разлеглись у костров. Настроение после совещания было праздничное, и кто-то запел сильным баритоном:

Ты, Кубань, ты наша Родина…

Я нагнулся к уху Виктора Янукевича:

— Жаль, нет с нами Мусьяченко, он показал бы, как поют эту песню… [207]

Как бы в ответ на мои слова десятки дружных голосов подхватили:

Ветер носит песню звонкую,
Далеко она слышна
Над землею плодородною,
Что навечно нам дана…

Это пели командиры партизанских отрядов, люди, при имени которых трепетали фашисты и о делах которых уже складывало казачество сказания.

* * *

Как только Ветлугин, Кириченко, Ельников вернулись с операций, я созвал всех наших минеров и сообщил им о решении командования открыть минную школу.

Новость эту наши инженеры приняли с таким юношеским восторгом, что смотреть на них было радостно: ведь у каждого были семьи, дети, тревога на сердце. А вот, подите ж вы, папаши чуть в пляс не пустились! Я приказал им немедленно приниматься за разработку учебного плана, хотя и знал, что ни торопить, ни подгонять их мне не придется.

И верно: учебный план нашего «минного вуза» вскоре был готов.

Весь курс мы рассчитали на шестьдесят лекционных часов. После этого — учебная практика на минодроме и выходы на боевые операции.

К боевой практике решили допускать только тех из наших «студентов», кто сдаст экзамены по теоретическому курсу.

Теорию поручили читать Ветлугину, руководить практикой — Еременко и Кириченко. Председателем экзаменационной комиссии назначили меня.

Удобнее всего было разместить «минный вуз» в нашей фактории, на Планческой.

Здесь, как я уже говорил, на горной поляне до войны работал небольшой лесозавод: он перерабатывал лес на деловую древесину и отправлял ее на станцию Георгие-Афипскую по шоссе, которое теперь было заброшено.

Рядом со зданием завода вытянулись в два ряда сараи для лесоматериалов и рабочие бараки. Чуть дальше, ближе к горам, стояли домики для семейных рабочих и администрации. В одном из рабочих бараков и решено было разместить минную школу.

Вначале нас смущал вопрос об окнах. На Планческую продолжали налетать немецкие бомбардировщики. От взрывов [208] авиабомб в школьном бараке не осталось ни одного стекла, кое-где вылетели даже рамы. Но Николай Николаевич Слащев, комендант Планческой, вышел из положения просто: окна на северной стороне он забил досками, а окна на южной стороне реставрировал. Где он достал рамы и стекло, одному ему известно.

В «учебном корпусе» устроили мы и общежитие для наших «студентов»: вдоль северной стены оборудовали сплошные нары на тридцать человек, вдоль окон поставили длинный стол для теоретических занятий. В нашем «вузе» появилась даже классная доска — ее раздобыла Елена Ивановна.

Дня через два мы ждали приезда первых «студентов». Но некоторые из них приехали в тот же день и даже сами помогали заканчивать подготовку здания.

Прошли еще сутки — все наши «студенты» были в сборе. И тотчас же начались занятия в минной школе.

Первый день я не выходил из «учебного корпуса»: ревниво всматривался в лица людей, которым суждено было воплотить в жизнь мечту моего сына.

«Студенты» сидели за столом, разложив перед собой тетради, и с огромным вниманием слушали Геронтия Николаевича. Когда он задавал им вопросы, они вставали по старой школьной привычке: это была в большинстве своем молодежь школьного возраста. Правда, сидели среди них и пожилые инженеры, но они подчинялись общим правилам и также почтительно вставали, отвечая Ветлугину.

Курс его лекций был рассчитан на шестьдесят четыре часа. С утра до обеда он читал с небольшими перерывами пять часов, после обеда — четыре.

Вначале я боялся, что такая нагрузка будет для наших «студентов» непосильной. Но вскоре опасения мои развеялись: Геронтий Николаевич читал блестяще. Его способы расчета были просты и легко запоминались.

К концу первой лекции на Планческую налетел немецкий самолет и сбросил две бомбы. Жалобно дребезжали окна. Дрожали стены нашего «учебного корпуса». Геронтий Николаевич продолжал спокойно чертить на доске схему минирования моста. Не шелохнулся никто и из его слушателей. Меня это порадовало: значит, действительно отряды послали в нашу школу бывалых, бесстрашных людей.

В эти дни надрывался от забот Николай Николаевич Слащев, комендант нашей Планческой фактории. От него прежде всего зависела бесперебойная работа «минного вуза». Легко ли [209] было в наших условиях, в тылу врага, обеспечить едой, посудой, постельным бельем тридцать человек?

Николай Николаевич был предрасположен к полноте, но в эти дни если не фигурой, то лицом он заметно исхудал, и светло-серые глаза его ввалились и поблескивали сухим, бессонным блеском.

По его просьбе я выделил в помощь хозяйственной части фактории партизан из взводов. Одни работали в мастерских, другие пасли скот.

Всех партизан, прибывших к нам учиться, Слащев прежде всего угостил баней. Наши коменданты не пускали ни на одну из стоянок никого из разведчиков, прежде чем они не помоются и не переменят белье. Это не вызвало ни в ком из гостей недовольства. Но когда им наутро было предложено вынести на легкий морозец их постели — встряхнуть и проветрить, когда Слащев приказал «студентам», оголившись до пояса, умыться на дворе, почистить зубы и побриться, поднялся ропот.

Распорядок дня «студентов» мы установили тот же, что был и у нас в отряде. Утром их выстроили на поверку. Слащев объявил, кто из них и на какие дежурства назначается после занятий. Когда очередь дошла до дежурства по кухне, в строю поднялся смех и даже возмущение.

Однако новых своих товарищей мы «обломали» без особого труда. И прошло не больше трех дней, как в беседу со мною вступили двое из наших «студентов», люди немолодые, думающие. Они спросили меня, каким путем была достигнута у нас в отряде атмосфера полной дружественности, взаимного доверия и уважения. Я ответил:

— Каждый из нас трудится наравне с другими. Нет «грязной» и «чистой» работы. Нет праздных часов, а потому не рождается и празднословие со склоками.

— А женщины?.. — спросили меня. — В вашем отряде, так же как и в других, партизаны — молодые и здоровые парни, не семидесятилетние аскеты. Неужели у вас не возникает ссор из-за женщин?

Я рассказал, что еще в Краснодаре, подбирая людей в отряд, мы с Евгением позаботились о том, чтобы в нашей будущей глуши не возникли неурядицы из-за женщин. Все семь наших партизанок были семейные. Пять из них пошли в отряд со своими мужьями. Да и не будь здесь мужей, ни одна из наших женщин не позволила бы себе никакого легкомыслия…

И вот… Поистине это было «вот», «и вдруг»!

На следующий день после того, как я расхвалил наших партизанок, [210] я пришел на лекцию Геронтия Николаевича. Сижу и вижу: за окном сидит в укромном уголке на солнышке пара… На дворе ноябрь. С гор дует неласковый ветер. Женщина прижимается к мужчине. Он нежно обнял ее.

Пару эту никто не видел, но «студенты», будь у них время, могли бы полюбоваться ею вдосталь, как любуюсь я…

Женщина вскидывает головку, и теперь я узнаю ее: это Мария Ивановна Петряева, медсестра второго взвода, инженер гидрозавода.

Мужчина с нею рядом — командир второго взвода, инженер Ельников. То-то, заметил я, ходит он несколько дней подряд сам не свой: все забывает, путает, постоянно рвется из лагеря на Планческую, куда перевели временно Марию Ивановну.

Лекция кончилась. «Студенты» спешат обедать. Я подвожу Ветлугина к окну, показываю ему парочку:

— Что это такое, Геронтий Николаевич?

— Это?.. — переспрашивает он. — Это, Батенька, поцелуй. Хороший, здоровый поцелуй на хорошем, горном воздухе…

— И на виду у «студентов»…

Ветлугин перешел на серьезный тон:

— Жизнь, Батенька, есть жизнь. Романтику, любовь, нежность Гитлер не убьет в нас. Чем нежнее любит свою Марию Ивановну Ельников, тем яростнее будет он уничтожать фашистов, потому что фашизм — антипод любви, нежности, жизни, потому…

— Еще одна лекция, Геронтий Николаевич?

Он смеется:

— Не думайте, что эта пара нарушает семейную верность. Дело в том, что перед самым выступлением из Краснодара Мария Ивановна овдовела. Такая же беда постигла год назад и Георгия Ивановича. Порадуемся за них: страшное дело одиночество!

Тень набегает на лицо Ветлугина. Я знаю, что его тревожит судьба находящейся где-то в эвакуации жены.

— Хорошо! — говорю я. — Если пришла любовь, почему они не поженятся? Отпразднуем свадьбу в отряде…

— Это моя вина, — сознается Ветлугин. — Дня три они умоляют меня поговорить с вами о том, как оформить их брак. А я погрузился в лекции и о чужом счастье забыл.

Из «учебного комбината» я направился на кухню. Здесь, как нельзя кстати, оказалась Евфросинья Михайловна. Мы пошептались с нею, и она пообещала к вечеру испечь молодым [211] сладкий пирог, да такой величины, чтобы хватило по куску всем.

Слащев по моему указанию выдал к ужину всем по пятидесяти граммов спирта. Поговорив с Ельниковым и Марией Ивановной, я посадил их во главе стола и прочел приказ по отряду. В нем говорилось: «Ввиду отсутствия загса в тылу врага командование отряда имени братьев Игнатовых берет на себя законную регистрацию брака Марии Ивановны Петряевой и Георгия Ивановича Ельникова, желает им счастья, любви и согласия, а также желает им продолжать борьбу против оккупантов столь же успешно, сколь вели они ее до сих пор…»

* * *

Наши соседи, марьинцы, прислали связного. Их отряд стоял на хуторе Азовка, и там появилась какая-то неведомая болезнь. Они просили Елену Ивановну срочно приехать: слава о ее врачевальном искусстве разнеслась по предгорьям.

Шестого ноября рано утром, взобравшись на свою рыженькую лошадку и захватив санитаров, Елена Ивановна отправилась в Азовку.

Я провожал ее с грустью: это был канун нашего великого праздника. По традиции, мы все вместе собирались в этот вечер в Краснодаре у себя в столовой.

«Впервые мне предстоит встретить праздник в одиночестве», — думал я, но думал так напрасно.

Наш зимний лагерь был похож в этот день на потревоженный муравейник: к празднованию двадцать пятой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции готовились все.

Главными распорядителями были Мусьяченко и Суглобов.

В столовой они соорудили помост для президиума — он же служил сценой для актеров. Сцену и стены украсили лозунгами и гирляндами из хвои.

Стол сервировали на пятьдесят персон, и на кухне в течение двух дней пекли, варили, жарили.

Во взводных казармах брились, чистились, мылись наши стрелки, минеры, разведчики.

В помещении дальней разведки шли репетиции струнного оркестра и певцов.

Дорожки в лагере были посыпаны чистым песком — его специально принесли на гору с речки.

— Ну, точь-в-точь, как в Краснодаре, на комбинате! — радовался Геронтий Николаевич. [212]

Уже к шести часам вечера помещение второго взвода, где установили радиоприемник, было набито до отказа. Около приемника сидел взволнованный Причина.

Он отвечал за слышимость, и, будь на то его воля, он бы на пушечный выстрел не подпустил никого к своему коричневому ящику: не ровен час, что-нибудь испортят по неопытности.

На столе, где стоял радиоприемник, были разложены листы бумаги и десятки остроотточенных карандашей. Стояли свечи, колеблющееся пламя их создавало впечатление торжественности.

Причина, Мария Янукевич, Надя Коротова и Мария Ивановна Петряева сидели уже за столом, над листами чистой бумаги. Перед каждым из четырех лежали часы; и каждый вертел уже, нервничая, в руках карандаш.

— Прошу соблюдать полнейшую тишину, не мешать записывать, — поминутно повторял Причина, хотя репродуктор еще молчал, а в помещении никто не говорил даже шепотом.

— Первые пять минут записываем мы с Надей, — перебивая сам себя, говорит Причина, — следующие пять минут — Мура и Мария Ивановна. Потом снова мы… Ах, какое упущение: неужели не могли взять с собою из Краснодара хотя бы одну стенографистку?..

— Выпей валерьяновки, — посоветовал Причине Сафронов, чем окончательно вывел того из себя.

Наконец в репродукторе раздался знакомый голос:

«Товарищи!

Сегодня мы празднуем 25-летие победы Советской революции в нашей стране. Прошло 25 лет с того времени, как установился у нас советский строй. Мы стоим на пороге следующего, 26-го года существования советского строя…»

Пятьдесят партизан слушали, застыв на месте. Только шуршали изредка листки бумаги да поскрипывали, бегая по ней, карандаши.

«Второй период военных действий на советско-немецком фронте отмечается переломом в пользу немцев, переходом инициативы в руки немцев, прорывом нашего фронта на юго-западном направлении, продвижением немецких войск вперед и выходом в районы Воронежа, Сталинграда, Новороссийска, Пятигорска, Моздока».

Тишина стала физически ощутимой. Я поймал себя на том, что не — дышу. Не дышал в эту минуту никто из нас: Сталин говорил о нас, об участке фронта, с которым были связаны мы.

«Воспользовавшись отсутствием второго фронта в Европе, [213] немцы и их союзники бросили на фронт все свои свободные резервы и, нацелив их на одном направлении, на юго-западном направлении, создали здесь большой перевес сил и добились значительного тактического успеха».

На какие-то короткие секунды воздушные разрывы прервали радиопередачу. Что-то затрещало, зашуршало в репродукторе. Причина бросился к аппарату. Но репродуктор снова работал безукоризненно, и пятьдесят человек угрожающе зашикали, чтобы Причина не шумел.

Шли минуты, мы не замечали их.

«Нашим партизанам и партизанкам — слава!»

Сталин кончил свою речь.

Но в помещении по-прежнему стояла тишина. И только через полминуты будто река прорвала плотину, загремели аплодисменты: первые аплодисменты здесь, в горной глуши, в партизанском гнезде.

Ко мне подошел взволнованный Ветлугин:

— Вы слышали, Батенька, что сказал Сталин? «Нашим партизанам и партизанкам — слава!» Эту славу надо заслужить… У меня к вам есть разговор…

Но говорить с Геронтием Николаевичем нам не удалось — каждый был полон пережитым, каждый хотел поделиться своими чувствами. Меня, Сафронова, комиссара Голубева партизаны забрасывали вопросами:

— Вы слышали — немец хотел окружить Москву?..

— Вы слышали, что сказал Сталин о втором фронте?..

Прошло не меньше часа, прежде чем комиссару удалось начать свой доклад.

После доклада — художественная самодеятельность.

Концерт открыл хозяин лагеря, наш комендант и эконом Леонид Антонович Кузнецов, принявший на себя обязанности конферансье. Я впервые узнал, какие таланты скрывались в нашем отряде.

Не только Мусьяченко, но и Лагунов и Федосов оказались певцами. А Леонид Федорович Луста отбил такую чечетку, что ему пришлось бисировать.

«Гвоздем» второго отделения концерта было выступление Суглобова с чтением юмористических рассказов и «трепак» Сафронова. Почтенный Владимир Николаевич, несмотря на больное сердце и несколько грузную фигуру, как молодой парубок, носился по сцене, и благодарная публика наградила его бурными аплодисментами.

Концерт кончился далеко за полночь. [214]

Веселые, возбужденные, разошлись партизаны спать. Я пошел проверять караулы: как всегда, они стояли на тропах, на горе, на заставе. Только, ввиду праздника, караулы были усилены и сменялись чаще обычного: хотелось дать возможность нашим часовым посмотреть хотя бы часть концерта.

В помещении командного пункта в эту ночь расположилась наша «типография». Я стоял и смотрел, как энтузиаст Причина катает валик шапирографа.

Причина торопился: до рассвета Надя Коротова, Евфросинья Михайловна и Мария Янукевич должны были пробраться в станицы и хутора, занятые немцами, и раздать нашим агентурщикам отпечатанную на шапирографе речь Сталина.

— Завтра она будет известна немецкому командованию! — торжествовал Причина. — Проснутся фрицы утречком, а у них на штабах висят мои листочки…

Причина не ложился спать в эту памятную ночь. А седьмого ноября с утра, радостный и праздничный, он вбежал ко мне:

— Приказ Сталина, Батя! Выделите ко мне на шапирограф пять, нет — десять дежурных. Какой приказ! Какие золотые слова!

Этот незабываемый приказ, который и поныне не могу читать без глубокого волнения, я прочел седьмого ноября перед строем. Мне стоило в те минуты больших усилий сдержать слезы радости.

Не прошло и часа, как каждый взвод вывесил в своем помещении плакаты, на которых большими, красивыми буквами были написаны слова приказа:

«Раздуть пламя всенародного партизанского движения в тылу у врага, разрушать вражеские тылы, истреблять немецко-фашистских мерзавцев».

Ко мне подошли Ветлугин и Янукевич — оба бледные, взволнованные, оба подтянутые и строгие.

Карие глаза Ветлугина горели. Глядя на меня в упор, он сказал:

— Разрешите выполнять приказ?

Я не сразу понял, о чем говорит Геронтий Николаевич.

— Разрешите выполнять приказ товарища Сталина: разрушать вражеские тылы!

Было столько внутренней решимости в тоне Ветлугина, что я встал со стула, сам не замечая этого, и, тоже вытянувшись, как в строю, спросил:

— Вы задумали новую диверсию, товарищи?

— Мы должны заслужить славу партизанам, о которой [215] сказал Сталин, — глухим, взволнованным голосом ответил Янукевич.

Они положили передо мною карту кавказских предгорий. По ней, убегая далеко от нашего лагеря к Черному морю, вилась красная черта: путь, по которому собрались идти эти два партизана.

Я пристально посмотрел в глаза Ветлугину:

— Вы забыли, Геронтий Николаевич, о «минном вузе»…

Нет, он был, как и Евгений, человеком долга. А эти люди не бросают свои дела недоделанными. Он ответил:

— Подготовка к диверсии, тщательная разработка плана ее займет у нас с вами, Батенька, не меньше пяти дней. Это ровно столько времени, сколько нужно мне, чтобы закончить свой курс в «минном вузе».

Я еще раз глянул на красную черту, выведенную на карте, — Ветлугин и Янукевич задумали отчаянное дело, посильное только людям огромной воли и душевной силы.

— Хорошо! — сказал я и пожал им руки.

Глава IV

Разведка принесла тревожное известие: в ночь на седьмое крупная немецкая часть, поддержанная артиллерией и танками, обрушилась на Азовку. Всю ночь шел бой. К рассвету марьинцы отошли в горы. Хутор горел.

Надо ли говорить, в каком состоянии жил я в эти дни… Об Елене Ивановне никто из разведчиков ничего не знал. Удалось ли ей уйти? И если даже ушла она с отрядом марьинцев, где и как мог я разыскать ее? Направление, в котором отходил любой из наших отрядов, всегда было одно и то же: в горы… Ищи иголку в стоге сена!

Дни стояли напряженные. Никогда еще не было у меня в отряде столько работы и забот: «минный вуз», подготовка диверсии Янукевича и Ветлугина, подготовка и выполнение повседневных мелких диверсий, писать о которых нет возможности, ибо их были десятки и десятки.

Днем у меня не оставалось времени для «личных переживаний». Но ночи были страшные. Коротким, тревожным сном удавалось забыться только к утру. Но и во сне думал я об Елене Ивановне, кошмары мучили меня.

Она вернулась только на пятый день — возбужденная, все еще переполненная впечатлениями недавнего боя.

С хутора Красного она выехала со связным марьинцев и с санитарами спокойно, не спеша. Пересекли они лес, обогнули [216] два хутора, занятые немцами. Уже смеркалось, но луна еще не вставала. Когда въехали в густой орешник, услышали со стороны Азовки частую стрельбу очередями. Где-то далеко заливались пулеметы и выли мины.

Здесь пришлось пришпорить лошадей. Рыжая лошадка жены вела себя достойно: уж на что хороши кони у марьинцев, а она не отставала от связного ни на шаг.

У опушки встретили двух дозорных. Они только что были в Азовке и коротко рассказали Елене Ивановне: немцы, решив, очевидно, что марьинцы будут заняты празднованием октябрьской годовщины, повели наступление. Бой разгорался на подступах к хутору. Схватка жестокая. В Азовке уже есть раненые.

Елена Ивановна со связным мчалась так, что ветер свистел в ушах. Санитары отстали.

В Азовку прискакали, когда из-за гор только что показалась луна. Справа от хутора, на взгорье, что подковой окружает Азовку, шел бой: били тяжелые пулеметы, визжали мины.

В штабе Елена Ивановна застала командира марьинцев. Он сказал, что положение серьезное: силы слишком неравны — из соседней станицы вышли немецкие танки.

В это время в хату внесли раненого. Рана оказалась тяжелой — надо было немедленно оперировать.

Мельников был санитаром опытным, он быстро все приготовил. С трудом удалось Елене Ивановне вынуть осколок. Она промыла, перевязала рану и только тут заметила, что бой идет уже в самом хуторе. На улице было светло как днем: сияла луна и горели хаты. Где-то совсем рядом бил пулемет. По улице несся тяжелый танк…

Елена Ивановна увидела, как рядом с ней, словно из-под земли, появился партизан. Он поднял гранату. Но, очевидно, из танка его заметили. Раздалась короткая пулеметная очередь — и партизан упал прямо под гусеницы танка.

Жена бросилась к нему, схватила за ногу, сколько было сил, потянула на себя. Танк пронесся в метре от них.

Марьинца ранило в голову. Надо было немедленно сделать перевязку. А рядом уже грохотал второй танк, за ним третий.

Подбежали санитары, унесли раненого. Мельников, схватив Елену Ивановну под руку, втащил ее обратно в штаб.

Танки били из пулеметов. Свистели пули, цокали о что-то металлическое в крыльце.

Мимо промелькнула какая-то фигура — раздался взрыв. [217]

Елена Ивановна обернулась: танк пылает, гусеница перебита гранатой…

Едва она кончила последнюю перевязку, как вбежал начальник штаба: надо уходить. За танками густыми колоннами идет немецкая пехота…

Елена Ивановна с санитарами погрузила раненых на подводы, подобрала все оружие — захватила даже охотничью двустволку и финский нож, оставленный кем-то в штабе. Под обстрелом они ушли в горы, куда немцам не пройти.

Азовка пылала. Немцам достанется только пожарище, подбитые танки и трупы солдат.

В лесу жена организовала походный госпиталь, даже с вливанием противостолбнячной сыворотки.

Раненых было много, и Елене Ивановне пришлось еще не раз ездить в горы: часть раненых марьинцев она отправила на самолетах в Сочи, часть же перевезла к себе в госпиталь на хутор Красный.

* * *

Ветлугин уже заканчивал свой курс в «минном вузе». План будущей диверсии, на которую он шел с Янукевичем, тоже был в основном разработан нами. Через день-два группа должна была выйти на работу.

Но неистовый Ветлугин не находил себе места. Если три ночи подряд ему не удавалось пойти на операцию, — на четвертую он терял сон и покой.

Буквально за сутки до выхода на большую диверсию Ветлугин нашел возможность еще раз посчитаться с гитлеровцами.

Недалеко от разъезда Энем, на территории бывшей машинно-тракторной станции, стоял крупный немецкий склад. В нем хранились боеприпасы. Здания складов были огорожены колючей проволокой. На угловых башенках стояли тяжелые пулеметы. Вокруг — голая ровная степь.

Подобраться к складам, казалось, невозможно. Но Павлик Худоерко не хотел с этим мириться. Несколько дней бродил он вокруг складов, как кот около сливок, и ломал голову, как бы проникнуть за колючую изгородь, обмануть немецкий караул и взорвать склад…

В одну из разведок Павлик познакомился с молодой казачкой Зиной. Сердце не камень… Павлик добился у Зины свидания; оно было назначено вечером у старого платана, что растет за околицей хутора.

Но Зина на свидание не пришла.

Павлик вернулся в лагерь чернее тучи. [218]

На другой день рано утром он снова отправился на разведку и случайно встретил девушку у колодца. Но объясниться им не удалось — вокруг стояли посторонние люди. Однако Зина успела шепнуть Павлику, что будет ждать его вечером все у того же платана.

На этот раз молодая казачка была точной. Зина просила простить ее: в прошлый раз она не пришла только потому, что немцы погнали ее убирать склады — выметать какую-то вонючую промасленную бумагу. Девушка была огорчена: свободолюбивая, гордая, она считала позорным работать на фашистов.

— Я даже не знаю, увидимся ли мы еще раз, — сказала она. — Проклятые фашисты затеяли генеральную уборку, и теперь каждый день мне с девушками придется ходить на склад. Да еще веники заставляют приносить с собой, окаянные. Где их ломать сейчас?

Девушка ждала, что Павлик утешит ее, но тот неожиданно впал в какой-то непонятный восторг:

— Вы ходите на склад со своими вениками, Зинуша? Так ведь это же великолепно!

Девушка ничего не понимала.

— Зина, дорогая, не сердись. Завтра… нет, послезавтра я прибегу к тебе. И, может быть, мне удастся избавить тебя от работы на складе. Жди!

Павлик убежал, едва простившись. Зина не знала, огорчаться ей или радоваться.

А на следующий день на Планческой собрались Литвинов, Ветлугин, Еременко. Павлик рассказал им подробно, как стоят склады, доложил и о вениках.

Снова ночь напролет просидели Литвинов и Ветлугин: кислотную мину нужно было сделать портативной, чтобы она могла поместиться в ручке веника. На счастье свое, кислоту мы прихватили с собой еще в Краснодаре.

Поздно вечером Павлик вызвал Зину к околице и, как величайшую драгоценность, преподнес любимой… связку веников!

Девушка была обескуражена. Но Павлик доверил ей тайну необычного подарка. Всю ночь до рассвета они беседовали о будущей диверсии. Павлик расспрашивал Зину о каждой подруге: если хоть одна из них окажется болтушкой, фашисты расстреляют всех девушек.

Решено было посвятить в тайну только комсомолок и еще двух-трех казачек, за которых Зина ручалась головой.

Утром, как обычно, молодые казачки пришли убирать склад. [219]

Большинство из них принесли с собой веники — прекрасные новые веники с тяжелыми ручками.

В этот день девушки работали не за страх, а за совесть: они залезали в самые отдаленные уголки склада, выметали сор из-под ящиков и, уходя, оставили между ними несколько веников.

В сумерки в кусты у хутора пробрались Павлик, Ветлугин и Литвинов.

Геронтий Николаевич поминутно смотрел на часы:

— Ваш расчет неверен, Михаил Денисович: сейчас двадцать два ноль-ноль. Опоздание тридцать минут.

Литвинов молчал…

Прошел еще час. Лежать было холодно, озноб бежал по телу, досада наполняла душу.

— Я всегда говорил, что химия — наука несовершенная, — желчно шептал Ветлугин, — не зря я избрал меха…

Кончить фразу ему не удалось: раздался оглушительный взрыв. К небу над складом взвился огненный столб. Он осветил поле, кустарник, строения на разъезде.

Взрывы гремели один за другим — это рвались в огне боеприпасы.

На разъезде и на хуторах поднялся переполох. В небо взлетали ракеты, гудели машины, трещали суматошные выстрелы. Луч прожектора метался по полю. Было светло вокруг как днем — видны каждая ямка, каждый камень.

Наши едва унесли ноги в лес. А сзади все гремели и гремели взрывы.

У развилки троп группа сделала привал.

— Продолжим наш разговор, — спокойно начал Литвинов. — Я нахожу, что химия — прекрасная вещь. Химики же бывают прекрасные, но бывают и скверные. Предвижу вашу остроту, Геронтий Николаевич, и парирую ее на корню: я не отношу себя ни к категории скверных химиков, ни к категории Менделеевых. Просто не была известна концентрация кислотного раствора, и я не мог точно рассчитать, как скоро кислота разъест стенки металлических трубочек. Да эта скрупулезная точность в конце концов и не была нужна. Я стремился, чтобы мины взорвались после того, как девушки уйдут из склада, и до того, как завтра они вернутся на склад. Мне это удалось: веники сработали вовремя.

— Я уверен, Михаил Денисович, что после войны за работу над вениками вам присудят большую золотую медаль имени Менделеева, — смеялся Ветлугин, — Ну, шутки в сторону. [220] Павлик, пора! Разузнай на разъезде все досконально. А главное, поблагодари свою Зину и девушек. Легко сказать — какой фейерверк устроили! За это их немцы по головке не погладят, если, конечно, доберутся до виновников. Хотя едва ли: проделано все чистенько. Ну, ни пуха ни пера…

Павлик исчез в кустах. В той стороне, куда он ушел, полнеба полыхало заревом.

Глава V

Наступил последний вечер перед уходом группы Ветлугина и Янукевича на диверсию. Еще раз собрались мы втроем на командном пункте.

Перед нами снова лежала знакомая карта кавказских предгорий: зеленые пятна лесов, коричневые горы, голубые реки, желтые пашни, черные кружочки станиц, и через все это — зигзагами, петлями, острыми углами — прочерчена резкая красная линия.

Я смотрел на карту, и она оживала перед моими глазами: там, где на ней были обозначены точки хуторов, расположились немецкие гарнизоны, и у белых казацких хат, на широких станичных улицах качались на виселицах трупы замученных. Тонкой нежной голубой штриховкой была обозначена невылазная глинистая грязь. Она прилипнет к сапогам партизан, и ноги их станут тяжелыми, будто налитые свинцом. Причудливые узоры коричневых линий обозначали крутые подъемы по скользким мокрым камням, обрывы, пропасти, нависшие скалы, глубокие темные ущелья. А там, где не было никаких значков на карте, притаились вражеские засады. Они могли быть всюду: у околиц станиц, в лесу, в темной зелени кедров, на развилке дорог, за камнями ущелья. И разве я мог предугадать, в какой точке красной линии лежали фашистские снайперы? Линия начиналась на южном склоне горы Стрепет, у нашего лагеря. Отсюда она шла на юго-восток на сто километров.

Сто километров по тылам врага, по кручам, болотам, колючему терну, через бурные горные реки, через укрепленные полосы врага, мимо дзотов и скрытых засад. Каждый метр этих ста километров таил страшную, быть может, мучительную смерть. И только до дерзости смелый горный охотник, с детства знавший предгорья Кавказа, мог решиться на этот путь. А этот путь выбрали для себя два мирных горожанина, всю жизнь свою прожившие в городе и только сейчас, четыре месяца назад, по-настоящему узнавшие, что такое горы, предательские [221] броды горных рек, взрыв мины на кабаньей тропе, автоматная очередь вражеской засады. У одного из них легкие поражены туберкулезом. Другой кажется таким щуплым, что неизвестно, в чем душа у него держится.

Но я был уверен в Ветлугине и Янукевиче. Они пройдут этот путь. Они взвалят на свои плечи десятки килограммов продовольствия, толовые шашки, противотанковые гранаты, патроны, карабины. Они будут карабкаться на кручи, переходить вброд реки, бесшумно ползти мимо немецких дзотов, спать вполглаза, на мокрой земле, каким-то особым, обостренным чутьем по стрекоту сойки, по обломанной ветке, по еле слышному шороху в кустах вовремя обнаружат вражескую засаду и придут туда, куда приведет их красная линия на карте.

Заранее, неторопливо и обстоятельно — так, как у себя на комбинате они собирали материал для очередного проекта, — придя на место диверсии, они произведут разведку. И когда настанет время, на их минах взлетят в воздух фашисты.

Они сделают все это, потому что сердца их полны ненависти, потому что они знают — этого требует от них родная истерзанная Кубань. Этого требует наша родная Коммунистическая партия.

Но зачем понадобилось выбирать место для диверсии в ста километрах от лагеря?

Дело в том, что мы несколько увлеклись диверсиями в непосредственной близости от лагеря. Естественно, фашисты стали сугубо бдительными. Они охраняли чуть не каждый метр дороги. Проводить операции становилось все труднее. Я не мог не согласиться с Геронтием Николаевичем, что самое разумное временно оставить в покое ближайшие районы и ударить там, где пока относительно спокойно и фашисты нас не ждут.

Мы сидели за картой до глубокого вечера. Несколько раз меняли углы и петли красной линии. Намечали места дневок. Спорили о каждом килограмме багажа. Ветлугин, как на экзамене, говорил наизусть адреса, имена, фамилии наших друзей в станицах.

Группа поставила перед собой очень трудную задачу: выйти к железной дороге Белореченская — Туапсе и к шоссе Майкоп — Туапсе и взорвать поезда и автомобильные колонны немцев.

На эту диверсию шел цвет нашего отряда: Ветлугин, Янукевич, Литвинов, Сафронов, Слащев, Понжайло и Мария Янукевич. [222]

В ту последнюю ночь мы, посовещавшись, включили в группу Дмитрия Дмитриевича Конотопченко, родного брата Григория Конотопченко, повешенного в Имеретинской: он прекрасно знал места будущих диверсий — много лет работал там секретарем райкома партии.

Они вышли из лагеря глубокой ночью. Я пошел их провожать до нашей передовой стоянки. Там мы простились. Я пожал каждому руку. А мне хотелось бы обнять всех их, прижать к сердцу. Даже Конотопченко, недавно пришедший к нам в отряд, уже не был для меня чужим человеком. Что же говорить о всех остальных, о моих боевых товарищах, о ближайших друзьях моего Евгения?..

Они ушли, их отсутствие ощущал я как-то обостренно и, чтобы меньше тревожиться о них, старался все мысли и внимание отдавать «минному вузу».

Теперь «студентами» овладел Еременко. Энтузиаст минного дела, он уходил с головою в занятия. «Студенты» слушали его, буквально открыв рот. Я наблюдал за Степаном Сергеевичем и диву давался: передо мной был прежний Еременко — светловолосый, ясноглазый человек, с лицом на редкость приветливым, и вместе с тем это был новый Еременко. Тот, прежний, больше всего в жизни боялся кого-нибудь обидеть, оказаться недостаточно внимательным к товарищу, сказать резкое слово. Этот Еременко был очень требовательным к «студентам».

Не прошло и трех дней с тех пор как начал он обучать «студентов», с ним случилось происшествие, которому и поныне я не нахожу точного объяснения.

Дело было так.

Шли обычные практические занятия в нашей минной школе. Степан Сергеевич принес с собой гранату РДГ и объяснял ее устройство. Курсанты сидели за столом и внимательно слушали. Все шло нормально.

И вдруг Степан Сергеевич нечаянно спустил ударник!.. Он растерянно смотрел на курсантов. Те поняли: сейчас произойдет взрыв — он может уничтожить их всех.

Курсанты бросились к дверям. Образовалась пробка. Только один Павлик Сахотский спокойно взял гранату и швырнул ее в окно.

Вслед за звоном разбитого стекла послышался взрыв капсюля и строгий голос Еременко:

— Занять места. Принести гранату.

Сконфуженные курсанты сели на свои места. [223]

— Я хотел проверить вашу выдержку, товарищи, — ледяным тоном, какого за ним никто не знал, заговорил Степан Сергеевич, — ту самую выдержку и хладнокровие, без которых не может быть настоящего минера-диверсанта. Этой выдержки у вас, к прискорбию, не оказалось. Только один Сахотский проявил достаточно хладнокровия и не растерялся. Плохо, товарищи…

Еременко отвернул донышко у гранаты: из нижней части на стол высыпался песок.

— Граната учебная. Взорвался только капсюль. И если бы это даже случилось здесь, в комнате, ничего страшного не произошло бы. Хотя, конечно, вы не знали об этом…

Тотчас после этой «жестокой» лекции я вызвал Степана Сергеевича в комнату коменданта и постарался с достаточной убедительностью объяснить ему всю неправильность его поступка.

— Да, да! Это варварский способ преподавания, — с искренностью, не вызывавшей сомнения, говорил Еременко. — Вы не можете себе представить, как они, бедняги, испугались… Да, я не должен был так поступать. И вам я причинил неприятность…

Мне было смешно смотреть в его ясные, как горное озеро, глаза — столько было в них смущения. Нарочито сухо я сказал Еременко:

— Пойдемте ночью на минодром вместе. После сегодняшнего инцидента я хотел бы сам присутствовать на ваших занятиях.

Минодром — специально оборудованная площадка — находился у реки.

Здесь было все, с чем придется встретиться будущему минеру-диверсанту на операциях: и участки железной дороги, и шоссе, и профиль, и река с камнями, и нависшие скалы, и большой мост через реку.

Еременко вел занятия интересно.

Разделив курсантов на группы, он каждой дал этой ночью особое задание: первая группа минировала железную дорогу, вторая — шоссе, третья — профиль, четвертая привязывала толовые шашки к стальной балке моста, пятая должна была завалить дорогу и сделать огромную воронку в реке, чтобы закрыть проезд через брод автомашинам и танкам.

Назавтра другой партии курсантов задано было найти места ночного минирования. После этого Еременко предполагал перейти к взрывам. [224]

Я предложил ему обращать особое внимание на технику безопасности и, пожелав успеха в занятиях, пошел спать.

Мне следовало бы еще дня три назад отправиться в лагерь. Но под всякими предлогами я продолжал сидеть на Планческой.

Мне было тяжело бывать на горе Стрепет — там каждый камень напоминал ребят.

Случилось же так, что мое пребывание на Планческой оказалось необходимым: Еременко снова «начудил», как говаривал когда-то Геня.

Разобрав детально со своими учениками устройство обычной мины, Степан Сергеевич приказал одному из курсантов вложить в нее капсюль с бикфордовым шнуром и подорвать камень, выступающий из воды.

Когда все было подготовлено, Еременко проверил работу, велел зажечь шнур и быстро отойти за дерево.

Пламя с дымком побежало по шнуру. Все укрылись в блиндаже. Проходит минута, другая, — взрыва нет.

Степан Сергеевич идет к мине, поднимает ее и бросает в реку.

Раздается оглушительный взрыв. Огромный столб воды поднимается над рекой и обрушивается на Еременко…

Курсанты, будучи уверены, что он погиб, что взрыв сбросил его в реку, начали лихорадочно срывать с себя ватники, стаскивать сапоги. Двое уже разогнались, чтобы прыгнуть в воду, когда из-за камня появился Еременко — веселый, улыбающийся и мокрый с головы до ног: вовремя спрятался за камень.

Я был вне себя от возмущения: ведь всего лишь вчера мы говорили с ним о технике безопасности в минном деле!

Еременко искренне изумился, когда я накинулся на него: на сей раз он даже не осознал своей вины. Прижимая руки к сердцу, говорил, улыбаясь:

— Я же не хотел никого пугать. Опасность могла бы угрожать только мне одному!

Убеждать его было бесполезно. Я сказал, что понятие «партизан» отнюдь не включает в себя понятия «самоубийца», и предупредил Еременко, что поставлю вопрос о нем на партийном бюро. Впрочем, в тот момент это могло бы прозвучать пустой угрозой — никого из членов бюро, кроме меня самого, в отряде не было: комиссара Голубева отозвали в командование [225] куста, где ему было дано спецзадание, новый комиссар Конотопченко, так же как партийный секретарь Сафронов, ушел на диверсию. И кто из нас мог поручиться, что они вернутся…

В конце концов Еременко начал терзаться раскаянием. Нет, он раскаивался не в том, что натворил, он терзался тем, что огорчил меня и напугал курсантов.

Я же не знал, чего еще можно ждать от этого честнейшего и добрейшего человека… И вздохнул облегченно только тогда, когда наши «студенты» закончили «минный вуз».

Это было девятнадцатого ноября. Мы объявили на Планческой праздник: наша школа выпустила первую группу минеров. Каждому из них мы выдали удостоверение, что он может самостоятельно проводить минные диверсии. Тем, кто показал особые успехи, разрешалось быть преподавателем минного дела.

Прощаясь с новыми минерами, я рассказал им о своих сыновьях, о том, как мечтал Евгений создать «минный вуз». Он был бы счастлив, если бы дожил до этого дня.

Евгений любил повторять формулу, найденную им самим: «Два минера равны полку эсэсовцев» .

Наши бывшие «студенты» подхватили эти слова. Расставаясь с учебным залом Планческой, они повесили на стене для следующей группы курсантов плакат, на котором написана была формула Евгения.

Среди этой первой группы были люди талантливые, полюбившие минное дело не меньше нашего Еременко. Тепло прощаясь с нами, они просили не забывать их.

Со связными я отправил товарищу Поздняку рапорт о первом выпуске наших курсантов, а также письмо, в котором испрашивал разрешения испробовать новые методы борьбы с врагом. В ответном письме товарищ Поздняк писал:

«…Еще раз подтверждаю совершенно правильное ваше предложение, что ваш отряд должен действовать группами в четыре-пять человек, присоединяясь к другим нашим отрядам; тогда вы сможете действовать совместно шестью — восемью — десятью отрядами, и плоды работы вашего отряда будут удесятерены…»

Мы расстались со своими курсантами-минерами двадцатого ноября днем — они разошлись по своим отрядам, а двадцатого вечером радио сообщило об ударе по группе немецких войск в районе Орджоникидзе. Уничтожено было сто сорок танков. Враг оставил на поле боя пять тысяч трупов. [226]

Наш лагерь ликовал. Причина бросал своему радиоприемнику благодарные улыбки, будто этот коричневый ящик был тем смертоносным оружием, которое уничтожило танки и пять тысяч фашистов…

Надя Коротова и Мария Ивановна, отпечатав на шапирографе радостную сводку Совинформбюро, отправились разносить листовки по соседним отрядам и станицам.

Они вернулись через два дня и принесли нам приветы от наших бывших «студентов» — те просили передать, что скучают по Планческой.

На прикладе Надиной оптической винтовки я заметил свежую царапину.

— Плохо бережешь оружие, — сказал я. — Дай-ка сюда!

Первым инстинктивным движением Нади было — прижать к груди винтовку, потом, подняв умоляющие глаза, Надя протянула ее мне. На прикладе было четырнадцать глубоких царапин, они лежали аккуратненько одна под другой, тринадцать были чем-то протравлены, вероятно марганцовкой.

— Почему же четырнадцатую не закрасила? — спросил я.

— Не успела... Когда же?.. Четырнадцатого я ж только сегодня сняла… — лепетала Коротова.

— А тринадцать когда? Почему не докладывала?

Надя молчала. Надо было ее видеть! Рослая, цветущая женщина-снайпер стояла, опустив голову, и теребила полу ватника. И вспомнить только — несколько месяцев назад эта «пшеничная барышня» делала десять промахов из десяти возможных!..

— Тех тринадцать я успокоила под горою Папай, когда наш взвод ходил туда на операции, — произнесла Надя.

Сдерживая улыбку, я сказал сердито:

— Вне очереди пойдешь на кухню чистить картошку. Еще раз не доложишь — отберу винтовку.

— Обязательно буду докладывать. Побили немцев под Орджоникидзе, скоро будем выбивать из Краснодара: вот где оптическая винтовка поработает…

Коротова ушла, а в палатке моей, казалось, все звучит ее уверенный голос: «…скоро будем выбивать из Краснодара…»

«Пожалуй, не за Кавказскими горами тот день, а здесь, близко, в наших предгорьях», — подумал я впервые…

* * *

Через день снова у нас радость: наши минеры вернулись… Пять суток длился их тяжкий путь. Пять долгих суток кралась [227] группа по оврагам, взбиралась на кручи, обходила станицы, пересекала дороги. Шли в дождь, слякоть, по скользким камням, по вязкой глине, прислушиваясь к каждому шороху, к отдаленному собачьему лаю.

К концу пятых суток минеры подошли к полотну дороги и залегли в кустах.

Ночь была непроглядная. Моросил дождь. Умученные дорогой, люди спали под дождем, не замечая его. Нужно было выспаться, потому что завтра предстоял тяжелый, ответственный день. Тишина стояла такая, будто вымерло полотно: ни огонька, ни патрулей, ни поездов.

Партизаны решили, что движение здесь идет только днем, и порадовались: ночь была свободной. Но почему нет часовых?..

На рассвете к полотну поползли Янукевич и Понжайло, чтобы наметить места наблюдений, провести первую предварительную разведку.

Они возвратились неожиданно быстро, оба хмурые, злые.

— Ржавые рельсы, — бросил Янукевич.

— Что значит — ржавые? — недоумевал Ветлугин.

— Ржавчина, дорогой Геронтий Николаевич, это то же самое, что и коррозия, — окисление металла… А это значит — и вам следовало бы знать, главный инженер-механик, — что по этой дороге давным-давно не было и нет никакого движения. Дорога мертва. Ясно?

— Подожди, Виктор, ничего не понимаю. Почему нет движения? — взволновалась Мария.

— Об этом, жена моя, рекомендую справиться у фашистов, я не осведомлен. Да это меня не интересует. Важен факт: дорога не действует. И делать нам здесь нечего.

— Что же, весь путь пройден зря?

— Пустяки, на шоссе вдвойне отыграемся, — старался ободрить всех Ветлугин.

К шоссе подошли на рассвете. Выслали тотчас же две пары разведчиков: хотелось скорее приняться за работу.

В сумерки возвратилась первая пара: все те же — Янукевич и Понжайло.

Виктор Иванович сел на камень и… молчал. Молчали все.

— Говори же, Виктор! — не вынесла напряжения Мария.

— Надо возвращаться домой — опоздали. Взорвано все, что можно взорвать: мосты, мостики, даже само полотно дороги. Очевидно, нас опередили армейские саперы при отступлении. Шоссе травой поросло. И мы, друзья, безработные. [228]

Утром по-прежнему моросил мелкий надоедливый дождь. Рваные тучи ползли по небу. Хрипло кашлял Янукевич. Товарищи знали его нрав: сохрани боже высказать сочувствие. Делали вид, будто не слышат кашля.

На сердце у всех было тоскливо: пройти сто километров — и каких сто километров! — потерять столько времени и, ровно ничего не сделав, вернуться в лагерь…

Обратный путь казался теперь еще более длинным, тяжелым, опасным.

Даже молчаливый, застенчивый Литвинов не сдерживался, ворчал:

— Хотя бы одну паршивенькую машину исковеркать, одного бы фашиста укокошить!

Только Конотопченко не терял надежды. Тоном, который сразу всех успокоил, он сказал:

— Вот что, друзья, вы здесь отдохните, а я пойду приятелей навещу, работы пошукаю.

С ним навязались Янукевич и Понжайло: тоскливо же сидеть без дела…

Наступил вечер, а они не возвращались.

— Этого еще не хватает! Что мы Батеньке скажем? — нервничал Геронтий Николаевич.

Ночь тянулась нудная, бессонная, пока не явились невредимыми все трое: то ли радоваться, то ли обругать за пережитые из-за них тревоги…

— Прошу прощения, мы, кажется, слегка опоздали, — галантно извинился Конотопченко.

— И на том спасибо, что живы, — проворчал Слащев.

— Вы лучше спасибо за то скажите, что мы работу нашли.

…Всю ночь группа шла еле заметной тропой. Ноги скользили на мокрых камнях — дождь не переставал. К нему прибавился ветер, пронизывающий до костей. Не видно было ни зги. Но усталость уже не могла одолеть людей, потому что завтра их ждала боевая работа. Какая — Конотопченко пока не говорил. Он только загадочно улыбался:

— Все пригодится: и гранаты, и мины, и бикфордов шнур…

Ранним утром, когда на востоке чуть забрезжило, впереди выросла одинокая избушка; окна наглухо закрыты ставнями. Вокруг — ни души.

Конотопченко подошел к ней и условным стуком постучал в дверь, а через минуту пригласил товарищей: [229]

— Прошу!

В избе наши увидели четверых вооруженных. Они оказались местными партизанами.

После короткой беседы вся картина была ясна.

Советская Армия при отступлении основательно вывела из строя нефтяные промыслы. Немцы пытались их восстановить, но это им не удалось: партизаны рвали вышки и механическое оборудование. Но сил для крупной диверсии у них не было. Потому-то так и обрадовались они гостям. Они предлагали провести всю подготовительную работу своими руками. А работы здесь было непочатый край: восстановленная оккупантами электрическая станция, водокачка, трехарочный мост через глубокое ущелье.

Здешние партизаны истосковались по работе — они готовы были немедленно, как наступит вечер, выйти на диверсию. Но в нашем отряде стали непреложным законом старые традиции, установленные Евгением: сутки ушли на неторопливую, обстоятельную подготовку.

В ночь, назначенную для удара, все так же моросил дождь, выл ветер в ущелье и та же стояла кромешная тьма.

Начали местные партизаны: быстро и бесшумно сняли немецкую охрану у моста и порвали связь.

Под их охраной Слащев, Ветлугин и Сафронов поползли к электростанции и водокачке. И здесь стояли часовые: двух сняли наши, четверых — местные партизаны. В это время Янукевич и Литвинов минировали мост. Конотопченко с местными партизанами устраивал громадный завал на дороге по эту сторону моста: недавняя буря повалила высокие сосны на краю ущелья. И когда несколько дней спустя, уже в нашем лагере, на горе Стрепет, Дмитрий Дмитриевич вспоминал об этой работе, ему самому казалось невероятным, что маленькая горсточка людей ухитрилась на несколько десятков метров перетащить гигантские сосны и крепко связать их колючей проволокой.

Первой закончила работу группа на мосту. Мура Янукевич поползла с донесением об этом к электростанции.

— Героша, у нас все готово…

— Нашего фейерверка, Мура, не ждите. Слащев священнодействует: дорвался, наконец, до своих генераторов, — прошептал Ветлугин.

— Зато немцам придется строить электростанцию заново, или я никогда не был техноруком теплоэлектроцентрали… — шипел Слащев. [230]

— Иди, Мура, и отводи своих.

Через полчаса у электростанции три раза квакнула лягушка. Ей ответила лягушка у водокачки, и тогда охрана поползла к соседнему леску.

Минут через десять раздалось новое кваканье. На мгновение вспыхнули два огонька: это Слащев и Сафронов подожгли бикфордовы шнуры. Вслед за этим к лесу метнулись три тени.

Взрыв настиг их у опушки.

Стало светло. И видно было, как взлетали в воздух камни, куски металла, бревна. Трехкратным эхом повторили взрыв горы.

В поселке, по ту сторону ущелья, загомонили голоса, замелькали огни, зашумели моторы.

Первая машина с автоматчиками, полным ходом пройдя мост, наткнулась на завал.

— Хорошо! — пожал руку кому-то из местных партизан Ветлугин. — Ай, спасибо!

Нелегко было немцам оттащить в сторону эти громадные сосны, связанные колючей проволокой. Разборка затянулась на добрых полчаса. А машины все подходили и подходили к ущелью. На мосту была толчея: десяток автомобилей и среди них два танка — тяжелый и средний.

Немцы работали добросовестно: им осталось оттащить последнюю сосну завала, и фашисты тащили ее в сторону изо всех сил, натягивая проволоку, которую так внимательно проверял перед отходом Янукевич. Труд немцев увенчался, наконец, блестящим результатом: со страшным грохотом рухнул трехарочный мост. В ущелье падали исковерканные машины, танки, автоматчики…

Теперь местный партизан пожал руку Ветлугину и проговорил ласково и с лукавством:

— Хорошо! Ай, спасибо!

В темном дождливом небе над нефтепромыслами взвилась красная ракета.

— Тревога, хлопцы. Пора тикать. Прощевайте! — Конотопченко обнял своих друзей. — Запомните, товарищи: у нас это называется «принципом максимального эффекта» — одним ударом уничтожены электростанция, водокачка, мост, машины и танки. Большего как будто сделать было нельзя. Желаем удачи, друзья…

О том, как они проделали обратный стокилометровый путь, никто из группы даже и не рассказывал: путь этот показался всем легким и коротким. [231]

* * *

Вероятнее всего, немцы принимали факторию на Планческой за наш основной лагерь. Почему же, возникает законный вопрос, они не разгромили факторию? Да потому, что разгромить ее можно было, только стянув сюда большие силы. Но большим вражеским силам в узких горных щелях разместиться было невозможно, а малые силы врага партизаны быстро бы уничтожили. У захватчиков оставался один выход — бомбить Планческую. Особенно часто бомбили они ее в конце ноября.

Слащев был вне себя от ярости.

Один из таких налетов я наблюдал своими глазами.

«Фокке-вульф» спустился к самым крышам. Летчик видел, понятно, все, что происходило в фактории: женщина-казачка, окруженная ребятишками, шла по поляне. «Фокке-вульф» выпустил несколько пулеметных очередей. Женщина была убита. Рядом с нею остались лежать двое ребятишек. На их маленьких личиках застыло изумление, будто спрашивали они нас: почему вы дышите и видите небо и землю, а мы лишены такого счастья?

В ту минуту я всем сердцем разделял гнев Слащева. Он говорил мне:

— Этот «фокке-вульф» прилетал и вчера, и третьего дня. Летчик на нем ничем не брезгует, никакой целью. Три дня назад выпустил пулеметную очередь по несчастной козе, привязанной к плетню… Я расправлюсь с этим шакалом.

И тут же Слащев рассказал мне о плане мести. Я мало верил в то, что это удастся осуществить, но спорить с Николаем Николаевичем не стал.

На другой день с утра плотная фигура Слащева появлялась то здесь, то там, во всех концах фактории.

Он мобилизовал всех — даже сапожников, минеров, плотников, шорников. Бойцы тщательно выверяли свои карабины. Кузнецов — он был болен и пока отсиживался в Планческой — возился с ручным пулеметом. Даже автоматчики и те решили принять участие в «охоте», хотя поразить самолет из автомата — дело сугубо случайное.

На рассвете все заняли огневые позиции на горушке — над ней обычно пролетал «фокке-вульф».

Просидели там весь день, а самолета все не было.

Правда, около полудня Планческую все же бомбили. Но немецкие машины летали так высоко, что бить по ним было бы бессмысленно. [232]

Слащев еще больше разъярился:

— Месяц пролежу на этой горке, а самолет доконаю!

Утром на следующий день снова вышли на горку.

Около десяти часов появился «фокке-вульф». Как всегда, он шел излюбленным курсом, почти скользя брюхом по верхушкам деревьев.

Когда он пролетал над горкой, партизаны дали залп, и «фокке-вульф» завалился на правое крыло. Из левого мотора вырвался черный дым. Самолет, круто развернувшись, лег на обратный курс.

— Ушел, проклятый! Ушел! — вопил, негодуя, Николай Николаевич.

Но «фокке-вульф» снова развернулся и снова пошел прямо на горушку. Все кинулись менять огневые позиции. Видимо, воздушный пират прозевал этот момент: на вершине горки загрохотал взрыв. Не смени позиций, никто не остался бы в живых.

Снова разворот — теперь «фокке-вульф» спешил домой: левый мотор его пылал. На свое горе машина шла очень низко.

Дали второй залп. Вспыхнул правый мотор. Резко идя на снижение, «фокке-вульф» горящим факелом упал в кусты у излучины Афипса, недалеко от Крымской Поляны.

Глава VI

Сегодня, когда прошли уже годы со дня победы нашей армии над фашизмом, я вспоминаю день двадцать третьего ноября 1942 года как один из памятных дней.

Над нашим лагерем нависла туча, да и тучей ее назвать было бы неверно: то ли густой туман, то ли грязная вата, пропитанная влагой…

Неба не стало видно, не были различимы и очертания ближайших гор. Мир ограничился небольшой площадкой, на которой расположен был наш зимний лагерь. Площадка эта казалась оторванной от земли. В тот день, как никогда, мы чувствовали, что от Большой земли мы отделены жестокой и огромной силой…

Осенние сумерки спустились еще раньше обычного.

Я вызвал к себе Мусьяченко, и мы сели проверять наличие наших припасов. Вошел, вернее ворвался, Причина. Скажу по совести, в первую минуту я подумал, что он побывал в складе и приложился к бутыли со спиртом: руки Причины дрожали, щеки и глаза пылали, голос звенел. [233]

— Началось! — прокричал он. — Наши лупят немцев!

Он подал нам листок бумаги, на котором его четким почерком была записана последняя сводка. Мы прочли ее и… обнялись.

Совинформбюро сообщало, что под Сталинградом прорвана немецкая оборонительная линия, разгромлены шесть пехотных и одна танковая дивизия фашистов, взято тринадцать тысяч пленных и триста шестьдесят орудий.

Я сорвался с места и побежал к шапирографу. Теперь и ночь казалась теплой и светлой, и тучу над нами хотелось назвать облачком.

Мария и Надя, щебеча что-то веселое, без устали катали валик шапирографа. Я вырвал его у них из рук и сам отпечатал два оттиска.

— Не протестуйте, женщины, — сказал я, — один я спрячу в свой бумажник и буду носить его до конца дней своих, второй отвезу сейчас Елене Ивановне.

Когда я садился на лошадь, все собрались уже в столовой. Оттуда доносился ликующий голос нашего комиссара Конотопченко:

— Никогда фашистам не поить своих коней из Волги! Никогда не покорить им гордого, свободного Сталинграда!

* * *

Я поручил Павлику Худоерко при случае узнать у старожилов, что они думают о зиме.

Все старики в один голос уверяли: ожидается затяжная осень с большими дождями и гнилая зима.

Нам надо было готовиться к зимнему сезону.

Верхняя одежда была заготовлена еще Евгением в Краснодаре. У нас были полушубки, стеганки, ватные брюки, шерстяные носки, теплые шапки, валенки и сапоги для грязи.

Пока мы ходили в постолах, сшитых из конской кожи. Они напоминали чувяки и были сшиты ворсом наверх, чтобы ноги не скользили на подъемах и спусках с гор.

У нас была своеобразная отрядная форма, одинаковая для всех. К ней привыкли в предгорьях. И когда нас встречали наши соседи, они по внешнему виду узнавали нас издали: «Это из отряда Бати…»

Но в дождь и снег в постолах не походишь. Нужны были русские сапоги. К тому же наша одежда и обувь основательно поистрепались.

Пришлось экипироваться заново. [234]

Я предложил Слащеву наладить на Планческой сапожную мастерскую. Портновская мастерская уже работала. Елена Ивановна отыскала швейные машины, мобилизовала женщин и шила нам новое зимнее обмундирование и белье из простыней.

Жена чувствовала себя лучше, хотя по ночам по-прежнему не спала.

Слащев и Сафронов заботились о ней, как сыновья.

Глядя на Слащева, я диву давался: когда успевает он справляться со всеми своими делами?!

«Минный вуз» принял новых тридцать курсантов, забота о них лежала на Слащеве. В его обязанности входило: принять и отправить на операции наши диверсионные группы, снабдить их транспортом, продовольствием, боеприпасами. И, наконец, на руках Николая Николаевича было большое и разнообразное хозяйство фактории.

Начать с отдельного стада… Сберечь его, когда вокруг шныряли немецкие диверсанты, было далеко не так просто.

Слащев открыл большую сапожную мастерскую. В ней не только шились новые сапоги, но и производился ремонт обуви.

Под руководством Бибикова в мастерской сапожничали Суглобов, Кузменко и Коновиченко. Закройщика Слащев пригласил из другого отряда.

Пекарня Слащева снабжала весь наш отряд хлебом. На его же обязанности лежал ремонт нашего транспорта и ковка лошадей.

За шорника был у него Александр Дмитриевич Куц, в прошлом инструментальщик на комбинате.

Инженер Павел Павлович Недрига так и остался всеми признанным кузнецом и ковалем лошадей. Ему помогал инструментальный мастер Александр Иванович Козмин.

Слащев нашел работу и для бондаря Николая Андреевича Федосова. А Данилу и Сергея Мартыненко превратил в плотников и столяров.

И, кроме всего этого, на Слащеве лежала минная мастерская: она помогала соседям, снабжала их деревянными корпусами и модернизированными упрощенными взрывателями.

Эта мастерская была камнем преткновения для Николая Николаевича: он никак не мог достать тонкой стальной проволоки для пружин к модернизированным упрощенным взрывателям и долгое время ходил расстроенный, неразговорчивый.

Но как-то — помнится, это было в конце ноября, — он встретил меня добродушной улыбкой. [235]

— Неужели раздобыл проволоку, Николай Николаевич?

Он вскинул палец кверху:

— Есть, Батя, мыслишка одна: мы, кажется, скоро раздобудем эту проклятую проволоку, причем не какую-нибудь, а первосортную, и в неограниченном количестве. Но раньше срока не хочу хвастать: моя «афера», может, и не удастся — не говори гоп, пока не перескочишь!

Свое большое и разнообразное хозяйство Николай Николаевич вел безукоризненно, он сам был мастером на все руки: мог заменить любого и в сапожной и в минной мастерских. Однажды неожиданно выяснилось, что Евфросинья Михайловна заболела, — Слащев сам приготовил обед, да такой, что все долго ломали головы: какой же сегодня праздник?

Фактория работала, как часовой механизм, несмотря на то, что вокруг были немцы, что по меньшей мере три раза в неделю ее навещали фашистские самолеты и сплошь и рядом Николаю Николаевичу приходилось вылавливать в окрестностях фактории вражеских диверсантов и разведчиков.

Каждый вечер, когда все жители нашей фактории собирались на ужин, Николай Николаевич сообщал им свои «последние известия»: распределение нарядов и ночных постов и караулов, обязанности каждого по боевой тревоге. Он не освобождал от ночного караула не только бойцов нашего отряда, мимоходом заглянувших на Планческую, но и наших гостей — партизан соседних отрядов, пришедших по делам в нашу факторию. Никаких споров и пререканий не было. Все хорошо знали, что слово коменданта — закон.

Но было это слово законом прежде всего для самого Слащева; прошло всего два-три дня, как он пообещал мне раздобыть драгоценную проволоку, — и я получил от него записку:

«Батя! В двух километрах от Планческой открыл запасную кладовую материалов для мастерских фактории.

В этой кладовой имеется достаточный запас тонкой стальной проволоки для модернизированных упрощенных взрывателей. Качество вполне удовлетворительное.

Слащев» .

Связной рассказал, что кладовая появилась довольно своеобразно.

Николай Николаевич в поисках проволоки снова организовал «охоту» за немецкими самолетами, которые навещали Планческую. Ему повезло: немецкий разведчик был сбит ружейным огнем и упал недалеко от фактории. Он-то и стал кладовой [236] Слащева: время от времени к самолету наезжали наши инженеры и снимали нужные им части.

Я ответил Слащеву на записку запиской же:

«Дорогой Николай Николаевич! Благодарю Вас за проволоку, а также за методы ее добычи. Счастлив со своей стороны порадовать Вас: немцев крепко бьют под Сталинградом, сегодня радио сообщило, что число пленных фашистов выросло до шестидесяти трех тысяч. Надо думать, скоро тронется и наш Северокавказский фронт. Весну, пожалуй, будем встречать в Краснодаре…

Батя» .

* * *

На восьмом километре, между Георгие-Афипской и Северской, у поворота к шоссе, через неглубокую балочку, где лежало высохшее болотце, заросшее ивняком, был перекинут мост: упоры на бетонных основаниях, двутавровые балки и арочка метров четырнадцати длиной.

Мост ничем не примечательный, но, не будь его, движение по железной дороге было бы прервано.

Наши соседи решили взорвать этот мостик.

В их отряде был ученик Еременко. К ним не раз заходил Янукевич, стороной услышав о предстоящем взрыве. Но начальник минной группы оказался на редкость упрямым человеком. Он не пожелал слушать ни нашего ученика, ни Янукевича и все сделал по-своему.

Прежде всего он решил применить аматол — штуку капризную и ненадежную в дождливую погоду, давно уже забракованную нами. Он отверг наши мгновенные взрыватели автоматических мин и заменил их бикфордовым шнуром. И наконец, вопреки здравому смыслу, элементарному расчету и нашей практике, приказал закладывать мины не ближе к середине моста, а у самого края.

Вначале шло все гладко.

Ночью лил дождь. Под утро охрана моста ушла покурить и пообсохнуть в караулку. Минеры заложили мины, протянули шнур, подожгли его и быстро отскочили в кусты.

Прошло несколько минут, пока раздался взрыв. Он был еле слышен. Зато часовые у моста подняли шумную тревогу. Им на помощь прибежали автоматчики с соседних постов. Из Северской загрохотала бронедрезина, и зашумели по шоссе машины.

Что было дальше — неизвестно: минеры соседнего отряда ушли в лес. [237]

Наша же агентурная разведка выяснила, что взорвалась только одна из четырех мин. Остальные отказали. И это было естественно: подвел мокрый аматол.

Результат оказался жалким: слегка повреждена была только одна из четырех двутавровых балок. Первый поезд прошел по мостику через два часа после взрыва…

Но теперь уже другой отряд решил рвать мостик.

Минеры этого отряда, прошедшие нашу школу, настояли на применении только тола и наших взрывателей.

Темной ночью они подползли к мосту. Как обычно, дождались, когда охрана вошла в караулку, и начали было закладывать мины. Но тут на них неожиданно напоролся немецкий патруль.

Уцелели они чудом: воспользовавшись растерянностью немцев, скрылись в кустах. Но мины — наши готовые мины! — оставили на полотне.

Будь на то моя воля, я бы как следует отчитал этих ротозеев: они бы поняли, что минеры должны работать только под зоркой охраной своих часовых.

Словом, мостик над болотом по-прежнему стоял целым и невредимым…

Но он был теперь бельмом на глазу наших соседей: через два дня они снова попытались взорвать злополучный мостик.

Нашим разведчикам не удалось узнать, как подбирались минеры к мосту, как закладывали мины, как рвали их, но известен был результат: частично выбито бетонное основание, балки целы, и наутро по мосту уже прошел немецкий поезд…

Не стоило бы и вспоминать об этом мостике, если бы немцы не использовали неудачные покушения на него для своей агитации. Во всех окрестных станицах появились немецкие листовки:

«Господа станичники! За последнее время в ваши станицы проникают партизаны. Они разбрасывают по улицам и даже наклеивают на заборы лживые сообщения о том, что красная армия разбила немецкие войска под Сталинградом. Это ложь, господа станичники! Сталинград давно занят немецкими войсками, красная армия была окружена и полностью уничтожена при взятии его. В настоящее время наши войска завершают окружение Москвы…

Прежде красная армия снабжала партизан провиантом и боеприпасами. Но красная армия разбита, разбиты и основные силы партизан. Жалкие остатки их — бандиты, воры и разбойники — голодают, испытывают острую нужду в боеприпасах. [238] Примером тому может служить покушение партизан на железнодорожный мост на восьмом километре от Георгие-Афипской: трижды партизаны стремились взорвать этот мост, но мост и ныне там…»

Заканчивались листовки призывом хватать всех чужаков, появляющихся в станицах, и тащить в комендатуру. За это немцы обещали, разумеется, мзду…

Мы щедро расплачивались со станичниками: за лук — мылом, за овес и сено — керосином и гвоздями. Никто из жителей станиц не верил немцам, что мы голодаем. Но среди самых отсталых станичников вера в наши силы неудачей с мостиком на восьмом километре могла быть подточена…

Комиссар Конотопченко сказал мне:

— Тот проклятый мостик, Батя, надо взорвать. Торчит он, как гнилой зуб во рту.

А через несколько часов ко мне явился Ветлугин.

— Батя, пожалейте меня, — говорил он со своею обычной шутливостью, но глаза его были суровы, — сон пропал. Что ни день, то один и тот же кошмар. Вижу этот проклятый мост через болотце у поворота к шоссе. Идут по нему поезда, а из-под арки выглядывает этакая богомерзкая рожа, подмигивает мне и дразнит: «Ich bin nicht kaput! Ich bin nicht kaput!» [«А я еще цел! А я еще цел!» — нем.]

— Понимаю: рвать хотите?

— Необходимо, Батя. Ведь это позор: три неудачи подряд. Немцы потешаются, мерзкие листовки расклеивают.

— Риск большой, Геронтий Николаевич. Теперь немцы установили около моста полувзвод охраны — берегут его так, что ящерица, пожалуй, не подползет.

Ветлугин всегда оставался Ветлугиным: даже накануне смертельной операции он шутил и смеялся.

— За кого вы меня принимаете? Неужели вы думаете, что я, как какое-то пресмыкающееся, буду ползти на животе в эту слякоть и дождь?

Но я не поддавался его шутливому тону и спросил нарочито серьезно:

— Значит, с боем будете рвать?

— Нет, Батенька, с разговорами. С самыми вежливыми, салонными разговорами. У нас с Янукевичем уже все разработано до последней детали.

План Ветлугина, как всегда, был очень дерзок и необычаен… [239] Я в тот же день отправил к мосту группу наших разведчиков.

А через два дня заколдованный мост через болотце на восьмом километре был, наконец, взорван.

Дело происходило так.

К вечеру Ветлугин, Янукевич и двое минеров подошли к мосту. Начальник группы нашей разведки доложил Ветлугину о поведении караула и сообщил подслушанный пароль того дня.

В сумерки наши минеры вышли на полотно и спокойно направились к мосту.

Вид их был несколько необычен. Впереди с немецким автоматом вышагивал Ветлугин, одетый странно: этакая помесь немецкого шпика и богатенького кубанского казака. Вид он имел независимый и наглый. За ним со связанными назад руками брели два наших минера. Их стеганки были грязные и порваны: видно, минеры сопротивлялись при аресте. Процессию замыкал Янукевич тоже с автоматом, и одет примерно так же, как Ветлугин. Но выглядел он сортом похуже.

Их остановил часовой.

— Halt! Parol! [«Стой! Пароль!» — нем.]

— Berg [«Гора»], — уверенно ответил Геронтий Николаевич и молча протянул часовому сургучом запечатанный конверт. На нем было четко выведено: «Geheimreichssache. Dem Chef der Polizei Leutenant Kurt Bieler». [«Секретно. Начальнику полиции лейтенанту Курту Биллеру».]

Часовой вызвал начальника караула.

Явился фельдфебель и при свете карманного фонарика долго — что-то подозрительно долго — стал читать надпись на конверте.

— Tausend Teufel! Sie Sind blind! [«Тысяча чертей! Вы слепы!» — нем.] — нетерпеливо и властно крикнул Ветлугин.

От резкого оклика фельдфебель вздрогнул: кто знает, что это за человек, принесший секретный пакет лейтенанту Курту Биллеру? Надо думать, он важный агент гестапо, если так кричит на обер-фельдфебеля. А эти оборванцы со скрученными руками, вероятно, пойманные партизаны. Надо провести их в караулку и оттуда позвонить господину лейтенанту в полицию… [240]

Начальник караула жестом пригласил наших следовать за ним.

Сгустились сумерки. Накрапывал дождь. Сырой туман полз над болотцем, полотном, мостом.

Наши подошли к часовым. Им только это и нужно было. По сигналу Ветлугина они бросились на немцев. Хорошо изученным еще в команде особого назначения ударом ножей под ложечку свалили часовых на землю. Рядом упал и начальник караула.

Все было проделано так стремительно, что никто из немцев даже не успел вскрикнуть.

Началось минирование. Работа привычная, — через пятнадцать минут все было закончено: четыре мины заложены и замаскированы по всем правилам искусства. А пятую мину (на нее пошел забракованный нами аматол) уложили у противоположного конца моста, рядом с трупами убитых часовых.

Наши быстро отошли в горы. Но не успели они пройти и двух километров, как на мосту поднялась тревога и беспорядочная стрельба: надо думать, немцы обнаружили трупы своих часовых и мину из аматола.

По тревоге из Северской уже неслись автомашины и, обгоняя их, поезд с автоматчиками.

Раздался оглушительный взрыв. Поезд вместе с мостом взлетел на воздух…

— Конец, Батя, моей бессоннице, — улыбаясь, докладывал мне о диверсии Ветлугин. — А главное, престиж партизанский в станицах восстановлен. И больше не будет подвергаться сомнению победа Советской Армии под Сталинградом. Формула «два минера равны полку эсэсовцев» неоспорима!

* * *

Старики были правы: осень затягивалась, начались бесконечные дожди, грязь стояла невылазная.

Немцы, встревоженные нашими диверсиями, начали особенно зорко охранять свои дороги. Подбираться к фашистам стало невероятно трудно.

Все это создавало в отряде пониженное настроение. Несмотря на разъяснительную работу, которую вели все наши коммунисты, не раз доводилось слышать разговоры о том, что сейчас надо было бы отказаться от крупных диверсий и следовало бы прикрыть нашу минную школу: какой смысл готовить минеров, которые все равно будут обречены на «безработицу»? [241]

Необходимо было переломить это настроение. Я был убежден: никакая грязь, никакая бдительность немцев не спасут их, если на диверсию выйдут опытные подрывники, отважные бойцы.

И вот, посоветовавшись с комиссаром, мы в первых числах декабря вызвали к себе Янукевича, Ветлугина, Мусьяченко, Сафронова, Литвинова, Слащева — наших гвардейцев, как называл их товарищ Поздняк, — всех тех, кто вместе с Евгением сколачивал отряд.

Говорили с ними откровенно. Я рассказал им свой план: маленькая группа, не больше восьми человек, выходит на сложную операцию, предусматривающую несколько последовательных комбинированных диверсий на линиях Ильская — Крымская, Крымская — Тимашевка, Крымская — Тамань. Эта операция была заранее согласована со штабом куста и, насколько я понимал, являлась частью обширного плана диверсий, связанных с подготовкой наступления Советской Армии. Мы не знали, разумеется, когда оно начнется, но нужно ли говорить о том, что одна мысль о нем воодушевляла нас и уже никакие трудности не казались нам непреодолимыми.

Чтобы сейчас, в грязь и распутицу, добраться до места операции, придется затратить не одну неделю. Идти надо по глубоким тылам немцев, по незнакомым дорогам, без налаженных связей. Спать придется в грязи, под дождем. Нагрузка на каждого будет очень велика. Но если как следует заблаговременно продумать всю операцию, постараться учесть все неожиданности, соблюсти наши заповеди тщательной предварительной разведки, — задача выполнима. Тем более, что у нас уже есть опыт длительной «экскурсии» к электростанции и мосту у нефтяных промыслов, в которой участвовали Янукевич, Ветлугин, Слащев, Сафронов, хотя, разумеется, риск провала и гибели по-прежнему остается… Все это я изложил как можно более убедительно.

И что же? Наши гвардейцы загорелись. Я дал им три дня, чтобы как следует продумать операцию…

В то же самое время на Планческой начался «бунт сапожников».

Бибиков и его «подмастерья» потребовали отправки их на боевые операции.

— Мы пришли сюда не сапоги шить! — заявил мне Яков Ильич.

Усмирить «бунтовщиков» было не так-то легко. В конце концов мы с комиссаром порешили на том, что они будут продолжать [242] шить сапоги, а в свободное от работы время ходить на занятия в минную школу и что в ближайшее время мы пошлем их для опыта на небольшую диверсию.

«Сапожники» добросовестно шили сапоги и так же добросовестно посещали занятия. И вот настал день, когда они вернулись, блестяще выполнив порученную им операцию.

Операция была простая и довольно легкая. Но «сапожники» пришли после нее на Планческую, измотанные донельзя: сказалась сидячая жизнь и отсутствие тренировки.

Я думал, что после такой прогулки они утихомирятся. Ничуть не бывало: «бунт» вспыхнул с новой силой.

Тогда было решено отправить «сапожников» в Краснодар — как раз в это время руководители городского подполья попросили нас о присылке минеров.

В группу Якова Ильича Бибикова вошли Иван Федорович Суглобов, Николай Андреевич Федосов и переданный в наш отряд бывший начальник политотдела Ново-Титаровской машинно-тракторной станции Брызгунов.

Группа должна была провести ряд диверсий на железной дороге между Краснодаром и Усть-Лабой, соединяющей город с основной магистралью Ростов — Армавир; затем подготовить взрыв восстановленного немцами моста на дороге, ведущей от Краснодара к Горячему Ключу, и наконец, связавшись с группой Лагунова, помочь ей в момент будущих боев за город.

Все это также входило в план диверсий, связанных с подготовкой наступления Советской Армии.

Перед выходом наши «сапожники» проходили дополнительный курс минного дела.

Потом я назначил Георгия Ивановича Ельникова руководителем партизанских групп, организованных нами в это же время.

К Тамани, на Проно-Покровские хутора, он должен был забросить Карпова, тамошнего уроженца.

Предполагалось, что карповский отряд, составленный из жителей этих хуторов, обоснуется в камышах лиманов. Его задача — держать под контролем Львовское шоссе. Я был спокоен за этот отряд: Карпов еще в 1918 году дрался с белыми в партизанских отрядах, прекрасно знал кубанские лиманы и в камышах чувствовал себя как дома.

Вторая группа, подведомственная Ельникову, должна была обосноваться в Стефановке — небольшом хуторке на левом берегу Кубани, против станицы Ново-Марьинской. [243]

Марьинцы, уходя в леса и горы, оставили в Стефановке довольно значительную, хорошо законспирированную группу. Надо было связаться с ними и на базе марьинцев организовать наш, стефановский «филиал». Мы придавали ему большое значение: Стефановка связывает Львовское шоссе с Краснодаром, и против Стефановки через Кубань немцы перебросили мост на плаву.

И, наконец, непосредственно Георгию Ивановичу Ельникову было поручено разгадать тайну понтонных мостов.

Сведения об этих мостах имелись путаные и разноречивые. Ельников должен был подобраться к ним и выяснить, что это за мосты.

* * *

Прошло три дня, и гвардейцы явились ко мне.

— Пишите приказ, мы идем, — коротко заявил Ветлугин.

Приказ был тотчас написан: командиром всей группы назначен Мусьяченко (мой заместитель по снабжению), техническим руководителем — Янукевич, руководителем минных операций — Ветлугин.

С ними пойдут Иван Дмитриевич Понжайло и Мура Янукевич.

Все они усиленно готовились к дальнему рейду.

Слащев, переводя все на граммы, подсчитывал груз и безжалостно вычеркивал все лишнее. Мусьяченко «мудрил» с новыми концентратами, малообъемными, легкими по весу, но максимально питательными. Ветлугин с Литвиновым в минной мастерской готовили взрывчатку. Мура Янукевич возилась со своей медицинской сумкой и приводила в порядок одежду «экскурсантов».

Словом, дела хватало всем…

Я же продолжал заниматься организацией наших филиалов — делом сложным и очень хлопотливым.

Уже давно — недели две — на Планческой началась подготовка к выходу группы Демьяна Пантелеевича Лагунова, которая должна была составить ядро нашего третьего, краснодарского филиала.

Демьян Пантелеевич, начальник цеха комбината и в прошлом железнодорожный машинист, прекрасно знал Краснодар.

В его группу входили Николай Григорьевич Гладких, кочегар комбината и председатель его местного комитета; Ефим Федорович Луговой, газовый мастер, спокойный, уравновешенный человек, старейший по годам в нашем отряде; Дмитрий Григорьевич Литовченко, заведующий военным отделом Сталинского [244] райкома партии в Краснодаре, и Таисия Сухореброва, секретарь Сталинского райкома ВЛКСМ.

Задачи у этой группы были весьма многообразны.

Лагунов должен был непосредственно перед отходом немцев из Краснодара уничтожить все перевозочные средства через Кубань: лодки, катера, пароходики; взорвать мост на плаву, ведущий из города к Георгие-Афипской; помочь нашему яблоновскому филиалу, если немцы все-таки восстановят солидный железнодорожный мост через реку; организовать взрывы шоссейных мостов на подходах к городу; спасти от разрушения оборудование основных промышленных предприятий Краснодара.

Одной группе справиться со всем этим было явно не под силу. Поэтому она должна была тотчас же по приходе в город связаться с подпольными организациями.

Это многообразие задач требовало и многообразных знаний.

И группа Лагунова тоже усиленно готовилась к выходу.

Еременко проходил с ними минноподрывное дело. Они тренировались в метании гранат, изучали пулемет. Я тщательно прорабатывал с ними явки, пароли, связи. Зазубривали адреса, фамилии, имена: никаких записей, конечно, им взять с собой было нельзя.

А тут еще вдобавок ко всем хлопотам и заботам мы с Еленой Ивановной попали, что называется, в переплет. Рассказать об этом случае стоит потому, что он довольно наглядно показывает, в каких условиях нам приходилось жить и работать в горах.

С группой партизан мы вышли из Планческой в наш зимний лагерь: надо было подготовить к отправке на операции две группы, а кстати и сменить белье. Елена Ивановна к тому же хотела проведать двух раненых партизан, находившихся в лагере.

Вышли рано утром. Уже несколько дней не было дождей. Земля подсохла. Идти было легко.

Через Афипс перебрались благополучно: вода низкая и такая светлая, что отчетливо видны разноцветные камешки на дне.

Когда подходили к лагерю, на небе появились большие кучевые облака.

В лагере провозились весь день до глубокого вечера: я подготовлял к выходу наши группы, Елена Ивановна отбирала белье и вдоволь наплакалась, разбирая вещи ребят… [245]

Когда я вышел из командного пункта, все небо было закрыто тучами. Они шли в два яруса: первый ярус был ниже нашего лагеря, второй, задевая вершину горы Стрепет, скрывал плешь старика Афипса.

Что было внизу, я не знал, но из верхнего яруса шел дождь.

Я вызвал по телефону заставу. Мне доложили, что вода в Афипсе не прибывает.

Барометр на командном пункте стоял на «великом дожде».

Утром, еще до рассвета, мы тронулись в обратный путь. Хлестал дождь. Ноги скользили. Даже перила и каменные ступени нашей лестницы мало помогали.

Когда первый раз мы подошли к боковому малому Афипсу, река была покрыта белой пеной. Но все же мы благополучно перешли брод, даже не набрав воды за голенища сапог.

После второй переправы через Афипс Елене Ивановне пришлось разуваться и выжимать шерстяные чулки. После третьей переправы мы были мокры до пояса.

Около Малых Волчьих Ворот предстояла самая тяжелая переправа.

Большой Афипс был неузнаваем: бешено крутясь, перед нами неслась большая мутная река. Вода покрыла не только камни на перекатах, но и прибрежные выступы скал.

Павлик вырубил длинный шест. Мы встали по обе стороны шеста (высокие — лицом к течению, низкие — спиной к нему) и, обеими руками держась за палку, медленно вошли в воду.

На середине Афипса вода доходила до шеи. Было очень холодно. Коченели руки. Оглушительно ревела река. Но мы продвигались, хоть и медленно, но благополучно.

Неожиданно Елена Ивановна с головой провалилась в яму. К счастью, она обеими руками продолжала держаться за шест.

Правой рукой я подхватил жену и вытащил ее из ямы, но моя левая рука сорвалась с шеста. Афипс сбил меня с ног, и я очутился под водой.

У нас существовало строгое правило при переходе с шестом через реку: что бы ни случилось, никому шеста не отпускать и медленно двигаться дальше. И наши шли вперед, наблюдая, как Афипс кружил в водоворотах их командира…

Река несла меня на второй перекат. Там торчали из воды острые скалы.

У первой гряды камней я почувствовал сильный удар в плечо: подо мной лежала коряга. Я ухватился за нее обеими руками. [246]

Афипс ревел, стараясь сбросить меня на стремнину переката. Я напрягал последние силы, чтобы удержаться на коряге.

Наши перебрались на противоположный берег. Павлик протянул мне шест и вытащил меня из воды.

Впереди нас ждали еще по меньшей мере двадцать переходов через Афипс и «афипсики». Но все они были менее тяжелые, чем брод у Волчьих Ворот.

Несколько раз мы переходили их с шестом. Потом стало легче — вода доходила только до пояса, и мы просто держались за руки.

На одном из последних бродов мы шли вместе с Еленой Ивановной. У противоположного берега было сравнительно мелко. Я отпустил руку… и провалился в омут с головой.

Меня понесло. Я с трудом всплыл на поверхность. Что-то тяжелое тянуло меня вниз, и я снова ушел под воду. И тут, под водой, я вспомнил: на поясе висит небольшое ведерко!

Когда мы выходили из лагеря, оно было приторочено к рюкзаку. Но недавно мы пили воду из родника, и я привязал ведерко к поясу. Сейчас оно наполнилось водой и тянуло меня вниз.

Я пытался оторвать ведерко — веревка не поддавалась…

Как мне удалось избавиться от ведерка, до сих пор не понимаю. Обессиленный, я с трудом вылез на песчаную отмель…

В Планческую мы пришли поздним вечером, усталые, продрогшие, мокрые.

* * *

Начиная примерно с середины декабря немцы наседали на нас все сильней и сильней: они чувствовали, что близится наступление Советской Армии, и старались выбить нас из предгорий, чтобы развязать себе руки для решающих боев.

Они стремились создать заслон на горе Ламбина, чтобы не дать впоследствии развернуться здесь наступающим частям Советской Армии и не допустить их в Краснодар.

Разумеется, наши и другие партизанские отряды служили помехой в этом их плане, и они всеми силами старались ликвидировать эту помеху.

Нажим их нарастал с каждым днем. Расход боеприпасов в эти дни — небывалый. Приходилось экономить даже винтовочные патроны. И, если бы не Кириченко, не знаю, как сумели бы мы до сих пор удерживать наши позиции.

Громадный, медлительный, угрюмый, он каждую свободную минуту в лагере молча возился с какими-то замысловатыми [247] минами. В сумерки уходил в лес и на кабаньих тропах, у бродов через «афипсики», на полянах, на склонах ериков закладывал свои «сюрпризы».

Куда только не прятал мины Николай Ефимович! То выдалбливал для них отверстия в стволе дерева, тщательно маскируя корой, то подвешивал на ветвях деревьев, то укладывал под камень, обросший мхом, каким-то особым чутьем угадывая, что именно здесь, за этим камнем, спрячется немецкий снайпер.

Проволочки, выдергивающие предохранитель, он прятал так ловко, используя для этого безобидную веточку, что его помощники, работающие с ним, через пять минут уже не могли найти ее. А Николай Ефимович все зорко примечал и своей медвежьей, вразвалку, походкой спокойно возвращался по заминированной тропе.

Каждый день рвались на его минах немецкие автоматчики. Лучшие немецкие саперы были не в силах обнаружить его «сюрпризы», тем более что Кириченко никогда не повторялся — у него всегда было что-то новое, оригинальное, неожиданное.

У Николая Ефимовича — большой, недюжинный талант изобретателя, конструктора, минера…

Наши разведчики побывали в окрестностях станицы Ново-Дмитриевской. Эта станица раскинулась на высоком пригорке, омываемом двумя водными потоками — рекой Афипс и Плавстроевским каналом. В станице стояла немецкая дивизия, наблюдающая за окрестными хуторами, куда были выдвинуты более мелкие подразделения. Через станицу непрерывным потоком, одна за другой, проходили к фронту немецкие части, подтягивались боеприпасы, вооружение, продовольствие: под Новороссийском по-прежнему шли горячие бои.

Надо было остановить этот поток и этим самым помочь нашей армии.

Посовещавшись, мы решили рвать трехарочный мост через канал — так называемую Плавстроевскую перемычку.

На операцию отправились минеры во главе с Георгием Феофановичем Мельниковым. С ним, конечно, пошел его постоянный спутник Поддубный.

Вслед за тем агентурная разведка донесла, что в Афипскую еще до распутицы немцы подвезли много техники: танков, пушек, минометов. Отправить их вовремя не смогли: профиль размяк, а шоссе и железная дорога разбиты нашими взрывами. [248]

Грузов скопилось тьма-тьмущая. Уже погружено свыше шестидесяти вагонов. Но на Афипской нет паровозов. Из Краснодара паровозы подойти не могут: мосты через Кубань и Афипс взорваны. Немцы, конечно, раздобудут паровоз и отправят поезд: под Новороссийском все еще идут тяжелые бои.

Я рассказал об этом нашим гвардейцам.

— Я не я, если не взорву этот поезд! — горячо заявил Геронтий Николаевич.

В тот же день Мусьяченко доложил, что группа к выходу готова. Я приказал всем одеться по-походному и взять снаряжение, подготовленное для дальнего рейда.

Тщательно проверил каждого. Пришлось задержать выход на сутки: необходимо было исправить кое-какие недочеты. И вот ночью группа Мусьяченко ушла.

Вечером накануне выхода мы собрались за ужином. Всем было выдано по сто граммов спирта (это делалось у нас только в особенно торжественных случаях и каждый раз по моему специальному распоряжению). Мы подняли тост за победу. Перед выходом много курили, молчали… Я проводил их из Планческой…

Погода стояла ужасная: шел мокрый снег с дождем, дороги раскисли.

Наши вышли пешком; их снаряжение и продукты были погружены на две пары быков. В дальнейшем Мусьяченко предстояло перегрузить поклажу с быков на лошадей — я послал с группой четыре верховых лошади. Затем, когда гвардейцы войдут в совершенно незнакомый район, они взвалят груз на свои плечи.

На сердце было тревожно: я сроднился с ними, и они мне были дороги чуть ли не так же, как мои погибшие сыновья… Новый день принес новые заботы, и они отвлекли меня от грустных мыслей.

Утром я получил от Ельникова подробное донесение о понтонных мостах.

Тайна, наконец, раскрыта!

Несмотря на свои победные реляции, немцы понимали, что положение их на Северном Кавказе непрочно, что возможен «блицдрап». Значит, на случай отступления надо было обеспечить переправы через Кубань. А как раз с этими переправами дела у них обстояли неважно. Настоящих, так сказать, стационарных мостов через реку не существовало: они были [249] взорваны нашими саперами при отступлении. В распоряжении немцев остались два наплавных моста — у Стефановки и Яблоновки. Фашистское командование подозревало, что обе эти переправы находятся под нашим неусыпным вниманием. В любой момент они могли взлететь на воздух. Значит, надо было подготовить на всякий случай резерв — такие переправы, которые, с одной стороны, имели бы большую пропускную способность, а с другой — до последнего момента хранились бы в тайне от нас.

И немцы придумали: между Марьинской и Елизаветинской они сосредоточили понтоны для мостов.

Надо отдать справедливость немцам: место они выбрали на редкость удачное — бесчисленные излучины Кубани, покрытые лесом и густым кустарником, прекрасно маскировали и подготовленные понтоны, и понтонеров. Во всяком случае, наши самолеты, не раз пролетавшие над этим местом, ровно ничего не заметили. Больше того, даже получив агентурные сведения о понтонах, наши разведчики обнаружили их с громадным трудом.

Сейчас эта немецкая тайна была полностью разгадана Ельниковым. Он сам пробрался через густой лозняк, прополз по сырому песку отмелей и обнаружил понтоны для шестнадцати мостов. Мосты не наведены, но понтоны полностью подготовлены, и немцы смогут их перебросить через реку буквально за какой-нибудь час.

Хитро придумано!.. Мы сейчас же переслали донесение об этих понтонах через линию фронта командующему нашей армии.

А там вскоре вернулся и Георгий Феофанович Мельников с Плавстроевской перемычки.

— Должен честно сказать, Батя, — заявил он, — если вы спросите меня, как подобрались мы к этой проклятой Плавстроевской перемычке, я только руками разведу!..

Он переоделся, помылся, плотно поел и, сидя в командном пункте, стал рассказывать об операции.

— Представьте себе, степь, голая степь!.. Трава высохла, поникла; остались какие-то коротенькие стебельки. В ней не только нам с Поддубным не спрятаться, а полевая мышь будет видна за километр. И лишь метрах в пятидесяти от моста реденькими островками стоят чахлые кустики. Когда я увидел эту безрадостную обстановку, сердце екнуло. Но, сами понимаете, возвращаться нельзя. Легли и стали наблюдать. Лежали сутки, и обстановка стала ясной для нас. [250]

По одну сторону моста полуказарма — в ней около взвода фашистов. По другую сторону, откуда нам придется подходить, будка и около нее пост — в нем шесть — восемь фашистов. У окраинных домиков станицы, примерно в километре от моста, дежурят автомашины и лежат наготове автоматчики. Короче, ничего утешительного. Но все равно уходить невозможно. А подползти тоже немыслимо…

На наше счастье, к вечеру вторых суток пошел дождь, да такой подходящий дождь — спорый, холодный, с ветром. Лохматые свинцовые тучи плывут над самой землей. Просто прелесть!..

Ночью поползли. Было так темно, что Поддубный несколько раз натыкался носом на каблуки моих сапог, но ни разу не увидел их. Подобрались, прячась в кустиках, и замерли. Лежим так близко от немцев, что слышим не только их разговор, но даже шаги на песчаной дорожке у караулки. Лежим час. А дождь идет. Вымокли до последней нитки. А тут еще ветерок холодный подул. Трава сразу изморозью подернулась. А немцы знай себе беседуют, да скрипят их подошвы о песок…

Лежу злой: им хорошо — они ходят, а каково нам лежать, боясь не только повернуться, но даже вздохнуть поглубже!.. Чувствую — замерзаю. Скулы начинает судорогой сводить. Пришлось челюсть рукой придерживать, чтобы зубы не стучали. А немцы все ходят и ходят…

Вдруг слышу — скрипнула дверь в будке. Еще и еще раз. Разговор смолк. И шагов не слышно. Значит, и немцев проняло: ушли погреться и покурить. Но все ли ушли? Или оставили одного на страже? Это, конечно, разгадать невозможно: темень такая, что ориентироваться приходится только на слух. Пролежали мы еще минут пять — тишина. Думаю, не может быть, чтобы на таком холоде часовой замер, как монумент.

Поползли. Все тело одеревенело от холода, и ноги будто чужие. Но все-таки подползли и начали минировать. Двое спустились к самой воде, к устоям моста, и начали привязывать пакеты с толовыми шашками. Двое других тянули шнуры от пакетов к настилу моста. Третья пара, найдя у края моста вибрирующую доску, осторожно приподняла ее ломиком-фомкой, быстро выкопала ямку, заложила в нее противотанковую мину. Потом все аккуратненько замаскировала и поползла обратно. Полагаю, что минирование продолжалось не дольше двадцати минут. Кончили вовремя: дождь стал стихать, и небо [251] посерело — начинался рассвет. Но было еще так темно, что к лесу шли по компасу.

Мы прошли не больше двух километров, как сзади грохнул взрыв. Судя по силе взрыва, мост покорежило основательно. Но что взорвалось на мосту, не знаю. Во всяком случае, или танк, или тяжелая грузовая машина: по вашему приказу я поставил мину с ограничителями, рассчитанными на большую нагрузку.

И знаете, Батя, когда мы услышали взрыв, сразу согрелись. Великая все-таки штука — чувство морального удовлетворения!..

* * *

Пережили в лагере страшную ночь.

Вечером на севере показалась темно-лиловая туча. Вскоре тяжелые капли ударили в окно. Дождь стучал в стены столовой. Тучи быстро неслись по небу. В печной трубе сердито гудел ветер.

С нижней заставы позвонили:

— Уровень воды в Афипсе поднялся на полметра.

Я вышел из столовой.

Это был не дождь. Шумя, сбивая с ног, неслась вода, наполняя бешеным водяным вихрем крутящуюся темноту. Неслась сверху, снизу, с боков.

Сверкнула молния. На мгновение затрепетали синие зубцы нависших скал, край провала, пелена седых, быстро бегущих туч…

При свете молний было отчетливо видно, как гнул ураган столетние сосны, как, сорвав последние листья с высокой ольхи, кружил их по земле и, подняв мелкие камни, сухие ветки, кем-то оставленную плащ-палатку, расшвырял все это в стороны и, снова собрав в клубок, бросил в пропасть.

Воздух был наполнен гулом. Ревел ветер в ущелье, стонали сосны, с грохотом рухнул старый дуб и покатился с горы, ломая деревья, срывая камни.

Через час была объявлена тревога: в казарме третьего взвода начала оседать крыша.

Привязав себя веревками друг к другу, мы вышли из столовой.

Вокруг не было ни земли, ни неба, ни воздуха — один обезумевший ливень. Потоки воды били в лицо, мешали дышать. Ноги скользили на оголенных камнях, на мокрой глине. Ураган сбивал с ног, валил наземь. [252]

Мы поднимались, падали и снова поднимались, рубили молодые деревья, ставили подпорки под крышу.

Каким-то чудом пробравшись к продовольственным складам, Кузнецов принес страшную весть: гибнут наши запасы продуктов.

И снова, связанные друг с другом веревками, мы бросились в эту страшную крутящуюся тьму.

А вокруг грохотало, гремело, стонало, и эхо сливало все в многоголосый несмолкаемый рев…

Утром ливень кончился как-то сразу. Выглянуло солнце. Около столовой стояли измазанные глиной люди, мокрые, грязные, усталые, и весело улыбались. Не верилось, что страшная ночь позади, что снова светит солнце и над головой раскинулось высокое голубое небо.

Кузнецов мрачно ходил по лагерю и осматривал разрушения…

Старики горцы сказали Павлику: такого урагана они не помнят за всю свою жизнь — он бывает, по их словам, раз в сто лет.

* * *

Гитлеровцы продолжали прижимать нас к горам, продвигаясь к Крепостной и Планческой. Они строили на горушках мощные земляные укрепления и обстреливали нас из орудий и тяжелых пулеметов. Но наша основная линия обороны держалась нерушимо.

Надо сознаться, нам приходилось нелегко: в распоряжении партизанских отрядов было лишь несколько легких пушек, и снаряды были на исходе.

Пришло время вспомнить о снайперах: после смерти Евгения их охота на немцев прекратилась.

Мы организовали группу снайперов под начальством Петра Платоновича Тарасова, заведующего военным кабинетом Краснодарского горкома партии. В группу вошли наши лучшие пулеметчики во главе с Ломакиным и непревзойденный «рекордсмен» по минометной стрельбе — наш комендант Леонид Антонович Кузнецов.

* * *

Наконец был организован и филиал в Стефановке. Командиром назначили Дементия Григорьевича Малышева.

Мне помог командир Ново-Марьинского отряда: выделил проводником и для связи молодого партизана, жителя Стефановки. [253] В хуторе у него остался отец-рыбак, тоже партизан. Под началом Малышева будет работать группа наших минеров второго взвода.

* * *

В штабе армии не поверили моему донесению о понтонных мостах: авиация ничего не обнаружила.

Второй раз в категорической форме я подтвердил первое донесение и просил прислать офицеров-разведчиков.

* * *

Получил известие от агентурной разведки, что поезд, за которым охотилась группа Мусьяченко, скоро выйдет из Афипской. Тотчас же отправил об этом записку Мусьяченко…

* * *

Группа Бибикова благополучно прошла к окрестностям Краснодара.

В двадцатых числах декабря мы торжественно проводили группу Лагунова. Но через день она вернулась обратно, не сумев подобраться к Кубани.

Я приказал Павлику Худоерко во что бы то ни стало провести ее в Краснодар. Время не терпит!..

* * *

Совинформбюро сообщило о новом ударе наших войск: началось наше наступление в среднем течении Дона. Немцы оставили на поле боя двадцать тысяч трупов…

* * *

Пришло донесение от нашей таманской группы, которой командовал Карпов.

…Я много раз бывал на Тамани. И сейчас перед глазами возникла картина, описанная Серафимовичем в «Железном потоке»: тяжелый плуг, запряженный четырьмя парами круторогих быков, резал целину; стальной, сияющий на солнце лемех отворачивал такую жирную, такую маслянистую землю, что хотелось намазать ее на хлеб, как черное масло…

Я видел осень на Тамани: белый парус на горизонте, пушистые головки камышей в лиманах, море золотой кубанской пшеницы, чуть тронутые позолотой высокие тополя, виноград, арбузы, дыни, помидоры, баклажаны, и все это — громадное, сочное, спелое. [254]

Помню, я стоял как-то раз на пригорке с седобородым таманским казаком. Прикрыв рукой глаза от солнца, он долго смотрел вдаль, на золото полей, белые хаты хуторов, серебристую водную гладь за камышами…

«Та нэма края найкращего, як наш край!..»

Тамань была под немцем…

Я вспомнил о таманской земле, когда несколько дней назад наш радист принес мне пойманные им в эфире строки:

…Мы отстоим тебя, Тамань, за то, что ты века
Стояла грудью боевой у русского древка…

Я знал: мы отстоим Тамань. И до боли хотелось, чтобы скорее, как можно скорее начал работать наш Карпов. А он молчал. И только кружным путем приходили вести с Тамани о виселицах, о замученных казачках, о таманцах, угнанных куда-то на запад…

И вот, наконец, это известие!

…До края небес стоят пшеничные поля. Среди них, утопая в тронутых увяданием осени фруктовых садах, полевые станы колхозов.

Перезрела пшеница — тяжелые колосья гнутся к земле. Но нигде не видно ни дымка, ни людей. Гибнет богатый урожай…

Серой лентой перерезает пшеницу Львовское шоссе. Оно начинается у Стефановки, проходит через Мианцеровские хутора, огибает Ильскую и впадает в главную магистраль: Краснодар — Новороссийск.

Немцы берегли это шоссе: добрый десяток эскадронов румын-кавалеристов стоял в Проно-Покровских и Мианцеровских хуторах.

Львовское шоссе — спасение для немцев. Основная дорога из Краснодара в Новороссийск стала почти непроезжей — слишком часто взлетают в воздух немецкие машины на партизанских минах.

И этот пока спокойный обходный путь по Львовскому шоссе — находка для фашистов.

И все же немцы боялись пользоваться им ночью.

Правда, несколько дней назад румыны отважились выслать свои конные патрули на шоссе. Но Карпов встретил их подобающе и, кажется, навсегда отбил охоту к ночным прогулкам.

Днем Львовское шоссе — немецкое, ночью — наше. [255]

Группа Карпова сидела в лиманах.

Сам Карпов — уроженец Проно-Покровских хуторов. У него были налажены прекрасные связи. Его ближайшие помощники — здешние ребятишки. Они знали все тайные тропки в камышах и немедленно докладывали Карпову обо всем, что творилось на хуторах.

Вот и сейчас по меже мчится паренек лет двенадцати. Еще не добежав до караульного, он кричит:

— На хутор пришли тяжелые машины! Скажите командиру…

— Не ори! Командир рядом.

Карпов хорошо знал мальчонку — это сын его старого друга. На него можно было положиться.

— Ну, Андрюшка, что приключилось?

— Машин нагнали к нам немцы — не пересчитать! И всё — тяжелые. Мы подсмотрели: под брезентом ящики. Надо думать, снаряды. Вот ребята и послали меня к вам — боимся, как бы немцы сегодня по шоссе не проскочили.

Солнце клонилось к горизонту.

— Сегодня, Андрюша, все машины у вас останутся: сам знаешь, не любят немцы по ночам гулять. Ну, а за ночь мы что-нибудь придумаем.

— Уж вы постарайтесь, дядя!

— Будь спокоен: все сделаем. Беги домой и скажи ребятам: не пройдут машины.

Ночью минеры вышли из камышей. Карпов повел их извилистым путем: то сворачивая вправо, то влево, то заставляя проделать замысловатую петлю.

Минеры ворчали: трудно было нести на себе винтовки, гранаты, тяжелые мины. Но, кто знает, быть может, какой-нибудь полицейский-предатель, которому, так же как Карпову, известны эти лиманы, эти бескрайные пшеничные поля, неотступно крался по их следу? Надо было сбить его с толку, оторваться от него, запутать следы.

Наконец Карпов дал сигнал остановки.

Ночь тихая, звездная. Ветерок еле шевелит тяжелые колосья. Какой-то зверек шуршит под ногами. В камышах крикнула ночная птица и смолкла.

Минеры ползли к шоссе.

Слева, вплотную к дороге, подошли камыши. Справа на крутом повороте по краю шоссе торчали каменные столбики, ограждающие шоссе от трясины болота.

Минеры заложили мину в колее, на мосту и в трубе, [256] что лежит метрах в двухстах от моста, соединяя оба болота.

По нашему старому, еще Евгением заведенному порядку, Карпов тщательно проверил работу и отвел своих в пшеницу.

Светало. Розовели облака на востоке. Над далекими хуторами поднимались дымки из труб. Минеры ждали…

Послышался шум машин.

— Приготовиться!

Покачиваясь с боку на бок на выбоинах шоссе, появляется тяжелая семитонная машина, закрытая брезентом. За ней вторая, третья, четвертая — целый караван.

Головная машина благополучно переваливает через мост и спокойно идет дальше. За ней идут остальные.

Первая машина — над трубой, последняя — на мосту…

Одновременно прогремели пять взрывов — глухих, низких, будто идущих из-под земли. И звенящим, высоким, многоголосым эхом ответили им сотни разрывов: это рвались снаряды головной машины. Они кромсали на куски тех, кого не тронули мины, они ломали машины, грохоча над степью, над пшеницей, над камышами…

Замолкли взрывы. Тишина. И вдруг сбоку от шоссе раздался звериный крик:

— А-а-а-а-а!..

Это был фашист, взрывной волной сброшенный в трясину. Он опускался все ниже и ниже. Он размахивал руками, цеплялся за кочки. Но болото всасывало его все глубже и глубже…

Маленькая группа чудом уцелевших немецких солдат в панике пряталась среди горящих машин. Но партизаны уже подползли к шоссе — и снова загремели взрывы: это рвались гранаты, и минеры из карабинов на выбор били немецких автоматчиков.

Трое фашистов бросились в сторону, в камыши. Они бегут напрямик и проваливаются в предательские «окна»…

А наши, вытянувшись цепочкой, быстро шли по тропинке к лиманам. Сзади на шоссе черным едким дымом чадили догорающие обломки машин…

Надо было спешить: из хуторов мчались по шоссе танки и машины с автоматчиками.

Они подошли к месту взрыва. Немцы открыли огонь по камышу — они не решались войти в его густые заросли. Только восемь отчаянных головорезов с автоматами наперевес бросились в болото. Трех из них удалось немцам вытащить, швырнув [257] им концы длинных веревок, остальных затянула бездонная трясина.

Но всего этого наши минеры уже не видели. Им рассказал об этом все тот же Андрюшка, пробравшийся ночью в лиманы.

Его серые глаза сияли. Он был горд: в этой победе на шоссе есть доля и его участия.

— Ни одна машина не вернулась на хутора! Ни одна! — рассказывал он Карпову. — А самый главный немец — вы видели его, дядя: длинный и худой, как палка, — кричал и топал ногами на крыльце. Потом вечером за клуню дяди Игната увели пять румын, трех немцев и расстреляли. Это те самые, которые должны были смотреть за шоссе и не усмотрели. А как они могли усмотреть, когда ночью никто за околицу носа не показывает? Только вы, дядя, глядите в оба: как бы этот длинный чего плохого не сделал. Он ведь знает, где вы прячетесь. Мы тоже будем смотреть: чуть что, я прибегу…

Жизнь в камышах, тянущихся на многие километры, исполнена своеобразия.

Как тихо здесь!.. Вот рыжая чепура стоит у воды. Солнце освещает ее черный хохол, серовато-белую шею с розовым налетом. Бурые перья на крыльях отдают зеленоватым блеском. Вытянув вперед длинный желто-восковой клюв, подняв красно-желтую ногу, она замерла, зорко высматривая добычу. А вокруг стоят камыши, кивают пушистыми головками и живут своей жизнью…

Плеснула рыба у самого берега. Это щука преследует стаю рыбешек. Неслышно ползет светло-оливковый желтопуз. Вспорхнула какая-то птичка с ярко-красным брюшком. Снова плеснула рыба. И опять тишина…

Рыжая чепура поднимает голову. Блестят на солнце ее оранжево-желтые глаза. Она смотрит вверх.

Над лиманом, широко распластав ослепительные, почти двухметровые крылья, летит красавица белая цапля. А над ней в высоком синем небе парит ястреб…

В камышах раздается шорох. Он все ближе. Чепура взмахивает своими черными крыльями и улетает.

К воде подходят двое ребятишек: Андрей и двенадцатилетняя девчушка в голубом выцветшем на солнце платье, с красными монистами на загорелой шее.

Ребята нерешительно останавливаются. Вокруг, стеной выше человеческого роста, стоят камыши. Здесь можно заблудиться, в этих лиманах. [258]

— Что нового, Андрейка?

Из камышей неожиданно появляется Карпов.

— Беда, дядя! Беда!

— А ты толком говори, Андрей: что за беда?

— В хутора нагнали полицейских видимо-невидимо! Приехали на машинах немецкие автоматчики. Их главный позвал к себе Максима. Долго говорили. Потом вышли из хутора и смотрели сюда, на лиманы. И опять о чем-то говорили. А что говорили, не разобрали мы. Чуть подойдем, сейчас же гонят. Немец даже револьвер показал… Беда…

— Ну, какая же беда, Андрейка?

— Да как же не беда? Максим здесь каждую камышинку знает. Приведет он проклятых, и перебьют они вас…

— Значит, в гости к нам собрались, — задумчиво говорит Карпов. — Что же, будем принимать «дорогих» гостей. А вы не тревожьтесь. Спасибо, что пришли! Бегите домой и скажите ребятам, чтобы во все глаза смотрели за немцами. Чуть что — опять к нам. Ну, ребятишки, будьте здоровы…

На рассвете, когда над степью уже плыли розовые облака, залитые солнцем, а над водой еще висели клочья утреннего тумана, в камыши широкой дугой вошли немцы и полицейские.

Впереди шагал Максим — высокий сумрачный мужчина со смуглым лицом и короткой черной бородой.

Он недавно приехал в эти края, ни с кем не дружил, ходил насупленный, молчаливый, злой. Был хорошим кузнецом и страстным охотником. Исходил с ружьем все окрестные лиманы, знал здесь каждую тростинку. Но и после удачной охоты возвращался он домой таким же сумрачным, хмурым, молчаливым, и ни разу не видели станичники улыбки на лице у этого нелюдима.

Когда немцы заняли хутора, многим стало ясно, что Максим лютой, звериной ненавистью ненавидел Советскую власть. И в первый раз улыбнулся Максим, когда стоял он перед виселицей и смотрел, как качается на перекладине тело молодой казачки-комсомолки. Вскоре в станице узнали, что в прошлом Максим был крупным кулаком.

И вот теперь он вел немцев к тому заветному островку, где укрепились партизаны. Он хорошо знал этот островок, несколько дней назад он прополз по камышам и видел, как в шалаш на островке входили люди с карабинами…

Максим вел немцев так, чтобы отрезать партизанам все тропинки отступления. Он хотел взять их в кольцо. [259]

Немцы шли по камышам, таща за собой легкие лодки. Хлюпала вода под ногами. Шуршал сухой камыш. И лиманы оживали.

Один за другим поднялись гуси. Пролетели белые цапли, рыжие чепуры, кряквы. Последней поднялась выпь.

Заслышав шаги людей, она присела и, вытянув вверх туловище, шею, голову и клюв в одну линию, стала похожа на сухой пучок камыша. Но люди подходили все ближе и ближе — и выпь поднялась. Она летела бесшумным полетом, все время взмахивая крыльями. Отлетев далеко в сторону, опустилась до самых верхушек камышей, внезапно сложила крылья, камнем упала вниз. И над камышами пронесся ее встревоженный крик, похожий на карканье…

Немцы подошли к островку — их отделяла от него лишь узкая полоска воды. Берега густо заросли камышом. Только в одном месте желтела песчаная отмель…

Максим посоветовал немцам разделиться на две группы: первая должна была высадиться на отмели, вторая — обогнуть островок.

Немцы спустили на воду лодки. Первая группа осторожно, держа автоматы наготове, вышла на песок.

Островок молчал…

Страшно было идти в глубь островка: немцев пугала тишина и тревожные крики выпи в камышах. Группа автоматчиков, низко пригибаясь к земле, кралась дальше. С ними шел Максим.

За бугорком показался шалаш. Немцы залегли. Они лежали десять, пятнадцать, двадцать минут — никого. Только выпь кричала в камышах…

Первым поднялся ефрейтор — здоровый детина с Железным крестом на груди.

Осторожно отодвинув сплетенную из камыша дверь, он вошел в шалаш.

Шалаш пуст. Но совсем недавно здесь были люди: на столе лежали нарезанные помидоры, куски сала, хлеб и стояла бутылка из-под водки — она наполовину пуста.

В шалаш вошел Максим с автоматчиком. Под лавкой автоматчик увидел плетеную корзину. Из корзины заманчиво торчали красные сургучные головки водочных бутылок. Судя по всему, автоматчик нагнулся и дернул корзину. Оглушительный взрыв прогремел над лиманом. Он разметал шалаш, разорвал на части ефрейтора, Максима, автоматчика… [260]

Одновременно взлетела на воздух песчаная отмель, где пристали немецкие лодки. И, как эхо, прогремели взрывы на другом конце островка: это взорвалась на минах вторая группа немцев и полицейских.

Уцелевшие немцы метались на берегу. Они бросились к лодкам. Но камыши ожили. Из них полетели гранаты и затрещали карабины.

Ни один немец и полицейский не ушел живым с островка.

И снова тишина опустилась над лиманом. Даже выпь не кричит: испугалась грохота мин и улетела далеко-далеко. Только у самого берега серебрится поверхность воды: это всплыла оглушенная взрывами рыба…

* * *

У фашистов поистине какой-то квадратный ум: во всех случаях один и тот же примитивный штамп. И почти всегда можно предугадать их поведение…

…Еще до рассвета наша снайперская группа залегла метрах в трехстах пятидесяти от дзотов, недавно сооруженных немцами для прикрытия подступов к горе Ламбина.

Моросил дождь. С веток падали крупные капли. По небу ползли низкие свинцовые тучи. Холодно…

Все лежим неподвижно. Дзоты — как на ладони. В окуляр снайперской винтовки отчетливо видна даже трава на брустверах.

Партизаны лежат уже добрый час — немцы не показываются.

Но вот, чуть приподняв голову, из-за куста высовывается немецкий часовой. Он внимательно смотрит в нашу сторону. Цель идеальная — снять его ничего не стоит. Но наши молчат. Уж очень нестоящая дичь.

Ждем еще минут двадцать.

Около бугорка, где расположен дзот, чуть правее его выступа, из-за кустов маскировки на какую-то секунду появляется офицерская каска.

Выстрел. Каска резко дергается назад: офицер убит.

К нему бросается несколько солдат.

Гремят выстрелы — солдаты падают.

Мы уже знаем, что будет дальше: немецкие наблюдатели обнаружат нас, вступят в бой фашистские минометы. Быстро меняем позиции. В кустах, где мы только что сидели, уже рвутся мины. [261]

Через несколько минут — снова тишина. Мы терпеливо ждем.

Проходит не меньше часа, прежде чем наши пулеметчики, сидящие на деревьях, увидели, как из двух крайних дзотов, по команде, вытянувшись цепочкой, идут с котелками за обедом десятка два солдат. Впереди — широкоплечий рыжий фельдфебель.

Две длинные пулеметные очереди сливаются в одну. Немцы падают — они уже никогда больше не будут обедать.

Мы уходим в горы. На сегодня «охота» кончена. Завтра повторится то же, с некоторыми вариациями…

Но такая снайперская охота дает малоощутимые результаты. Два десятка убитых немцев не решают дела: фашисты ведут методическое наступление на предгорья и подбираются к многогорью Ламбина.

Мы с Кириченко решили провести более крупную операцию. Николай Ефимович уже давно носится с идеей блокады дзотов.

Ночью Кириченко со своими минерами незаметно проскальзывает мимо немецких секретов, пробирается в тыл дзотов и «колдует» там почти до рассвета.

Наши снайперы занимают позиции…

Все начинается, как обычно: мы снимаем двух офицеров, немцы постреливают из минометов.

Но нам надо обязательно вывести фрицев из себя.

Разбиваемся на две группы. Первая группа снайперов снимает одного за другим немецких наблюдателей на переднем крае, вторая бьет по амбразурам дзотов.

Немцы начинают нервничать. Они не видят, что делается на переднем крае: их наблюдатели сняты, и они решают отвести минометы за дзоты и оттуда навесным огнем бить по кустам, по деревьям, по камням, где сидят наши стрелки.

С превеликой осторожностью они вытаскивают свои минометы за дзоты, в тыл своих укреплений, и под защитой тяжелых пулеметов выбирают новые позиции.

Но тут начинают действовать «сюрпризы» Николая Ефимовича. Гремят взрывы: это взлетают на воздух немецкие минометчики в тылу своих дзотов.

Немцы растерялись. На переднем крае нет их наблюдателей. Наши подползают к дзотам и швыряют в них гранаты.

Фашисты в панике выскакивают наружу и рвутся на новых минах Кириченко. [262]

Но тут неожиданно начинают бить немецкие фланговые пулеметы. Их не достанешь винтовкой, к ним и не подползешь — они слишком далеко.

Гранатометчики прижаты к земле. Дзоты оживают. Наши попали в ловушку. Спасти может только миномет Кузнецова. Но Леонид Антонович исчез. Только что был здесь — и как в воду канул.

А фашистские пулеметы продолжают бить длинными очередями. Особенно неистовствует тот, что спрятан за острым выступом скалы: его-то нам уж никак не достать.

Вырваться из западни не удастся…

Вдруг сверху, из густых кустов можжевельника, с воем вылетает мина. И тотчас же смолкает немецкий пулемет за скалой.

Снова воют мины — и замолкает второй пулемет.

Минометчик без промаха бьет из можжевеловых кустов. Фашистские пулеметы молчат. Наши вырываются из огненного кольца.

Немцы пришли в себя. Уже заговорили их шестиствольные минометы. В бой вступает артиллерия.

Против этого мы бессильны. Скрываясь в кустах, прячась в глубоких ериках, мы уходим в горы.

— Вы на меня не сердитесь, — говорит догнавший меня Леонид Антонович, — но только с моей старой позиции я бы не достал пулемет за скалой. А из можжевельника он передо мной как на ладошке стоял. Я его через скалы и накрыл миной!..

Мы уже давно вышли из зоны обстрела, а сзади все еще гремит артиллерия, и снаряды дробят скалы и в щепы разбивают столетние дубы…

* * *

Наконец-то в двадцатых числах декабря была получена первая весточка от Мусьяченко: приехал Иван Дмитриевич Понжайло и подробно рассказал об охоте за особым поездом…

До Сорочинских хуторов гвардейцы шли пять суток в дождь, снег, грязь, холод.

Мусьяченко на хуторах действительно оказался своим человеком: лет пять назад он работал тут с картографической партией, излазил вдоль и поперек все горушки, и у него здесь остались друзья. Правда, предварительно их пришлось как следует проверить… [263]

Вышли на разведку.

От Сорочинских хуторов до железной дороги по прямой не больше десяти километров. Но пришлось прошагать добрых двадцать: обходили хутора, отдельные домики, даже поляны.

Для удара по особому поезду Мусьяченко наметил участок дороги между Ильской и Холмской, у разъезда Хабль.

Место было удачное: здесь шоссе лежит всего лишь в километре от дороги. Но железнодорожное полотно проходит по открытой степи, и подобраться к нему чертовски трудно.

Пробирались по Кипящей Щели и Гнилой балке. Днем лежали в кустах на мокрой земле, ночью двигались, как черепахи.

Разведка велась двумя группами. Первая направилась к железной дороге, а Ветлугин с Янукевичем вели наблюдения за мостом между Гнилой и Широкой балками.

Наблюдали двое суток.

Результаты оказались безрадостные. Немцы зорко охраняли этот участок. На разъезде Хабль находилась усиленная охрана. Около моста — он в полутора километрах от разъезда — большой пост в составе шести, а ночью и восьми часовых. Кроме этого обычные посты на железной дороге через каждые сто метров. И наконец, группа обходчиков.

Словом, охрана была поставлена на совесть. И все же однажды ночью Ветлугин подполз под самый мост, чтобы разведать все досконально.

Когда они получили мою записку, что выход поезда ожидается со дня на день, Мусьяченко послал Понжайло в Ильскую. Особый поезд уже стоял на путях.

Иван Дмитриевич вернулся к вечеру. И в эту же ночь гвардейцы вышли на диверсию.

Мусьяченко и Мария Янукевич подобрались к постам немцев со стороны Ильской, чтобы прикрыть отход минеров в случае провала. Понжайло с Сафроновым вышли влево к разъезду Хабль — ко второму посту. Ветлугин с Литвиновым подползли к насыпи, чтобы рывком выскочить к верхней части моста. Янукевич и Слащев спустились в балку, поближе к устоям.

Подход прошел блестяще. Но дальше было хуже…

Небо затянули тучи. Лил дождь. Поднялся холодный ветер.

Только в четвертом часу утра немцы на посту у моста пошли погреться. [264]

Ветлугин с Литвиновым выскочили к мосту. Литвинов снял с себя мокрую стеганку, разостлал ее около шпалы и, быстро работая финским ножом, выгреб яму. Ветлугин положил в нее свою мину, выверил расстояние между нею и башмаком рельса, осторожно засыпал землей и тщательно замаскировал. А в это время Янукевич и Слащев привязали пакеты с толом к устоям моста, соединили их с миной Ветлугина детонирующими шнурами и запрятали их в балках, под самым настилом.

Все было закончено в пятнадцать минут.

Ветлугин подал сигнал отхода.

Отходя от моста, Ветлугин и Литвинов разделились. Они взяли с собой прикрытие по два человека и пробрались один выше, другой ниже моста на четыреста метров. Здесь они заложили дополнительные мины с расчетом на замедление с повторным взрывом.

Собрались на горке. Мокрые, усталые, продрогшие, уселись на поваленное дерево и стали ждать.

Наконец, когда совсем рассвело, со стороны Ильской показался поезд. Это был тот самый особый эшелон, за которым шла охота.

Он шел быстро, притормаживая на крутом уклоне. Въехал на мост. Раздался взрыв. В воздух полетели обломки моста и паровоза. Вагоны валились с кручи вниз. Они образовали бесформенную груду, заполнившую обрыв, через который был переброшен мост.

И вдруг в пламени и дыму начались взрывы: это рвались снаряды в вагонах.

— Я много видел взрывов на своем веку, — рассказывал Понжайло, — но то, что было на мосту, у разъезда Хабль, я видел впервые. И едва ли увижу еще раз: казалось, весь поезд был начинен снарядами…

Партизаны продолжали ждать. Около моста бегали перепуганные часовые: они знали — их ждет расстрел, и без толку стреляли по кустам.

Через полчаса — сначала из Ильской, а затем из Холмской — показались вспомогательные поезда. Почти одновременно они взорвались на минах Ветлугина и Литвинова.

Гвардейцы отошли, заминировав шоссе. Издали слышали несколько взрывов: надо думать, взорвались машины…

Первая операция удалась. Гвардейцы стали готовиться ко второй… [265]

* * *

Старший минер третьего взвода Георгий Карпович Власов руководил нашим филиалом на хуторе Яблоновский. В его распоряжении были три наших бойца и два партизана отряда «Грозный», уроженцы хутора — братья Иван и Петр.

На попечении Власова — мост через Кубань у Яблоновки.

Партизаны Власова взорвали этот мост. Немцы пытались его восстановить. На строительной площадке суетилось несколько человек. Но работа у них не клеилась. И тогда против хутора немцы перебросили через Кубань временный мост на плаву: баржи на якорях, скрепленные стальными канатами.

Этот свой наплавной мост немцы берегли как зеницу ока. И все же перебить стальные канаты было бы не так уж трудно. Но я строго-настрого приказал Власову терпеливо ждать и готовиться: мост должен быть взорван, когда наша армия начнет наступление и когда вывод из строя моста даже на сутки будет равносилен для немцев катастрофе.

* * *

В эти дни мы получили подробное донесение от командира нашего филиала в Стефановке.

Мост, переброшенный немцами через Кубань против этого хутора, такой же, как у Яблоновки, только сортом похуже: и баржи поменьше, и движение по нему идет только в одну сторону. Но немцы его охраняют, пожалуй, еще зорче, чем у Яблоновки. Прежде всего со стороны Ново-Марьинской построены земляные укрепления с тяжелыми пулеметами. Кусты между Стефановкой и мостом начисто вырублены с немецкой аккуратностью. Словом, над этим мостиком придется повозиться!..

Рыбаки хутора встретили наших минеров очень радушно — они вместе ездили на рыбную ловлю. Налаживались и другие связи: наши стали подпаивать немецкого старосту.

У стефановцев задача та же, что и у яблоновцев: тщательно подготовить диверсию и ждать сигнала.

* * *

В последних числах декабря от наших гвардейцев пришел нарочный и принес интересные вести.

Мусьяченко передвинул всю группу к Абинской и решил провести вторую диверсию на ветке, как только немцы откроют по ней движение. Это дерзко, но правильно. [266]

Агентурная разведка сообщила Мусьяченко, что на станцию Холмская по восстановленному пути прибыл первый поезд. Судя по всему, немцы придумали какой-то новый способ охраны поездов. Что это за способ, разведке установить не удалось…

К полотну подползли Янукевич, Ветлугин, Мусьяченко. Они пролежали под дождем сутки — поезда не было. Но зато они обнаружили много нового и неожиданного.

Прежде всего, кроме расстановки обычных постов через каждые сто метров и групп обходчиков немцы придумали хитрую штуку: оголили башмаки рельсов, чтобы нельзя было подложить под них мину. Затем время от времени по дороге пускали бронедрезину, проверяя посты, обходчиков и железнодорожный путь. И наконец, в том месте, где полотно близко подходило к шоссе, все подходы к дороге были заминированы и ограждены колючей проволокой. Немецкие часовые без предварительного оклика стреляли в каждого, кто приближался к проволоке.

Но самое интересное разведчики увидели позже. Неожиданно со стороны Холмской взвились дымовые ракеты и послышались автоматные очереди. Немцы на дороге заволновались, забегали. Прогремела бронедрезина. На шоссе показались автомашины. Они привезли автоматчиков. Сплошной цепью, по два на каждые тридцать — сорок метров, они встали по обе стороны железнодорожного пути…

Только тогда из Холмской тронулся тяжелый поезд. Он шел медленно, делая не больше трех — пяти километров в час.

Вид поезда был необычен: впереди двигались три платформы, доверху груженные камнем, за ними два пульмана, бронированные и вооруженные не только тяжелыми пулеметами, но даже пушкой, и только после этого паровоз и обычные вагоны.

Но и этого мало!

По обеим сторонам паровоза, по бровке полотна, ехали мотоциклисты с пулеметами, а на подножках вагонов висели автоматчики, облепив поезд, как мухи мед.

Наши гвардейцы приуныли. И было от чего!..

Прежде всего при такой охране невероятно трудно подобраться к полотну. А затем — наши обычные мины мгновенного действия при таком движении поезда были непригодны: они взорвут лишь первые платформы с камнем (надо думать, их вес был равен весу паровоза, на который рассчитывались наши мины). При той скорости, с которой идет поезд, пожалуй, [267] даже паровоз не сойдет с рельсов. Вагоны же наверняка останутся целы.

Словом, немцы как будто нас перехитрили…

Когда наши ползли обратно, Ветлугин неожиданно хлопнул себя по лбу. Мусьяченко понял, что Геронтий Николаевич придумал что-то.

Так оно и было. Геронтий Николаевич тотчас же засел за расчеты. Ругался, что «обстановка для научной работы недостаточно подходящая»: он сидел под кустом, шел дождь, было холодно, бумага подмокла, руки коченели.

Часа через два расчеты были закончены. Ветлугину помогали Литвинов и Янукевич.

С нарочным Геронтий Николаевич прислал чертежи и расчет, адресованные Еременко. В прилагаемой записке было сказано:

«Степан Сергеевич, проверьте мои выкладки. Если ошибок нет, введите изучение новой мины в учебный план нашей минной школы. Уверен, что мы возьмем эту штуку на вооружение. Надеюсь, что мне удастся весь поезд поднять на воздух. Не задержите ответом.

Ваш Ветлугин» .

Мы с Еременко внимательно проверили расчет Ветлугина. Это был остроумный проект новой мины замедленного действия.

Еременко был в восторге: он обещал немедленно познакомить наших «студентов» с новым изобретением.

Я еще раз перечитал короткую записку Геронтия Николаевича, присланную на мое имя. В конце размашистым почерком стояло: «Честное слово, хорошо быть инженером!»

Прошло три дня, и к нам снова пришел нарочный от Мусьяченко. Он принес две короткие записки.

Первая была адресована мне:

«Операция № 2 прошла удачно: весь поезд целиком поднят на воздух. Подробности расскажет нарочный.

Мусьяченко» .

Вторая записка — от Геронтия Николаевича к Еременко:

«Степан Сергеевич! Схема и расчет сегодня проверены: в основном — подходяще. Прошу изменить только две детали.

Чертеж прилагаю.

Ветлугин» . [268]

Нарочный рассказал:

— Проползти через все немецкие заграждения и подобраться к полотну помогли непроглядная ночь и дождь. Холодный дождь лил как из ведра. Дул пронизывающий ветер. Выбрали подходящий момент, когда часовые ушли обсохнуть, и заминировали полотно шестью новыми минами по схеме Ветлугина так, чтобы все шесть мин взорвались одновременно. Отползли в кусты и стали ждать. Дождь хлестал по-прежнему. Выпили спирту. Но было все так же холодно. На рассвете показался поезд: впереди платформы с камнем, бронированные пульманы, паровоз и добрых четыре десятка вагонов. На бровках мотоциклисты, на ступеньках вагонов автоматчики. Поезд медленно вошел на заминированный участок — и весь целиком поднялся на воздух. Все, что было на полотне, как ветром сдуло! В насыпи зияло шесть огромных отверстий…

Группа Мусьяченко ушла на новые операции…

* * *

От товарища Поздняка в эти дни был получен приказ снова сорвать перевозки по железной дороге. У меня в лагере буквально ни одного опытного минера — все на операциях.

Позвал к себе Кириченко.

— Николай Ефимович, выберите двух минеров, — сказал я ему, — пусть слабеньких, дайте им в помощь трех человек из другого взвода, быстренько их поднатаскайте, объясните что к чему и отправьте на диверсию. Это вразрез всем нашим заповедям, но ничего не поделаешь.

У Кириченко глаза разгорелись.

— Батя, отправьте меня: я быстро слетаю и завтра ночью буду обратно!

— Забудьте об этом думать, Николай Ефимович, — сказал я. — Идет минная война, и вы здесь нужнее. Одним словом, когда группа будет готова, пришлите ее ко мне.

Кириченко ушел мрачнее тучи.

Уже на следующий день я беседовал с группой, подобранной Кириченко. Партизаны обещали постараться сделать так, как их учил Николай Ефимович. Но, к сожалению, Кириченко их мало чему успел обучить. У них не было практики. И они боялись провалить серьезную операцию.

Они были правы. Решил завтра на рассвете повести их сам. А Николай Ефимович должен все-таки остаться…

Рано утром собрался вести группу и случайно обнаружил, [269] что Кириченко пропал. Обыскали Планческую, Крепостную, запросили заставы — никаких следов.

Отправили на поиски разведчиков. Они облазили весь передний край, обшарили «нейтральную зону», побывали даже у немцев, но нигде ни малейших следов Кириченко.

В голову лезли самые несуразные мысли: уж не выкрали ли немцы Николая Ефимовича, как когда-то украли нашего Лусту!..

Поиски Кириченко продолжались и на следующий день.

Немцы подбирались к нашему переднему краю. Каким-то чудом им удалось разминировать заминированную нами тропу, и группа немецких автоматчиков угрожала нашим столбовым дорогам.

Как не хватало нам Кириченко! И куда он запропастился?..

Нежданно-негаданно он явился сам.

Грязный с головы до пят, Кириченко вошел ко мне на командный пункт. Молча снял рюкзак, поставил в угол автомат и посмотрел на меня виноватыми глазами.

— Товарищ командир отряда, приказ штаба куста мною выполнен: поезд с немцами вчера ночью взорван. Я не мог вернуться в ту же ночь: грязь по колено, да к тому же немцы за мной так охотились, что, право же, я сам удивляюсь, что живым вырвался… Вы не подумайте, Батя, что самовольство мое от упрямства или от каприза какого-нибудь дурацкого. Я просто решил, что вам самому рисковать незачем. А мне ведь это больше с руки…

Николай Ефимович нерешительно переминался с ноги на ногу.

— Если вы не очень сердитесь, Батя, прикажите выдать мне двойную порцию спирта: продрог очень…

Я так обрадовался, что Николай Ефимович жив, что расцеловал его, велел выдать тройную порцию спирта и позабыл поругать.

Только потом спохватился: поступок Кириченко нетерпим — это прямое и грубое нарушение дисциплины. Пришлось наложить на Николая Ефимовича строгое взыскание.

Этот случай очень огорчил меня и даже на какое-то время испортил мне бодрое и деловое настроение. Но в тот же день мы узнали приятную новость: Карпов опять отличился в своих камышах.

Все началось с того, что Карпов поздно вечером пробрался в родной хутор. [270]

Его встретила взволнованная дочь.

— Папка, а я к тебе бежать собралась! На хутора пришли немецкие машины и привезли ящики. Я пошла посмотреть и слышала, как полицейские говорили: «Это вареники для партизан».

Карпов решил проверить. Ночью он подобрался к машинам. Ярко светила луна. На машинах лежали мины.

— Вот что, дочурка. Беги сейчас к пионерам и зови в хату. Если кого не успеешь позвать — не беда. Но только чтобы все пастушата были.

Задами, огородами, бесшумно перелезая через плетни, ребятишки собрались в хате Карпова.

— Дело, ребята, серьезное. Немцы привезли мины. Надо полагать, хотят заминировать все тропинки, что идут через камыши к нам, в лиман. Они думают запереть нас в мышеловку, чтобы нам осталось или взорваться на минах, или сидеть на островке и умирать с голоду. Конечно, мы можем сегодня уйти. Но партизанам не пристало отступать. И я прошу вашей помощи, ребята. Предупреждаю, это нелегко будет сделать. Если догадаются немцы, если поймают вас, — убьют. Но надо сделать так, чтобы не поймали. И это можно сделать. Вся надежда на пастухов. Но одним пастухам не справиться — вы все должны помочь им.

И Карпов рассказал свой план.

Ребята разошлись еще затемно. В эту ночь они не спали.

День выдался солнечный. Как всегда, беззвучно кивали пушистыми головками камыши. Но там, где проходили тропки из хуторов в глубь лимана, время от времени испуганно взлетали птицы…

Все это видел Карпов. Только бы ребята не подвели!..

Но ребята не подвели. Вечером кружной тропинкой, известной только Карпову и его дочке, пастушата пригнали в лиман бычков и яловых коров, принадлежавших немцам и полицейским.

Ночь прошла спокойно.

Наутро развели скот по дорожкам и отпустили с привязи.

Коровы и бычки постояли, подумали и побрели домой.

Через несколько минут начались взрывы. Вверх взлетали столбы дыма, грязи.

Вечером по разминированным коровами тропкам прошла [271] группа Карпова. Она заложила мины на мосту, что был переброшен через болото на дороге из Краснодара к Мианцеровским хуторам, заминировала высокую греблю и противоположный берег болота: Карпов ждал карательной экспедиции из Краснодара.

Он не ошибся: утром вереница машин с немецкими автоматчиками показалась на шоссе.

Головные машины взорвались на гребле. Хвост колонны устремился на мост и взлетел на воздух.

После обеда подошли новые машины из Краснодара. Автоматчики по доскам перебрались через болото. Но лишь только они начали взбираться на высокий противоположный берег, как снова загремели взрывы.

Немцы отступили. Карпов победил…

* * *

От товарища Поздняка получен приказ снова прервать железнодорожное движение на участке Ильская — разъезд Хабль и минировать мосты на шоссе.

Как назло, у меня в лагере почти не осталось опытных минеров, все на операциях. С трудом сколотил группу: командир — Веребей, старший минер — Еременко, минеры — Луста, Малых, Кузменко, Коновиченко.

Приказ штаба куста давал очень сжатые сроки. Как следует подготовиться к операциям не удалось.

Группа вышла после обеда.

* * *

Ельников сообщил: к реке, выше того места, где спрятаны понтоны шестнадцати немецких мостов, с превеликой осторожностью свозятся толстые бревна. Наши сбивают из них плоты и готовят гнезда для взрывчатки.

План Ельникова прост: когда мосты будут наведены, он пустит вниз по реке свои плоты со взрывчаткой, они ударятся о мосты и взорвут их.

План неплохой. Но надо иметь про запас еще хотя бы одну возможность взрыва на случай провала. Но что? Ума не приложу.

Но скоро нам стало известно, что подпольщики в Краснодаре придумали остроумный дубляж к плотам Ельникова: в нужный момент будет сорван с причала дебаркадер или тяжелая баржа с заложенной взрывчаткой и спущена вниз по течению. [272]

* * *

Наша минная школа на Планческой выпустила шестидесятого воспитанника.

Слащев отметил этот своеобразный юбилей тем, что закатил пир.

Тридцать первого декабря, в последний день старого года, Причина принес, наконец, весть, которую мы давно ждали: Северо-Кавказская армия перешла в наступление — взят Моздок!

Наступает новый, 1943 год. Что принесет он нам с собою?

Новые испытания? Победу?.. До победы еще далеко, а испытаний мы не боимся. Никакие испытания не сломят нас в нашей борьбе, в нашем стремлении приблизить день победы!..

* * *

В первый же день нового года я рассказал Николаю Ефимовичу Кириченко о немцах, пробравшихся через заминированную тропу. Он вначале очень расстроился, а потом неожиданно рассмеялся:

— Нет, Батя, это хорошо! Это просто замечательно! Я им такую мышеловку устрою, что не только немец, а и полевая мышь из нее живой не выйдет!..

Кириченко ушел из лагеря. На всякий случай я послал с ним группу прикрытия.

На рассвете он вернулся. Он шел впереди всех, держа на перевязи окровавленную левую руку.

Волнуясь, доложил, что при установке последней мины взорвался новый взрыватель и оторвал три пальца на левой руке.

Немедленно на линейке я отправил его к Елене Ивановне на медпункт.

Через час решил выехать туда сам.

Пришло известие, что немцы все-таки прорвались на Мианцеровские хутора. Они застали пустые хаты: все, кто мог двигаться, ушли в камыши.

Фашисты подожгли крайние дома и бросили в огонь двух дряхлых стариков.

Карпов поклялся отомстить.

Вернулись разведчики с Плавстроевской перемычки, которую рвал Мельников. Мост был искорежен на совесть. Вместе с мостом взорвался танк. С него немцы сняли броневые листы: [273] очевидно, себе на дзоты. Движение на Новороссийск в этом месте было прервано…

Так начался новый год: борьба продолжается!..

Я приехал на медпункт, когда Елена Ивановна только что закончила операцию.

Николай Ефимович сидел, курил папиросу, нервно затягивался и виновато улыбался: бедняга искренне считал, что виноват в том, что вышел из строя.

Его положили в соседней комнате.

Елена Ивановна чуть не плакала.

— Я очень боюсь, что ему придется ампутировать руку. Но я сама свезу его в тыловой госпиталь, сама буду говорить с главным хирургом и сделаю все, чтобы спасти руку.

Кириченко был прав: ни один немец не ушел живым из его мышеловки. Все взорвались на минах. Только троих пришлось добить из винтовки.

Николая Ефимовича отправили в тыловой госпиталь. Велел устроить его поудобнее на двухколесной арбе. С ним ушли санитары — Мельников и Кравченко и, конечно, Елена Ивановна. На всякий случай она захватила гранаты и автомат — путь им предстоял тяжелый и опасный.

Когда все было готово к отправке, я подошел проститься с Николаем Ефимовичем. Он протянул мне здоровую правую руку и, грустно улыбаясь, сказал:

— Ну вот, Батя, и конец карьеры минера Кириченко…

* * *

Вернулась группа Веребея.

Степан Игнатьевич молча подошел ко мне. Он был бледен.

— Разрешите доложить, товарищ командир отряда. Задание выполнено. Поезд взорван. Но старший минер Еременко погиб при взрыве…

В сознании никак не укладывалось, что не стало нашего Степы, нашего общего любимца, мастера на все руки, веселого запевалы, прекрасного товарища.

Еременко погиб так, как умирают солдаты революции: на посту, с оружием в руках, своей смертью вырвав победу…

Группа тронулась до рассвета. Идти было трудно: тучи низко висели над землей, шел дождь, ревел ветер в глубоких ериках, глина липла к сапогам, ноги скользили на мокрых камнях. Только к вечеру подошли к железной дороге и, как всегда, начали наблюдение. [274]

Первая ночь, намеченная для взрыва, прошла впустую: заложить мины не удалось.

Наступил канун Нового года.

Ночью немцы открыли стрельбу. Они били из винтовок, из автоматов, из пулеметов. Били бессмысленно, без цели, по кустам, по лесу, по темной, молчаливой степи. Быть может, они били спьяна, празднуя Новый год. Быть может, ими руководил безотчетный страх, что именно в эту новогоднюю ночь из темноты кустов, из этой черной, безмолвной степи обрушатся на них партизаны. Немцы стреляли всю ночь. И всю ночь пролежали наши в кустах, под дождем, на мокрой земле, терпеливо дожидаясь следующей, третьей ночи…

Когда день прошел и начало смеркаться, первым вышел командир группы Веребей. За ним, чутко слушая шорохи в кромешной тьме, шли цепочкой остальные.

Место, назначенное для взрыва, оказалось неудачным. Так же тихо, один за другим, отошли вправо. Взобрались на полотно. Луста начал копать ямку. Кузменко и Коновиченко легли в дозоре. Группа прикрытия замерла в кустах. Еременко вынул противотанковую гранату…

Удивительный человек Степан Сергеевич! Не раз присутствуя на занятиях в минной школе, я слышал, как убежденно, с большим знанием дела Еременко доказывал своим ученикам все преимущества нашей новой автоматической мины. Не раз при мне он восхищался замедлителями Ветлугина. Он прекрасно знал нашу мину, он мастерски умел обращаться с нею, умом он высоко ценил ее достоинства, но его сердце не лежало к мине. Для себя лично он предпочитал противотанковую гранату. Обкладывая ее толом, он рвал поезда. И надо отдать ему должное: рвал умеючи.

На этот раз он тоже вышел на полотно со своей любимой гранатой.

Он снял предохранитель и накладку и, осторожно придерживая инертную массу шпилькой, положил гранату в ямку. Луста начал укладывать вокруг нее толовые шашки.

И вдруг рельсы загудели. Сначала еле слышно, потом все громче, громче.

Шел поезд в неурочное ночное время, как в ту памятную теплую октябрьскую ночь на четвертом километре, когда погибли мои сыновья.

Надо было выхватить гранату и отскочить. Но заговорило чувство долга солдата — безоговорочно выполнить приказ командира, и оба минера продолжали работу. [275]

Поезд был буквально в десяти метрах, когда Еременко и Луста соскочили с полотна.

Взрыв оглушил даже тех, кто в группе прикрытия лежал в кустах. Паровоз взлетел на воздух. Передние вагоны полетели под откос. Остальные, наскочив друг на друга, лежали на полотне, разбитые в щепы.

Первым пришел в себя Веребей и бросился искать минеров.

Он нашел Лусту недалеко от насыпи. Леонид Федорович лежал, широко раскинув руки, без всяких признаков жизни. Приказав Малых и Кузменко отнести Лусту, Веребей побежал искать своего друга Степу Еременко.

Он нашел Степана Сергеевича под обломками разбитого вагона: Еременко был мертв.

Товарищи понесли минеров в кусты. И так же, как тогда, на четвертом километре, друзья финскими ножами вырыли неглубокую могилу. Жужжали пули над головой, срезая ветки кустов. Страшно кричали раненые немцы на полотне.

Первым опустили в могилу Еременко.

Малых поднял Лусту и вдруг почувствовал, что под рукой бьется сердце. Он положил Леонида Федоровича на землю и брызнул в лицо водой из фляги. Веки Лусты чуть дрогнули.

— Жив! Луста жив! — забыв о пулях, об опасности, о немцах, во весь голос закричал Малых.

Еременко забросали землей, положили Лусту на самодельные носилки и вернулись в лагерь.

А Степана Еременко нет… Мне все казалось — он подойдет сейчас, сядет рядом и вполголоса, так, чтобы не слышал строгий комендант, затянет казацкую песню, широкую и привольную, как наши кубанские степи…

Кузнецов написал стихи на смерть Еременко.

Несмотря на все их несовершенство, они до глубины души взволновали всех нас:

…Ночью темною, жгуче-холодной,
В час, когда наступал Новый год,
Шел с друзьями минер беспощадный
В свой последний опасный поход…

Взрывом страшным степь всколыхнуло,
Смерчем огненным ночь обожгло,
И обломки вагонов горящих
С ненавистным врагом подняло… [276]

Схорони, мать-земля дорогая,
Кровь святую, чтоб враг не видал,
Схорони его сердце большое,
Чтобы ворон его не клевал.

Пусть все ветры степные расскажут,
Как геройски погиб партизан.
Его слава, как песня, польется
По лесам, по горам и степям.

На могиле твоей мы клянемся
В бой последний бесстрашно идти,
Твое знамя, облитое кровью,
С чувством гордым вперед понести…

* * *

Группе Лагунова положительно не везло: попытка пробраться в Краснодар через хребет Пшеда кончилась неудачей.

Я отправил их под Крепостную: оттуда они пойдут в город через водоразделы Афипса и Шебша.

Но и тут Лагунова подстерегала неудача.

Прежде всего, его группа неожиданно наткнулась на хорошо замаскированную немецкую засаду. Пришлось отступить с боем и, круто свернув влево, попытать счастья на более глухом пути.

Как на грех, будто из-под земли выросла вторая засада. Схватка была жестокой, а главное — шумной. Пришлось вернуться.

Общая обстановка значительно усложнилась в первых числах января. Немцы завязали крупные наступательные бои под Новороссийском и подтянули к предгорьям отборные части.

Наши минеры не знали отдыха: одна операция следовала за другой.

Кузнецов давно махнул рукой на то, что партизаны не бреются: не до бритья, когда несколько суток кряду не удается уснуть!

Не считаясь с потерями, немцы гнали к морю эшелон за эшелоном и широким фронтом вели наступление на предгорья.

Наконец, им удалось захватить многогорье Ламбина, и они начали лихорадочно строить на нем укрепления.

Для нас это было тяжелой потерей: Ламбина — ключ к равнине.

Предстояли упорные, жестокие бои… [277]

В один из этих тревожных дней начала января произошло событие, как-то сразу определившее и подтвердившее энергичность наших усилий за последнее время.

Рано утром я пришел на Планческую, чтобы выполнить приказ командования — подготовить и отправить на операцию три группы минеров. Не имея достаточного количества людей, я должен был встретиться и договориться с командиром соседнего партизанского отряда «Овод» Карабаком об организации групп прикрытия. Я тотчас же отправился к соседям: они находились в то время километрах в шести от Планческой.

Каковы же были мои радость и удивление, когда Карабак сказал мне, что на рассвете у него в отряде побывала… офицерская разведка нашей армии.

— Где же они? — не скрывая своего волнения, спросил я.

— В горы уехали. С местностью знакомятся, — отвечал Карабак, — хотели к вам заехать.

Взволнованный до глубины души, я молча смотрел на горы, покрытые густым лесом, над которым ветер быстро гнал низкие облака. Где-то здесь, может быть, совсем близко, были они, вестники победы, посланцы могучей армии, идущей освобождать нашу родную землю…

Договорившись с Карабаком обо всем, о чем было нужно, я поспешил вернуться в Планческую, боясь опоздать к приходу разведчиков.

Но ждать их, волноваться и выбегать при каждом шуме на крыльцо мне пришлось целый день. Я уже стал думать, что разведчики не приедут, удовлетворившись сведениями, полученными от Карабака, когда вечером, в сумерки, в сопровождении наших сторожевых показались на опушке леса шесть всадников — четыре офицера и два бойца-коновода.

Как я уже говорил, весь ход наших боевых операций за последнее время определялся сначала подготовкой к наступлению, а потом и началом наступления Советской Армии и яростным натиском на нас немцев в прямой связи с этим. Каждый из нас знал и понимал, что мы выполняем, может быть, и незначительную, если брать общие масштабы планов высшего командования, но необходимую функцию. Но одно дело знать это, так сказать, «теоретически», а другое дело — видеть советских воинов на нашей партизанской Малой земле!

Офицерскую инженерную разведку возглавлял подполковник, человек примерно моих лет, с седой головой и строгим, [278] усталым лицом. Его сопровождали майор, капитан и совсем еще молодой розовощекий лейтенант. После официальной части встречи, то есть взаимной проверки документов, мы дружески обнялись.

Офицеры-разведчики едва держались на ногах от усталости после многодневных скитаний по горам, но хотели немедленно приступить к делу. Тут уже мне пришлось использовать свои права хозяина и настоять на том, что, прежде чем я хорошенько не накормлю дорогих гостей, делами мы заниматься не будем.

Когда за столом, уставленным всем, что нам с Конотопченко удалось найти на Планческой, мы поднялись со стаканами, наполненными разведенным спиртом, и подполковник коротко и негромко сказал: «За нашу победу!» — я не мог сдержать своего волнения, и слезы навернулись на глаза. Невольно я подумал о том, что мои сыновья не дожили до этой минуты…

Всю долгую зимнюю ночь мы провели, склонившись над картами местности. Офицеров интересовал, по существу, один вопрос: возможность прохода наступающих частей Советской Армии через горы. Ни словом не обмолвились они о том, когда можно ожидать этого наступления. Я понял, что это военная тайна, и, конечно, не задавал неуместных вопросов.

Я сказал, что если установятся и продержатся морозы, то можно будет пройти от Архипо-Осиповской через гору Афипс, Большие и Малые Волчьи Ворота.

Разведчики расспрашивали меня о мельчайших деталях горных дорог и троп, и мне пришлось мобилизовать все свои знания и память, чтобы возможно полнее и точнее отвечать на их вопросы.

На рассвете офицеры, тепло простившись с нами, уехали. Мы с Конотопченко проводили их. На Планческую возвращались молча. Я думал о том, что отныне каждая наша пуля, каждая мина должны еще более безотказно служить приближению победы. Я знал и думал об этом, разумеется, и раньше, но теперь чувствовал это как-то по-новому — сильнее и крепче…

* * *

В это же утро вернулась Елена Ивановна из тылового госпиталя.

— Ехать в госпиталь было очень тяжело, — рассказывала жена. — Грязь непролазная, даже в сапоги набиралась вязкая [279] жижа. А надо было идти все время рядом с арбой и придерживать голову Николая: трясло на ухабах страшно. Сесть же на арбу было невозможно — быки и так еле-еле передвигали ноги, а кормить их было нечем. А тут, как назло, немцы оседлали дорогу — три раза пришлось пробиваться гранатами. Боялась за Николая ужасно. Но все-таки добрались.

Главный хирург осмотрел руку и решил немедленно ампутировать. Тут, сознаюсь, я немного погорячилась. Стала ему доказывать, что отрезать руку просто, а спасти потруднее, что в моей практике было несколько таких случаев и всякий раз я обходилась без ампутации, что рана в порядке, что я ее, еще свежую, тщательно обработала, что температура у больного нормальная. Одним словом, провела атаку по всем правилам…

Главный хирург сдался: дал отсрочку на три дня. Я бессменно дежурила у Николая, сама перевязывала рану, сама кормила и ставила градусник. К концу третьих суток температура по-прежнему оставалась нормальной. Я победила: главный хирург дал слово, что ампутировать не будет. И ты знаешь, когда я пришла прощаться с Николаем, этот угрюмый бука, этот медведь поцеловал мне руку и сказал: «Спасибо, мать. Никогда не забуду, что ты спасла мне руку». И на глазах слезы. Я убежала из комнаты и разревелась…

Армейские разведчики просили не распространяться об их посещении. Но скрыть это от жены я не мог: я хотел, чтобы она порадовалась вместе со мною. Когда я рассказал ей о разведчиках, она разволновалась так же, как я, и так же, как у меня, глаза у нее увлажнились слезами…

На другой день мы похоронили Дакса.

Его все-таки немцы ухитрились отравить. Жена пыталась его спасти — делала промывание желудка. Ничего не помогло: яд был слишком силен.

* * *

Пришло известие, что в ночь на четвертое января одновременно взорваны два моста с поездами на подходах к городу со стороны Кавказской. Движение прервано по крайней мере дня на три.

Это работа наших «сапожных диверсантов» во главе с Бибиковым.

Девятого января немцы наладили движение по дороге Кавказская — Краснодар. Но первый же поезд, пущенный ими, взлетел на воздух. [280]

Это тоже работа Бибикова.

Одиннадцатого января радио сообщило о взятии нашими войсками всей минераловодческой группы. И вдруг — страшная весть: с Лагуновым случилось несчастье…

Перед выходом его группа была разбита на две части: так легче пробраться через немецкие заставы.

Первую часть группы — Лагунова и Гладких — вела Орлова, вторую — Литовченко, Сухореброву и Лугового — вела Кузнецова, обе местные жительницы, колхозницы, хорошо знавшие дорогу. Проводники были опытные: они уже не раз проделывали этот тяжелый, опасный путь.

Ночью шел проливной дождь. Утром ударили заморозки. Вторая часть группы еще затемно проскочила открытые места и подошла к переправе через Афипс.

Река шумела. По ней плыли маленькие льдинки. Кузнецова разделась, натерла тело сухим спиртом и вошла в воду, за ней, связанные друг с другом длинной веревкой, пошли остальные.

Закоченев, выскочили на противоположный берег и, протанцевав бурный танец, чтобы согреться, отправились дальше. Благополучно дошли до Кубани и на лодке пробрались в город.

Но первой группе не повезло.

Лагунов, Гладких и проводник Орлова задержались в пути: дорога была тяжелая. И только к утру они сумели обогнуть Смоленскую.

Дальше лежала голая степь, прорезанная густой сетью дорог. Идти днем было рискованно. Забрались в кусты терна и залегли до вечера.

Все вокруг было покрыто белым инеем. Лежать холодно. Мучительно хотелось встать, побегать, размяться. Но кусты низки. И партизаны, лежа на спине, размахивали руками и ногами. Со стороны, очевидно, это выглядело смешно. Но нашим было не до смеха: движения быстро утомляли, но не согревали. Промучились до вечера, с нетерпением ждали темноты.

Как только стемнело, тронулись в путь. Орлова быстро вышла к реке. Предстояла переправа по грудь в ледяной воде.

Холодная дневка в терне сказалась: Лагунов и Гладких отказались переходить вброд реку — они боялись, что судорога сведет тело.

Они предложили другое: подойти к Георгие-Афипской и, [281] пользуясь подложными документами, обмануть охрану и по мосту выбраться на шоссе.

Начался горячий спор. Но Лагунов все же заставил Орлову идти в Афипскую.

Шли долго. Спустились сумерки. Вечером переходить мост сочли опасным и, обогнув хутор Рашпилев, решили заночевать в глубокой балке у реки.

Ночью ударил сильный мороз. Балка казалась достаточно глубокой, и Лагунов развел костер. Гладких принес котелок воды.

И вот тут-то, как на грех, из хутора Рашпилева перед рассветом вышел на рыбную ловлю полицейский. Он заметил огонек, увидел трех подозрительных людей у костра и бросился обратно.

Полицейские незаметно подползли к костру. Партизаны не успели даже бросить гранату: их сбили с ног, схватили и погнали сначала в Георгие-Афипскую, а оттуда, избитых и окровавленных, отправили в Краснодар в гестапо…

У нас не было никакой надежды спасти их.

* * *

Одиннадцатого января немцы начали штурмовать Крепостную.

Сафронов и Елена Ивановна, погрузив на подводы имущество фактории, уехали в горы.

Я снял с операции минеров. Мы решили драться за нашу факторию до последней возможности. Но силы были слишком неравны: сто против одного. Едва ли нам удалось бы продержаться более суток…

Двенадцатого января — незабываемый день!..

Мы вели бой на подступах к Крепостной.

Казалось, воздух до отказа полон грохотом разрывов, треском пулеметов, воем мин.

Наши стрелки едва успевали перезаряжать автоматы. Из кустов, из-за камней, из-за пригорков появлялись новые колонны немцев, охватывали нас полукольцом.

И вдруг с правого фланга послышались частые автоматные очереди и громкое могучее «ура».

Я бросился туда — и глазам не поверил: рассыпавшись цепью, шли в атаку наши бойцы.

Они шли цепь за цепью, шеренга за шеренгой: серые шинели, звезды на шапках, штыки наперевес.

Трудно описать нашу радость, наш восторг при виде их! [282]

С нами родная, любимая Советская Армия! Теперь нам не страшно ничто!..

За громадным камнем, поросшим зеленоватым мхом, боец перевязывал рану.

— Откуда, товарищ?

Боец молча показал на юг. Там, закрытые серыми рваными тучами, возвышались снеговые вершины Кавказа.

Нет, оттуда они не могли прийти: там нет прохода!..

Боец кончил перевязку. Он взял винтовку и деловито спросил:

— Отец, Краснодар близко?

Я не успел ответить. Он побежал догонять своих. И могучее «ура» гремело далеко за оврагом…

Откуда бы они ни пришли, — в бой! Мы вместе с ними.

И враг не выдержал удара. Он откатился к вершине Ламбина, где за тремя рядами дзотов, за пятиярусным переплетом колючей проволоки находились его основные силы.

Немецкие наблюдатели видели свои бегущие части. Они видели наших бойцов, неведомо откуда пришедших сюда, в предгорья.

В панике немцы закрыли проходы в колючей проволоке. Орудия с Ламбина начали вести заградительный огонь. Перед отступающими выросла огненная стена. Немецкое командование жертвует своими солдатами, только бы не ворвались на вершину эти внезапно появившиеся советские войска.

Немцы в ужасе метались в кольце. Мы нарушали их боевые порядки…

Небольшая группа уцелевших фашистов, бросив оружие, подняла руки…

Вечером я присутствовал при допросе пленного офицера, командира немецкой горноегерской части. Он машинально отвечал на вопросы: его мучила какая-то неотвязная мысль.

— Скажите, господин лейтенант, — неожиданно спросил немец, — откуда вы пришли?

— Оттуда, — коротко ответил наш лейтенант и, как тот раненый боец у камня, показал на юг.

— Не может быть! Мне хорошо известна эта часть хребта: там не пройдет даже горная коза.

— А мы все-таки прошли.

— Нет, нет! Люди там не могли пройти!.. — с каким-то суеверным ужасом прошептал немец…

Батальоны шли через горы несколько дней. Пришлось оставить [283] всю артиллерию, обоз, кухни, лазарет, даже тяжелые пулеметы. Бойцы карабкались на кручи, в кровь разбивали ноги. Последние два дня они ничего не ели. Но они все-таки перевалили через горы и с ходу бросились в штыки.

Это мог сделать только русский солдат!..

С гор спускались батальон за батальоном. Кажется, это двинулись горы и пошли в наступление на врага.

Голодные, оборванные, истомленные страшным переходом через горные кручи, они с ходу шли в наступление. И снова я слышал один и тот же вопрос:

— Товарищ, Краснодар близко?

* * *

Группа полковой разведки вырвалась далеко вперед и, не зная наших ериков, хмеречей и течей, попала в засаду. Пришлось им отходить с тяжелым боем, теряя убитых, не успевая подбирать раненых.

Немцы прижали бойцов к обрыву, все туже стягивая кольцо. Выхода из кольца нет. Сзади — крутой, темный, глубокий провал…

Осторожно, таясь в кустах, по краю обрыва пробиралась небольшая группа нашего отряда. Это Елена Ивановна шла на хутор Красный: здесь она должна была вновь развернуть походный госпиталь для раненых бойцов.

Наши с гранатами поползли в тыл наступающим немцам. Елена Ивановна, Кравченко и Мельников остались в прикрытии. Они недвижно лежали в кустах.

У наших бойцов на краю обрыва кончились патроны. Остался штык и стойкость русского солдата, который умирает, но не сдается. Плечо к плечу, штыки наперевес, храбрецы бросились в последнюю атаку.

Немцы открыли жестокий огонь. Падали раненые. Передний ряд сомкнулся, и начался рукопашный бой.

Неожиданно ожили кусты: растянувшись широкой цепью, наши бросили гранаты. Ошарашенные немцы кинулись к единственной тропке, что ведет к станице. Здесь их встретили длинные очереди нашего пулемета…

В кустах на одном из флангов неподвижно лежала Елена Ивановна.

Шорох. На поляну, трусливо озираясь, выходят два немца-мародера: они обшаривают наших раненых.

У можжевелового куста, широко раскинув руки, лежит юноша-командир. Высокий белобрысый фашист подходит к [284] нему. Елена Ивановна, переведя автомат на одиночный огонь, берет немца на прицел.

Фашист шарит по карманам…

Неожиданно юноша-командир поднимает голову и впивается зубами в руку мародера.

Немец замахивается ножом…

Выстрел. Мародер упал. Второй немец бросился бежать. Мельников уложил его на месте.

Елена Ивановна подошла к юноше. На гимнастерке, залитой кровью, орден Красной Звезды.

Жена быстро разрезает одежду. Оказывается, перед ней лежит девушка…

А у обрыва все было кончено: только нескольким фашистам удалось юркнуть в кусты.

Дав проводника бойцам, наши двинулись в хутор Красный. Кравченко и Мельников бережно несли на носилках раненую девушку-командира.

Пятнадцатого января наши батальоны, спустившиеся с гор, начали фронтальное наступление на подступы к многогорью Ламбина.

Мы послали Сергея Мартыненко с минерами и группами бойцов в глубокие тылы немцев рвать мосты на путях подхода немецких резервов.

В тот же день мы повели несколько батальонов гвардейцев в тыл Азовки.

Оставив один батальон в засаде, остальные, как снег на голову, обрушились на немцев. Два фашистских полка, не приняв боя, поспешно отошли, бросив технику.

Из Северской выступила румынская литерная дивизия. Она пыталась взять нас в клещи. Но батальон, оставленный в засаде, рванулся в Северскую и разгромил штаб дивизии и десяток складов.

Румыны бросились обратно в станицу. Кабаньими тропами мы вывели гвардейцев в предгорья.

* * *

Многогорье Ламбина — ключ к равнине: только взяв эту горную крепость, можно прорваться в степь.

На совещании в штабе командующего фронтом решено идти на штурм. Я доложил генералу результаты работы наших разведчиков: им удалось засечь основные огневые точки, расположение дзотов и определить силу гарнизона…

Предстоял тяжелый бой. Немцы успели возвести на горе [285] многоярусную систему обороны. Гарнизон отборный: два дня назад сюда подтянуты штрафные офицерские батальоны.

У наших гвардейцев только ротные минометы, ручные пулеметы и ограниченное количество патронов: техника и обозы застряли в горах.

На рассвете восемнадцатого января гвардейцы пошли на штурм с фронта.

Стремительным броском было захвачено предполье. Впереди вырос огненный вал: немцы открыли ураганный заградительный огонь.

Гвардейцы окопались.

На востоке послышался гул моторов. Он становился все ближе, все явственнее.

Наши бомбардировщики сделали широкий круг и легли на боевой курс. Казалось, все небо было закрыто самолетами.

Визг бомб, грохот, столбы взметнувшейся земли…

Второй заход самолетов — и снова разрывы фугасных и осколочных бомб.

И опять рев моторов. Теперь бомбардировщики летели бреющим полетом, поливая из пулеметов.

У немцев полная растерянность: их зенитные батареи молчали…

Гвардейцы поднялись. Со штыками наперевес, орудуя гранатами, они прорвали передний край и закрепились на новых позициях.

Дальше идти не было сил: это стоило бы слишком дорого…

Вечером на совещании в штабе был принят план: обойти немцев с тыла через хутор Макартет.

Ночь. Моросил дождь. Воздух стонал от грохота разрывов: это наши эскадрильи волнами штурмовали многогорье.

Сквозь пелену мелкого дождя отчетливо были видны яркие вспышки разрывов, столбы земли, камней, осколков бетона.

А самолеты все летели, и гул бомбежки не прекращался ни на минуту.

Девятнадцатого января предстоял решительный штурм.

И вот многогорье наше.

Когда гвардейцы с фронта ворвались во вторую линию укреплений, в окопах третьей линии уже гремело «ура»: это батальоны, обошедшие с тыла, добивали остатки немецкого гарнизона.

На горе все было разворочено: валялись обломки орудий, пулеметов, трупы… [286]

В стороне, под деревьями, расщепленными бомбами, понуро стояли небольшие группы пленных штрафников-офицеров.

Ключ к равнине был теперь в наших руках!..

* * *

Еле волоча ноги, группа Мусьяченко пришла на Планческую в самом конце января. Они чуть живы от усталости. Последние четверо суток почти ничего не ели.

Мы помогли им переодеться, накормили и уложили спать. Петр Петрович пытался было доложить о последней операции, но я приказал ему сначала отдохнуть, а потом докладывать.

Спали гвардейцы ровно двадцать восемь часов. Целый месяц они шли десятки километров под осенним дождем, спали в воде, чуть подернутой тонким ледком, не видели горячей пищи, питались всухомятку, голодали и снова шли в дождь, изморозь, на холодном, пронизывающем ветру. Тридцать дней они каждую минуту рисковали жизнью.

Но они с честью выполнили приказ: взорвали пять больших мостов, пустили под откос более десяти эшелонов с живой силой, боезапасами и машинами, уничтожили много техники, на шоссе истребили сотни врагов.

Они доказали: горячая любовь к родной земле, лютая ненависть к врагу, упорство и воля творят чудеса.

Мы с Ветлугиным подсчитали: одновременно работают на операциях восемнадцать групп нашего отряда, считая, конечно, и наши филиалы.

* * *

Госпиталь Елены Ивановны в Красном работал полным ходом. Каждый день жена принимала десятки раненых; санитарные части спустившихся с гор батальонов застряли на перевалах.

Мне удавалось только мельком повидать Елену Ивановну.

— Раненая девушка поправляется, — рассказала жена. — Ее зовут Галя. Она командир разведки. Москвичка. Сирота. Когда она пришла в себя, ее первое слово было «мама». Мы с ней подружились. Она славная, ласковая девочка. И она продолжает называть меня матерью… Я ее выхожу, я поставлю ее на ноги.

Несмотря на страшную усталость, Елена Ивановна чувствовала [287] себя прекрасно: работа не давала ей времени думать о сыновьях.

Немцы штурмовали потерянное ими многогорье Ламбина.

Они подтянули сюда пять дивизий и не считались с потерями.

Гвардейцы прочно удерживали позиции. Наши летчики жестоко бомбили штурмующие немецкие колонны.

Скоро гвардейцы должны были спуститься с предгорий в степь — к Краснодару.

Каждый день радио приносило замечательные вести: двадцать третьего января взят Армавир…

Тридцатого января начался штурм последней линии немецких укреплений.

За ней лежала степь, широкая, полноводная Кубань, Краснодар…

Штурм немецкой обороны не ослабевал. С обеих сторон в бой вступали новые части.

Темп нашего наступления замедлился: немцы подтянули тяжелую артиллерию к Северской, а главное, нам досаждал немецкий бронепоезд. Несколько раз в сутки он появлялся на участке Северская — Георгие-Афипская. Оттуда наши наступающие части видны как на ладони. И орудия бронепоезда били без промаха.

Я приказал Николаю Демьяновичу Причине взять трех минеров и взорвать бронепоезд.

В сумерки я пошел их провожать. Со мной вышел Павлик Худоерко.

Мы долго пробирались через минное поле, ползли в кустах, огибали немецкие заставы.

Ухали тяжелые немецкие батареи на Северской. Шел дождь. Зарницами вспыхивали на горизонте отсветы артиллерийских залпов.

Впереди лежало второе минное поле. Где-то недалеко били пулеметы.

Павлик решительно взял меня за руку.

— Батя, за вашу жизнь я отвечаю головой. Дальше идти нельзя.

Мы вернулись на рассвете.

Под утро Павлик разбудил меня:

— Батя, скорей!..

Мы выскочили на улицу. Там, где лежала дорога Северская — Георгие-Афипская, высоко взметнувшись в небо, стоял огненный столб. Донесся глухой грохот взрыва. [288]

Было ясно: это работа Причины!

Он вернулся на следующий день.

— Бронепоезд взорван, — доложил Николай Демьянович. — Начисто. У нас потерь нет…

Все шло, как обычно. К утру минеры подобрались к железной дороге. Заползли в густой терн, выбрали местечко посуше и залегли спать.

Причина наблюдал за дорогой.

Через каждые тридцать метров стояли посты. Часто проходили обходчики.

На рассвете показался бронепоезд: впереди две платформы, груженные шпалами и рельсами, за ними бронированный пульман, потом, весь в броне, паровоз, наконец еще пульман и еще две платформы.

Отойдя от Северской километров шесть, поезд начал обстрел. Потом отправился в Афипскую: надо думать, брал воду или топливо. А может быть, просто освобождал путь: следом за ним быстро проскочили два состава.

Бронепоезд вернулся, пострелял и снова ушел.

Так повторилось несколько раз.

Ночью наши подобрались к полотну. Им повезло: два соседних поста сошлись и остановились поболтать.

Минеры выскочили на дорогу и заложили три мины замедленного действия из двухсот килограммов тола, принесенного в рюкзаках. Для верности добавили противотанковые гранаты.

С полотна сползли благополучно. Но дальше случилась заминка: перед ними вырос патруль из двух немцев. Свернули вправо — и опять парный патруль. А сзади — полотно, и на полотне — обходчики и часовые.

Короче, попали в западню. Надо было вырываться.

Выбрали двух фашистов слева и осторожно подползли к ним. Вскочили одновременно. Причина ударил одного, Козмин — другого.

Немцы упали, не пикнув. Для верности партизаны оттащили их в кусты, столкнули в яму и замаскировали ее.

Шли напрямик: до рассвета оставались считанные десятки минут.

Снова забрались в терн и стали ждать.

На этот раз бронепоезд появился раньше, чем вчера. В бинокль он был отчетливо виден.

Как обычно, показалось, что он прошел заминированное место. [289]

Неожиданно, — это ведь всегда неожиданно, хотя этого ждешь каждую секунду, — на воздух поднялся столб дыма и обломков. Потом донесся грохот взрыва.

Словом, мины сработали безотказно. Бронепоезда больше не существовало.

* * *

Крупные танковые и мотомехчасти немцев, откатившись от Туапсе, закрепились у Горячего Ключа.

Группа Бибикова должна была взорвать Горяче-Ключевской мост на Кубани и отрезать этим группировку немцев от Краснодара.

Примерно в это же время нам стало известно, что Лагунов и Гладких расстреляны. Они умерли, не сказав ни слова, никого не выдав…

Последняя линия укрепления немцев перед равниной прорвана нашими частями.

Елена Ивановна свертывает свой госпиталь в Красном: с гор спустились, наконец, первые санитарные части. За последние дни через ее руки прошло больше трехсот тяжелораненых.

Галя уже побывала в бою. Сегодня утром на несколько минут она забежала к Елене Ивановне. Славная, смелая девушка!..

Взятие Краснодара ожидалось со дня на день.

* * *

Мы получили приказ нашего командования всем отрядом, двумя группами, двигаться через линию фронта в Краснодар. Вторую группу вел Конотопченко, с первой шли мы с Еленой Ивановной.

На рассвете двенадцатого февраля мы подошли к маленькому хутору. На задах, у сарая, стоял престарелый казак.

Несколько мгновений мы настороженно оглядывали друг друга. Неожиданно старик откинул палку, на которую опирался, и решительно шагнул навстречу.

— Дед Гаврило! — вскрикнул я.

Он крепко обнял Елену Ивановну и трижды истово поцеловал.

— Наш Краснодар! Наш, советский!.. Ликуй душою, дочка, — отомстили советские люди катюгам за моего, за твоих сынов. [290]

Вытянув шею, заглядывая снизу в мое лицо и воробышком подпрыгивая, он кричал:

— Я что говорил, начальник! Не быть Кубани под немцем! Не сломить проклятым казацкой воли! Была Кубань вольной — вольной и останется. Во веки веков. Понял, начальник Батя? Разве ж я мог усидеть в лесу, когда сердце чует — великая радость на моей Кубани!

Краснодар наш!..

Как пришла эта весть в хатенку деда Гаврила? Как, какими путями неслась она из хутора в хутор, от станицы к станице, когда вокруг немецкие гарнизоны, когда у перекрестков дорог притаились немецкие засады и на станичных площадях стоят виселицы с телами казненных?

Но разве удержишь эту весть?

О ней кричат белые хаты, о ней кричат тополя, кричит небо, кричит тучная, благословенная кубанская земля. Столица Кубани — наша!

* * *

Мы шли в Краснодар.

Грязь была невылазная. По разбитому шоссе бежали немцы, бросая танки, автомобили, артиллерию.

Так хотелось скорее попасть в город, что, вопреки обычаю, шли днем. В станицах — праздник. Еще вокруг немцы, а казаки уже вылавливали предателей, нападали на небольшие группы фашистов, сами, по собственной инициативе, разбирали мосты на путях отхода.

Нас встречали как родных. Провожая, казачки совали в карманы вареные яйца, сало, хлеб.

Боевую разведку вел Павлик Худоерко: его высокая фигура с автоматом у пояса и мешком за спиной все время маячила впереди.

Если бы ему дать волю, он бы рысью помчался домой.

Но мы шли медленно. Елена Ивановна еле передвигала ноги.

До сих пор она держалась на нервах. А сейчас, когда родной дом был близок, она сдала.

Она рвалась домой — и боялась дома…

Наши понимали это большое материнское горе и трогательно берегли Елену Ивановну.

Трудно было сдержать радость, брызжущую через край, когда каждый подбитый немецкий танк на обочине дороги, каждый выстрел на окраине хутора, отдаленный грохот боя — [291] все вокруг говорило об одном и том же: Краснодар — наш!

Трудно было не думать о Краснодаре, не вспоминать его улиц, родного дома, близких, любимых, друзей…

Павлик, как горный козел, неожиданно громадным прыжком прыгнул через крошечную лужицу. Не рассчитав прыжка, упал в грязь и весело рассмеялся. Павлик смотрел на серые лохматые тучи и широко, по-детски улыбался. Потом, быстро взглянув на Елену Ивановну, погасил улыбку, сурово сморщил брови. Но проходила минута — и снова радостно блестели глаза и сияющая улыбка заливала его еще ребячье лицо. И даже наш Виктор Иванович, всегда такой выдержанный, завидев красные звезды на крыльях самолета, идущего на бомбежку, вдруг сорвал фуражку и начал махать ею над головой, забыв, что мы еще не дома, что за каждым кустом, в каждом овражке сторожит смерть…

Идти по шоссе было нельзя — сплошной пестрой лентой двигались по нему отступавшие немецкие колонны. Мы колесили по проселкам, утопая в грязи.

Где-то близко били тяжелые гаубицы и гудели в небе наши самолеты.

Мы перешли линию фронта пятнадцатого февраля у Ново-Дмитриевской.

Шел жестокий бой: гвардейцы выбивали немцев из укрепленного рубежа за Георгие-Афипской.

Проскочить было невероятно трудно, но Павлик все-таки нашел стык в расположении немецких частей и без боя вывел нас к нашим передовым частям.

Нас чуть не перестреляли свои же бойцы. Спас красный флаг, заранее заготовленный Мурой Янукевич.

Молодой худощавый сержант сурово оглядел нас с ног до головы и внимательно прочел мой документ. Потом ловко закинул автомат за спину, крепко обнял меня и, как старый, седобородый казак на хуторе, трижды поцеловал.

— Идите, товарищи, — путь свободен!

И вот мы в шести километрах от Краснодара: его темный силуэт уже был виден на горизонте.

Но мы решили отдохнуть.

Первый раз за последние полгода мы сидели у костра, не выставив дозоров.

Первое, что мы увидели, подходя к городу, был мост через Кубань: его строили саперы и сотни краснодарцев. Он почти готов — тот самый мост, который шесть месяцев восстанавливали немцы и так и не смогли восстановить. [292]

Мы шли по улицам. Какими родными казались эти дома, площади, скверы!

В городе масса брошенных немцами танков, танкеток, автомобилей, тягачей, мотоциклов. Они стояли на площадях, в переулках, во дворах. Около них возились наши трофейные команды.

Мы с гордостью шли мимо этой, еще недавно грозной немецкой техники. В том, что она обезврежена и что наши бойцы деловито закрашивают знаки свастики на стальных бортах, в том, что красный флаг поднят над Краснодаром, есть доля и нашего участия.

За это погибли мои сыновья, за это погиб Степан Еременко и молчали под пытками Лагунов и Гладких…

Мы шли по улицам. Навстречу выбегали незнакомые люди, жали руки, обнимали, поздравляли с возвращением.

— Мама, а немцы говорили: партизаны страшные! — это сказала восьмилетняя черноволосая девочка, глядя на нас восторженными глазами.

Она догнала меня через несколько минут, молча сунула мне в руку маленькую потрепанную куклу и убежала. Надо думать — это была ее величайшая драгоценность.

* * *

Восемнадцатого февраля в Краснодар пришла с операций вторая группа нашего отряда во главе с Конотопченко, моим замполитом.

Сейчас все были в сборе.

Двадцатого февраля — памятный день. В этот день все лесные, горные, степные, городские, речные и болотные партизаны нашего отряда и наших филиалов собрались в Сталинском райкоме партии.

Я смотрел на них и невольно вспомнил, как полгода назад, в погожий августовский день, из Краснодара уходили в горы директора, инженеры, экономисты, научные работники — кубанские казаки, потомки славных запорожцев.

Они знали: их ждала новая, неизведанная жизнь. Предстояли горячие схватки, тяжелые испытания, опасные операции.

Они могли бы не ходить в горы. Но они пошли: родная Кубань была под пятой врага. И они с честью выполнили свой долг.

Вечером мы с Геронтием Николаевичем Ветлугиным подвели основные итоги работы отряда за полгода. [293]

Мы включили в свой подсчет не только то, что было официально зафиксировано командованием, но и то, что было нам известно из донесений командиров наших групп и отдельных партизан. Сводка получилась внушительной: взорвано и разбито 16 паровозов, 392 вагона воинских эшелонов и вспомогательных поездов, более 40 танков, танкеток и бронемашин, 36 тяжелых орудий, свыше 100 мелких пушек и минометов, 113 автомашин и свыше 100 мотоциклов с прицепами, взорвано 34 моста, убито и тяжело ранено свыше 8 тысяч фашистов. Короче: не считая техники, выведена из строя немецкая дивизия.

Потери нашего отряда, не считая филиалов: трое убитых, двое казнены немцами, двое тяжело ранены.

Двадцать первого февраля в краснодарской газете «Большевик» был опубликован приказ начальника Центрального штаба партизанского движения Верховного Главнокомандования:

«Партизанский отряд, состоящий из партийно-советского актива г. Краснодара, в ночь с 10 на 11 октября 1942 года вышел на железнодорожные участки Северская — Афипская, Краснодар — Новороссийск, с целью взрыва железных дорог, эшелонов противника, чтобы задержать продвижение неприятельских войск и этим нанести поражение врагу в живой силе и технике.

Непосредственное выполнение по минированию и взрыву было поручено двум братьям Игнатовым — сыновьям командира партизанского отряда. В момент, когда минирование полностью еще не было закончено, с большой скоростью приближался военный эшелон с немецкими солдатами и офицерами. Братья Игнатовы не ушли с полотна железной дороги, произвели взрыв мины у самого паровоза и героически при этом погибли.

Этим взрывом они произвели крушение, был разбит паровоз и 25 вагонов. На месте крушения погибло более 500 гитлеровских солдат и офицеров. Верные и бесстрашные сыны советской Родины, братья Игнатовы проявили высшую военную доблесть и самопожертвование во имя освобождения Родины от фашистских захватчиков.

Честь, слава и вечная память героям братьям Игнатовым! Слава родителям, воспитавшим героев, — командиру партизанского отряда Петру Игнатову и матери Игнатовой, находящейся в том же партизанском отряде! [294]

ПРИКАЗЫВАЮ:

1. Присвоить партизанскому отряду, находящемуся под командованием Петра Карповича Игнатова, наименование: «Отряд имени братьев Игнатовых».

2. Представить братьев Игнатовых к высшей правительственной награде — званию Героя Советского Союза.

3. Командира партизанского отряда Петра Карповича Игнатова — отца героев — и партизанку того же отряда Игнатову — мать братьев Игнатовых — представить к правительственной награде.

Начальник Центрального штаба партизанского движения

Пономаренко» .

А девятого марта моим погибшим сыновьям Родина оказала великую честь: им посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.

Дальше