Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Революция продолжается

Андрей Козырин и я отправились в Кронштадт. Мы спешили к товарищам по службе, по подполью. Этот город выглядел совсем не так, как прежде. Раньше матросы и солдаты проходили по центральным улицам боязливо, торопясь миновать места, где можно было нарваться на начальство, а то и на самого адмирала Вирена. Улицы, на которых хозяевами чувствовали себя лишь офицеры, были малолюдны.

Теперь же Кронштадт предстал перед моими глазами шумным, оживленным, переполненным людьми. Они занимали не только тротуары, но и мостовые. Всюду мелькали красные банты, приколотые поверх бушлатов, шинелей и пальто. Очень редко встречались офицеры. Держались они отнюдь не так уверенно, как совсем недавно. Бросалось в глаза, что почти все матросы и солдаты были без погон. Многие из них демонстративно не приветствовали начальство, а последнее делало вид, что не замечает этого.

Мы с Андреем также находились в этом пестром потоке. Затем он попрощался и пошел в свой полк. Я продолжал путь один. На одной из улиц увидел большую колонну вооруженных матросов. Быстрым шагом они направлялись к пристани. В первом ряду шагал рослый молодец, лицо которого мне показалось знакомым. Это был Головач, служивший прежде на «Павле I». Он тоже узнал меня и выбежал из строя. Я поинтересовался, куда спешит отряд.

— Понимаешь, какое дело, — торопливо заговорил он, — поступили сведения, что на Кронштадт из Питера движется пулеметный полк усмирять нас... Надо успеть занять позиции.

— Не может того быть, — усомнился я, — пулеметный полк перешел на сторону революции и вряд ли пойдет против матросов. Это провокация какая-то.

— Да и мне так кажется, — обрадовался Головач, — но кто его знает... надо идти. Приходи вечером в экипаж, поговорим... [58]

И он помчался вслед за ушедшей вперед колонной. Провожая его взглядом, я вспомнил, как мичман Батогов бил Головача по лицу. Попробовал бы теперь он сделать это! А может быть, уже и в живых нет того мичмана?

О том, что делается в Гельсингфорсе, я мог только догадываться. Не была еще ясна мне и обстановка в Кронштадте. Надо было скорее разыскать кого-либо из товарищей. Где находятся Сладков и Ульянцев, я не знал и ничего о них не слышал с того самого дня, когда мы расстались в здании суда после оглашения приговора. Филимонов и Кузнецов-Ломакин, видимо, на фронте. Оставалась надежда найти Зайцева, и я отправился в службу связи на Петровскую улицу.

К счастью, Владимир Михайлович был на месте. Он выглядел усталым, но был весел и оживлен. От него я узнал подробности о революционных событиях в Кронштадте.

Весть о том, что в Петрограде начались рабочие волнения, сюда долетела очень быстро. Об этом говорили в домах и на улице, на кораблях и в казармах. Командование гарнизона почувствовало, что в воздухе запахло грозой, и попыталось как-то изолировать личный состав. Оно запретило увольнение матросов и солдат в город, постаралось закрыть все каналы информации о том, что творится в столице, держало нижние чины в полном неведении о происходящем.

Однако сведения из Петрограда все равно просачивались в крепость. Их приносили рабочие Пароходного завода, передавали матросы службы связи, дежурившие у телефонов и телеграфных аппаратов. Руководители подпольных групп были предупреждены о том, что надо быть готовыми к возможному выступлению.

Утром 28 февраля комендант крепости адмирал Курош, получивший сообщение, что в столице создан Совет рабочих и солдатских депутатов, собрал на совещание офицеров. Он поинтересовался, можно ли использовать кронштадтский гарнизон для подавления восстания в Петрограде. Собравшиеся в один голос заявили, что матросы и солдаты не станут стрелять в рабочих. Военный губернатор Кронштадта адмирал Вирен мобилизовал полицию и приказал ей расставить на чердаках домов пулеметы.

Не сидели сложа руки и военные партийные организации. Они готовили людей к вооруженному выступлению, договорились о сроке — в ночь на 1 марта.

Первым поднялся учебно-минный отряд. Захватив винтовки, матросы вырвались на улицу, где встретились с [57] солдатами 3-го Кронштадтского крепостного полка. Вместе подошли к воротам 1-го Балтийского экипажа и дружным напором сорвали их с петель. К восставшим сразу же присоединились моряки переходящей роты — той самой, где были собраны наиболее «неблагонадежные» нижние чины. Их примеру последовал и весь экипаж. Офицеры были немедленно арестованы.

Восстание быстро охватило весь Кронштадт. Полицейские и жандармы попрятались. Часть офицеров — наиболее ненавистных и оказавших сопротивление — была перебита. Некоторые командиры перешли на сторону революции. Поздно ночью матросы выволокли из дома насмерть перепуганного Вирена. Его отвели на Якорную площадь, где собрались тысячи людей. Некоторые предлагали судить его. Но ненависть к жестокому адмиралу была слишком велика. Народ требовал: «Смерть тирану!» Вирена тут же застрелили, труп сбросили в овраг.

К утру 1 марта весь Кронштадт был в руках восставших. Лишь группа городовых, засевших в полицейском участке, еще отстреливалась. Артиллеристы подтащили трехдюймовую пушку и ударили по ним прямой наводкой.

На общекронштадтском митинге, состоявшемся на Якорной площади, избрали новый орган власти. Он был назван Комитетом общественного движения. Его председателем стал студент Ханох.

Рассказав мне об этом, Зайцев добавил:

— Комитет у нас получился явно неудачный — ни рыба ни мясо. Авторитет не тот. К тому же вслед за Временным правительством он ухватился за лозунг: «Война до победного конца!» С этим солдаты и матросы никак не согласны. Будем создавать свой Кронштадтский Совет по примеру рабочих и солдат Петрограда.

Зайцев предложил мне остаться в Кронштадте, войти в местную организацию большевиков. Я отказался — мечтал скорее попасть на свой корабль. Тогда Владимир Михайлович посоветовал разыскать матросов, списанных с «Павла I» за политическую неблагонадежность, и группой двигаться в Гельсингфорс. Предложение было разумным, и я ухватился за него. Пошел по всем военно-морским частям. После двухдневных поисков нашел человек двенадцать. Все они охотно согласились вернуться на линкор, который в Гельсингфорсе первым поднял флаг восстания.

Нам нужны были проездные документы. А мне к тому же еще и какая-нибудь бумажка, удостоверяющая мою личность. В это время в Кронштадте кроме Совета рабочих депутатов [58] был уже и Совет военных депутатов (потом они объединились). В него я и направился.

В здании, где он размещался, царила сутолока. Матросы и солдаты шли сюда по самым разным поводам. Были и просто любопытные. Найти в этой неразберихе нужное лицо казалось невозможным, тем более что четкого распределения обязанностей среди депутатов еще не было. Лишь после долгого блуждания по комнатам мне удалось напасть на члена исполкома, занимавшегося оформлением всякого рода документов. Он был в офицерской форме, но без погон. Выслушав меня, исполкомовец задумался, потом спросил:

— А позвольте узнать, по делу какой партийной организации вы привлекались охранкой?

— По делу Главного судового коллектива большевиков.

— Так-так, — протянул он, — допустим, что так... Ну, а чем же вы можете доказать, что вы и есть то лицо, за которое себя выдаете? Хоть что-нибудь подтверждающее, что вы действительно матрос с линейного корабля «Император Павел I», у вас сохранилось?

— Нет. Но в Кронштадте меня знают. Например, в Первом Балтийском экипаже, да и в военно-морской тюрьме найдутся документы обо мне...

Офицер пожал плечами, заметив, что в тюрьму он не побежит. От него я вышел обескураженным. Нагруженный в невеселые мысли, не обратил внимания на человека, шедшего по коридору. Но он: сам кинулся ко мне. Это был Иван Давыдович Сладков — осунувшийся, бледный, но жизнерадостный. Царская каторга изменила его только внешне. Он отвел меня в спокойный уголок и первым делом спросил, почему я в штатском. Узнав о моих приключениях, Сладков покачал головой:

— Досталось, однако...

— Мне что, — возразил я, — вот ты на каторге хлебнул так хлебнул, наверно.

— Было, — согласился Сладков, — но теперь все позади. И тебе пора опять в матросскую робу влезать. Или решил — на гражданке лучше?

Я рассказал о положении с документами. Иван Давыдович пообещал помочь. Однако и его вмешательство сначала не помогло. Пришлось позвать еще одного моего товарища по судебному процессу в октябре 1916 года — Тимофея Ульянцева. Он был освобожден Февральской революцией и стал одним из первых членов Кронштадтского [59] Совета. Они добились выдачи мне документов и матросского обмундирования.

Прощаясь с ними, я сказал, что, по моим наблюдениям, в Кронштадтский Совет избрали немало случайных людей.

— Конечно, есть такие, — согласился Сладков, — и очень даже много. Сейчас ведь как выбирают — голосуют прежде всего за тех, кто красиво говорить умеет, кто громче других кричит, что он за свободу и демократию. Люди у нас еще не искушены в политике. Иным каждый крикун революционером кажется. Но ничего — время научит разбираться. А мы постараемся, чтобы эта учеба шла быстрее.

В тот же день я распрощался с Кронштадтом, успев лишь на полчаса заскочить к родным. Когда вся наша группа, в которой выделялся своим огромным ростом Головач, собралась на пристани, мы отправились в путь. Дорога лежала через Петроград, и я предложил товарищам зайти в Совет рабочих и солдатских депутатов, помещавшийся в Таврическом дворце.

— Возьмем там свежие газеты, литературу...

Возражать никто не стал.

Когда, отобрав необходимые издания, стояли в коридоре, к нам подошел пожилой человек, похожий на врача или учителя. Невесело оглядев нас с ног до головы и ни к кому не обращаясь, он со вздохом сказал:

— Нет, не простит Россия такого преступления...

— А в чем дело? — поинтересовался рослый Головач.

— Что вы имеете в виду? — спросил и я. После долгой паузы незнакомец ответил:

— Я имею в виду то, что гельсингфорсские матросы убили командующего Балтийским флотом адмирала Непенина... Позор на всю Россию!

Мы попытались узнать у гражданина, как это случилось. Оказалось, что он подробностей не знает, прочитал лишь краткое сообщение в газете. Обстоятельства гибели адмирала Непенина мне стали известны позже.

По моему глубокому убеждению, матросы никогда бы не подняли руку на Непенина, если бы он не придерживался нелепой и опасной линии поведения. Получив известие о революции в Петрограде, Непенин не нашел ничего лучшего, как скрыть эту весть от матросов. Он запретил увольнения на берег. Но замолчать революцию было невозможно. Газеты, выходившие в Гельсингфорсе, писали о ней открыто, ее приветствовали на всех рабочих митингах, а Непенин делал вид, что ничего не случилось. Возможно, надеялся, что все еще повернется вспять. [60] Много лет спустя мне попалась в руки телеграмма, полученная Непениным из Ревеля от командующего 1-й бригадой крейсеров Пилкина. В ней говорилось:

«Считаю долгом донести, имея единственной целью сохранить для войны личный состав и суда, следую вашим приказаниям, насколько это возможно, в зависимости от меняющихся обстоятельств. Категорические требования не пускать на берег команду неисполнимы и усложняют чрезвычайно задачу, вызывая риск проникновения толпы на суда. Положение более тяжелое, чем предполагаете. В исключительную минуту нужны исключительные средства, почему предвижу необходимость невольно нарушить ваши требования и, может быть, принять участие в торжественной манифестации единения флота с новым правительством и народом. Если в Гельсингфорсе спокойно, ваше присутствие было бы драгоценно».

Но Непенин сидел на пороховом погребе, который с минуты на минуту мог взорваться. Если бы командующий флотом последовал призыву дальновидного Пилкина, события наверняка окончились бы без излишнего кровопролития. Однако Непенин выжидал. Днем 3 марта он подтвердил свой приказ, запрещающий манифестации.

Такое поведение Непенина к добру не привело. Возбуждение матросов па кораблях достигло высшей степени, и уже в половине восьмого вечера того же дня Непенин в телеграмме на имя председателя Государственной думы вынужден был сообщить: «На «Андрее», «Павле» и «Славе» бунт. Адмирал Небольсин убит. Балтийский флот как боевая сила сейчас не существует. Что могу, сделаю».

Не прошло и часа, как вслед за первой полетела новая депеша: «Бунт почти на всех судах. Непенин».

Командующий Балтийским флотом сам накалил страсти. Революцию нельзя отменить приказом, как это надеялся сделать адмирал.

Первым поднялся экипаж «Павла». По приказу еще не вышедшего из подполья комитета большевистской организации матросы захватили винтовки в караульном помещении и бросились на палубу. Вставший па их пути мичман Булич был убит. Против него никто не имел зла. Но он преградил дорогу восставшим, и его убрали. Командира 2-й роты лейтенанта Шиманского застрелили, когда он открыл огонь по матросам из своей каюты. Вслед за ним погиб старший офицер Яновский. Возле карцера матросы прикончили лейтенанта Славинского, отказавшегося выпустить арестованных. [61] Вскоре линкор был в руках революционных моряков. На клотике мачты вспыхнул красный огонь.

Услышав выстрелы на «Павле I», за оружие взялись моряки на «Андрее Первозванном», а за ними и на других кораблях, стоявших в Гельсингфорсской базе.

Вскоре восстанием был охвачен весь флот.

На «Павле I» убили всего нескольких офицеров, тех, кто пытался оказать восставшим сопротивление. Исключение составляет лишь старший офицер Яновский. С ним рассчитались за прежние издевательства.

Старший штурман Ланге в момент восстания был на берегу. На борт вернулся, когда все уже было кончено. Едва он появился на палубе, его окружила группа разъяренных моряков. Услышав их возгласы, Ланге понял, что ему угрожает. Он стал умолять, чтобы ему сохранили жизнь. Признался, что шпионил за матросами, но не один.

— Вы и не подозреваете, кто еще ходит среди вас, — выкрикивал Ланге.

В этот момент его кто-то ударил прикладом по голове. Упавшего штурмана добили. В ту минуту все считали такой поступок естественным. Лишь потом многие стали высказывать мысль, что договорить Ланге не дал один из тех, кто сам был связан с охранкой.

Разоблачить этого человека не удалось.

Адмирала Непенина матросы не собирались трогать. Решили просто своей властью сместить. На многотысячном митинге они избрали нового командующего флотом — адмирала Максимова. Его на кораблях уважали за человечное обращение с нижними чинами. Непенин же повел себя вызывающе. Он заявил, что сдаст должность только по приказу правительства. Тогда группа вооруженных моряков явилась на «Кречет», где помещался штаб командующего, арестовала адмирала и повела его на гарнизонную гауптвахту. По дороге наиболее горячие из конвоиров застрелили его...

Постепенно страсти улеглись. На кораблях были избраны судовые комитеты. Они с первых нее дней начали наводить твердый революционный порядок. У складов оружия выставили надежную охрану, в порт и в город выслали матросские патрули.

Наша группа прибыла в Гельсингфорс 7 или 8 марта. На корабле нас приняли тепло. Я встретился со старыми друзьями. Взаимным расспросам не было конца. Потом пошли осматривать корабль. На палубах, в кубриках, в казематах и боевых службах — везде был образцовый порядок. [62] Я рассказал товарищам о статьях петербургских газет, в которых утверждалось, что на Балтийском флоте царит анархия, нет дисциплины. Они только посмеялись над писаниями буржуазных газетчиков.

— Чья бы корова мычала... — добродушно сказал Иван Гурьянович Чистяков, — поучиться им всем не мешало бы у революционных матросов. Такого порядка, как сейчас, на кораблях отродясь не бывало. Раньше из-под палки все делали, а теперь сознательно.

Иван Гурьянович был старым членом нашей корабельной большевистской организации. Когда я впервые попал на линкор, он вместе с другими старослужащими учил меня нелегкому матросскому делу. Руководящей роли в подполье Чистяков никогда не играл, но уважением пользовался. Это был настоящий богатырь: роста немного выше среднего, с широкими плечами и могучим торсом, туго обтянутым форменной рубахой. Его красивое лицо с небольшими усами и румянцем в обе щеки всегда выражало добродушное спокойствие. За покладистый характер Чистякова любили не только в нашей роте, но и в других подразделениях и службах. Его называли просто Гурьянычем. После Февральской революции он стал первым председателем судового комитета.

Многих своих старых товарищей я открывал для себя заново. Их характеры предстали передо мной новыми гранями, проявились неизвестными до сих пор качествами. В новой обстановке потребовались люди, умеющие командовать, вести хозяйственные дела. И они находились в народной гуще, конечно, не всегда подготовленные и опытные, но со временем становившиеся хорошими руководителями и даже специалистами.

Я, например, был удивлен, что одним из активных членов судового комитета стал унтер-офицер машинной команды Корпев. Этого человека я знал по подполью. Тогда он не играл сколько-нибудь заметной роли. Среди матросов был известен лишь умением лихо плавать. Иногда Корпев так далеко удалялся от корабля, что за ним посылали катер, опасаясь, что у него может не хватить сил вернуться. Кто сталкивался с ним ближе, знал, что он еще прекрасный специалист, хороший товарищ. В подпольной же работе Корнев был скорее сочувствующим, нежели активным членом организации. Но вот теперь команда избрала его в судовой комитет. И не ошиблась. Оказалось, что Корнев и способный организатор.

Таких членов в комитете было немало. [63] С первых же дней комитет завоевал всеобщее признание. Его решения выполнялись безоговорочно.

Правда, военное руководство по-прежнему находилось в руках командира корабля. Комитет же ведал в основном делами, касающимися личного состава.

В свободное от службы время на палубе часто созывались митинги. На них обсуждались самые разные вопросы, начиная от взаимоотношения с правительством и кончая продовольственным снабжением. На одном из таких собраний был поднят вопрос о переименовании линкора. Все были согласны, что прежнее имя «Император Павел I» должно быть заменено. Предложений было много, спорили долго. В конце концов решили назвать «Республикой».

Кстати, весной 1917 года на Балтике по требованию матросов новые имена получили и другие корабли. Так, старый броненосец «Император Александр II» стал «Зарей свободы», линкор «Цесаревич» — «Гражданином», ледокол «Царь Михаил Федорович» — «Волынцем». Короче говоря, заменили все названия, связанные с царской фамилией. Бывшую плавучую казарму «Волхов» переименовали в «Новорусск». И не из-за слова «Волхов», а потому, что оно ассоциировалось с тюрьмой.

Имя «Республика» быстро прижилось к нашему линкору, экипаж которого пользовался на флоте большой популярностью, как один из наиболее революционных, всегда и во всем твердо поддерживавший линию большевистской партии.

В эти памятные дни команда избрала меня депутатом в Гельсингфорсский Совет и поручила сдать в исполком собранные на «Республике» серебряные медали и Георгиевские кресты. Поблагодарив товарищей за доверие, я отправился в путь. Сначала шагал довольно бодро, но скоро устал: металлическая шкатулка с наградами весила больше двух пудов. Может быть, такому силачу, как наш Гурьяныч, эта ноша — пустяк, но я весь облился потом, пока дотащился до исполкома. Зато как легко почувствовал себя, когда сдал все это богатство.

Тут же оформил свое избрание депутатом. Это оказалось несложным: сообщил, что избран от команды корабля, и мне сразу же выдали документ, пригласили на заседание.

Гельсингфорсский Совет первого созыва был крайне разношерстным по своему партийному составу. В него входили представители кораблей, стоявших в военно-морской базе, [64] и солдаты Свеаборгской крепости, а также гельсингфорсского гарнизона. Большевиков среди них насчитывалось мало. Председателем исполкома избрали офицера Гарина, числившегося членом Российской социал-демократической партии большевиков. На деле же он, пожалуй, ближе стоял к меньшевикам. Говорил он цветисто. Однако почти все его выступления были расплывчатыми и туманными, состояли из общих фраз.

Заседал Совет часто и помногу, но серьезные вопросы разбирал редко. По мелочам иногда вспыхивали ожесточенные споры. К важным же проблемам подчас подходили формально.

Чтобы дать представление, что порой обсуждали депутаты, приведу такой пример. Как-то на трибуну поднялся унтер-офицер и начал говорить о взаимоотношениях матросов и солдат с командирами. Он правильно доказывал, что натянутые отношения, переходившие порой в прямую вражду, складывались годами. Но корень всех зол он видел в знаках различия. По его мнению, стоит только спороть их — и взаимоотношения улучшатся.

— Так снимем же, товарищи, знаки различия! — воскликнул унтер-офицер и тут же сорвал нашивки со своей формы.

Его жест был встречен аплодисментами. В зале многие начали «с мясом» отдирать свои лычки. К вечеру сотни матросов, вооружившись ножницами, вышли на улицы срезать погоны у офицеров. Командный состав кораблей отнесся к этому делу довольно спокойно, но приезжие офицеры сопротивлялись.

Конечно, такие «мероприятия» не способствовали улучшению отношений между рядовыми и командирами.

В Совет поступало много всевозможных жалоб и заявлений. Членам исполкома приходилось разбирать и конфликты, возникавшие на кораблях. Совету предлагали решить судьбу офицеров, арестованных в дни восстания. С этой целью на одном из заседаний была создана специальная следственная комиссия в составе пяти человек, В нее вошли матрос Толстов, солдат, двое офицеров — флотский и артиллерист из крепости — и я. Нам отвели помещение, где прежде размещалось охранное отделение. Кто-кто, а я этот дом хорошо знал: здесь меня допрашивали и фотографировали жандармы.

Тон в комиссии задавали мы с Толстовым. Остальные члены обычно соглашались с нашим мнением. Беда только, что между мной и Толстовым далеко не всегда царило согласие. [65] Толстой был эсером, держался заносчиво, не раз напоминал, что его партия представлена во Временном правительстве. При решении вопросов он часто руководствовался не обстоятельствами дела, а своими симпатиями и антипатиями. Спорить с ним было трудно.

Нам приходилось рассматривать много дел. В большинстве случаев оказывалось, что офицеры были арестованы под горячую руку и ни в чем особенно не виноваты. Таких мы без проволочек отпускали. Случалось, что на некоторых просто наговаривали, сводили с ними личные счеты. Их тоже освобождали, сообщая в судовые комитеты имена клеветников.

Но попадались и такие, которые издевались над матросами или сотрудничали с охранным отделением. Толстов нередко склонен был и их простить. Тут уж я вставал на дыбы. Наши схватки с ним часто заканчивались ничем, и арестованных возвращали в тюрьму до очередного заседания.

Были дела и забавные.

Как-то нам довелось допрашивать командира миноносца — рослого и статного человека весьма внушительного вида. Его схватили матросы с другого корабля и обвинили в том, что он избивает своих подчиненных. Офицер (фамилия его Потемкин) заявил, что матросов не трогал и вообще презирает тех, кто бьет беззащитных.

— Но, если честно признаться, — сказал он, — двум дал в ухо. За дело. И до сих пор не раскаиваюсь.

— Интересно, гражданин офицер, у вас получается, — заметил солдат — член нашей комиссии, — с одной стороны, не били, а с другой — по уху прохаживались. Как же вас понимать?

— А я расскажу. Судите сами. Однажды наш миноносец шел по шхерам. Места опасные: чуть в сторону от курса — или берег или мель. Идти можно только строго по вешкам, иначе беда. А рулевой возьми да и замечтайся. Глянул я — миноносец уже на веху идет. Еще минута — и налетим на камни, тогда — спасайся, кто может... Вырвал я штурвал из рук зеваки и в сердцах в ухо ему. Корабль успел отвернуть. Можно было, конечно, под суд отдать парня, но я этим и ограничился.

— За дело он получил! — сказал я. — Хотя способ воспитания и не могу одобрить, но — за дело. А второй случай какой?

— А о втором и рассказывать, собственно, нечего. Пожаловались мне как-то матрос, что баталер обнаглел и в открытую ворует продукты у команды. Проверил я — правда. Да еще держится нагло. Ну и вмазал ему разок для науки.

Я взглянул па увесистые кулаки Потемкина и подумал: «Надолго, наверно, запомнит их воришка».

Помолчав немного, Потемкин добавил:

— Здесь уже говорили, что подобный метод неправилен, но как было сдержаться?

— Почему неправильный метод? — воскликнул вдруг солдат. — Очень даже правильный! Жуликов завсегда бить надо... да покрепче еще!..

Все невольно улыбнулись в ответ на столь непосредственную реплику. Потемкина мы отпустили с миром, посоветовав ему, однако, сдерживать свои порывы. Кстати, арестован он был, как после выяснилось, по наущению баталера. А экипаж миноносца его любил.

— Позднее я спросил у Потемкина, не имеет ли он какого отношения к князю Потемкину. Он неожиданно подтвердил, что является потомком фаворита Екатерины II. Но при Павле I у Потемкиных были отняты почти все их богатства.

А одно дело меня просто потрясло. Матросы при аресте капитана 2 ранга Рыжея обнаружили в его каюте пудовую связку бумаг. Мы поинтересовались ею. Оказалось, что это в основном прошения и ходатайства о помиловании, поданные в 1905 — 1907 годах. На каждом из них имелись резолюции Рыжея, заканчивавшиеся одним словом: «Расстрелять».

Выяснилось, что в дни первой русской революции Рыжей командовал карательным отрядом, действовавшим в Прибалтике. Царский прислужник беспощадно расправлялся с восставшими. На его совести — сотни загубленных жизней.

Мне да и другим членам комиссии было непонятно, зачем каратель хранил все эти бумаги, полностью обличавшие его звериный облик? Может быть, он гордился тем, что его имя когда-то вызывало дрожь у людей?

Случай с Рыжеем выходил за рамки обычных дел, и мы долго решали, переправить ли его в Прибалтику, чтобы палача судили родственники и знакомые погибших, или же довести дело до конца здесь, в Гельсингфорсе. Но Рыжей сам распорядился своей судьбой. Понимая, что на помилование рассчитывать не приходится, он покончил с собой, бросившись в лестничный пролет, когда его переводили из одной камеры Нюландской тюрьмы в другую. [67]

Дальше