В Славуте
Утром шестого мая наш эшелон подошел к военному городку. Виднелись почерневшие, закопченные корпуса. Здание обшарпаны, всюду следы войны и разрушений.
Издали кажется — лагерь мертв и пуст. Только охрана на сторожевых вышках да фигуры гитлеровцев, медленно прохаживающихся вдоль колючих заборов, напоминают о том, что здесь тюрьма.
Дрогнули, остановились вагоны. Как обычно — в который уже раз! — сначала послышался резкий говор приближающихся немцев и лай собак. После проверки пломб на дверях началась разгрузка. Вагоны разгружали, пересчитывали пленных и выстраивали всех в одну колонну. Многие сами двигаться не могли — каждый переезд в ужасающих антисанитарных условиях свое дело делал, — таких клали на носилки, санитары из числа пленных же молча уносили умирающих в лазарет. После окончания разгрузки в вагонах, как всегда, остались трупы.
Ходячие тронулись. Высоко над колонной поднялась пыль, по бокам шел усиленный конвой, лаяли откормленные собаки. Беспрерывно слышалась команда: «Шнель! Шнель!» Гулко раздавались удары палок по спинам и головам.
А кругом шумел сосновый лес, виднелись и березки, [75] и мощные дубы. Мы узнавали деревья с болью и радостью, как друзей, насильственно отторгнутых от нас...
Распределение по корпусам продолжалось недолго, медицинские показатели мало кого интересовали. Оно и понятно, всерьез гитлеровцы не собирались, конечно, никого лечить.
Слявутский лазарет носил название «Большого» не потому, что был хорошо с точки зрения медицинской оснащен, а только лишь по той причине, что в шести его корпусах содержались более 10000 пленных.
Из лекарств, кроме йода и марганцовки, не было почти ничего, умирали люди ежедневно. Трупы гитлеровцы зарывали за колючей проволокой, в длинных траншеях.
К весне 1943 года в этих общих могилах было зарыто около 100000 тел. Таков результат работы этого «медицинского учреждения» за два года!
О питании нечего и говорить. Если кто-нибудь из пленных видел, как на кухню везли дохлую лошадь, по корпусам шел слух:
— Сегодня баланда праздничная, мясная!
В первые же дни после прибытия нашего эшелона весть о Житомирском подкопе распространилась среди пленных. Весь славутский лазарет заговорил о нем. Вполне естественно, что от мыслей о житомирском подкопе люди переходили к размышлениям о том, нельзя ли опыт «житомирцев» использовать в Славуте. К тому же кругом, так близко, кажется, лес шумит, зовет, манит на свободу...
«Гросс-лазарет» и рабочий лагерь размещались в зданиях бывшего военного городка. Городок строился в наше, советское, время, все здесь было оборудовано по последнему слову техники: в свое время действовали паровое отопление, канализация, существовали хорошая библиотека, спортивная площадка. Теперь, конечно, все это было разрушено. Наши люди стали думать, нельзя ли использовать для. выхода в лес большое подземное хозяйство городка.
Удалось несколько раз облазить подземелье, однако выхода наружу не нашли. Все корпуса были опоясаны многорядным высоким забором из колючей проволоки. За проволокой несли охрану «власовцы» — попросту предатели, которые пошли на службу к немцам. На сторожевых [76] вышках стояли парные посты гитлеровцев, вооруженных пулеметами и автоматами. Двор каждого корпуса отгорожен от другого колючей проволокой. В заборе сделаны калитки для внутреннего общения. У калитки стоит внутри лагерная полиция из прохвостов, которая разрешает проход из корпуса в корпус только медперсоналу и администрации. Пленных пропускали через эти калитки лишь в том случае, если они направлялись с запиской от врача. На ночь гитлеровцы из лагеря уходили, оставалась только внутренняя полиция и охрана за колючей проволокой. Каждый день в лагерь-лазарет являлось немецкое начальство, все осматривало, проверяло, а вечером уезжало. Перед закрытием корпусов на ночь унтеры и ефрейторы проходили по двору с овчарками и снова все осматривали и проверяли.
При таком положении уйти в лес было трудно.
Вое мы ломали головы, раздумывая, как же выбраться на волю?
Вначале многие пробовали подходить к забору и заговаривать с охранниками, попытались как-то достучаться: до их совести. В принципе эта затея мало сулила успеха, но гибнувшие люди хватались и за соломинку. «Гросс-лазарет» свое дело делал. Каждый день две пароконные повозки вывозили мертвецов. Никто не знал, когда придет его очередь.
Разговор с охраной обычно начинался с поисков земляков. Гитлеровцы быстро учли чувства землячества и дали предателям приманку.
За каждого пленного, убитого у проволоки, охранник получил: благодарность по службе, 50 карбованцев оккупационных украинских денег, одну пачку махорки и буханку черного хлеба. Вот и вся цена жизни пленного!
Находились негодяи, стреляли.
Каждый по-разному переносил эту гнетущую обстановку. Но подавляющее большинство людей держалось все-таки удивительно достойно. Иногда доходило и до казусов.
Сергей Ковалев (после замены фамилии — Сергеев), например, и в плену отличался аккуратностью, его кирзовые сапоги блестели, он всегда носил за голенищем сапога лоскуток шинельного сукна и помногу paз в день Чистил и тер им сапоги. Обмундировацие на нем сидело хорошо, костюм ему чудом удалось сохранить еще тот, который он носил в Севастополе, когда командовал 142-й стрелковой бригадой.
В тюрьме Сережа числился подполковником, его одежда, обувь никому не бросались в глаза. Здесь же в Славуте он стал рядовым, носил чужую фамилию, некоторый лоск и подчеркнуто подтянутый вид Сергеева могли привлечь внимание разных шпиков. Как правило, все пленные были одеты плохо, все хорошее было давно снято с них и заменено рванью. Об этом мы с Мукининым-Николаевым не раз говорили Сергею, урезонивали его, устрашали, наконец. Однако ничто не действовало. Сергей только злился и говорил, что своим опрятным видом он, кажется, никому не мешает. Обычно после такого разговора он молча пристраивался где-нибудь в укромном месте, доставал суконку и до блеска тер свою кирзу.
В «Гросс-лазарете» Славута нашу «троицу» — Карпова, Сергеева и Николаева — разместили в третьем корпусе на втором этаже. Ходили упорные слухи, что учетчиком в этом блоке служит немецкий прихвостень, который Обо всем доносит гитлеровцам. Такие гаденькие людишки были очень опасны, они жили среди пленных, выведывали настроения и обо всем доносили фашистам за «плату» в виде лишнего котелка баланды или дополнительного куска хлеба.
Но вскоре произошла и чрезвычайно радостная встреча. Прошло несколько дней нашего житья на новом месте, и Сергея Ковалева случайно узнал молодой врач из его бригады, тоже попавший в плен... Врач очень обрадовался и с риском навлечь на себя подозрения немцев стал оказывать своему бывшему комбригу всяческое внимание и заботу.
Долю этой заботы чувствовали и мы с Мукининым — врач иногда ухитрялся принести нам котелок «улучшенной», для обслуживающего персонала, баланды.
Плен есть плен, и здесь более чем где-либо приходится относиться к людям с разумной осторожностью. Мы тщательно разузнавали, как ведет себя этот врач.
Все без исключения пленные отзывались о нем хорошо. Человек этот и в плену остался настоящим патриотом и сделал советским людям много добра.
Монотонно, тоскливо тянулись голодные дни в «Гросс-лазарете». Близость леса, теплые дни, слухи об успешных [78] операциях наших войск на фронтах и действиях партизан в немецком тылу — все это возбуждало, заставляло усиленно раздумывать над вопросом — как уйти?
Бывало целые ночи лежишь на нapax и придумываешь различные варианты побега. Потом наступит утро, проверишь ночные мысли и придешь к заключению, что лучше надо думать, и снова: думы, терзания, бессонница. Часто в голову приходила мысль: а что, если прямо и открыто напасть на охрану?
Весь день бывало присматриваешься во дворе лагерь-лазарета к охране, к конвоированию пленных на работы, прикидываешь, как завладеть оружием, как обезоружить конвой.
Из лагеря ежедневно уводили пленных за проволоку копать траншеи для мертвецов. Мы занялись было изучением этого вопроса. Предполагалось попасть в рабочую команду, на месте досконально продумать возможность нападения на конвой и совершить побег.
Однако события развернулись неожиданно. Под вечер всех нас троих вызвали в канцелярию. Я высказал предположение, что учетчик-прихвостень решил лично перезнакомиться с вновь прибывшими, чтоб запомнить наши лица. А поскольку нам знакомство это ни к чему, то лучше сегодня от встречи как-нибудь увильнуть, а завтра перебраться в другой корпус. По различным медицинским показателям больных переводят, врач знакомый есть, может помочь.
Однако товарищи с моим пожеланием не согласились, решив остаться в третьем блоке именно потому, что здесь — знакомый врач.
Подумав, мы договорились побыть пока в разных блоках, разумеется поддерживая связь. На другой день меня с другими одиннадцатью пленными утром увели в шестой блок, Сергей и Владимир остались на старом месте, в третьем.
Когда нашу группу переводили из блока в блок, пленные шли медленно, еле волоча ноги. Мало кто храбрился, стараясь идти нормальным шагом.
Мы уже миновали двор четвертого блока, когда вдруг услышали громкий голос и возмущенные слова одного из пленных. Ни к кому не обращаясь, он ругался: [79]
—- Вот сукины сыны, просто свиньи! Сколько и им рассказывал о своих делах, а немцы-гады смеются. Не верят, что ли? Морят меня голодом, гоняют из блока в блок, как и всех!
Слева шел сопровождавший нас санитар. Он пристально поглядел на говорившего и сказал:
— Подумаешь, какая цаца! А что ты за птица? Почему это тебя должны выделять, нянчиться с тобой?
Изъявлявший недовольство пленный был худой, небольшого роста, средних лет. Он сказал в сердцах:
— Я делал такое, что тебе и во сне не снилось! Жил в станице — сжег амбар с хлебом, а когда стали искать виновных да присматриваться ко мне, я подался в город на тракторный — рабочим. Там стал учиться на токаря, а когда выучился, стал портить сложные станки.
Санитар развел руками и сказал серьезно:
— Ну, по твоим рассказам ты просто — штандарт фюрер!
Я подумал: «Мало к тебе, черту, присматривались». Подымаясь по лестнице, я услышал:
— Как только земля носит таких людей!
В шестом блоке нас разместили на верхнем этаже. Света не было. По вечерам люди долго не спали, сидели на подоконниках, смотрели в лес, своих вспоминали, семью, жену, детей...
Так прошло дня два или три. Вечером, как и всегда, мы сидели на подоконниках. На верхнем этаже блока решеток не было, летом всю ночь окна не закрывались. На дворе темно, на небе ни единой звездочки. Один раненный в грудь навылет, у которого все зажило, жаловался вполголоса, боялся, чтоб его не «выписали» и не отправили в Германию.
Он говорил:
— Пожалуй, угонят... А там шахты, рудники. Вот бы сейчас да затрещали пулеметы с леса! Охрана стала бы прятаться, а мы — в лес.
Только он это смазал, как в соседнем окне раздался страшный крик. И сразу все смолкло. Только слышно было, как что-то тяжелое шмякнулось во дворе.
Высунулись, посмотрели в сторону соседнего окна, никого не видно, все тихо. Ну и у нас молчком-молчком все разошлись. [80]
Утром санитары вытащили труп вредителя в подвал — морг.
Пришел полицай блока и стал выяснять, как это случилось. Ясного ответа на вопрос он не получил. Фельдшер сказал:
— Наверно, сдурел. Не станет нормальный человек прыгать из окна ночью. Кто-то отозвался:
— А может, он и не прыгал, почем звать? Тут заговорили другие:
— Не святой дух спустил его на землю.
Полицай стоял, моргал, моргал своими бычьими глазами, да наконец и испугался. По лицу было видно. Понял главное, что ночью не следует ходить туда, где окна открыты.
В лагере много и с любовью говорили о том, что в славутских лесах, хоть и не очень велики их массивы, славно действуют наши партизаны.
Мне вспомнилось, с какими предосторожностями везли нас сюда гитлеровцы.
Помню, больных вывели во двор житомирского лагеря, раздели догола, обыскали, рубцы одежды прощупали и только после этой нудной процедуры решились приступить к погрузке.
В сумерках второго дня поезд остановился на глухой станции и простоял целую ночь. Несмотря на сильный конвой, автоматы и пулеметы, пустить поезд ночью через лес немцы не решились. Им везде, где только попадалась небольшая рощица, мерещились партизаны. Все мы тоже ждали нападения партизан в пути, но этого, к большому нашему горю, не случилось.
Особенно возросла партизанская слава в 1943 году. Говорили, что партизаны взрывают склады, пускают под откос воинские эшелоны, даже нападают на гарнизоны, полицейские участки и разные немецкие комиссариаты.
В «Гросс-лазарете» пользовалась широкой известностью история о том, как партизаны обвели вокруг пальца немцев и спасли большую группу пленных. Передавался рассказ пленными примерно так.
Был обеденный час. Немецкая администрация лагеря, закончив обход лазарета, ушла на обед. В канцелярии пятого блока оставался только шеф и пленные врачи, которых шеф вызвал для дачи каких-то указаний. [81]
Роздали баланду, больные поели и занялись кто чем. Слабые повалились на нары, а ходячих весеннее теплое солнце потянуло во двор.
К воротам «Гросс-лазарета» подошли два грузовика с немцами. Рядом с шофером в кабине первой машины сидел офицер. Он что-то важно сказал унтеру. Когда машины въехали во двор, унтер с автоматчиками соскочили с машины и направились в канцелярию пятого блока. Машины, сделав разворот, стояли между пятым и шестым блоком, офицер курил, посматривал по сторонам и молчал. Из канцелярии блока выбежал шеф — унтер-офицер санитарной службы — и направился к офицеру в машине. Откозыряв, он стал что-то докладывать, но офицер закричал и, указывая на бумагу, грозно потребовал у шефа выполнить приказ. Во дворе стали хватать первых попавшихся пленных и грузить на машины. Шеф блока шумел и торопил погрузку.
Как выяснилось после, в предписании значилось: «Выделить немедленно в распоряжение офицера 100 человек здоровых пленных, исполнение донести».
Офицер сказал шефу, что некоторую часть пленных он может взять на свои грузовики, за остальными сейчас -подойдут машины. Вторая машина, в кузове которой находилось несколько человек, одетых в крестьянскую одежду, и два или три вооруженных немца, ушла за ворота недогруженной. Здоровых пленных стали выстраивать у пятого блока и ждать остальных грузовых машин.
Пленные стояли долго. Шеф ушел в канцелярию лагеря докладывать, Через некоторое время в лагере поднялась тревога. Вооруженные гитлеровцы забегали по лагерю, стоявших у пятого блока пленных стали разгонять тумаками и прикладами. В лес на больших скоростях прошло четыре или пять машин с вооруженными немцами. Спустя некоторое время из леса в лагерь донесся звук автоматной и пулеметной стрельбы. Позднее в лагере говорили, что это был бой засады партизан с теми гитлеровцами, которые бросились преследовать машины, увозившие пленных в лес.
Долго вспоминали в лазарете об этом случае. И как жалели люди, что именно они не оказались в этот день во дворе пятого блока! [82]
Прошло дней десять после моего перехода в шестой блок. Однажды вместе с другими больными я слонялся по лагерному двору. Вдруг появился санитар, стал вызывать:
— Карпов! Карпов!
На фамилию чужую я уже научился откликаться, но от всяческих вызовов всегда старался увиливать. Я сделал вид, что не слышу. Подошел сосед по нарам и сказал:
— Вас спрашивают.
Вслед за ним подошли санитар и фашист, вооруженный пистолетом. Это был унтер, невысокого роста, очень пожилой. Он скомандовал следовать за ним и повел меня к рабочим корпусам, где помещалась канцелярия. По дороге унтер, покручивая рыжеватые усы, на довольно понятном русском языке сообщил мне, что Россию знает хорошо, потому что в ту войну шестнадцатый и семнадцатый годы провел в плену, в Сибири, где и по-русски выучился говорить.
Я заметил:
— Значит, вам понятна жизнь пленного? Унтер сказал:
— Немецкий плен — плохо, голодный. Русский было корашо.
Потом признался, что и ему плохо. Он вот старик, австриец, а приходится служить.
Вошли в канцелярию. Унтер доложил, что привел пленного. Через две — три минуты меня ввели в небольшую комнату. За письменным столиком сидел мрачный гауптман, гитлеровский капитан средних лет, и курил. На столе перед ним лежали какие-то бумаги. Рядом со столом стоял свободный стул, но гауптман не предложил сесть.
Надо сказать, что с тех пор, как мы решили скрыть звания и принадлежность к старшему комсоставу, мне доставляла немало хлопот моя привычная военная выправка, которую теперь приходилось тщательно скрывать.
Когда человек с юности до пятого десятка носит военную форму, никакая болезнь, никакое истощение не выбьют из него строгой армейской выправки.
Войдя к гаугттману, я еще раз «проверил» себя, ссутулился, спал так, как обычно стоят гражданские люди [83] преклонного возраста. Им руки как будто всегда мешают. Я сложил руки и животе.
Гауптман молча смотрел на меня, старательно изучал внешность и своими колючими глазами старался пронизать меня насквозь, узнать все мои думы. А думы у меня в то время были самые простые: «Стукнуть чем-нибудь тяжелым по башке этого фашиста, взять его оружие и уйти в лес». Но... поблизости ничего подходящего не было, в комнате находились два вооруженных человека — гауптман и унтер.
Пришлось отложить эту затею, стоять и молча ждать, пока гауптман закончит свое обозрение.
После долгого сосредоточенного молчания спросил:
— Официр?
— Нет, — послышался ответ.
— Что ви делайт, когда призвали армия? Я ответил:
— Призван в феврале 1942 года, служил писарем в штабе 95-й стрелковой дивизии.
Немец спросил фамилию, имя, отчество, год рождения, профессию. Гауптман плохо понимал по-русски, переводил конвойный австриец. Я ответил:
— Карпов Иван Федорович, рождения 1893 года, учитель сельской школы,
Все время, пока я говорил, немец смотрел то в учетную карточку, то мне в глаза, стараясь уловить неточность или заминку. Я стоял свободно, повторяя просто и ясно все то, что сочинил в Житомире, когда проходил регистрацию.
Затем гауптман спросил, чему я учил в сельской школе. Я рассказал о программе такой школы.
После некоторой паузы он снова стал рассматривать бумаги. У меня мелькнула мысль: «Неужели известно, что накануне войны я учил офицеров Красной Армии в Военной академии имени Фрунзе?» Но затем я прогнал эту мысль. Из дальнейших вопросов можно было догадаться, что кто-то донес о моей принадлежности к комсоставу и гауптман решил прощупать меня и проверить.
Подняв голову и оторвав глаза от бумаг, он спросил:
— Так ви утверждаете, что не официр, а почему? Я спокойно пояснил, что не учился в военном училище, [84] а в офицеры производят только тех, кто имеет военное образование.
Гауптмам, помолчав, снова посмотрел в бумаги и, подняв голову, что-то сказал по-немецки. Унтер перевел. Оказалось, он говорил, что у меня и теперь вид предводителя.
Я улыбнулся с горькой наивностью и сказал:
— Вольно вам, господин капитан, смеяться над пленным стариком.
Гауптман засмеялся. Видно, ему самому очень нравилась собственная шутка — вид-то у меня действительно был непрезентабельный: высокого роста, но сутулый, лысый, до невозможности тощий старик в ватнике, солдатских брюках, кирзовых нечищеных сапогах...
Только один был момент в этом допросе, когда я едва не сорвался. Свою-то новую фамилию я усвоил прочно, а вот, когда гауптман спросил меня об имени, отчестве жены, я каким-то чудом не ответил:
— Хомич, Ольга Михайловна.
Холодный пот прошиб меня в эту минуту. Но в общем «поединок» наш закончился моей победой. Так, наверно, никогда и не узнал этот фашистский шалопай, что беседовал-то он все-таки с полковником Советской Армии и что не пройдет и трех месяцев, как полковник этот будет в партизанском отряде.
Скоро я увиделся с Ковалевым, Сергей мне рассказал:
— Примерно через неделю после попытки вызвать вашу «троицу» в канцелярию блока меня вызвали в канцелярию лагеря. Разговор вел капитан. Он предложил мне сесть и в очень любезной форме сообщил, что немцы знают меня как офицера. «Все воробьи на крышах третьего блока знают, что вы офицер», — сказал он.
Я продолжал упорствовать и отказываться. Тогда гауптман намекнул, что в блоке есть врач, который служил в том соединении, которым я командовал. Я понял, что дальнейшее запирательство могло только навредить... Стал думать, как вывернуться, и быстренько придумал такую историю, которую гауптману и рассказал: «Действительно я раньше был офицером и командовал стрелковой бригадой, но, когда бригада прибыла в Севастополь, я был отдан под суд военного трибунала, и решением трибунала меня разжаловали в рядовые». [85]
Лицо гауптмана выразило как бы сочувствие моему горю, он стал расспрашивать о причине разжалования в рядовые меня, такого крупного офицера. Пришлось дальше сочинять: «Стрелковая бригада, которой я командовал, опоздала на погрузку в Севастополь всего лишь на пятьдесят минут, однако начальство посчитало, что я сорвал оперативный план, не выполнил боевой приказ, меня отдали под суд военного трибунала и разжаловали».
Гауптман вздохнул и сказал: «Какая строгость». Затем помолчал, подумал и заявил: «Немецкое командование может восстановить вам чин».
Я поблагодарил гауптмана за заботу и сказал: «Я считаю, что офицер на строгость не должен жаловаться, можно жаловаться только на несправедливость, но здесь все было правильно. Мое правительство присвоило мне звание, оно же меня и лишило звания, причем за дело».
Гауптман смотрел и молчал. Я продолжал: «Это обстоятельство не известно врачу, так как все произошло в Севастополе уже в последние дни перед катастрофой. Вот почему я считаю себя рядовым, а другие — офицером».
Из канцелярии меня отправили обратно в третий блок.
И тревожно и горько было мне все это слушать.
— Неужели твой врач?.. — спросил я. Сергей меня уверенно успокоил.
— Нет, он на такое неспособен. Все случайно произошло. В тот день, когда он меня увидел, он на радостях рассказал товарищу, что встретил своего комбрига. Нашелся тип, передал учетчику, а тот донес немцам. Вот и все.
Оно хоть и «все», а радостного было мало. Я снова настойчиво посоветовал Сергею перебраться в другой блок, не мозолить глаза, затеряться среди пленных. Все-таки их в каждом блоке по полутора тысяч.
Но Сергей заявил, что теперь уж, во всяком случае, переходить не стоит, гауптман надежно околпачен.
А недели через две я узнал, что Сергея выписали из лазарета и куда-то отправили, может быть в офицерский лагерь, а возможно, и в Германию. [86]