Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Житомирский подкоп

Последние сутки в эшелоне я был очень плох. Даже не сразу понял, что поезд остановился и путь наш, видимо, окончен.

На месте остановки мы простояли долго. Люди очнулись, послышались голоса, пошли различные догадки. Спустя два — три часа мы услышали лай собак, а затем скрип дверных засовов. Началась разгрузка.

Вечерело, когда открылась дверь нашего вагона. Я, как и многие, просто вывалился из дверей теплушки и с наслаждением начал глотать снег. Напился немного, сразу стало легче. И воздух, свежий воздух русской зимы [66] после нашего отравленного трупными миазмами вагона мы тоже не вдыхали, а прямо-таки были готовы кусать.

Воздух — и лес! Какой желанной, какой близкой казалась его густая темная тень на горизонте. Люди, как по команде, то и дело обращали к нему глаза. Поистине — равнение на лес! Наверняка каждый пленный не раз внутренне подбодрял себя этой неписаной командой.

Однако и немцы за эти годы успели познать мощь русского леса. За измученными, замызганными пленными следили зорко, как за все еще опасным противником.

Начался обычный пересчет. В нашем вагоне насчитали 54 человека живых и двоих мертвецов. За дорогу у нас погибло шестеро. А сколько во всем эшелоне? Мы об этом не знали. Насколько я мог понять из отрывочных фраз гитлеровцев, цифра смертности отнюдь не показалась им большой. Скорее они выглядели недовольными, как люди, недовыполнившие норму.

Житомирский лагерь-лазарет, куда нас пригнали, располагался неподалеку и, конечно же, был тщательно обнесен колючей проволокой.

До сей поры коробит меня, как подумаю, что чистое слово «лазарет» гитлеровцы лепили к своим фабрикам смерти! В житомирском «лазарете» ждало нас то же, что и везде: тюремные камеры, именуемые палатами, голодная баланда, неизбежно и быстро вызывающая дистрофию, холод, колючая проволока и всюду подкарауливающий тебя черный зрак автомата.

Надо сказать, что при спешной эвакуации из Днепропетровска и пленные и списки в значительной части перемешались, в лицо нас на новом месте никто не знал, к тому же и умерло за дорогу немало людей, трупы их были сняты в разных пунктах пути. Появилась возможность перемены фамилий.

Попасть в офицерский лагерь нам, естественно, не хотелось. Всем было известно, что комсостав охраняется немцами особенно тщательно.

В числе других собирались «переменить звание» и мы трое: Владимир Мукинин, Сергей Ковалев и я.

Тут же, ночью, быстро посоветовались, как лучше это сделать.

Мукинин предложил заменить все данные: фамилию, имя, отчество, звание и возраст.

Житье под чужим именем — вещь далеко не простая, [67] требует не только железной выдержки, но и большого умения.

Я и посоветовал товарищам не менять все. Пожалуй, заменив все данные, мы, с нервами, вконец измотанными, и полным отсутствием школы, можем сорваться, а это грозит не меньше как избиением и заключением в строгий карцер, а то и хуже.

Решено было заменить фамилию, звание и год рождения, во что бы то ни стало «постареть». Чем дальше шла война, тем труднее, видно, становилось у немцев в тылу. Если в первых партиях они угоняли в Германию только молодых, то к сорок третьему году «не брезгали» уже и людьми постарше.

Примерно через неделю нас вызвали. Вместе с другими пленными мы подошли к регистрационному столу. Там сидели два немецких унтер-офицера и писарь из русских пленных. На вопрос: «Фамилия, имя, отчество, год рождения?» я ответил: «Карпов Иван Федорович, 1893 года». Подполковники Мукинин и Ковалев записались — Николаев и Сергеев.

Эту новую фамилию я и носил с февраля по ноябрь 1943 года, вплоть до самого побега из Славутского лагеря. Только в партизанском отряде, когда потребовалось представить списки в штаб, я был снова записан как полковник Хомич Иван Федорович.

Жить под чужой фамилией очень тяжело, особенно первое время. Бывало кто-нибудь позовет: «Карпов!», а ты молчишь, будто не к тебе обращаются. В обращении между собой нам фамилии не требовались, поэтому даже на людях я, Ковалев и Мукинин, большую часть времени проводившие вместе, могли переговариваться без особого напряжения, а вот с посторонними приходилось очень нелегко.

Помню, несколько раз я чуть не провалился — ко мне обращаются, я не отвечаю. Пришлось на контузию ссылаться. Из севастопольских боев редко кто вышел без увечий.

Но как ни напряженно держались мы, в особенности первое время, все-таки опасность попасть в офицерский лагерь отодвинулась, а это в тот момент для нас было главным.

Смертность от голода и истощения на житомирской «фабрике смерти» была очень высока. Полагалось на человека [68] около четырех граммов жиров, 250 граммов хлеба, состоящего в значительной степени из суррогатов, сахара не полагалось. Удивительно, что даже на нищенских этих нормах немецкие лагерные унтеры и ефрейторы умудрялись наживаться, отправляя еженедельные посылки к себе домой, в Германию.

А пленные умирали.

«Старожилы» рассказывали, что в зиму 1941/42 года около первого корпуса лежали штабелями сотни трупов. Больше двух месяцев мертвецов не хоронили, а просто складывали, как поленья. К весне они были зарыты только потому, что фашисты боялись инфекционных заболеваний.

В конце февраля в наш лазарет привезли двух пленных из рабочего лагеря. Оба были сильно обморожены, один ранен в грудь, другой весь в кровоподтеках.

Если присмотреться, оба молодые, но на первый взгляд выглядят почти пожилыми, такую печать наложил, плен. Раненых повидал я на своем веку немало, но на свободе никакое физическое страдание не старит так человеческого лица.

Первые дни раненые были молчаливы и замкнуты. Как знакома была нам эта осторожность даже со своими, даже с людьми, говорящими по-русски, тоже привитая в плену!

Постепенно парни все-таки освоились. Один из них, тяжело дыша, то и дело отдыхая, однажды стал рассказывать:

— Нас каждый день гоняли на работу в лес, заготовлять дрова и древесину, которую немцы увозят в Германию. Одежонка и обувка у нас плохая. Фрицев это, конечно, не беспокоило. Знали одно: «Рус — давай, давай!» Чуть зазеваешься, получишь палкой по спине, а то и по башке. И так каждый день. Стояли холода, мы мерзли. Немцы были одеты, и то в лесу охрана целыми днями у костра грелась. Голодный не очень наработаешь, а немец шумит. Да не только шумит, частенько и полоснет наотмашь.

— Ну, а вы все молчали? — спросил кто-то из наших.

Раненый внимательно посмотрел на спросившего, на всех нас. В нем все еще боролась настороженность заключенного с привычным доверием к своим, советским, людям. [69]

— Молчали, да не всегда, — ответил он. — Один раз бросился наш человек с топором на часового. Только не успел. Его тут же прикончили и бросили, как собаку, в лесу, даже не зарыли, и нам запретили к трупу подходить.

Больные слушали молча. Рассказчику предложили махорки. Он свернул «козью ножку» и продолжал:

— По лагерю пошел слух, что скоро загремим в Германию. Мы задумали обязательно бежать. Вначале хотели напасть на охрану, обезоружить и податься в лес, но никак это не удавалось, не было подходящего момента, охрана очень зорко следила.

Парень затягивался жадно, глубоко западала обмороженная кожа на худых щеках.

— Видать, почуяли, изверги. А может, и донес кто, — сказал он сдержанно.

— А разве были среди вас предатели? — спросили его.

— Везде скоты найтись могут, — не глядя, заметил раненый. На эту тему он явно не хотел говорить даже с нами, к которым, конечно, почувствовал доверие. Иначе бы ничего вообще рассказывать не стал.

— Так вот, — продолжал он. — Вечером стали нас строить, как всегда, в колонну. В лагерь вести. Мы немного отошли, как будто по нужде. В общем — тянем. Охрана шумит, торопит. А тут уж темь надвинулась. Немцы зазевались, охрана разбрелась по колонне. Ну мы и дунули в лес. Поднялась пальба, свистки, сейчас же спустили собак. Приятеля моего сразу угробили, пуля в голову попала, меня ранило в грудь, я даже двести метров не успел пробежать. А трое все-таки скрылись. Правда, вот еще земляка приволокли в лагерь вечером. Он залез в болото, но его нашла овчарка.

Парень повернулся к своему почерневшему от побоев товарищу и спросил:

— Землячок, ты еще жив? Сильно тебя молотили. Тот насилу разжал губы, а все-таки заговорил:

— Хвалиться нечем. Вначале сильно били. Хотели пристрелить. Вступился какой-то пожилой немец, заспорили, он отнял. А то бы убили. А двое все-таки ушли в лес!

Последние слова он выговорил сильно, с торжеством. И замолчал. Глаза закрыл. Видно, устал.

Уверен, все в знобяще холодной камере-палате думали [70] в этот миг о тех двух, что всё-таки ушли, полураздетые, голодные, и пробираются сейчас в зимнем лесу к своим, свободным людям. Наверно, каждый из нас позавидовал им по-хорошему и от всей души пожелал дойти до тепла, до друзей.

Потом задумался я и о пожилом немце, отбившем русского пленного от своих озверелых соотечественников. Ему ведь этот поступок чести не прибавит! Мне вспомнились заключенные немцы, которых выводили в днепропетровской тюрьме на прогулку. Похоже, не так уж монолитен и однороден этот прославленный Райх...

Но самым важным в нашем положении был последний вывод ив рассказа раненного в грудь паренька и его изувеченного товарища — все-таки это плохо, когда из пятерых уходят два, а трое вряд ли встанут на ноги. Надо готовить побег тщательней, чтоб меньше жизней бросить под ноги гитлеровскому зверью.

Пострадавшие при неудачном побеге пленные протянули первую ниточку связи заключенных с рабочей частью лагеря.

Вскоре в лазарет как раз по соседству со мной был положен больной с высокой температурой. Однако болезнь его быстро пошла на убыль и через неделю его выписали.

Уже позднее узнали мы, что в лагере создана группа побега, что готовится подкоп, что «больной» при помощи надежного врача был устроен в лазарет специально для того, чтобы выяснить, подходит ли наша «троица» в группу побега.

Надо пояснить, что пригодность в данном случае определялась не только политической надежностью, моральной стойкостью. В тех условиях участник группы обязательно должен был обладать и относительно немалым запасом физических сил. Ведь не смогут же тащить его на себе товарищи. Один ослабевший свяжет руки остальным...

Такое рассуждение может показаться кому-нибудь жестоким, а ведь оно правильное. Война — вообще дело суровое, силы требует.

Как раз по этому признаку я вызывал большое сомнение. Не то что бежать (а ведь придется!), но и передвигаться я мог с трудом.

Нужно было во что бы то ни стало укрепить здоровье [71] тренировкой. Украдкой, но надо было ходить. Вот и принялся я весь в поту от слабости отсчитывать шагами сотни, а потом и тысячи метров. Разумеется, это надо было делать осторожно, чтоб не возбудить подозрения лагерного начальства.

Одним из главных руководителей подкопа и готовящегося побега оказался бородатый лагерный кочегар с умными голубыми глазами по фамилии Мельник.

До плена Мельник служил в авиации. В лагере ему удалось скрыть свою принадлежность к этому роду войск, которым немцы всегда особо интересовались. Мельник устроился кочегаром. Работа давала ему возможность свободно ходить по всему лагерь-лазарету и — что очень важно — встречаться с рабочими, которые выходили за проволоку. Немцы не выделяли лошадей для подвоза продуктов, пленные впрягались в повозку и на себе подвозили дрова и продукты в лагерь-лазарет. Появилась возможность связи.

Для маскировки Мельник отпустил большую рыжую бороду, изменил походку, почти идеально замаскировал свой облик и возраст.

Можно было смело принять его за старика, по записи в лагере он числился рождения 1896 года, хотя на самом деле ему было всего 37 или 38 лет. Шинель на нем вечно внакидку, без хлястика, на голове — старая облезлая ушанка с распущенными наушниками, солдатская фуфайка, ватные стеганые брюки, рваные кирзовые сапоги. Трудно было заподозрить в этом простоватом старике молодого, сильного подполковника авиации.

Мельник готовил подкоп, довольно широко привлекая людей. Он считал, что мероприятие с подкопом имеет двоякое значение — и для тех, кто сможет бежать, и для тех, кто узнает потом о побеге. Действительно, подкоп многих пленных как-то встряхнул, пробудил от отупляющей безнадежности, утроил их силы в борьбе со смертоносным режимом плена.

Практически я не мог принимать участия в работах, потому что был болен. Но все последние недели я буквально ощущал, как растет наш маленький тоннель, будто из него шел ко мне свежий воздух.

С Мельником мы встречались несколько раз, он выслушал внимательно мои соображения о том как придется нам пробираться к линии фронта. Строя планы [72] побега, я, конечно, опирался на слухи, но все же подготовка строевого командира и старого пограничника помогала.

Общее направление движения мы определили, а дальше сама обстановка в лесу должна была подсказать, что делать.

В первой половине апреля 1943 года подкоп был почти закончен. Намечено было вывести большую группу пленных.

Однако стояли холода, близилась распутица, пленные были одеты плохо, у многих — рваная обувь. При таком положении выводить людей в лес было рискованно: раздетые и истощенные, они могли погибнуть.

В середине апреля потеплело, солнце светило уже по-весеннему. Мы решили выждать еще несколько дней, пока обогреется земля, и — тронуться.

Выждали. Теперь — на одну только ночь — нам нужна была плохая погода, с темнотой, с ветром. Ночи же как на грех стояли тихие и лунные.

И вот нежданно-негаданно, когда уже лесом, можно оказать, на нас повеяло, произошел провал.

Знать в подробностях, как произошло это ужасное событие, тогда я, конечно, не мог. Внешне все выглядело примерно так.

Однажды под вечер немцы забеспокоились, в лагере появились овчарки. Тем же вечером нашей группе — Мукинину, Ковалеву, мне и еще нескольким человекам — было сообщено, что два предателя, случайно подслушавшие разговор, сообщили о подкопе немцам. Их даже называли: один — Корбут или Карабут из Нальчика, другой — Белов, до войны работал где-то продавцом.

Подкоп провалился... Одно это известие могло лишить остатков спокойствия. Но ведь надо еще было ждать, насколько осведомленными о составе групп окажутся немцы. За попытку к побегу полагалась виселица.

Вечером немцы ничего не нашли. К ночи они усилили охрану. Включены были прожекторы, вокруг лагеря до утра горел свет. Все больные были по тревоге выведены во двор, где и простояли до утра. Немцы ходили, присматривались к лицам, то и дело пересчитывали нас. Утром всех под усиленной охраной отвели в корпус на старые места.

Позднее я узнал, что только нескольким счастливцам, [73] которых начало тревоги застало непосредственно у подкопа, удалось все-таки бежать. Среди них оказался и Мельник.

На немцев подкоп и побег даже этих одиночек произвели гнетущее впечатление. По лагерю разнесся слух, что первое сообщение о побеге в Житомире немецким начальством было расценено следующим образом: дескать, на лагерь напали партизаны, освобождают пленных, после чего, соединившись, те и другие нападут на город.

Начальство немедля отдало приказ: поднять по тревоге житомирский гарнизон, приступить к окапыванию и организации обороны. Только спустя некоторое время храброе начальство, не слыша нигде стрельбы, не видя и признаков нападения на гарнизон, приободрилось. Тогда-то нас в последний раз пересчитали, чтоб выяснить, наконец, сколько же народу ушло в лес.

Утром приехали офицеры СС, подкоп был найден. Пришли рабочие, всё в тот же день забили и засыпали выход за проволоку. С тех пор в лагерь ежедневно приезжали все новые и новые группы гитлеровских офицеров. Все внимательно осматривали место, откуда проложен был наш ход на волю, и подолгу между собой разговаривали.

Немецкий унтер-офицер медицинской службы рассказал нашим врачам, что за всю войну это был второй случай, когда пленные построили выход из лагеря под землей. Впервые французы сделали двадцатиметровый выход за проволоку. Житомирское «метро» имело 60 метров. В шутку немецкий унтер сказал:

— Русские на триста процентов превзошли французов.

Раньше Днепропетровск, теперь уже и Житомир показался гитлеровцам ненадежным тылом. Спустя несколько дней они начали эвакуировать лазарет, в котором размещалось около трех тысяч раненых и больных пленных.

Этих «фабрика смерти» еще не успела перемолоть.

Операция с массовым выходом в лес сорвалась. Однако каждый пленный сделал для себя вывод, что все-таки можно уйти из плена, несмотря на колючую проволоку в несколько рядов, охрану, внутреннюю полицию и овчарок — этих вечных спутников фашистских тюремщиков. [74]

Основной недостаток подготовки — как решили мы с товарищами после всестороннего обдумывания — заключался в отсутствии серьезной конспирации. Все-таки без должной строгости подбирались люди, умеющие хранить тайну.

Не все люди одинаковы, даже за колючей проволокой в плену у врага, где, казалось бы, всех должно объединить одно стремление — домой, на свободу. Возможность столкновения с подлецами тоже надо было предвидеть.

Характерно, что историю с подкопом немцы всячески замалчивали. Репрессий особых не было. Видно, состав собиравшейся бежать группы предателям известен не был.

Житомирский лагерь-лазарет гитлеровцы ликвидировали, пленных развезли по другим лагерям. А с этими пленными приходила в другие лагеря и слава нашего подкопа.

Дальше