Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Тревожная весна

Поезд привез нас в Валуйки. Разыскивая новый полк, мы, четыре сержанта, попадаем в село Гетмановка, под Чугуевом. Село вытянулось по левому берегу Северского Донца. От главной улицы отходят проулки, и за ними — бескрайняя украинская степь. Гетмановка только что освобождена от гитлеровцев, и западнее ее в тринадцати — пятнадцати километрах проходит фронт.

На улице мы видим такую картину: могучего телосложения политрук с пистолетом в вытянутой руке гонит перед собой рыжебородого человека в шапке-ушанке, глубоко надвинутой на лоб, и с каким-то ящиком на спине.

— Вперед, бисова душа! — густым басом командует политрук.

Рыжебородый сдерживает шаг, пытается оглянуться. Политрук тычет его в спину дулом пистолета:

— Быстрей, бисово племя!..

В сторонке стоят женщины. Мы подходим и спрашиваем, что происходит. Из их рассказа понимаем, что политрук поймал лазутчика-радиста, работавшего на немцев. Посовещавшись, решаем идти следом за политруком и попадаем в штаб части.

Сначала с нами разговаривает начальник штаба полка майор Козяренко, высокий широкоплечий человек лет сорока. Держится он сухо, строго официально. Минут через пятнадцать в штаб заходит подполковник с седыми висками. Это командир полка Степанов. Знакомится с нами, рассказывает историю 500-го тяжелоартиллерийского полка. Он, оказывается, был создан в июле 1941 года на Киевщине на базе артиллерийского гаубичного дивизиона. [44]

— Рад, что прибыло доброе пополнение. Ребята вы все обстрелянные. Куда их намечаешь, майор? — смотрит Степанов на начальника штаба Козяренко.

— В дивизионы надо, — отвечает тот.

— Хорошо, направляй, — соглашается командир полка.

Моих попутчиков определяют во второй и третий дивизионы.

— А ты, сержант, — обращается ко мне начальник штаба, — пойдешь командиром пушки-гаубицы в первый дивизион.

— Есть, в первый.

— Но прежде загляни в партбюро. — Майор Козяренко указывает на дверь соседнего кабинета. — Ты ведь коммунист.

За столом, заваленным газетами и бумагами, сидит политрук, который только что гнал по улице поселка немецкого лазутчика. Политрук что-то рассказывает худощавому смуглому батальонному комиссару, называет его Андреем Никаноровичем. Увидев меня, они обрывают беседу.

Я докладываю о себе батальонному комиссару.

— Добро, сержант! Садись, — указывает он на свободную табуретку. Батальонный комиссар расспрашивает меня, где раньше служил, когда и где начал воевать. Услышав, что в 117-й стрелковой дивизии, восклицает:

— Так мы ж поддерживали вашу дивизию огнем! Когда от Киева отходили. — Глаза его теплеют. — Ну, рассказывай, когда вступил в партию, где родился и крестился, какое имеешь образование...

Беседа длится минут десять. Он внимательно слушает меня, потом басит:

— Чуешь, сержант, наши пушки снова гремят у Харькова. Город опять будет нашим! — Встав, протягивает мне жилистую сильную руку. — Ну, в первый дивизион, значит. Там комиссаром Николай Матвеевич Борисенко, хороший хлопец. До свидания!

После я узнаю, что батальонный комиссар Андрей Никанорович Цыбульченко, агитпроп полка, был до войны секретарем райкома партии в Ивано-Франковской области. Политрук же могучего телосложения — ответственный секретарь (отсекр) комсомольского бюро полка Иван Алексеевич Тюня. [45]

В новом полку знакомлюсь с новыми людьми. И часто-часто вспоминаю свой 240-й. Душа тоскует по тем ребятам, которые были как родные братья. Нет в живых Толмачева, Жаднова, Зорина, Сулимы, Пфафенрота, может быть, и Трубаева.

Наступает новая украинская весна, весна 1942 года.

У нее здесь особые песни, манящие и многообещающие. Поют ветры на неоглядном просторе степей, поют повсюду талые воды и пробуждающиеся рощи. Поют широко разлившиеся реки и прилетающие с юга птицы. И в полноголосом волнующем звоне этих песен человек острей ощущает потребность жить, созидать, творить добро.

Но ветры гудят нам о смерти. Потому что она рядом. В пяти-шести шагах. Страшная, ненавистная смерть. Она стережет каждого. Смерть в немецкой каске с автоматом на животе хищно выглядывает из блиндажей и окопов, сверкает стеклами биноклей на солнце, страшной тенью скользит по нашей земле.

Фашисты отброшены от Москвы, но они еще стоят на линии Юхнов, Гжатск, Ржев, Калинин, Новгород. Сжимают Ленинград смертельными тисками блокады. Враг в Орле, Курске, Харькове. Он стоит у стен Ростова-на-Дону.

Под Харьковом тоже полно немецких войск. 6-я и 17-я гитлеровские армии, танки фон Клейста готовятся с приходом лета снова двинуться на восток. С гулом моторов теплые ветры весны несут нам тревогу, а не радость.

Солнце припекает вовсю. Под его лучами снег тает, как сахар в кипятке. В Северский Донец со звоном сбегают мутные ручьи. Они размывают жирный, отлежавшийся под глубоким снегом чернозем, склоны холмов и высоток днем напоминают раскрывающийся чудесный веер.

Солнце закатывается, и на землю падает мороз. К полуночи он крепчает, и степь покрывается тонкой ледяной коркой. Она с хрустом ломается под ногами. Ночью звезды в холодной прозрачной весенней выси светятся особенно чисто и ярко.

В одну из таких ночей мы и выступаем.

Гаубицы, побрякивая и поскрипывая, глубоко вдавливаются колесами в размокшую за день землю. Кони шумно [46] дышат, иногда храпят, сбавляя шаг. Ездовые негромко понукают их.

Я иду у левого колеса передка и носком сапога сбиваю комья налипшей на обод грязи. Слева хрустит ледок под сапогами наводчика орудия плечистого ефрейтора Федина, поспешают замковый, заряжающий, правильный, ящичный, подносчики снарядов.

Вокруг все чавкает и шуршит. Движется пехота. Иногда в ночи слышатся слова. Над Чугуевом, где укрепились немцы, часто ввинчиваются в небо осветительные ракеты. Отдаленный свет их выдать нас не может, но зато помогает нам лучше ориентироваться в темноте.

Нам приказано внезапной атакой овладеть железнодорожной станцией Андреевка и закрепиться там.

Когда мы проходим примерно половину пути, в сторону Андреевки пролетают советские ночные бомбардировщики. Бомбы рвутся гулко, от разрывов дрожит земля под ногами. Потом на вражеские позиции обрушивает огонь корпусная артиллерия. Тяжелые дальнобойные орудия ведут методический огонь — через каждые семь — десять минут следует залп.

Гитлеровцы отмалчиваются, лишь время от времени вдруг где-нибудь начинает лихорадить пулеметы, но неприятель нас не видит, стреляет наугад.

Идем долго. До Андреевки совсем не так близко, как представлялось днем.

Вдруг фашисты обнаруживают нас. Автоматная очередь передового поста взлетает нам навстречу. К автоматам тотчас присоединяются крупнокалиберные пулеметы. Но немцы спохватываются поздно: наша пехота уже проникает на станцию и завязывает бой.

Когда пехотинцы прорываются к пакгаузу и начинают обтекать здание вокзала, неожиданно открывает огонь новый пулемет. Его очереди кладут наших бойцов в снег, не дают им поднять головы. Освещая местность ракетами, гитлеровцы ожесточенно бьют по каждому двигающемуся предмету.

— Ишь сволочи! — ругается ефрейтор Федин. — Откуда он, этот пулемет, взялся? Садануть бы по нему, командир! Вон он, у того приземистого строения.

Федин указывает рукой. Вспышки на конце дула выдают вражеский расчет. [47]

— Орудие, к бою! — тут же командую я.

Первый выстрел на редкость меткий. Пулемет сразу умолкает. На крупнокалиберный понадобилось всего два снаряда.

И в тот же миг мощное «ура» отрывает роту от земли, и пехота катится дальше. Минут через пять стрельба завязывается уже там, где засели гитлеровские ракетчики.

— Ну вот, — облегченно вздыхает Федин, — теперь все в порядке. Можно и нам сниматься.

— Давай, — соглашаюсь я. И тут же слышу за спиной чей-то с хрипотцой голос:

— Добро стреляешь, сержант!

Сильная рука тяжело ложится на мое плечо. В предрассветных сумерках вижу рослого человека в белом полушубке, туго перетянутого ремнями портупеи. Лицо знакомое, но на всякий случай вскакиваю на ноги и беру под козырек.

Неожиданный гость крепко, точно клещами, сдавливает мою ладонь и представляется:

— Политрук Тюня, ответственный секретарь комсомольского бюро полка. Что, не узнаешь?

— Узнаю, товарищ политрук.

— Ладно, сержант. Давай двигай свое орудие дальше, а я пособлю.

Политрук наваливается плечом на щиток и вместе с нами катит гаубицу вперед. Орудие идет легко и послушно.

Метров через десять останавливаемся и вновь открываем прицельный огонь. Тюня, к моему удивлению, не уходит. Вместе с бойцами он подносит снаряды. И шумно, как ребенок, радуется каждому удачному выстрелу.

— Вот это здорово! — то и дело басит он. — Вот так и громи фашистов!

Ошеломленные внезапным ударом, немцы срываются со слабо укрепленных позиций и бегут. Андреевка наша! Но левее станции все еще трещат пулеметы, грохочут немецкие орудия. Там, видно, гитлеровцы оказывают упорное сопротивление.

Когда совсем рассвело, я взбираюсь на крышу какого-то пристанционного здания и в бинокль начинаю изучать местность. Прямо перед нами в семи — девяти километрах [48] виден Змиев, за ним вдалеке — Харьков, правее — Чугуев.

Снова появляется Тюня. Он задумчив, даже словно бы мрачен.

— Зря остановились. Надо было гнать фашистов дальше... за командира дивизии отомстить. Харьков как раз впору был бы.

— Как за командира дивизии? — спрашиваю я.

— Минувшей ночью погиб полковник Давыдов. Сам руководил боем и убит осколком вражеского снаряда. А какой был умный, расчетливый командир! Какой душевный и справедливый человек! — сокрушается политрук.

Бойцы оборудуют огневую позицию, и политрук помогает им. Лопата, как игрушка, так и летает в его сильных, мускулистых руках. Работает он быстро, ловко и делает маленькие перерывы, лишь когда становится очень жарко. Тогда Тюня сбрасывает полушубок и остается в одной гимнастерке. Над спиной его вьется легкий парок.

Уходит он часа через два. Напоследок выкуривает толстую цигарку и, прощаясь, говорит:

— Лопата, скажу я вам, верный друг бойца. Из пушки врага ударишь, а лопата поможет от чужого удара уберечься... Никогда не кидайте лопату, друзья.

Тюня начинает часто наведываться на огневую, и мы незаметно становимся друзьями. Он просит научить его стрелять из орудия и старательно занимается.

— Зачем это вам? — как-то интересуюсь я.

— А если тебя треба будет подменить, — отвечает политрук, — или Федина? Может быть такое на войне или нет?

— На войне все может случиться...

В свободные минуты, а их, когда стоишь в обороне, немало, Иван Алексеевич охотно и много рассказывает о себе, о мирной жизни. Он с Черниговщины. Вначале учительствовал, а затем был секретарем Репкинского райкома комсомола, откуда и ушел в Красную Армию. С особой теплотой, идущей от самого сердца, вспоминает Тюня о своих коллегах учителях, о селе Пилипчи, где директорствовал в семилетней школе.

По его словам выходило, что нет краше села на всей земле, чем Пилипчи. Сравниться с ним может разве что [49] только Макишин, где Тюня родился. Тоже село чудесное, с рекой за огородами, высокими деревьями и такими густыми садами, что луч солнца из-за яблок не пробивался на землю.

Говорит политрук не спеша, тихо, хотя обладает голосом сильным и басовитым. Мне почему-то всегда кажется, будто он не просто говорит, как все люди, а как-то плавно льет слова. Тюня буквально зачаровывает нас своим рассказом о мирных, давно забытых днях.

— А какие арбузы у нас растут — во! — Тюня округляет перед собой огромные ручищи. — По пуду! Разрежешь — сок, как та красная зорька. И сладкий — лучше сахара!..

Мы живо представляем себе тот арбуз и облизываем облупившиеся от весеннего ветра губы. Сейчас бы кусочек такого арбуза, такого счастья!

— А у тебя, Георгий, — обращается ко мне Тюня, — на твоей Смоленщине что растет?

Я рассказываю о знаменитом «северном шелке» — синем при цветении кудрявом льне, о бескрайних полях овса и гречихи, о разливах озимой ржи между деревнями, о дремучих лесах с медведями и рысями в непролазных чащах.

Тюня задумывается, затем, оживившись и поблескивая глазами, гудит:

— Велика наша Отчизна! Вот победим фашистов, очистим родную землю-матушку и снова начнем мирно трудиться. Я в родную школу пойду, хлопцы. До чего хорошо, друзья мои, детей учить!.. А ты, Георгий, после войны куда?

И, не дождавшись ответа, тут же категорически говорит:

— Может, писателем станешь, книжки будешь сочинять? Я ж вижу: все что-то строчишь в тетради. Это хорошо. Закончится война, многое позабудут люди. А что написано пером — не вырубишь топором. Вот про нас всех и напиши. Обязательно напиши! Интересная книга будет!..

Вместе с Тюней к нам частенько наведываются старший политрук Борисенко и батальонный комиссар Цыбульченко. Оба они люди дотошные и наблюдательные. Все-то им интересно. И откуда кто родом, и какое имеет образование, и как в школе учился, и поступал ли в институт [50] или техникум, и чем занимался перед призывом в Красную Армию, и любил ли свое дело, и когда вступил в комсомол... Заведут разговор с человеком и не отпускают до тех пор, пока не узнают о нем все до точки. О себе же, в противоположность Тюне, рассказывать не любили. Мы знаем, что Борисенко родился тоже на Черниговщине, в Прилуках, служил где-то на границе, в первые дни войны потерял жену и двоих детей. Цыбульченко был секретарем райкома партии в Ивано-Франковской области, потерял связь с семьей и очень страдает от этого.

* * *

После взятия Андреевки на фронте наступает затишье. Лишь временами вспыхивают короткие стычки да ведется стрельба по разведанным целям. Иногда организуются вылазки за «языком», вот и все.

В феврале, сразу после боев за Андреевну, меня вызывают к командиру дивизиона майору Кащенко. Приземистый и плотный, он сидит за дощатым столом, навалившись на него всей грудью. Сверкнув белками, майор раздраженно спрашивает:

— Значит, сержант, у тебя нет желания быть строевым командиром? Ну почему?.. Я думал назначить тебя командиром огневого взвода и хотел ходатайствовать о присвоении звания младшего лейтенанта.

Не зная, в чем тут дело, я молчу.

— Ну, говори же. — Кащенко откидывается на спинку стула.

— Да я...

— Сержант здесь ни при чем, — вдруг перебивает меня комиссар дивизиона Борисенко. — Мы с батальонным комиссаром Цыбульченко без него все решили. Человек он, как я вам уже говорил, подходящий, боевой, к тому же учитель.

— Ну ладно, — машет рукой майор. — Иди, сержант, на политическую работу.

В тот же день со мной еще раз беседуют Маляр и Цыбульченко. Потом переглядываются и заключают:

— Быть по сему, коли Борисенко и Тюня за тебя. Работай с комсомолией.

Мы с Тюней выходим на улицу, и он крепко сжимает мою руку. [51]

— Поздравляю, друг! Теперь принимай от меня дела.

— А вы куда, товарищ политрук?

— Рекомендуют секретарем партийного бюро полка.

— А Маляр?

— В политотдел дивизии его берут, будет председателем партийной комиссии...

Все так и свершается. А через две недели Тюня прикрепляет к петлицам моей гимнастерки по два рубиновых кубика младшего политрука.

Комиссар полка Телушкин и Цыбульченко нагружают меня до предела. Помимо основной работы предстоит выпускать боевые листки, принимать по радио сводки Совинформбюро, размножать их на пишущей машинке и раздавать политработникам, чтобы забирали их с собой в подразделения.

...Как-то в конце апреля поздно вечером я сижу за портативной пишущей машинкой и отстукиваю только что принятую сводку.

В комнату вкатывается необычно оживленный Тюня. Подсев ко мне, читает почти готовую сводку и затем басит:

— Есть новость, Георгий. Вернулись наши разведчики из Чугуева. Привели первоклассного «языка» — немецкого майора.

— Кто ходил в разведку?

— Старшина Ильин, рядовой Рожков и сержант Немировский. Сержанту повезло: первый раз был в поиске.

— Это не ему повезло, а Ильину и Рожкову, — уточняю я. — Они настоящие орлы. Самого черта схватить могут.

— Орлы, это точно... — В голосе Тюни звучат грустные нотки. — Не сказал я тебе, что Рожков тяжело ранен. Так жалко парня — сил нет... Сейчас он в санчасти. Выживет ли?..

Все политработники с утра в дивизионах и батареях, один я в доме политсостава. Собрав и подготовив к погрузке все имущество, тут же, не раздеваясь, валюсь на койку и засыпаю. Но сон мой скоро обрывает тревожный стук в окно.

— Подъем! — горланит дежурный по штабу.

— Что такое? — выскакиваю на улицу.

— Сейчас подойдет подвода, грузите партийно-комсомольское хозяйство, да поторапливайтесь! [52]

Дежурный исчезает, а я спросонья оглядываюсь впотьмах. Над головой грозовое небо. В разрывах туч сверкают молнии, острые стрелы их вонзаются в землю. Дождя пока нет, но воздух пропитан влагой.

От Чугуева доносятся орудийные залпы: не иначе, гитлеровцы заметили наше передвижение.

Погрузив свое имущество, взбираюсь на воз и усаживаюсь поудобнее. И вдруг различаю: возница — девушка. Рядом с нею упакованная рация. Приглядываюсь — радистка Аня Архипова. В начале апреля она вместе с другими девушками прибыла в наш полк. Когда брал ее на комсомольский учет, Аня рассказала, что родилась в Петропавловске-Казахстанском, окончила в 1941 году десятилетку и в первые дни войны подала заявление в военкомат с просьбой направить на фронт. Окончив курсы, стала радисткой.

— Дай-ка сюда вожжи! — категорически требую я.

Девушка с большой охотой передает мне вожжи. Когда вспышка молнии озаряет ее лицо, я замечаю, что радистка испугана. Спрашиваю, как настроение.

— Чего там. Мурашки по телу бегают, — откровенно признается Архипова.

— А ты будь смелей. Гроза и артиллерийская пальба — это еще не самое страшное. Впереди еще не то будет... Так что привыкай к боевой обстановке.

— К тому времени я свыкнусь...

— К какому такому «тому»? На фронте каждую минуту может наступить «то» время, о котором ты говоришь.

— Верно, — вздыхает она.

Штаб нашего полка тоже снялся, нагруженные подводы вытягиваются вдоль улицы, озаряемой вспышками молний. Только мы подъехали, как весь обоз тронулся с места.

— Аня, — говорю Архиповой, — прощайся с Гетмановкой.

Девушка молчит. Оглушенная залпами наших дальнобойных батарей, она не слышит меня.

Обоз сперва тянется берегом реки в сторону Чугуева. Гроза и канонада пугают лошадей, слышится их тревожное ржание. Туго увязанные повозки поскрипывают, покачиваются на выбоинах. Во влажном воздухе смешиваются густые запахи мяты и конского пота. [53]

Вновь и вновь грозно озаряется небо над нами. Сверкают молнии, гремит гром. Радистка втягивает голову в плечи, сутулится и дрожит.

Нервничает и наш конь. Я еле удерживаю его.

Левее и правее бьют батареи. Со страшным шумом и свистом режут мрак светящиеся снаряды. Они плавят влажный воздух, устремляются на запад, и где-то под Чугуевом слышится трескучая молотьба их разрывов.

— Жуть какая! — вскрикивает Аня.

— Это залпы наших «катюш»!

На этот огонь начинают отвечать немцы. Их снаряды опасно рвутся левее нашего обоза. Иногда разрывы приходятся так близко, что слышно, как поют разлетающиеся осколки.

Аня вздрагивает и ежится, с силой натягивает на себя дождевик, словно он может спасти от смерти.

В следующей деревне наш обоз сворачивает с дороги, взбирается на гору. Кони идут тяжело, сопят и фыркают. Начинает накрапывать дождик, потом он усиливается и уже барабанит по брезенту.

Стрельба со стороны противника стихает так же внезапно, как началась. Теперь мы движемся под проливным дождем.

Аня плотно закрылась дождевиком и молчит. Я почти не слышу скрипа впереди идущих повозок, но упрямо понукаю своего коня. Так мы едем минут двадцать — тридцать. Дождь утихает, Аня выпрастывает голову из-под плаща, смотрит на меня и смущенно говорит:

— А все-таки не женское это дело — война...

На рассвете наш обоз грузно втягивается в большое украинское село, разделенное надвое глубоким рвом. Моросит серый скучный дождик. Слякоть. За колесами тянутся и отваливаются в лужи большие комья жирного чернозема. От конских спин густо валит пар.

Навстречу обозу спешит начальник связи полка капитан Захаров. Заметив меня, он подбегает к повозке, помогает радистке перенести рацию в помещение.

— А ты, политика, правь коня вон к тому домику, — указывает капитан в противоположную сторону. — Там ждут тебя Тюня и Цыбульченко.

...Передышка неожиданно кончается. Как-то весной, когда степь после обильных теплых дождей начинает бурно покрываться ярким зеленым разнотравьем, Тюня [54] возвращается в дом политсостава в приподнятом настроении.

— Друг, — кладет он мне на плечо свою сильную руку, — намечаются грандиозные события!..

И рассказывает, что было совещание, на котором выступили главнокомандующий Юго-Западным направлением маршал С. К. Тимошенко{2} и член Военного совета Н. С. Хрущев.

— Они говорили о скором наступлении! — радостно гудит Иван Алексеевич. — Мы ударим из «яйца» на Красноград, наши соседи справа — на Золочев, а в Мерефе встретимся. Все немецкие войска в Харькове возьмем в тесное кольцо и уничтожим!

«Яйцом» мы называем барвенковский выступ, форма которого на карте действительно напоминает куриное яйцо.

Минут пять оба рассматриваем карту Харьковской области, наносим на нее боевую обстановку, стрелами отмечаем будущие удары советских войск.

— А к этому наступлению, — отрывается Тюня от карты, — нужно готовить коммунистов и комсомольцев, чтоб они вели за собой бойцов, были в авангарде...

Советуюсь с комиссарами дивизионов и батарей, с комсоргами, выясняю, какие вопросы включить в план работы комсомольского бюро полка на летний период, учитываю их пожелания.

На подготовку и утверждение плана уходит почти неделя. А потом начинается самое трудное — повседневная работа по реализации намеченных мероприятий.

Секретарь партбюро Тюня взялся провести в дивизионах беседы о славе русского оружия. Он хорошо подготовился. Выступает с подъемом, артиллеристы с большим вниманием слушают Ивана Алексеевича. Говорит он по-украински и лишь изредка перемежает речь русскими словами, но понимают его все.

Тюня увлеченно рассказывает о походах Суворова, о победе русских войск под командованием Кутузова над войсками Наполеона.

— Теперь Адольф Гитлер развязал войну с нами, — продолжает Иван Алексеевич. — Но, друзья, придет время, [55] когда советский воин могучими ручищами возьмет бесноватого за лацканы, приподнимет, а потом жмакнет о землю с такой силой, что от него только мокрое место останется!

Бойцы долго одобрительно смеются, переговариваются. И так — каждый раз. Беседы политрука доходят до самого сердца... Взволнованный выступлением Тюни, я тихо удаляюсь, присаживаюсь на пустотелую четырехгранную станину орудия, долго смотрю в степь. Широкая, как море, она накатывается на меня зеленым, чуть шелестящим прибоем. Слушая ее, жадно вдыхаю терпкий, горьковатый запах чебреца и полыни, слежу, как проплывают в чистой небесной выси легкие, насквозь пронизанные солнцем облака.

Степь цветет как-то по-особому, буйно и пестро, каждый ее цветок, каждая былинка источают свой неповторимый аромат. И всюду жизнь побеждает смерть: дружно зеленеют даже воронки от авиабомб и снарядов недельной давности. В полдень сильно парит жирный разопревший чернозем. Больно смотреть на пустующую, зарастающую травой благодатную украинскую землю. Созданная для обильных всходов, она жадно ждет плуга и золотистых зерен. А пока всю свою материнскую силу отдает кипящему разнотравью. [56]

Дальше