Самый памятный вылет
Этот памятный для меня на всю жизнь вылет начался так же обычно, как и все другие. Начинались они все одинаково с получения задания, а потом с команды: «По самолетам!» А вот кончались по-разному даже тогда, когда все самолеты возвращались домой. Каждый боевой вылет штурмовика — это бой, а одинаковых боев не бывает. Поэтому каждый очередной боевой вылет не может быть копией предшествующего.
На этот раз нам дали задание штурмовать вражеские артиллерийские позиции всего в нескольких километрах от передовой. На нашей карте цель выглядела довольно безобидно: опушка леса, обозначенная крестиком, нанесенным красным карандашом.
Как всегда, едва мы успели пересечь линию фронта, гитлеровские зенитки встретили нас «салютом». В большинстве случаев он был непродолжительным — мы уходили дальше в тыл противника, где нам «салютовали» уже другие зенитки. Сейчас же зенитная артиллерия переднего края противника будет бить по нашим «илам» не переставая до окончания нашей работы.
Вон внизу опушка леса — точно такая же, как на карте в моем планшете, только чуть побольше и на ней, разумеется, нет красного крестика. Ведущий, напомнив по радио, что делаем два захода, с левым разворотом, начал пикировать на цель. Мы по очереди пошли за ним. Вражеские зенитки добросовестно продолжали свой «салют». Трассы мелькали со всех сторон. Совсем рядом блеснули красные молнии. Продолжая разворот, я перевел машину в пике. Вот она, опушка. Теперь и на ней есть крест, только не красный, а черный — перекрестие прицела. Нажимаю на гашетки. Самолет бьет дрожь от работы пушек и пулеметов. Земля стремительно приближается. Сказочно быстро растут все земные предметы. Вдруг немного правее отчетливо различаю огневую позицию. Чуть довернув, я пустил туда реактивные снаряды. Высоты уже осталось метров триста. Пора выводить. Чуть тяну ручку на себя и нажимаю кнопку бомбосбрасывателя. Меня прижимает к сиденью — самолет взмывает вверх. Сектор наддува дан до упора. Надо набрать высоту для второго захода. Зенитки усердно продолжают свою работу.
Вдруг мотор дал один, другой перебои, что-то заскрежетало, самолет задрожал. Я отжал ручку и тут увидел, [98] что винт не вращается. Он замер на месте! Но ведь винт не может остановиться, когда машина в воздухе! Пусть даже мотор не работает, но винт будет вращаться от встречного потока воздуха. Значит, мотор заклинило. Что делать?! Бросил взгляд на высотомер — 700 метров. Парашют? Высоты хватит. Но внизу враги! Раздумывать некогда. Быстро вращаю триммер на планирование. Высота катастрофически убывает. «Чтобы победить, надо выжить!» Чуть доворачиваю, чтобы под прямым углом идти на свою территорию. Становится ясно, что придется садиться на лес. Зато это наша территория! Высоты осталось 200 метров с небольшим. Надо предупредить стрелка. СПУ переключаю на переговор:
— Вася, садимся на лес, прижмись спиной.
Мысль работает четко и быстро. Пожарный кран! Зажигание! Хотя ни к чему: мотор стоит. Да, щитки. Всего километров на пятнадцать будет меньше скорость. Рычаг от себя!
Самолет как бы вспух. Вот уже и лес бежит навстречу. Хоть бы какая-нибудь полянка. Нет. Лес ровный, высокий. Он впереди кончается, но далеко. Высоты нет. Все, пора выравнивать. А верхушки удивительно ровные, как трава на лугу. Если бы это был луг! Верхушки мелькают совсем рядом. Надо их принимать за землю. Беру триммер на себя, как на посадку. И еще больше, а то самолет пойдет носом к земле, а это плохо. Тяну ручку на себя. Сейчас. Вот сейчас... Первые верхушки ударили по щиткам. Я дернул ручку на себя что было силы обеими руками. Горизонт пропал. Что-то затрещало, закрутилось, и все куда-то провалилось во тьму...
Издалека доносится какой-то противный воющий звук, как будто воет на высокой ноте сирена или мотор пошел вразнос при раскрутке винта. Пылает багряный закат во все небо, переливаясь зелеными и желтыми всполохами. Почему? Откуда такое страшное пламя? А-а... это же горят наши села... наши города... деревни... Проклятые фашисты! Черный, как сажа, дым застилает все вокруг... нечем дышать... Надо бежать, но кругом такая чернота, что не видно ни зги... Какой дурак в леденцы насыпал соль?.. Через какую-то щель пробивается дневной свет. Значит, сейчас день. Но почему же здесь так темно? Что это за подземелье? Как я сюда попал? Вдруг яркий свет ударил в глаза, как будто сдернули темную тяжелую штору. Высоко в синем небе с белыми облаками плывут зеленые верхушки деревьев, [99] перебирая листочками, как плавничками. Впереди какой-то странный лесной коридор. Постепенно возвышаясь и расширяясь, он уходит в небо. А недалеко, слева, нагромождение сломанных, поваленных деревьев и груда каких-то обломков. Чуть поодаль на одном из них алеет большая звезда. Значит это наши... Да это же обломки моего самолета! Вон мотор с кабиной. Чуть подальше валяется фюзеляж. А еще дальше обломки крыла! Сразу все воскресло в памяти. Значит, мы приземлились «благополучно».
Но почему я не в кабине? Где Вениченко? Кабина его пуста. Может быть, он на полу кабины. Надо помочь ему. Приподнимаюсь, и тут же лес, земля, небо все завертелось и рухнуло куда-то. Открываю глаза — все на месте. Ничего. Это просто кружится голова. Сейчас это пройдет. Провожу рукой по лицу. Вся рука в крови. Во рту сладковато-соленый вкус, как будто в самом деле соленых леденцов в рот напихали. Выплевываю их на ладонь и с удивлением вижу обломки своих зубов — результат удара о приборную доску. Шевелю руками и ногами — целы. Так, где мой пистолет? Ага, вот он, надо снять с предохранителя. Теперь все в порядке. Вставать не буду, а ползком доберусь до самолета и поищу Васю. И голова кружиться не будет, да и ползком не так заметно.
Перевалившись на живот, я пополз к обломкам самолета. Сильно болит грудь. Не успел я проползти и половины небольшого расстояния до обломков «ила», как кто-то схватил меня сзади за плечо. «Враги!» — молнией пронеслось в мозгу. Сжав пистолет, я перевернулся на спину. Надо мной стояли Вениченко и еще два наших солдата.
Вася наклонился, что-то говорил. Он беззвучно шевелил губами. Я почему-то ничего не слышал, что он говорит. Его голос доносился откуда-то издалека нечленораздельным бульканьем. «Что это происходит с Васей?» — подумал я. Но тут он что-то сказал солдатам, и они стали укладывать меня на плащ-палатку.
«Так, значит, это не с Васей, а со мной что-то неладно»,— понял я.
Втроем они подняли плащ-палатку. Небо с облаками и верхушки деревьев опять закачались, закружились, и я снова куда-то провалился...
Через неделю с попутным Ли-2 меня отправили в Москву, в Центральный авиационный госпиталь, что находился в Сокольниках. [100]
Прошло три месяца, и вот — медкомиссия. Какой пилот не волнуется перед этой бессердечной фемидой. Это лишь она может решить, быть или не быть тебе после ранения летчиком. Позади один кабинет, второй, третий... Что там пишут врачи? Ничего не известно. Они молчаливы, строги и бесстрастны. Ничего не прочтешь в их холодном взгляде. А спрашивать и не пытайся. В лучшем случае услышишь: «Комиссия решит»...
Вот последняя дверь, за которой решается твоя судьба. Там уже не осматривают, ни о чем не спрашивают, иногда даже не вызывают. Все сейчас решают бумажки, в которых написаны заключения врачей.
Летчики, которые проявляют в воздухе чудеса героизма, которым не страшны ни стихия, ни враги, здесь дрожат, как маленькие дети перед прививкой.
Наконец сестра выносит приговоры. Все вскакивают и бросаются к ней. Получив свой приговор, одни, удовлетворенные, уходят с улыбкой, другие разочарованно опускаются на стул.
— Ладыгин,— выкрикивает сестра и протягивает мне заключение. Я смотрю ей в глаза, пытаясь в них что-нибудь разгадать. Но она занята, ей некогда. Она уже выкрикивает следующего. Какое-то предчувствие мешает мне сразу заглянуть в последнюю строчку. Я отхожу к окну, подальше от всех, и с волнением начинаю читать с верхней строчки. Но глаза невольно скользят к нижним. Спешу скорее узнать свою судьбу. И я читаю: «Годен с ограничением. Полеты разрешены только на легкомоторной авиации»...
Из открытого окна потянуло сквозняком. Я глубоко вздохнул несколько раз, чувствуя приступ удушья.
Идти к главному врачу было бесполезно. Я вышел из здания госпиталя и пошел по Лучевой просеке Сокольнического парка. Моросил мелкий ноябрьский дождик, на душе было муторно. Вся жизнь, как мне казалось, теперь должна поломаться. Прощай, «горбатый Илюша». Прощайте, мои верные друзья. Прощай, мой родной полк... Вообще-то я еще должен поехать туда. Не могут же меня сразу отсюда отправить к месту нового назначения! Так что я еще увижу своих друзей: и Володю Сухачева, и Федю Садчикова, и Васю Вениченко, и весь свой экипаж. Хотя он, наверное, уже не мой. А что если... Да нет, это невозможно. А почему, собственно, невозможно? Приеду, предъявлю командировочное предписание и все. А это ужасное [101] заключение комиссии никому не покажу. Как будто его никогда и не было...
Сразу на душе стало веселее, и жизнь моя уже не казалась мне пропащей. Свернув цигарку, я с наслаждением затянулся. А что если прямо сейчас взять и сжечь эту злополучную бумажонку?.. Нет, пока я не получу проездных документов, она еще может потребоваться. Пусть полежит в кармане.
Когда через день я получал проездные документы, которые предписывали явиться в свою часть, мне вручили и пакет с сургучной печатью, где были документы с историей моего пребывания в госпитале. Там было и заключение комиссии. Мои расчеты на то, что одна уничтоженная бумажка поправит мою судьбу, оказались наивными...
Пассажирский поезд довез меня до Смоленска. Дальше надо было добираться на попутных эшелонах.
Несколько часов я простоял у окошечка военного коменданта станции. За время моего дежурства появилось несколько ребят и в летной форме. Мы разговорились. Оказалось, что троим из них нужно пробираться почти туда же, куда и мне. Мы, конечно, тут же решили ехать вместе. Оставив одного «сторожить» коменданта, мы решили пойти посмотреть город. Когда еще удастся побывать?
Смоленск предстал перед нами в потрясающе скорбном виде. Сколько мы ни ходили, мы не увидели ни одного целого дома. Руины, обгорелые закопченные стены без окон и перекрытий с пробоинами от снарядов и щербинами от пуль и осколков. И опять руины. Люди ютились в подвалах, в тут же выкопанных землянках и в наспех залатанных домах. Весь город пропах военной гарью.
Но несмотря ни на что люди жили и трудились не покладая рук. Десятки эшелонов шли на фронт и с фронта. Работали вовсю мастерские по ремонту танков и другой военной техники, хотя все заводы были разрушены врагом. Голодающие люди работали, не зная отдыха, стараясь быстрее восстановить нужные фронту заводы и мастерские.
Вернувшись на станцию, мы поняли, что если будем надеяться на коменданта, то можем просидеть тут не одни сутки. Кто-то посоветовал пойти и самим договориться с охраной эшелона: «Вас, летчиков, запросто возьмут. Ведь на фронт...»
И действительно, когда мы нашли эшелон, шедший в нужном направлении, нам долго уговаривать охрану не [102] пришлось. Поезд как раз должен был отправиться. Сержант — старший охраны — как бы извиняясь, предупредил нас, что печку разжигать нельзя: эшелон с горючим и боеприпасами. Он сам для нас отодвинул дверь, и мы мигом очутились в товарном двухосном вагоне.
Сержант деловито попросил нас пока спрятаться в самый дальний угол на верхние нары, так как перед отправкой может быть проверка. Мы охотно выполнили его наказ. Вскоре поезд дернулся, и мы с радостью услышали размеренный стук колес. Спрыгнув с нар, мы подсели к ребятам. Теперь нам опасаться было некого. Пламя свечи в фонаре вздрагивало на стыках, слабым светом освещая теплушку. У солдат оказался кипяток, мы с удовольствием принялись за ужин. Каждый достал все, что у него было. Я тоже выложил остатки своих съестных припасов. За совместной трапезой мы ближе познакомились. Оказалось, что двое из моих попутчиков летают на истребителях, а третий — на пикирующем бомбардировщике Пе-2. Когда очередь дошла до меня и выяснилось, что я летаю на «илах», один из истребителей, качнув головой, с чувством произнес: «О-о!»
Все участливо смотрели на меня.
Я даже как бы вырос в своих собственных глазах, тем более, что мне уже пошел двадцатый год! Еще бы! Раз нашу работу так расценивают коллеги, авиаторы-истребители и бомбардировщики, то тут было чем гордиться!
Поужинав, мы с удовольствием забрались на нары. Вагон качался, как люлька. Колеса выстукивали свою убаюкивающую дорожную песню, и сладко было засыпать на холодных и жестких нарах.
В Паневежис мы прибыли во второй половине дня. Дальше «наш» эшелон не шел.
Мы дружески расстались с охранниками. Около комендатуры города разлетелись в разные стороны и мои добрые попутчики.
Через два дня я добрался до своего полка. Ребята встретили радостно, но меня мучила мысль, как объяснюсь с начальством. Ведь кроме командировочного предписания у меня не было ни одного документа.
За время моего почти четырехмесячного отсутствия сбили летчика Милашечкина и еще нескольких молодых ребят. Особенно тяжело было слышать, что погиб мой стрелок Вася Вениченко. Последнее время он летал с Володей Сухачевым. В одном из вылетов крупнокалиберный снаряд [103] разорвался рядом с кабиной стрелка. Когда Сухачев приземлился, Вениченко был уже мертв.
На следующий день, когда я вручил свою командировку начальнику строевого отдела, он поздравил меня с возвращением, а потом спросил:
— А где твои медицинские документы?
— Какие? — удивился я.
— Ну, выписка из истории болезни и медкарта с заключением летной медкомиссии. Ты проходил медкомиссию?
— Да, но они мне ничего не дали,— соврал я.— Может быть, они... еще пришлют.
— Ну, ладно, это ерунда,— успокоил меня капитан.— У нас на днях будет своя медкомиссия для всего летного состава дивизии.
У меня чуть ноги не подкосились.
Очевидно, заметив мое состояние, капитан продолжал:
— Да ты присядь, Ладыгин, правды-то в ногах, говорят, нет. Не окреп, видать, после госпиталя.
— Спасибо, товарищ капитан. Я уж и належался и насиделся там. Разрешите идти?
— Ну иди. Только до полетов мы не можем тебя допустить, пока не пройдешь медкомиссию, раз ты приехал без заключения. Ну да не горюй, комиссия будет через три дня. А пока иди отдыхай.
Вот тебе и раз! Выходит, что все мои ухищрения были напрасны? Не успел я разделаться с одной комиссией, а тут еще одна. А может быть, фронтовая медкомиссия будет не такая уж придирчивая?
Настал день, когда все летчики нашей эскадрильи собрались у крыльца дома, в котором расположилась медкомиссия. Ребята шутят, балагурят. А я как ни уговариваю себя не волноваться, ничего не получается.
Чтобы как-то успокоиться, иду сначала в глазной кабинет. Здесь у меня все в порядке. Потом — ухо, горло, нос, где крутят на стуле. Тут тоже вроде все нормально, правда, меня немного почему-то повело после кручения. Хирург посмотрел на мои зубы и еле заметные шрамы на подбородке и переносице, спросил:
— Где это ты, брат, зубы съел?
— Упал,— ответил я.
— Наверное, на девочек загляделся? — пошутил он и сам же рассмеялся. [104]
Собственно, я и не соврал. Ведь действительно упал. Только я не сказал врачу, что упал на лес на подбитом самолете. Кажется, и тут все было благополучно.
Самый «страшный» врач был для меня терапевт. Но начал ко мне придираться невропатолог. И когда я предстал, наконец, перед терапевтом, то сердце мое колотилось где-то возле горла...
И вот решение фронтовой медкомиссии, на которую я возложил все свои надежды.
Когда я выслушал его, мне показалось, что я стою в коридоре Центрального авиационного госпиталя в Сокольниках, до того были похожи оба заключения. Друзья сочувственно смотрели на меня, а я растерянно улыбался. Так мы и расстались.
Я старался успокоить себя тем, что летать на «илах» очень опасно. Ведь много погибло моих товарищей и друзей, что теперь меня уже никто не будет называть «штурмовиком», а будут величать «кукурузником». Но это слабо утешало. Из дивизии медкомиссия забраковала еще двоих. Нас стало трое. Общая беда и, возможно, общая дальнейшая судьба сблизила нас. Раньше я не был знаком с этими ребятами, они были из других полков. Ходили слухи, что якобы нас должны отправить в ночной бомбардировочный полк У-2. Но это куда ни шло. Все-таки воевать. Правда, ночью я никогда еще не летал. Придется проходить переподготовку, а это займет немало времени. А возможно, нас пошлют совсем и не в полк ночных бомбардировщиков, а куда-нибудь в тыл. В общем, мы ходили в ожидании неизбежных теперь для нас перемен. Нет ничего мучительнее неизвестности, когда ты знаешь, что с тобой обязательно должно что-то произойти, но что именно, тебе неведомо. Так мы томились несколько дней. Очень мне было жаль расставаться с друзьями. Наверное, так бывает только в юности. Но что теперь поделаешь, когда здешняя медкомиссия на глазах у всего начальства разжаловала меня. Тут уж никуда не денешься. В последний раз я отпраздновал с моими друзьями их награждения. Старшему лейтенанту Феде Садчикову вручили второй орден Отечественной войны 1-й степени. До этого он был уже награжден двумя орденами Красного Знамени и орденом Отечественной войны 1-й степени.
А Володе Сухачеву вручили второй орден Красного Знамени. Теперь у него было уже три ордена. Я от души радовался за них и всем сердцем желал им дальнейшей удачи [105] и солдатского счастья. Ведь они были самые «старые» мои друзья. Придется ли мне когда-нибудь с ними еще встретиться?
На следующий день пришел посыльный и сообщил, что младшего лейтенанта Ладыгина вызывают в штаб дивизии.
«Ну вот и решилась моя судьба,— подумал я.— Интересно, что еще она мне уготовила?»
Надраив сапоги и пуговицы, подшив свежий подворотничок, я впервые направился в штаб дивизии.
Недалеко от дома, где располагался штаб, я столкнулся с командиром дивизии Александровым. От неожиданности, конечно, немного растерялся.
— Здравия желаю, товарищ полковник! — вырвалось у меня по старой привычке. А ведь комдив, говорили, еще на ноябрьские праздники получил генерала, вспомнил я.
Погон не было видно, комдив был в летной куртке.
— Простите, товарищ генерал,— сгорая от стыда, извинился я.
— Ничего. Я еще сам, между нами говоря, не привык,— улыбнулся он. От его доверительного тона мне сразу стало легче на душе.
— Поздравляю вас с присвоением генеральского звания!
— Спасибо, Ладыгин.
Генерал протянул мне свою руку, и я крепко пожал его крупную ладонь.
— Мы тут посоветовались и решили не отправлять тебя в полк У-2. Полетаешь пока в звене управления нашей дивизии. Будешь, так сказать, моим шефпилотом. Иди в штаб, там тебе расскажут все остальное.
Генерал сел на «виллис» и укатил. Ошарашенный таким неожиданным сообщением, я стоял и не знал, радоваться мне или огорчаться. С одной стороны, летать на У-2 на виду у всех ребят не очень-то приятно. С другой же — выходило, что уезжать мне никуда не надо, и все мои друзья будут рядом со мною, вернее, я буду рядом с ними.
В этот же день я перенес свой фанерный чемоданчик на «новую квартиру», в дом, где жил пилот звена управления лейтенант Михаил Цветков.
Миша был лет на пять старше меня, невысокого роста, с покладистым, веселым характером. В звене управления и штабе его любили за общительность и простоту. [106]
На следующий же день инспектор дивизии по технике пилотирования майор Лобзуков вызвал меня к себе и спросил:
— Когда последний раз, Ладыгин, держался за ручку?
— Когда выравнивал подбитый «ил» над лесом, товарищ майор. Четыре месяца назад...
— А не боишься теперь летать?
— Нет. Не боюсь,— ответил я.
Не было в дивизии ни одного летчика, который бы не знал майора Лобзукова, этого светловолосого, веселого, широкоплечего, рослого, русского человека. И не только потому, что он был для каждого из летчиков «самым большим» начальником (инспектором по технике пилотирования!), но знали и любили его за мастерство, смелость и удаль. Все летчики без исключения с восхищением и хорошей завистью глядели в небо, когда иной раз «выдавал гастроли» Лобзуков. Майор творил чудеса. Послушный его волшебству тяжеловатый «ил» выделывал все фигуры высшего пилотажа, включая штопор, иммельман и бочку. «Гастроли» в воздухе инспектор дивизии по технике пилотирования давал не ради ухарства и показухи: вот, мол, смотрите, какой я! Своим мастерством Лобзуков вселял уверенность в летный состав, что в руках у них грозная, маневренная, прекрасная машина, надо только овладеть ею до конца и тогда можно на ней поспорить с врагом и в воздушном бою.
— Ну, хорошо,— майор улыбнулся.— Пойдем, сейчас посмотрим, не разучился ли ты за четыре месяца с гаком летать?
— Но на У-2, товарищ майор, я не летал с сорок первого. Только в аэроклубе.
— Ничего. Сейчас дам несколько провозных. Сразу вспомнишь.
Погода была пасмурная. Шел редкий снег. На краю аэродрома стояли три дивизионных У-2. После бронированных «илов» эти малютки казались игрушечными.
Поскольку других полетов не было, Лобзуков взлетел против ветра почти поперек аэродрома. Для самолета на лыжах не требовалось укатанной полосы. Сделав небольшой круг, мы опустились недалеко от дома, стоявшего на краю аэродрома.
— Ну как, вспомнил? Или еще показать? — без тени упрека, просто спросил майор.
И я, не стесняясь, сказал: [107]
— Еще бы один полетик, а потом уж сам попробую.
Через несколько полетов майор вылез из задней кабины и остался на земле, а я летал один и наслаждался. После четырехмесячного перерыва опять самому поднимать в воздух машину, пусть даже У-2,— ни с чем не сравнимое удовольствие.
Так, из летчика-штурмовика я превратился в пилота звена управления. Полезного для меня в этой должности было то, что, летая на «илах» строем, нам почти не приходилось самим вести ориентировку (все делал за нас ведущий: он впереди, а мы — за ним). Здесь же я летал один и должен был сам следить за точностью своего полета. Это была неплохая тренировка в штурманской подготовке.