От Ростова до Екатеринодара
В донских степях
В Ольгинской расположилась вся армия. День солнечный, теплый — тает снег, на улицах — черные проталины, в колеях дорог — вода. По станице снуют конные, пешие; кучками ходят казаки, с любопытством смотря на кадетов...{44}
Здесь армия наскоро переформировывается. Пехота сводится в три полка: офицерский с командиром ген. Марковым, партизанский с командиром ген. Богаевским{45} и Ударный Корниловский с командиром подполк. Нежинцевым.{46}
В офицерском полку — три роты по 250 человек.
В Корниловском — три батальона, всего около 1000 человек.{47}
В Партизанском — человек 800—1000.
Конные отряды: полк. Глазенапа,{48} полк. Гершельмана, есаула Бокова, имени Бакланова{49}— всего 800—1000 человек.
Артиллерия: пушек 10 легких и к ним немного снарядов.
Обоз сократили.
Штатским Корнилов приказал оставить армию.
Через день выступаем в степи на ст. Хомутовскую. Шумит, строится на талых улицах пехота, скачут конные, раздаются команды, крики приветствия... Армия тронулась. В авангарде — ген. Марков, в арьергарде — корниловцы.
День весенний. Небо голубое. Большое блистающее солнце.
Прошли станицу — раскинулась белая, тающая степь без конца, и в этом просторе изогнулась черной змейкой маленькая армия, растянулись пешие, конные, обозы...
«Корнилов едет! Корнилов едет!» — несется по рядам сзади.
«Полк, смирно! равнение направо!»
Все смолкло, выравнялись ряды, повернулись головы...
Быстро, крупной рысью едет Корнилов на светло-буланом английском коне. Маленькая фигура генерала уверенно и красиво сидит в седле, кругом него толпой скачут текинцы в громадных черных, белых папахах...
Генерал поравнялся с нами. Слегка откинувшись, сдерживая коня, кричит резким, не идущим к его фигуре басом: «Здравствуйте, молодцы, корниловцы!» — «Здраем желаем, ваше высокдитс»,— на ходу, нестройно, но громко и восторженно отвечают корниловцы.
Генерал рысью пролетел, за ним перекатываются нестройные приветствия.
Появление Корнилова, его вид, его обращение вызывают во всех чувство приподнятости, готовности к жертве. Корнилова любят, к нему благоговеют.
Останавливаясь, отдыхая, тянется армия...
В белой дали показался табун диких коней. Пригнувшись, поскакали за ним кавалеристы...
«Пускай поймают»,— иронически ухмыляется верховой казак.
Метнулся табун, в стороны понеслись молодые кони. Кавалеристы гоняются за ними, носятся по степи, но не поймать диких. На взмыленных, тяжело дышащих конях возвращаются к дороге...
К вечеру пришли в Хомутовскую. По улицам мечутся квартирьеры. Не хватает хат. Люди разных частей переругиваются из-за помещений. Переночевали... Ранним утром торопятся, пьют чай, звенят, разбирая винтовки. Та-та-та — протрещало где-то.
«Что это? пулемет?» — «Какой пулемет — на дворе что-то треснуло».
На минуту все поверили. Но вот ясно затрещал пулемет, а за ним с визгом разорвались на улице две гранаты.
«В ружье!» — командует полковник.
«Большевики нагоняют»,— думает каждый.
По полосатым от тающего снега улицам бегут взволнованные люди. Вылетают из ворот обозные телеги, бессмысленно несясь вскачь.
«Куда скачешь!» — кричат пехотинцы.
«Эта обозная сволочь всегда панику делает!»
Быстро идем на край станицы. Мимо нас скачет обоз, вон коляска с парой вороных коней — в ней генералы Эльснер и Деникин. А навстречу идет Корнилов с адъютантами. «По обыкновению, наши разъезды прозевали, ничего серьезного, будьте спокойны, господа»,— говорит генерал.
Мы рассыпались в цепь за станицей. Редкие выстрелы винтовок, редко бьет артиллерия. Большевики ушли. Все смолкло.
Опять идем по бескрайней белой степи...
Один день похож на другой. И не отличить их, если б не весеннее солнце, начавшее заменять белизну ее — черными проталинами и ржавой зеленью...
Прошли Кагальницкую, Мечетинскую, движемся в главных силах. Корнилов идет вместе с нами. То там, то сям запевают песни. Кругом дымится, потягивается от солнца уже черно-пегая степь.
Приостановилась колонна. Около нее стоит Корнилов, в зеленом полушубке, в солдатской папахе, в солдатских сапогах,— задумался, смотрит вдаль, окруженный молодежью...
За войсками скрипит обоз. На телеге — группа штатских: братья Суворины с какой-то дамой. Подвода текинцев с Федором Баткиным.{50} Трясется на подводе сотрудник «Русского слова» — Лембич. В маленькой коляске — ген. Алексеев с сыном...
Едут кругом подвод прапорщики-женщины.
Везут немногих раненых, взятых из Ростова, рядом идут сестры...
В Егорлыцкой — последней донской станице — дневка. Остановились у богатого казака. Хозяйка напекла блинов, пьем чай, разговариваем с хозяином. «А какой у вас пай, хозяин?» — «У нас, слава Богу,— медленно отвечает казак,— на казака пай 28 десятин пахоти, а луга общие».— «Э, да вы буржуи настоящие».— «Какие там буржуи... вот теперь расход большой,— продолжает хозяин,— снарядить двух меньших пришлось, за коней по полтысячи отдал... кто знает, время лихое — народ молодой, может, еще воевать придется». Помолчали. «Ну, говорит у вас генерал Алексеев-то»,— одобрительно покачивает головой хозяин. «А что? речь, что ли, вам говорил?» — «Говорил... до слез довел, сам плакал и казаки плакали, ей-Богу... Начал издалече, про нашу историю говорил, потом про войну, про теперешнее... Да я и не перескажу всего — больно хорошо».— «А Корнилов говорил?» — «Говорил, да он не красно, все ругался больше: мерзавцы, подлецы».— «Это кого же?» — «Кого? известно кого—большевиков, сказывал, что сам простой казак, ну да не красно он говорит... матрос после него говорил — хорошо, а лучше всех генерал Алексеев...»
Из станицы Егорлыцкой мы должны идти в Ставропольскую губернию. Всех интересует: как встретят не казаки? Ходят разные слухи: встретят с боем, встретят хлебом-солью. Стало известно: к Корнилову приезжала депутация из села Лежанки. Корнилов сказал ей: пропустите меня — будьте покойны, ничего плохого не сделаю, не пропустите — огнем встретите, за каждого убитого жестоко накажу.
Депутация изъявила свою лояльность. Казалось, что все обстоит благополучно.
Лежанка
Мы выступили...
Те же войска, тот же обоз, потянулись по той же степи.
В авангарде ген. Марков. В главных силах — мы.
День чудный! На небе ни облачка, солнце яркое, большое. По степи летает теплый, тихий ветер.
Здесь степь слегка волнистая. Вот дойти до того гребня — и будет видна Лежанка...
Приближаемся к гребню.
Все идут, весело разговаривая.
Вдруг, среди говора людей, прожужжала шрапнель и высоко, впереди нас, разорвалась белым облачком.
Все смолкли, остановились...
Ясно доносилась частая стрельба, заливчато хлопал пулемет...
Авангард — встречен огнем.
За первой шрапнелью летит вторая, третья, но рвутся высоко и далеко от дороги.
Мимо войск рысью пролетел Корнилов с текинцами. Генерал Алексеев проехал вперед.
Мы стоим недалеко от гребня, в ожидании приказаний.
Ясно: сейчас бой. Чувствуется приподнятость. Все толпятся, оживленно говорят, на лицах улыбки, отпускаются шутки...
Приказ: Корниловский полк пойдет на Лежанку вправо от дороги. Партизанский — влево, в лоб ударит авангард ген. Маркова.
Мы идем цепью по черной пашне. Чуть-чуть зеленеют всходы. Солнце блестит на штыках. Все веселы, радостны — как будто не в бой...
Расходились и сходились цепи,бьется и беспрестанно повторяется у меня в голове. Вдали стучат винтовки, трещат пулеметы, рвутся снаряды.
Недалеко от меня идет красивый князь Чичуа, в шинели нараспашку, следит за цепью, командует: «Не забегайте вы там! ровнее, господа».
Цепь ровно наступает по зеленеющей пашне... вправо и влево фигуры людей уменьшаются, вдали доходя до черненьких точек.
Пиу... пиу...— долетают к нам редкие пули.
Мы недалеко от края села...
Но вот выстрелы из Лежанки смолкли...
Далеко влево пронеслось «ура»...
«Бегут! бегут!» — пролетело по цепи, и у всех забила радостно-охотничья страсть: бегут! бегут!
Мы уже подошли к навозной плотине, вот оставленные, свежевырытые окопы, валяются винтовки, патронташи, брошенное пулеметное гнездо...
Перешли плотину. Остановились на краю села, на зеленой лужайке, около мельницы.
Куда-то поскакал подполк. Нежинцев.
Из-за хат ведут человек 50—60 пестро одетых людей, многие в защитном, без шапок, без поясов, головы и руки у всех опущены.
Пленные.
Их обгоняет подполк. Нежинцев, скачет к нам, остановился — под ним танцует мышиного цвета кобыла.
«Желающие на расправу!» — кричит он.
«Что такое? — думаю я.— Расстрел? Неужели?» Да, я понял: расстрел, вот этих 50—60 человек, с опущенными головами и руками.
Я оглянулся на своих офицеров.
«Вдруг никто не пойдет?» — пронеслось у меня.
Нет, выходят из рядов. Некоторые смущенно улыбаясь, некоторые с ожесточенными лицами.
Вышли человек пятнадцать. Идут к стоящим кучкой незнакомым людям и щелкают затворами.
Прошла минута.
Долетело: пли!.. Сухой треск выстрелов, крики, стоны...
Люди падали друг на друга, а шагов с десяти, плотно вжавшись в винтовки и расставив ноги, по ним стреляли, торопливо щелкая затворами. Упали все. Смолкли стоны. Смолкли выстрелы. Некоторые расстреливавшие отходили.
Некоторые добивали штыками и прикладами еще живых.
Вот она, гражданская война; то, что мы шли цепью по полю, веселые и радостные чему-то,— это не «война»... Вот она, подлинная гражданская война...
Около меня — кадровый капитан, лицо у него как у побитого. «Ну, если так будем, на нас все встанут»,— тихо бормочет он.
Расстреливавшие офицеры подошли.
Лица у них — бледны. У многих бродят неестественные улыбки, будто спрашивающие: ну, как после этого вы на нас смотрите?
«А почем я знаю! Может быть, эта сволочь моих близких в Ростове перестреляла!» — кричит, отвечая кому-то, расстреливавший офицер.
Построиться! Колонной по отделениям идем в село. Кто-то деланно-лихо запевает похабную песню, но не подтягивают, и песня обрывается.
Вышли на широкую улицу. На дороге, уткнувшись в грязь, лежат несколько убитых людей. Здесь все расходятся по хатам. Ведут взятых лошадей. Раздаются выстрелы...
Подхожу к хате. Дверь отворена — ни души. Только на пороге, вниз лицом, лежит большой человек в защитной форме. Голова в луже крови, черные волосы слиплись...
Идем по селу. Оно — как умерло: людей не видно. Показалась испуганная баба и спряталась...
На углу — кучка, человек двенадцать. Подошли к ним: пленные австрийцы. «Пан! пан! Не стрелял! Мы работал здесь!» — торопливо, испуганно говорит один. «Не стрелял теперь! Знаю, сволочи!» — кричит кто-то. Австрийцы испуганно протягивают руки вперед и лопочут ломанно по-русски: «не стрелял, не стрелял, работал».
«Оставьте их, господа,— это рабочие».
Проходим дальше...
Начинает смеркаться. Пришли на край села. Остановились. Площадь. Недалеко церковь. Меж синих туч медленно опускается красное солнце, обливая все багряными, алыми лучами...
Здесь стоят и другие части.
Кучка людей о чем-то кричит. Поймали несколько человек. Собираются расстрелять.
«Ты солдат... твою мать?!» — кричит один голос.
«Солдат, да я, ей-Богу, не стрелял, помилуйте! Неповинный я!» — почти плачет другой.
«Не стрелял... твою мать?!» Револьверный выстрел. Тяжело, со стоном падает тело. Еще выстрел.
К кучке подошли наши офицеры.
Тот же голос спрашивает пойманного мальчика лет восемнадцати.
«Да, ей-Богу, дяденька, не был я нигде!» — плачущим, срывающимся голосом кричит мальчик, сине-бледный от смертного страха.
«Не убивайте! Не убивайте! Невинный я! Невинный!» — истерически кричит он, видя поднимающуюся с револьвером руку.
«Оставьте его, оставьте!» — вмешались подошедшие офицеры. Кн. Чичуа идет к расстреливающему: «перестаньте, оставьте его!» Тот торопится, стреляет. Осечка.
«Пустите, пустите его! Чего, он ведь мальчишка!» «Беги... твою мать! Счастье твое!» — кричит офицер с револьвером.
Мальчишка опрометью бросился... Стремглав бежит. Топот его ног слышен в темноте.
К подпор. К-ому подходит хор. М., тихо, быстро говорит:
«Пойдем... австриец... там».— «Где?.. Идем». В темноте скрылись. Слышатся их голоса... возня... выстрел... стон, еще выстрел...
Из темноты к нам идет подпор. К-ой. Его догоняет хор. М. и опять быстро: «Кольцо, нельзя только снять».— «Ну, нож у тебя?..» Опять скрылись... Вернулись. «Зажги спичку»,— говорит К-ой. Зажег. Оба, близко склонясь лицами, рассматривают. «Медное!.. его мать! — кричит К-ой, бросая кольцо.— Знал бы, не ходил, мать его...»
Совсем темно. Черным силуэтом с крестом рисуется церковь. Едет кавалерия.
Идем размещаться на ночь. Около хат спор, ругань.
«Мы назначены сюда,— это наш район! Здесь корниловцы, а не артиллеристы!» Артиллеристы не пускают. Шум. Брань.
Все-таки корниловцы занимают хаты. Артиллеристы, ругаясь, крича, уходят.
Хата брошена. Хозяева убежали. Раскрыт сундук, в нем разноцветные кофты, юбки, тряпки. На стенах налеплены цветные картинки, висят фотографии солдат. В печке нетронутая каша. Несут солому на пол. Полезли в печь, в погреб, на чердак. Достали кашу, сметану, хлеб, масло. Ужинают. Усталые солдаты засыпают вповалку на соломе...
Утро. Кипятим чай. На дворе поймали кур, щиплют их, жарят. Верхом подъехал знакомый офицер В-о. «Посмотри, нагайка-то красненькая!» — смеется он. Смотрю: нагайка в запекшейся крови. «Отчего это?» — «Вчера пороли там, молодых. Расстрелять хотели сначала, ну а потом пороть приказали».— «Ты порол?» — «Здорово, прямо руки отнялись, кричат, сволочи»,— захохотал В-о. Он стал рассказывать, как вступали в Лежанку с другой стороны.
«Мы через главный мост вступили. Так, знаете, как пошли мы на них,— они все побросали, бегут! А один пулеметчик сидит, строчит по нас и ни с места. Вплотную подпустил. Ну, его тут закололи... Захватили мы несколько пленных на улице. Хотели к полковнику вести. Подъехал капитан какой-то из обоза, вынул револьвер... раз... раз... раз — всех положил, и все приговаривает: «ну, дорого им моя жинка обойдется». У него жену, сестру милосердия, большевики убили...»
«А как пороли? Расскажи!» — спросил кто-то.
«Пороли как? — Это поймали молодых солдат, человек двадцать, расстрелять хотели, ну, а полковник тут был, кричит: всыпать им по пятьдесят плетей!
Выстроили их в шеренгу на площади. Снять штаны! Сняли. Командуют: ложись! Легли.
Начали их пороть. А есаул подошел: что вы мажете? Кричит, разве так порют! Вот как надо!
Взял плеть, да как начал! Как раз. Сразу до крови прошибает! Ну, все тоже подтянулись. Потом по команде: «встать!» Встали. Их в штаб отправили.
А вот одного я совсем случайно на тот свет отправил. Уже совсем к ночи. Пошел я за соломой в сарай. Стал брать — что-то твердое, полез рукой — человек!.. Вылезай, кричу. Не вылезает. Стрелять буду! — Вылез. Мальчишка лет двадцати...
«Ты кто,— говорю,— солдат?» — «Солдат».— «А где винтовка?» — «Я ее бросил».— «А зачем ты стрелял в нас?» — «Да как же, всех нас выгнали, приказали».— Идем к полковнику. Привел. Рассказал. Полковник кричит: расстрелять его, мерзавца! Я говорю: он, господин полковник, без винтовки был. Ну, тогда, говорит, набейте ему морду и отпустите. Я его вывел. Иди, говорю, да не попадайся. Он пошел. Вдруг выбегает капитан П-ев, с револьвером. Я ему кричу: его отпустить господин полковник приказал! Он только рукой махнул, догнал того... Вижу, стоят, мирно разговаривают, ничего. Потом вдруг капитан раз его! Из револьвера. Повернулся и пошел... Утром смотрел я — прямо в голову».
«Да,— перебил другой офицер,— я забыл сказать. Знаете, этих австрийцев, которых мы не тронули-то, всех чехи{51} перебили. Я видал, так и лежат все, кучей».
Я вышел на улицу. Кое-где были видны жители: дети, бабы. Пошел к церкви. На площади в разных вывернутых позах лежали убитые... Налетал ветер, подымал их волосы, шевелил их одежды, а они лежали, как деревянные.
К убитым подъехала телега. В телеге — баба. Вылезла, подошла, стала их рассматривать подряд... Кто лежал вниз лицам, она приподнимала и опять осторожно опускала, как будто боялась сделать больно. Обходила всех, около одного упала, сначала на колени, потом на грудь убитого и жалобно, громко заплакала: «Голубчик мой! Господи! Господи!..»
Я видел, как она, плача, укладывала мертвое, непослушное тело на телегу, как ей помогала другая женщина. Телега, скрипя, тихо уехала...
Я подошел к помогавшей женщине...
«Что это, мужа нашла?»
Женщина посмотрела на меня тяжелым взглядом. «Мужа»,— ответила и пошла прочь...
Зашел в лавку. Продавец — пожилой, благообразный старичок. Разговорился. «Да зачем же нас огнем встретили? Ведь ничего бы не было! Пропустили бы, и все».— «Поди ж ты,— развел руками старичок...— все ведь эти пришлые виноваты — Дербентский полк{52} да артиллеристы. Сколько здесь митингов было. Старики говорят: пропустите, ребята, беду накликаете. А они все одно: уничтожим буржуев, не пропустим. Их, говорят, мало, мы знаем. Корнилов, говорят, с киргизами да буржуями. Ну, молодежь и смутили. Всех наблизовали, выгнали окопы рыть, винтовки пораздали... А как увидели ваших, ваши как пошли на село, бежать. Артиллеристы первые,— на лошадей, да ходу. Все бежать! Бабы! Дети! — старичок вздохнул.— Что народу-то, народу побили... невинных-то сколько... А из-за чего все? Спроси ты их...»
Я прошел на главную площадь. По площади носился вихрем, джигитовал текинец.
Как пуля, летала маленькая белая лошадка, а на ней то вскакивала, то падала, то на скаку свешивалась до земли малиновая черкеска текинца.
Смотревшие текинцы одобрительно, шумно кричали...
Вечером, в присутствии Корнилова, Алексеева и других генералов, хоронили наших, убитых в бою.
Их было трое.
Семнадцать было ранено.
В Лежанке было 507 трупов.
На Кубани
Из Ставропольской губернии мы свернули на Кубань.
Кубанские степи не похожи на донские, нет донского простора, шири, дали. Кубанская степь волнистая, холмистая, с перелесками. Идем степями. Весна близится. Дорога сухая, зеленеет трава, солнце теплое...
Пришли в ст. Плотскую, маленькую, небогатую. Хозяин убогой хаты, где мы остановились,— столяр, иногородний. Вид у него забитый, лицо недоброе, неоткрытое. Интересуется боем в Лежанке.
«Здесь слыхать было, как палили... а чевой-то палили-то?»
«Не пропустили они нас, стрелять стали...» По тону видно, что хозяин добровольцам не сочувствует.
«Вот вы образованный, так сказать, а скажите мне вот: почему это друг с другом воевать стали? из чего это поднялось?» — говорит хозяин и хитро смотрит.
«Из-за чего?.. Большевики разогнали Учредительное собрание, избранное всем народом, силой власть захватили — вот и поднялось». Хозяин немного помолчал. «Опять вы не сказали... например, вот, скажем, за что вот вы воюете?»
«Я воюю? — За Учредительное собрание. Потому что думаю, что оно одно даст русским людям свободу и спокойную трудовую жизнь».
Хозяин недоверчиво, хитро смотрит на меня. «Ну, оно конечно, может, вам и понятно, вы человек ученый».
«А разве вам не понятно? Скажите, что вам нужно? что бы вы хотели?» — «Чего?.. чтобы рабочему человеку была свобода, жизнь настоящая и к тому же земля...» — «Так кто же вам ее даст, как не Учредительное собрание?»
Хозяин отрицательно качает головой.
«Так как же? кто же?»
«В это собрание-то нашего брата и не допустят».
«Как не допустят? ведь все же выбирают, ведь вы же выбирали?»
«Выбирали, да как там выбирали, у кого капиталы есть, те и попадут»,— упрямо заявляет хозяин.
«Да ведь это же от вас зависит!» — «Знамо, от нас,— только оно так выходит...»
Минутная пауза.
«А много набили народу-то в Лежанке?» — неожиданно спрашивает хозяин.
«Не знаю... много...»
Идем из Плотской тихими, мягкими, зелеными степями. В ст. Ивановской станичный атаман{53} с стариками встречают Корнилова хлебом-солью, подносят национальный флаг.{54} День праздничный, оживление... Казаки, казачки высыпали на улицы, ходят, шелуша семечки. Казаки — в серых, малиновых, коричневых черкесках. Казачки в красивых, разноцветных платках.
Нас встречают радушно. Из хат несут молоко, сметану, хлеб, тыквенные семечки.
На площади кучками толпятся войска: пешие, конные. Бравурно разносятся военные песни. В кружках танцуют наурскую лезгинку. Казаки, казачки, угощая кто чем, с любопытством разговаривают с нами.
«Ну вот, я говорил вам, что на Кубани будет совсем другое отношение, видите»,— говорит кто-то.
Поднялись выступать. Шумными рядами строятся войска. Около нас плачут две старые казачки: «молоденькие-то какие, батюшки... тоже поди родных побросали...»
Мимо проходит юнкерский батальон. Молодой, стройный юнкер речитативом-говорком лихо запевает:
Во селе Ивановке случилась беда,И со смехом, гулко подхватывают все экспромт юнкера:
Трай-рай-ра-ай-раааай,
Молодая девчонычка сына родила...
На Кубани повеяло традицией старой Руси. Во всех станицах встречают радушно, присоединяются вооруженные казаки.
В ст. Веселой остановились отдохнуть. В нашей хате — старый казак с седой бородой, в малиновой черкеске, с кинжалом, газырями. Рядом с ним его жена — пожилая, говорливая казачка. И муж и жена подвыпили.
«Россию восстановим! Порядок устроим! Так, братцы, так или нет?!» — кричит оглушительным басом казак, ударяя себя кулаком в грудь.
«А вы с нами пойдете?» — «Пойду, провалиться — пойду... я уж записался. Старый пластун с вами пойдет, понимаете?» — и казак затянул:
Поехал казак на чужбину далекужена подхватила сильным, визгливым голосом.
Из Веселой надо переходить железную дорогу Ростов — Тихорецкая. Жел.-дор. линия занята большевиками. Мы должны прорываться — и, чтоб поспеть на раннем рассвете перейти, выступаем в 8 часов вечера.
Приказано: не курить, не говорить, двигаться в абсолютной тишине. Момент серьезен.
В темноте ночи тянутся темные ряды фигур, сталкиваются, цепляясь винтовками, звеня штыками.
Хочется спать. Холодно. Идем...
Черная темнота начинает сереть. С края горизонта чуть лезет бело-синий рассвет. Уже можно разобрать лица.
Теперь — недалеко от жел. дороги.
Остановились. Холод сковывает тело. Люди опускаются на землю.
«Господа, кто хочет греться по способу Петра Великого!» — зовет капитан. Встают, плотная куча людей качается, толкается, все лезут в середину.
Впереди ухнули взрывы — это наша конница рвет мосты.
Встать! Шагом марш. Идем... Уже вдали виднеются здания, жел. дорога и станица — значит, авангард прошел благополучно. Подходим к ст. Ново-Леушковской, наша рота заняла станцию.
Здесь мы охраняем переправу обоза.
Но через полчаса летит с подъехавшего бронированного поезда и рвется на перроне большевистская граната. Снаряды рвутся кругом станции, бьют по обозу. Видно, как черненькие фигурки повозок поскакали рысью. Но обоз уже переехал, и мы уходим от Леушковской по гладкой дороге меж зелеными всходами. Прорвались.
До отдыха — Старо-Леушковской — верст восемь. Мы идем открытой степью, а вправо и влево от дороги рвутся посылаемые с бронированных поездов гранаты, подымая землю черными столбами. Сейчас маленький гребень и скроемся. Перешли его. Долетели два снаряда. Смолкло, стало легче, неприятное напряжение упало. Зашагали быстрей.
«Ну переход сегодня! Дойдем до Старо-Леушковской и — 72 версты!»
«А усталости почему-то не чувствуется».— «Когда гранатами кругом кроет — не почувствуешь, а вот приди в станицу...»
Разместились в Старо-Леушковской. Принесли в хату соломы. Пристают к хозяйке с ужином. «Да, ей-Богу, ничего нема»,— отговаривается недовольная хозяйка. Но достали и ужин, нашли и граммофон, захрипевший «Дунайские волны».
«Сестры, вальс! generale! Вальс!»
Два офицера закружились по комнате с Таней и Варей.
Березанская
Стало совсем весенне. Степь изумрудна — на бархате черного фона. Солнце сияет. Ветер ласковый, трепетный. Мы прошли Ирклиевскую — идем на Березанскую. По пути по рядам пошел разговор: «станица занята большевиками — придется выбивать».
Долетели выстрелы. Авангард столкнулся — будет бой. Остановились. Приказано: обойти станицу — ударить с фланга.
Корниловский полк уходит с дороги влево, идет зеленой пашней.
Легли за складкой. Трещат винтовки в стороне авангарда. Встали, двинулись густой цепью. В котловине видна Березанская. Только вышли на гребень, по нас засвистали пули, часто, ожесточенно. Упало несколько раненых, но цепь движется вперед, оставив на месте неподвижно лежащих людей и склонившихся над ними сестер.
Опять залегли. Над головами посвистывают пули. К цепи подходит шт.-кап. Садовень. «Вторая рота, снимите шапки... князь убит».
Не все расслышали. «Что? что?» — «Князь убит»,— пролетело по цепи.
Все сняли шапки, перекрестились.
«Господа, кому-нибудь надо сходить к телу князя. Нельзя же бросить»,— говорит Садовень.
Я встал, пошел вперед по указанному направлению.
На зеленом поле, под голубым небом лежал красивый князь, немного бледный. Левая рука откинута, лицо повернуто вполоборота. Над ним склонилась сестра Дина Дюбуа.
«Убит»,— говорит она тихо.
«Куда?» — «Не могу найти — нигде нет крови».
Я смотрю на бледного князя и вспоминаю его радостным, танцующим лезгинку.
А кругом, отовсюду трещит стрельба. Наши цепи везде движутся вперед. В станице раздаются беспорядочные выстрелы. Большевики бежали. Далеко по полю лавой летит кавалерия...
Подвели Князева коня, с трудом положили мы тело поперек седла, и, поддерживая его, я повел коня к станице.
У маленького хуторка думаю получить подводу. Встретил товарища. Вошли во двор. Посреди стоит испуганная женщина...
«Хозяин дома?»
«Нема»,— лепечет она.
«Где же он?» — «Да хиба ж я знаю, уихал».
Объясняю, что мне надо. Женщина от перепуга не понимает.
«Коней моих возьмете... так что я делать буду»,— вдруг плачет она.
«Да не возьму я коней. Мне довести убитого надо. Давай телегу, сама садись, поедем с нами...»
Вместе запрягаем лошадей. На двор вбегает другая женщина, рыдая и причитая: «та як же можно, усих коней забирают...»
Я пошел узнать, в чем дело. На соседний двор въехали кавалеристы, .стоят у просторного сарая, выводят из него лошадей. Около них плачет старуха, уверяя, что это кони не военные, не большевистские, а их, крестьянские...
«Много не разговаривай!» — кричит один из кавалеристов.
Я пробую им сказать, что кони действительно крестьянские. «Черт их разберет! здесь все большевики»,— отвечает кавалерист.
Они сели на своих коней, захватили в повода четырех хозяйских и шумно, подымая пыль по дороге, поехали к станице.
У ворот, согнувшись, плакала старуха: «Разорили, Господи, разорили, усих увели...»
Я уложил на телегу тело князя, взял с собой хозяйку и поехал. При въезде в станицу лежали зарубленные люди, все в длинных красных полосах. У одного голова рассечена надвое.
Хозяйка смотрит на них вытаращенными, непонимающими глазами, что-то шепчет и торопливо дергает вожжами.
По улицам едут конные, идут пешие, скрипят обозные телеги. По дворам с клохотаньем летают куры, визжат поросята, спасаясь от рук победителей.
Нашел свой район — въехал на широкий зеленый двор, обсаженный тополями. Навстречу вышли Таня, Варя, офицеры. Осторожно сняли князя, положили на солому под деревом. Заплакали Таня, Варя и офицеры один за другим.
Ушли в хату, поставили часового.
Хата казачья. У печи готовит старая казачка, ей помогает молодая. Лицо обеих заплаканы. Старая сдерживается, у молодой прорываются рыдания, и она порывисто утирает лицо концом фартука. Трехлетний мальчик, крепко обхватив ее ногу, прижался и испуганно смотрит на нас.
«О чем плачешь, хозяйка?» — Обе молчат, только молодая громко всхлипнула.
«Расскажи, может, чем поможем...»
Молодая бросила работу, уткнулась в фартук, зарыдала. Старая со слезами начала рассказывать: «Сына маво, мужа ее вот, наблизовали, а теперь вот из станицы ушли, кто знает куды... может, и убили...»
«Да кто его мобилизовал-то?»
«Кто, хиба ж мы знаем кто? Большевики, что ли, так их называют...»
«Да зачем же он, казак, а пошел? ведь не все же пошли?»
«Как не итти-то? На двор пришли за ним. Говорят, расстреляем... ну и взяли, а теперь вот...»
Обе женщины плакали.
Вечером ушли в заставу. Ночь холодная, ветер сильный и злой, небо темное, ни зги не видно...
Расставили в степи караулы. Ветер пронизывает насквозь. Нашли маленький окопчик. Две смены залезли туда, а часовой и подчасок ходят взад и вперед в темноте большой дороги. Ветер гудит по проволоке и на штыках...
Новая смена. Старая спряталась в окопчике. Четыре человека скорчились, плотно прижавшись. Тепло. Тихий разговор. «Слыхали? Корнилов приказал старым казакам на площади молодых пороть?» — «Ну? за что?» — «За то, что с большевиками вместе против нас сражались».—«И пороли?»—«Говорят, пороли».
Наутро мы уходим на станцию Выселки.
Укладываем на подводу тело князя, а в дверях хаты, жалко согнувшись, плачет старая хозяйка. «Что ты, бабушка?»
«Как что,— наш-то, может, тоже так где лежит»,— всхлипывает старуха...
Выселки
Вся армия идет на Журавскую. Мы — на Выселки. Они заняты большевиками, и Корниловскому полку приказано: выбить.
Идем быстрым маршем. Все знают, что будет бой. Разговаривают мало, больше думают.
Спустились в котловину, поднялись к гребню и осторожно остановились. Командир полка собрал батальонных и ротных, отдает приказания...
Громыхая, проехали на позицию орудия. Развели по батальонам, а командир полка с штабом остался у холмика.
Мы вышли в открытое поле. Видна станция Выселки, дома, трубы. Идем колонной. Высоко перед нами звонко рвется белое облачко шрапнели. «Заметили, началось»,— думает каждый.
«В цепь!» — раздается команда. Ухнули наши орудия. С хрипом, шуршаньем уходят снаряды. Вдали поднялась воронкой земля. Звук. Разрывы удачны. «Смотрите, господа, там цепи, вон движутся!»
Идем широко разомкнувшись—полк весь в цепи. Визжат шрапнели, воют гранаты. Мы близимся...
Вот с мягким пеньем долетают пули. Чаще, чаще...
Залегли, открыли огонь...
«Варя! Таня! Идите сюда! Где вы легли? Ну, зачем вы пошли — говорили же вам!» — слышу я сзади себя.
Во второй цепи лежат Варя и Таня в солдатских шинелях, с медицинскими сумками...
«Цепь вперед!» Поднялись. Наша артиллерия гудит, бьет прямо по виднеющимся цепям противника.
«Смотрите! смотрите! отступают!» — несется по цепи.
Видно, как маленькие фигурки бегут к станции.
Их артиллерия смолкла. Наша усиленно заревела.
«По отступающему — двенадцать!» Все затрещало. Заварилась стрельба. Чаще, чаще... Слов команды не слышно...
С правого фланга, из лощины вылетела лавой кавалерия, карьером понеслась за отступающими, блестят на солнце машущие шашки...
Мы идем быстро. Мы недалеко от станции. Впереди, перебежав полотно, бегут уже без винтовок маленькие фигурки. Пулеметчик прилег к пулемету, как застыл. Пулемет захлопал,рвется вперед. Маленькие фигурки падают, бегут, ползут, остаются на месте...
Мы на полотне. Кругом бестолково трещат выстрелы. Впереди взяли пленных. Подпор. К-ой стоит с винтовкой наперевес — перед ним молодой мальчишка кричит: «пожалейте! помилуйте!»
«А... твою мать! Куда тебе — в живот, в грудь! говори...» — бешено-зверски кричит К-ой.
«Пожалейте, дяденька!»
Ах! Ах! слышны хриплые звуки, как дрова рубят. Ах! Ах! и в такт с ними подп. К-ой ударяет штыком в грудь, в живот стоящего перед ним мальчишку...
Стоны... тело упало...
На путях около насыпи валяются убитые, недобитые, стонущие люди...
Еще поймали. И опять просит пощады. И опять зверские крики.
«Беги... твою мать!» Он не бежит, хватается за винтовку, он знает это «беги»...
«Беги... а то!»—штык около его тела,—инстинктивно отскакивает, бежит, оглядываясь назад, и кричит диким голосом. А по нему трещат выстрелы из десятка винтовок, мимо, мимо, мимо... Он бежит... Крик. Упал, попробовал встать, упал и пополз торопливо, как кошка.
«Уйдет!» — кричит кто-то, и подпор. Г-н бежит к нему с насыпи.
«Я раненый! раненый!»—дико кричит ползущий, а Г-н в упор стреляет ему в голову. Из головы что-то летит высоко, высоко во все стороны...
«Смотри, самые трусы в бою, самые звери после боя»,— говорит мой товарищ.
В Выселках на небольшой площади шумно галдят столпившиеся войска. Все толкаясь лезут что-то смотреть в центре.
«Пленных комиссаров видали?» — бросает проходящий офицер.
В центре круга наших солдат и офицеров стоят два человека, полувоенно, полуштатски одетые. Оба лет под сорок, оба типичные солдаты-комитетчики, у обоих растерянный, ничего не понимающий вид, как будто не слышат они ни угроз, ни ругательств.
«Ты какой комиссар был?» — спрашивает офицер одного из них.
«Я, товарищ...» — «Да я тебе не товарищ... твою мать!» — оглушительно кричит офицер.
«Виноват, виноват, ваше благородие...» — и комиссар нелепо прикладывает руку к козырьку.
«А, честь научился отдавать!..»
«Знаете, как его поймали,— рассказывает другой офицер, показывая на комиссара,— вся эта сволочь уже бежит, а он с пулеметными лентами им навстречу: куда вы, товарищи! что вы, товарищи! и прямо на нас... А другой, тот ошалел и винтовку не отдает, так ему полковник как по морде стукнет... У него и нога одна штыком проколота, когда брали — прокололи».
Вошли на отдых в угловой, большой дом. Пожилая женщина вида городской мещанки, насмерть перепуганная, мечется по дому и всех умоляет ее пожалеть.
«Батюшки! батюшки! белье взяли. Да что же это такое! Я женщина бедная!»
«Какое белье? что такое? кто взял?» — вмешались офицеры.
Шт.-кап. Б. вытащил из сундука хозяйки пару мужского белья и укладывает ее в вещевой мешок. Меж офицерами поднялся крик.
«Отдайте белье! сейчас же! Какой вы офицер после этого!»
«Не будь у вас ни одной пары, вы бы другое заговорили!»
«У меня нет ни одной пары, вы не офицер, а бандит»,— кричит молодой прапорщик. Белье отдали...
Я вышел из дома. На дороге стоят подводы. Прямо передо мной на одной из них лежит кадет лет семнадцати. Лицо бледно-синее, мертвенное. Черные, большие глаза то широко открываются, то медленно опускаются веки. Воспаленный рот хватает воздух. Он не стонет, не говорит.
Рядом с подводой — сестра.
«Куда он ранен, сестра?» Безнадежно махнула рукой: «В живот, шрапнелью».
Кадет закрыл черные глаза, вздрагивает всем телом, умирает.
К вечеру мы выходим за Выселки. Отошли версты четыре.
«Господа, большевики уже заняли Выселки. Смотрите, у завода как будто орудия»,— и не успел офицер сказать это, как блеснул огонек, ухнула пушка и возле нас рвется граната, другая, третья...
Обозные телеги метнулись, понеслись. Усталая за день пехота нервничает, бежит к насыпи жел. дороги—скрыться. Отступаем под взрывы, треск, вой гранат.
В восьми верстах, в хуторе Малеванном расположились ночевать. От нашей роты караул и секрет в степь. Усталые, ругая всех, идем. Темная ночь сровняла секрет с землей. Лежим. Тихо. В усталой голове бегут мысли о доме, воспоминания о каких-то радостях...
Но вот топот по дороге. Силуэты конных. По ночи ясно долетает разговор: «Стой! кто идет?» — «Свой».— «Пропуск?» — «Штык».— «Проезжайте».
Кореновская
Тихое, ясное утро. Мы вышли из Малеванного. Усталые от боев и переходов, все хотят только одного: отдыха.
Идем степями. Скоро Кореновская. Где-то протрещали одинокие выстрелы.
К командиру полка подъехали какие-то конные, что-то докладывают. И сразу облетело всех: Кореновская занята большевиками. Вместо отдыха — опять бой.
Мы уже цепью идем по степи. Рвутся снаряды их, уходят наши. Они пристрелялись — шрапнель рвется на уровне человеческого тела и немного впереди цепей. Лопнет белое облачко, и, как придавит цепь,— все падают. Сзади стон, кто-то ранен. Сестра повела его под руку. Еще кто-то упал. Чаще с злым визгом рвутся шрапнели, чаще падают идущие люди. Уже свистят пули, захлопали пулеметы. Мы залегли, наскоро окапываясь руками, а над нами низко, на аршин от земли, с треском, визгом лопаются шрапнели, и маленькое, густое, белое облачко расходится в большое, легкое и подымается вверх.
Вот захлопал вдали пулемет. Вот снопом долетают пули, визжат, ложатся впереди, ближе, ближе поднимается от них пыль, как будто кто-кто страшный с воем дотягивается длинными щупальцами. Цепь прижимается, вжимается в землю, «в голову, в голову, сейчас, сейчас...». Пулемет не дотянулся, перестал. Его сменил треск двух шрапнелей, и вслед за ним из второй цепи донеслось жалобное «ой... ой... ой...».
Все осторожно поворачивают головы. Раненого видно сразу: он уже не вжимается в землю и лежит не так, как все...
«Кто-то ранен там, где лежит брат. Неужели он?
«Кравченко! — кричу я шепотом моему соседу.— Узнай, ради Бога, кто ранен и куда!» Кравченко не оборачивается. Мне кажется, что он умышленно не слышит. «Кравченко!» — кричу я громче. Он мотает головой, спрашивает следующего. «В живот»,— отвечает мне Кравченко.
«Кто, спроси кто!» Доносятся жалобные стоны. Я оборачиваюсь. Да, конечно, брат лежал именно там. Я уверен. В живот — стало быть, смертельно. Чувствую, как кровь отливает от головы. Путаясь, летят мысли, громоздятся одна на другую картины... «Вот я дома... вернулся один... брата нет... встречает мать...» Та-та-та-та — строчит пулемет, около меня тыкаютсяпули. Оглушительно рвется шрапнель, застилая облаком...
«Лойко ранен!» — кричит Кравченко.
Лойко — слава Богу,— стало легко... И тут же проносится:
какая сволочь человек, рад, что Лойко, а не брат, а Лойко ведь сейчас умирает, а у него тоже и мать и семья...
«Тринадцать! часто!» — кричит взводный Григорьев.
Я не понимаю. В чем дело? А он часто щелкает затвором, стреляет, стреляет...
«Что же вы не стреляете! Наступают же!» — кричит Григорьев, и лицо у него возбужденное, глаза большие...
Я смотрю вперед: далеко, колыхаясь, на нас движутся густые цепи, идут и стреляют...
Как же я не заметил, проносится у меня... надо стрелять... затвор плохо действует... опять не почистил... Кругом трещат винтовки.
«Отходить!» — кричит кто-то по цепи... Что такое? Почему?..
Все встают, отступают, некоторые побежали...
Отступление! Проиграли!
Но куда же отступать! Некуда ведь! Я иду, оборачиваюсь, стреляю в черненькие фигурки, иду быстро, меня обгоняют...
Смешались!.. Как неприятно...
«Кучей не идите!» — кричит кто-то... Сзади роем визжат, несутся пули, падают кругом, шлепая по земле... Неужели ни одна не попадет в меня?.. как странно, ведь я такой большой, а их так много... Смотрю вправо, влево — все отступают... «Куда же вы, господа!» — раздаются крики... «Стойте! Стойте!..» Раненого Лойко бросили, он полз, но перестал... вот уже скоро наша артиллерия...
...Сзади черненькие фигурки что-то кричат... интересно, какие у них лица... Ведь тоже — наши, русские... наверно, звери...
«Стойте же, господа!», «стойте... вашу мать!» — кричат чаще... Кое-где останавливаются отдельные люди, около них другие, третьи...
Цепь неуверенно замедляет шаг... Все равно — ведь отступать некуда, лучше вперед, будь что будет...
«Вперед, братцы! Вперед!» — раздаются голоса. Двинулись вперед одиночки, группами... Крики ширятся, «Вперед! Вперед!..» Вся цепь пошла. Даже далеко убежавшие медленно возвращаются.
Что-то мгновенно переломилось. Так же свистят пули, так же густо наступают черненькие фигурки, но мы уже идем на них, прямо на них... ура!.. ура!
И вправо и влево, вся цепь идет вперед, выстрелы чаще... крики сильней... «Ура!.. Бей их... мать! Вперед!»
Пошли, все пошли — быстро. Лица другие — весело-зверские, радостные, раскрасневшиеся, глаза блестят. Сходимся... В штыки... Все равно... вперед!.. ура!.. ура!..
Почему же они не близятся? остановились?
Черненькие фигурки уже не кричат... стали... толпятся... дрогнули. «Отступают! отступают!» — громово катится по цепи, и все бросились бегом... стреляют... бегут... штыки наперевес... лица радостные... ура!.. ура!.. ура!..
Вот пробежали наши окопчики. Бежим вперед. Ничего не страшно. Вон лежит их раненый в синей куртке, наверное матрос. Кто-то стреляет ему в голову, он дернулся и замер...
Впереди черненькие фигурки бегут, бегут, бросают винтовки...
Вот уже их окопы. Валяются винтовки, патронташи, хлеб...
Какая стрельба! Ничего не слышно. Кричат прицелы: «Десять! Восемь! На мост! На мост!»
Мы бежим влево, на жел.-дор. мост. Мост обстреливается пулеметом, но мы с братом уже пробежали его, сбежали с насыпи. Под ней, вытянувшись, лежит весь в крови черный, бледный солдат, широко открывает рот, как птица...
«А, сдыхаешь, сволочь!» — проносится у меня и тут же:
«Господи, что со мной?» Но это мгновенье. Все забылось. Мы бежим вперед. Тррах! Что такое? С поезда бьют на картечь. Кто-то упал и страшно закричал. Но это ничего. Надо только вперед...
Вперед некуда —уткнулись в реку. Черт возьми! Зачем мы пошли на мост! Надо назад! Тррах! Взрыв! Удар! Все кругом трещит. С поезда бьют на картечь! Опять упали раненые. Господа! Назад! Идти некуда! Бежим назад. Взрывы! Треск!
С поезда бьют часто, оглушительно...
На полотне наш пулемет, за ним прапорщик-женщина Мерсье, прижалась, стреляет по поезду и звонко кричит: «Куда же вы?! Зачем назад!..»
Страшный удар. Убило бегущих пулеметчиков. Стонут лежащие раненые: «возьмите, возьмите, ради Бога, господа, куда же вы??»
Одни быстро проходят мимо, как будто не замечая. Другие уговаривают: «Ну, куда же мы возьмем? Мы идем на новые позиции».
«Христиане, что ль, вы?!» — надтреснуто кричит большой раненый корниловец.
«И правда? Возьмем, господа?» Берем вчетвером на жел.-дор. щит, тяжело нести, он стонет, нога у него раздроблена... «ой, братцы, осторожно, ой, ой!»
Отнесли к будке, сдали сестре.
«Господа, надо найти кого-нибудь из начальников».— «Здесь, на будке, ген. Марков, сходите». Иду.
На крыльцо выходит ген. Марков, в желтой куртке по колено, в большой текинской папахе, с нагайкой.
«В чем дело?» Докладываю. «Зачем же вы зарывались, на мост лезть совсем не было надобности... Передайте, что положение прочное. Станица уже за нами. Бой идет по жел. дороге. У вас есть старший, пусть ведет вас к вашим цепям. Догоняйте их».
Мы перерезаем поле, идем по улице станицы.
Вышли из боя — на душе стало мирно, хорошо. Возбужденность, подъем мгновенно исчезли. На смену им пришла мягкая, ленивая усталость, желание отдыха. Не хочется идти опять в бой, в шумы, в крики, в выстрелы...
Уже вечереет. За станицей молчаливо, понуро стоят наши батареи. «Куда корниловцы пошли?» — «Вот так». Нашли свою роту. Она лежит в цепи, примыкая флангом к полотну жел. дороги. Легли и мы. Тяжелая, равнодушная усталость вяжет тело. Не хочется ни стрелять, ни наступать, ни окапываться. Хочется отдохнуть.
А пули свистят. Видны большевистские цепи и далеко на полотне их бронированный поезд. Вяло трещат винтовки. Но вдруг по цепи пролетела суета. Поезд наступает!
С белым, вздрагивающим и расплывающимся над трубой дымком поезд увеличивается, увеличивается...
Цепь нервничает. Люди встают. Отступают. Уже отошли за будку. А поезд придвигается все ближе, ближе...
Приказ: в атаку на поезд.
Усталость сковывает тело. Как не хочется идти в атаку.
И что мы сделаем.
А поезд близится, с него стреляет пулемет.
«В атаку! Ура!»
Цепь неуверенно двинулась. Несколько человек быстро идут вперед, остальные вяло двигаются с винтовками наперевес.
«Вперед! вперед!» Пошли быстрей. Выравниваются, кричат. Пошли...
Вот мы уже недалеко от поезда. С него вихрем несутся пули... ура!.. ура!.. ура!..
Что это?! Кто меня ударил по ноге? Какая боль! — я покачнулся, схватился за ногу... Кровь... Ранен...
Недалеко, согнувшись, бежит брат, кричит «ура». Надо сказать ему.
«Сережа! Сережа!» — Не слышит...
Я опираюсь на винтовку, тихо иду назад к будке. Сзади летят, жужжат пули. «Сейчас еще раз ранит, может быть, убьет»,— проносится в голове. Нога ноет, как будто туго перетянута...
На будке одна сестра. Около нее сидят, лежат, стоят раненые.
«Сестрица, перевяжите, пожалуйста».
«Сейчас, сейчас, подождите, не всем сразу,— спокойно отвечает она.— Вот видите, на позиции я одна, а все сестры где? им только на подводах с офицерами кататься».
Сестра перевязывает и ласково улыбается: «ну, счастливчик вы, еще бы полсантиметра — и кость». Нога приятно стягивается бинтом... Меня под руки ведут в станицу. Уже легли сумерки. По обсаженной тополями дороге ведут, несут раненых. Вдали стучат винтовки, пулеметы, ухает артиллерия...
На площади, в училище — лазарет. Помещение в несколько комнат завалено ранеными. Тускло светят керосиновые лампы. В воздухе висит непрекращающийся стон, нечеловеческий, животный.
уууу-оой-айааа...
«сестра, куда раненого положить?» — спрашивают приведшие меня.
«Ах, все равно, все комнаты переполнены»,— отвечает быстро проходящая сестра.
Я лег. Пол завален людьми. Стоны не прекращаются. Тяжело. Болит нога. Засыпаю в изнеможении...
Чуть брезжит свет, ползет в окна. В комнате те же крики, стоны.
«Сестра, воды!», «Сестра, перевяжите!», «сестра, я ничего не вижу! не вижу, сестра! доктора позовите, умоляю!» — кричит толстый капитан. У него пуля прошла через височные кости, и он ослеп.
Две сестры и пленный австриец вытаскивают кого-то из комнаты. Руки волочатся по земле, голова свернулась. «Осторожней, осторожней»,— стонут раненые...
«Кого это?» — «Корнет Бухгольц — умер ночью...»
Умерших за ночь выносят, на их место приносят новых раненых.
«Что же это такое... У меня шесть дней повязки не меняли! Сестра! Сестра!»— полумычит раненый в рот юнкер...
Рядом со мной лежит кадет лет шестнадцати. У него разбита ключица, он тихо зовет доктора, сестру, но его никто не слышит за общим стоном...
Три сестры не успевают ничего сделать. Старые раны гноятся, перевязки не переменены, серьезные ранения требуют доктора.
Докторов почему-то нет, а в лазарете их восемь человек.
Кому же пожаловаться? — Только Корнилову.
Я пишу его адъютанту:
«Любезный В. И.
Я ранен — лежу в училище. Считаю своим долгом просить Вас обратить внимание генерала на хаос, царящий в лазарете. Тяжелораненым неделями не меняют перевязок, раненые просят доктора — докторов нет...»
Раненный в лицо прап. Крылов понес записку. Штаб недалеко от училища, и не прошло 15 минут, как в дверях нашей комнаты появилась гневная фигура Корнилова, Около него: заведующий лазаретом, старший врач...
Корнилов что-то говорит, резко жестикулируя. Видно, что он негодует?
Подпор. Долинский подходит ко мне: «Я передал вашу записку и вот, видите, уже разносит...»
Усть-Лаба
В Кореновской против нас сражалось до 14 тысяч большевиков, под командой известного Сорокина.{55} Выбитые из нее, они сосредоточились в ст. Платнировской, следующей по жел. дороге, и ждали нашего наступления. Неожиданно для них мы свернули на Усть-Лабу. С раннего утра на площади стоят запряженные подводы. Около них суетятся сестры. Выносят раненых, укладывают, укрывают тряпками, одеялами, купленными в станице.
Уже прошли строевые части. Со скрипом тронулись одна за другой подводы. Стонут тяжелораненые.
По степи, за станицей, лентой изогнулся обоз. Тихо. Спокойно. Но вот сзади донесся далекий треск ружей, неприятно разорвав тишину степи. Смолкнет и опять затрещит.
Раненые волнуются. «Что такое в арьергарде?», «Что такое?» — спрашивают бледные взволнованные лица, приподымаясь с телег.
Обоз тихо движется. Уже середина дня, а бой в арьергарде не прекращается. Напротив, стрельба стала как будто ближе, чаще, настойчивее...
И впереди громыхнуло орудие, вспыхнули дальние разрывы, затрещали ружья и пулеметы.
Авангард столкнулся с большевиками под Лабинской.
Обоз стал. Раненые подымаются с подвод. «Сестра, узнайте, почему обоз стал? Сестра!»—«Разве вы не слышите, под Лабинской бой идет, вот и стал».
Впереди и сзади трещат выстрелы, ухают орудия.
Обоз волнуется. «Слышите, слышите, приближается, слышите!» — говорит молодому юнкеру с раздробленной рукой капитан с перебитыми ногами. Юнкер прислушивается: «Да, по-моему, близится». Капитан нервно, беспомощно откинулся на подушку.
Впереди и сзади гудит, раскатываясь, артиллерия. Винтовки и пулеметы слились в перекатывающийся треск. Зловещий гул близится к обозу с ранеными.
Подводы тронулись. «Что такое? Почему едут?» — стонут раненые.
Приказано по три повозки стать — сокращают протяженность обоза. Стало быть, цепи отступают. И тоска сжимает сердце, тянет его глубоко, глубоко в жуткую пропасть...
Из арьергарда идет небольшая часть вооруженных людей. Лица озабоченные, строгие.
«Ну что?», «Как?» — спрашивают с телег раненые.
«Ничего — наседают, отбиваем»,— отвечают спокойно идущие.
Они отделились от обоза и пошли влево, цепью по пашне.
Глаза всех зорко следят за ними. Вот они почти скрылись. Донеслось несколько одиночных выстрелов.
Стало быть, и там большевики. Обходят. Охватывают кольцом. Бой с трех сторон. Впереди самый сильный. Там не слышно перерывов — трескотня и гул сплошные.
Обоз стоит на месте несколько часов, и в эти часы тысячи ушей напряженно прислушиваются к гулу, вою, треску — впереди, с боков, сзади; сотни бледных лиц приподымаются с подвод и большими, напряженными, тоскливыми глазами тревожно смотрят в уходящую даль.
Вот впереди особенно ожесточенно затрещали выстрелы, и треск стал постепенно, гулко удаляться, как будто волны уносили его.
«Слышите, слышите — удаляется! Удаляется!» — несется по подводам.
«Обоз вперед! Обоз вперед!» — послышались крики.
Тронули подводы, замахали кнутами возчики.
«Да скорей ты, скорей!» — кричат раненые.
Но верховые не пускают, машут нагайками, выравнивают обоз в одну линию.
Рысью едет обоз по мягкой дороге. Впереди уносится вдаль гул выстрелов, они уже не сплошные, с перерывами.
Ясно: большевики отступили, наши занимают станицу.
Вот уже и Усть-Лабинская. Громыхая, переезжаем железную дорогу, по ней рассыпалась наша цепь лицом к тылу.
«Ну, как?!» — спрашивают с подвод.
«Как видите!» — кричат из цепи, улыбаются, машут.
Некрасовская
По зеленым, крутым холмам над реками Лабой и Кубанью раскинулась Усть-Лабинская белыми хатами. На обрывистых холмах повисли, вьются виноградники, мешаясь с белым цветом вишен, яблонь, груш.
Въехали в станицу. Остановились на улицах. Сестры бегут по хатам, покупают молоко, сметану своим раненым.
Но здесь мы не останавливаемся — едем дальше на Некрасовскую.
Поздний вечер. Подвода за подводой, скрипя, движутся в темноте. Раненые заснули тяжелым, нервным сном. Изредка тряхнет на выбоине телегу, раздадутся стоны... и опять тихо...
Я проснулся. Темно. Тихо ползет подвода — по бокам черные силуэты домов. «Станичник, где мы?» — «В Некрасовскую приехали»,— отвечает старичок казак.
Стало быть, сейчас отдых... но меня что-то тяжело давит, какое-то тяжелое чувство... да, Сережа... где он? что с ним?
Въехали на круглую площадь. Кучей столпились повозки. Шум. Крик. Распределяют раненых по хатам. В темноте меж телегами ходят сестры. Снуют верховые...
«Да скоро, что ли, дадут хату!» — кричит мой товарищ по подводе.
«Борис Николаич! Где вы?» — отвечает из темноты голос брата.
«Сережа, ты?!» — «Я!» — «Ранен? Куда?» — «В ногу, в ступню, с раздроблением!»
Мы уже в хате. Некоторые прыгают на одной ноге. Другие неподвижно сидят. 3. хлопочет, устраивает ужин. Пришли Варя и Таня, меняют перевязки.
Старуха хозяйка охает, ворчит. «Что ты, бабушка?» — «Ох, да как что? Куда я вас дену? Хата малая, а вы все перестреляны, как птицы какие».
«Ничего, бабушка, уляжемся».
Постелили соломы, шинели, улеглись и заснули.
Наутро хозяйка успокоилась, разговорилась: «всякие я войны видала... помню еще, как черкесов мирили, как на турку ходили...»—«А теперь вот, бабушка, своя на своих пошла».--«Поди ж ты вот, пошла».— «Из-за чего ж это, бабушка?» «Да я ж разве знаю, может, и есть из чего, а может, и нет так все, зря».
Брат рассказывает нам о бое под Лабинской: «Нас под самой станицей огнем встретили. Мы в атаку пошли, отбросили их. Потом к ним с Тихорецкой эшелон подъехал они опять на нас. Тут вот бой здоровый был. Все-таки погнали их и в станицу ворвались. На улицах стали драться. Они частью к заводу отступили, частью за станицу. Нам было приказано за станицу не идти, а Нежинцев зарвался, повел, ну, которые на завод отступили и очутились у нас в тылу. Тут еще начали говорить, что обоз с ранеными отрезан. Мы бросились на завод — выбили. Они бежать в станицу, а там их Марковский полк штыками встретил, перекололи. Здесь такая путаница была, чуть-чуть друг друга не перестреляли... Из тюрьмы мы много казаков освободили. Часть большевики расстреляли перед уходом, часть не успели».— «А пленных много было?» — «Да не брали... Когда мы погнали их за станицу, видим, один раненого перевязывает... Капитан Ю. раненого застрелил, а другого Ф. и Ш. взяли. Ведут — он им говорит, что мобилизованный, то, другое, а они спорят, кому после расстрела штаны взять (штаны хорошие были). Ф. кричит: смотрите, капитан, у меня совершенно рваные и ничего больше нет! А Ш. уверяет, что его еще хуже... Ну, тут как раз нам приказ на завод идти. Ш. застрелил его, бросил, и штанами не воспользовались».— «Молодец все-таки Корнилов! — перебивает другой раненый.— Еще станицу не заняли, а он уже влетел на станцию с текинцами. Его казаки там на ура подняли, качали».— «А в Кореновской-то он что сделал! — говорит кап. Р.— Собственно, и бой-то мы благодаря ему выиграли. Ведь когда наше дело было совсем дрянь, отступать начали, он цепи остановил, в атаку двинул, а сам с текинцами и двумя орудиями обскакал станицу и такой им огонь с тыла открыл, такую панику на «товарищей» навел, что они опрометью бежать кинулись...»
День мы отдыхаем в Некрасовской. По станице бьет большевистская артиллерия, по улицам во всех направлениях свищут пули — это обстреливают станицу выбитые из Некрасовской и Лабинской большевики, засевшие под ней в перелесках и болотах.
Несколько раз долетал похоронный марш. Хоронят убитых и умерших. Похоронный марш звучит в каждой станице, и на каждом кладбище вырастают белые кресты со свежими надписями.
Крестьянскими хуторами
Еще с вечера пошли строевые части по выработанному маршруту. Но каждый шаг надо брать с боя.
Под Некрасовскую подошли сильные части большевиков, поднялись крестьяне окрестных хуторов.
Первый бой недалеко от Некрасовской, за переправу через реку Лабу. Мосты разрушены. На противоположном берегу в кустах засели большевики, не подпускают добровольцев к реке, открывая частый, губительный огонь. А пробиться, уйти от Некрасовской — необходимо. Необходимо потому, что и сзади, со стороны Усть-Лабинской, давят большевики, подъезжая эшелонами из Екатеринодара.
Образуется кольцо и становится все уже.
Вечереет. Юнкерский батальон{56} пытается форсировать реку вброд. Засевшие в кустах большевики отбивают.
Уже ночь, темная, темная. Дорог каждый час, каждая минута. Добровольцы пускаются на хитрость. Несколько смельчаков тихо крадутся к темной, змеящейся реке. Булькнула вода, вошли и тихо, тихо переходят. Берег. Условные выстрелы. Ура! Ура! побежали по берегу. «Ура» гремит с другой стороны. Залпы! Залпы! Бегут к реке. Большевики опешили, стреляют, смещались, побежали... Вброд бросился батальон. Река за добровольцами. Армия двинулась вперед.
Утром тронулся обоз из станицы... «Можно к вам на телегу сесть?» — спрашивает сестра и бежит около подводы. «Садитесь, садитесь, сестрица». Она вскочила. «Ох, устала, свою подводу потеряла».
Мы спускаемся с крутого ската станицы. Догоняя нас, рвутся последние шрапнели. Но теперь все спокойны — скоро не достанет. Вот одна близко лопнула. Вздрогнула сестра. «Боитесь снарядов, сестра?» Она улыбается. «Нет, снарядов я не боюсь,— и, немного помолчав,— а вот другого боюсь».— «Чего другого?» — «Не скажу»,— по лицу сестры пробегает строгая тень. «Скажите, сестра».—«Вы были в Журавской?»— «Нет».— «Ну, вот там я испугалась, там комиссара повесили,— сестра нервно дернула плечами, как от озноба,— я случайно увидела... как его? Дорошенко, что ли фамилия была?.. и главное, он долго висел после... и птицы это вокруг него... и ветром качает... неприятно...»
По наскоро наведенному мосту переезжают подводы Лабу и, переехав, несутся рысью по мягкой дороге, догоняя голову обоза. Уже весь обоз изогнулся по равнине. Тихо едем мимо большого пчельника. С подвод спрыгивают возчики, сестры,бегут за медом и вперегонку возвращаются на свои подводы. Зеленую степь накрыло голубое небо. В голубом просторе высоко, высоко, черными точками парят ястреба — плавно и бескрыло. Нет выстрелов — не чувствуется войны.
Но вот впереди затрещало, бьет артиллерия. Под Киселевскими хуторами бой, долгий, упорный. В обоз прибывают раненые — рассказывают: «здесь крестьянские хутора — так все встали, даже бабы стреляют; и чем объяснить? ведь пропусти они нас — никого бы и не тронули, нет, поднялись все».
Заняли хутора. Нигде ни души. Валяются убитые. По улицам бродят, мыча, коровы, свиньи, летают еще не пойманные куры. Переночевали на подводах и утром выезжаем на Филипповские. Над селом подымается черными клубами дым, его лижет огонь красными языками. И скоро все село пылает, разнося по степи сизые тучи...
А впереди опять треск ружей, гул орудий.
Опять мы в кольце. Идут мучительные часы ожиданий.
Из арьергарда требуют подкреплений. Туда скачет текинский конвой Корнилова — это все, что может дать главнокомандующий. Ушла в бой музыкантская команда. Взяли всех способных стрелять из обоза...
Только к вечеру, вырвавшись из кольца, заняли Филипповские. Здесь та же картина: ни одного жителя, все как вымерло...
Светят костры у телег, меж них ходят сестры, снуют верховые.
Какой-то крик! Кого-то хватают, тащат. «Дай винтовку! винтовку!» — дико кричит голос. Это казак-возчик сошел с ума, его вяжут.
Ко мне подходит полк. С., тихо рассказывает: «был я в штабе — между Корниловым и Алексеевым полный разлад. Говорят, даже не здороваются. Слухи есть, что, если придем в Екатеринодар, армия распадется на две: Корниловскую и Алексеевскую».— «Из-за чего же это?» — «Все старое. Недавно Корнилов отставил от командования Гершельмана и других еще. Алексеев и гвардейцы недовольны».
Собрались офицеры, обсуждают: «Так кто же у Алексеева останется, кучка гвардейцев? Все же ведь уйдут к Корнилову. Казаки все до одного только за ним и пойдут».
Темно. Красными пятнами мерцают костры, доносится тихая песня:
Мы дралися за Лабой,Ранним утром из Филипповских выезжают последние подводы, и опять все село застилается сизыми тучами. Сожгли. Недалеко от него спустились в лощину. Обозу приказано остановиться. Опять — бой кругом. Сегодня в обоз ведут, несут особенно много раненых. Раненым на подводы раздают винтовки.
Близится ружейный треск. Наши цепи отступают. Среди раненых — паника. «Женя! Женя!» — зовет хор. М., он ранен в шею, ноги и руки у него парализованы. «Застрели меня, если наши не выдержат. Женя, я прошу тебя, я знаю наше положение, а я ничем ведь пошевелить не могу». Стрельба удаляется — наши цепи двинулись вперед... Из боя пришел Садовень. «Ну, Корнилов! Что делает! Кругом пули свищут тучами, а он стоит на стогу сена, отдает приказания, и никаких. Его адъютант, нач. штаба, текинцы просят сойти — он и не слушает. Наши цепи отступать стали, он от себя всех текинцев послал остановить. Остановили — вперед двинули... И Алексеева видал, тоже совсем недалеко от цепей стоит. Его кучера сегодня убило...»
Раненые слушают, перебивая нервными вопросами: «Ну, как теперь?», «Наши не отступают?» — «Нет, теперь ничего, двинулись вперед, а было положение отчаянное. Уж больно их много, тучи прямо...»
Разговор прерывают со свистом несущиеся над обозом шрапнели. Только к вечеру вырывается обоз из лощины, выезжаем в степь, а вдали замолкает стрельба.
Но что за шум впереди? что такое? Мгновенно нервное волнение бежит по подводам, вытянулись лица, прислушиваются. От головы обоза приближается, несется волной шум. Вот уже совсем близко — это «ура». «Соединились с Эрдели{57}, с Покровским!{58} передайте дальше»,—кричат с передней подводы.
По обозу катится «ура!»...
По аулам
Мы едем мимо какого-то селения. «Что это такое, станичник? Аул, что ли?» — «Аул».
Я смотрю на маленькие белые хатки, и меня поражает:
почему не видно ни одного ни человека, ни животного? Замерли безжизненно дома. Ветер ударяет маленькими ставнями, подымает солому на крышах.
Крошечный аул — мертвый.
«Станичник, аул брошенный, что ли? Смотри, ни одного человека не видно».— «Перебитый,— отвечает казак,— большевики всех перебили...» — «Как так? Когда?»— «Да вот не больно давно. Напали на этот аул, всех вырезали. Тут народу мертвого что навалено было... и бабы, и ребятишки, и старики...» — «Да за что же?» — «За что? У них с черкесами тоже война...»
«Какие же это большевики, из Екатеринодара иль местные?» — «Всякие были, больше с хуторов — местные...»
Мы проехали мертвый аул. В другом черкес рассказал, что из 300 с лишним жителей малого аула более 200 было убито большевиками. Оставшиеся в живых разбежались.
Уже темнеет. Въезжаем на ночевку в аул Нашухай. Расположились в маленькой грязной сакле. Лежим на полу. Хозяин гостеприимен, угощает своими кушаньями, ставя их на низкий круглый стол.
Наутро, сменив казака-возчика черкесом, выезжаем дальше на низкорослых, худых черкесских лошадях.
Едем по аулу. По холмам беспорядочно разбросаны сакли, крытые соломой. Шпилем к небу торчит старая, почерневшая мечеть. На улицах худой скот.
Бедная жизнь... бедная природа...
«И чего это большевики напали на черкесов? Народ бедный, миролюбивый... А теперь черкесы им ведь не простят».
«Да, черкесы поднялись теперь мстить. Из аула с нами столько поехало, на своих конях, с оружием...»
Аул Гатлукай... те же беспорядочно, без симметрии разбросанные бедные сакли, такая же речушка, бурливая и злая. Низкорослые деревья. И старенькая мечеть...
Отдохнули немного и двинулись на ночевку в Шенжи.
Шенжи больше других напоминает казачьи станицы. Дома просторнее, лучше. Улицы прямые. Здесь разместился обоз раненых. Мы нашли просторную саклю: кое-какая городская обстановка, в углу граммофон. Хозяева принимают нас радушно.
Пожилая черкешенка плача что-то рассказывает Тане и зовет ее посмотреть. «Что такое, Таня?» — «Просит сына перевязать, большевики штыками искололи».
Таня торопливо роется в медицинской сумке, что-то взяла и отправилась в соседнюю комнату. Я пошел за ней.
Молодой черкес при виде ее завозился, приподнялся в кровати. Мать заговорила с ним по-черкесски. Он встал, поднял рубаху для перевязки.
Тело бледно-желтое. Во многих местах черно-синие запекшиеся раны. Раны загноились.
Таня осторожно промывает их, что-то шепча, качает головой и накладывает перевязки.
Четырнадцать ран и ни одной нет особенно большой. Кололи, видимо, не убивая, а для удовольствия.
«За что же они вас так?» — невольно спрашиваю я.
«Бюржюй, говорят»,— ответил черкес.
Его мать быстро, ломанно начала рассказывать, как большевики убивали и грабили в ауле.
На другой день в Шенжи — свиданье Корнилова с генералами Эрдели и Покровским.
На площади, около мечети гремит музыка, гудят войска.
Корнилов говорит, обращаясь к черкесам. Черкесы стоят конной толпой с развевающимся зеленым знаменем с белым полумесяцем и звездой.
Внимательно слушают они небольшого человека с восточным лицом. А когда Корнилов кончил, раздались нестройные крики, подхваченные тушем оркестра...
После парада на вышке минарета показался муэдзин, худой, черный. Долго слышались горловые выкрики его и ответный гул черкесской толпы. Муэдзин призывал к борьбе, к оружию, к мести за убитых отцов и братьев.
Вечером к нам зашел полк. С. «Корнилов вам привет прислал». Я улыбнулся. «Нет, серьезно. Я у него был сейчас. Спрашивал: как ваш отряд? Весь, говорю, перебит, переранен. А адъютант ваш? — ранен, говорю. Передайте ему привет, скажите, буду в лазарете — разыщу».
Утром мы выехали из аула.
Ново-Дмитриевская
С ночи погода изменилась. Пошел липкий, мокрый снег с сильным, колючим ветром. Стало холодно.
Вышли строевые части. Растянулся по дороге обоз... Ехать долго. Только к вечеру можем прибыть на ночевку в ст. Калужскую. Туда отправляют раненых. Строевые же части должны с боем брать большую, богатую станицу Ново-Дмитриевскую.
Лепит мокрый снег. Дует злой холодный ветер. Пехота идет вся белая, сжавшаяся.
На подводах — раненых, кое-как прикрытых разноцветными тряпками, одеялами, занесло снегом, он тает, течет вода... все мокрое... холодно.
Дорога испортилась. Подводы вязнут, застревают. Худые, слабосильные лошади черкесов не в силах вытянуть.
К вечеру морозит. Падающий снег замерзает корой на одеялах, перевязки промокли. Раненые лежат в ледяной воде...
Упали первые тени, темнеет, а Калужской не видно. Холод сковывает тело. Теплая хата кажется блаженством...
Погода еще злее. Снег валит сизыми хлопьями... обоз растянулся... в темноте нервные крики: «да подождите же!», «помогите подводу вытащить!» Но все спешат. Никто не слышит. Никто не помогает. Каждый погоняет своего возчика... скорее... до хаты... согреться.
Совсем темно. Мелькают огоньки. Калужская. Подводы въехали в станицу, размещаются сами как попало. Нет ни начальников, ни квартирьеров. Только сестры, грязные, усталые, ходят по колена в снегу по улицам, помогая раненым устроиться на ночлег.
Утром заговорили: подводы не все! Поехали искать... Поздно. Восемнадцать раненых замерзли...
Завязли подводы, упали слабые лошади. Никто не помог:
все торопились.
А строевые части свернули на Ново-Дмитриевскую. Мокрые до нитки, замерзшие, продрогшие — идут в бой.
Темная ночь. Добровольцы обхватили станицу кольцом, наступают. Летит снег, дует ветер, хлюпают промокшие ноги...
Марковский полк уткнулся в реку. Замялись. Но медлить нельзя — проиграется дело. А на реке ледяная кора...
«Полк вперед!» — и ген. Марков первым шагает вброд. Идут в бой через ледяную реку, высоко в темноте держат винтовки...{59}
Перешли. Ударили. Во главе с Корниловым ворвалась армия в станицу. Сонные большевики, захваченные врасплох,— взяты в плен.
На другой день на площади строят семь громадных виселиц. На них повесили семь захваченных комиссаров.
К вечеру по Ново-Дмитриевской бьет сильная артиллерия. На станицу идут густые, решительные цепи большевиков.
Темная ночь. Бой отчаянный. Мигают ленты огней, трещат винтовки, гулко хлопают пулеметы, зловеще ухает в темноте артиллерия.
Противники сходятся на сто шагов. Слышны команды обеих сторон. Даже перекрикиваются:
«Ну, буржуи, сейчас вас оседлаем!»
«Подождите, краснодранцы!..»
Большевики ведут отчаянные атаки: Ново-Дмитриевскую им надо взять.
Добровольцы не сходят с места: Ново-Дмитриевскую им нельзя отдать.
Уже рассветает — большевики отбиты. Рассказывают, что красноармейцы закололи своих начальников, уговоривших их идти на Ново-Дмитриевскую.
В станицу приехал обоз, а строевые части движутся дальше. Всех интересует — куда? Мнения генералов раскололись. Корнилов хочет брать Екатеринодар. Алексеев — против этого. Но Корнилов главнокомандующий, и он ведет: к Екатеринодару.
Вечер в Ново-Дмитриевской. В дымной, маленькой хате лежат раненые. Разговоры одни и те же: кто убит? кто куда ранен? вспоминаются бои, эпизоды.
Кто-то достал засаленную книжку Дюма «Chevalier de maison rouge», читает вслух. Тускло горит свеча, все, слушая, задумались...
Входит Варя. Сапоги, платье — грязные, вид усталый, лицо заплаканное. «Варя, что с вами? Варя?» Она падает на стол, громко рыдая. «Эраст убит! Эраст убит!» — «Быть не может! Где?» — «В слободе Григорьевской». Варя плачет. Тихо, незаметно вытирают слезы раненые.
Немного успокоившись, она рассказывает: «Они в цепи лежали. Минервин ранен был в ногу, просит его вынести, а большевистские цепи совсем близко. Говорят, подождите, капитан, а он все просит... Эраст, вы его ведь знаете, с Дрейманом взяли — понесли. Их одной пулей, в живот обоих. Дреймана навылет, у Эраста застряла в мочевом пузыре... Как он страдал.— Варя опять заплакала.— Его в хату принесли. Хата скверная, кровати даже нет. На стол положили. Он все время о матери... кричит: мамочка, милая, прости меня, мамочка, помолись за меня... мамочка, неужели ты не видишь—твой сын умирает... Меня вызвали из хаты. Я вернулась, а он уже умер... так, на столе...»
Эраст Ващенко. Мы вместе учились, вместе приехали на Дон. Он единственный сын. Одинокая мать — жила только его любовью.
Вспомнилась последняя встреча с ним в ауле. Эраст был усталый, измученный: «Как это все тяжело, как хочется отдохнуть,— говорил он,— мне кажется иногда, что я не выдержу больше...»
Теперь он зарыт, как тысячи других...
Под Екатеринодаром
Части Добровольческой армии по нескольким направлениям движутся к Екатеринодару. На пути с боем берутся станицы и станции. Прошли Георгие-Афипскую, какой-то аул. Переправились через Кубань, взяли Елизаветинскую и кольцом обложили столицу кубанских казаков.
Обоз подъехал к Кубани. Не переправляется — расположился табором по широкому зеленому лугу. Дымятся костры. Пасутся лошади. Меж телег ходят сестры: перевязывают, кормят раненых.
На земле лежит группа штатских. К ней подъезжает на большом вороном коне М. В. Родзянко.{60}
«Что это за трупы?.. А! Родзянко и прочие контрреволюционеры...» — смеется он густым сильным басом...
Издалека доносится гул боя.
Начался штурм Екатеринодара.
Весь день проходит в ожиданьи. Вести из боя какие-то странные. Приедет верховой, сообщит: Екатеринодар взят. По обозу несется «ура». Едет второй: не взят, наши отбиты с большими потерями. Томительно тянется день, другой... От Екатеринодара катится беспрерывный гул: штурмуют. К вечеру второго дня, по наведенному парому, обоз медленно переправляется через Кубань. Три подводы становятся на паром. Переплыли. И тихо едут по узкой дамбе до дороги в Елизаветинскую, отстоящую в восьми верстах от Екатеринодара...
Обоз раненых разместился по станице. Мы устроились в церковной сторожке, в ограде церкви.
Большая комната застлана соломой. Подряд лежат раненые...
Утро. Третий день штурма. День голубой, теплый. Артиллерия гудит без всякого перерыва. Ружья и пулеметы слились в беспрестанный, перекатывающийся треск.
Раненые сидят на паперти церкви. Прислушиваются к гулу боя, стараясь определить: близится иль нет? Ничего не поймешь. Как будто все на одном месте...
Красная каменная церковь вся исстреляна снарядами. Старенький сторож-казак показывает в окне церкви небольшой, написанный на стекле, образ Христа. Окно выбито снарядом. Кругом иконы — осколки гранаты и стекла, а образ стоит нетронутым, прислонившись к железной решетке.
Вечереет. Гул не стихает. Еще ожесточеннее, страшнее ревет артиллерия. Как будто клокочет вулкан...
«Я Львов, Перемышль брал,— но такого боя не слыхал,—говорит раненый полковник.—Они из Новороссийска 35 тяжелых орудий подвезли и палят. Слышите... Залпами...» Артиллерия ухала тяжелыми, страшными залпами, как будто что-то громадное обрывалось и падало...
Старенький священник прошел в церковь. Великопостная всенощная. Полумрак. Пахнет свежим весенним воздухом и ладаном. Мерцают желтые огоньки тонких свечей. Священник читает тихим голосом. Поют. Молятся раненые. Плачут склонившиеся женщины-казачки.
А со стороны Екатеринодара ревет артиллерия... Ухнет страшный залп. Содрогнется маленькая церковка и все люди в ней.
Темнеет. Раненые в сторожке укладываются спать. Из боя пришли Варя и Таня. Варя упала на солому. Обе плачут. «Рота разбита, Саша убит, Ежов убит, Мошков умирает. Ходили в атаку наши, но их отбили, всю роту перебили. Из-за каждого шага бьются, то наши займут их окопы, то они — наши. Вчера, во время боя, мы своих раненых все под стога сена складывали, а к вечеру нас отбили, раненые остались между линиями, ближе к ним. Ночью видим — стога пылают. Стоны, крики слышны. Сожгли наших раненых».
Тяжелая ночь — почти без сна. Прибывают, прибывают раненые. Места нет нигде. Сторожка завалена. Кладут снаружи. Одолевает дремота. Но нет сил уснуть. Раненная в грудь сестра задыхается, кричит: «воздуха! воздуха! не могу! не могу!» Ее понесли из комнаты... Стоны, стоны и опять крики сестры...
Голубое утро. Опять все лежат, сидят в ограде. Бой ревет по-прежнему. Четвертый день штурмуют город. Большевики сопротивляются, как нигде. Укрепились, окопались, засыпают снарядами. Наша артиллерия молчит. Почти нет снарядов. Подымаются цепи за цепями. Идут атаки за атаками. Пехоту сменяет кавалерия. Отчаянно дерутся за каждый шаг.
Едут верховые, сообщают новости. Добровольцы заняли часть города, дошли почти до центра. Бой идет на улицах. Мобилизованные казаки — плохо дерутся. У них матросы и тоже пластуны-казаки сопротивляются отчаянно.
Привезли раненую сестру, большевистскую. Положили на крыльце. Красивая девушка с распущенными, подстриженными волосами. Она ранена в таз. Сильно мучается. За ней ухаживают наши сестры. От нее узнали, что в Екатеринодаре женщины и девушки пошли в бой, желая помогать всем раненым. И наши видали, как эта девушка была ранена, перевязывая в окопе и большевиков и добровольцев.
Опять вечером тихая великопостная служба. Опять тихо читает Евангелие старенький священник, а церковь вздрагивает от залпов артиллерии... Все молятся, может быть, как никогда.
31 марта. Пятый день беспрерывного гула, треска, взрывов.
Потери добровольцев стали громадны. Снарядов нет. Обоз раненых удвоился. Под Екатеринодаром легли тысячи. Мобилизованные казаки сражаются плохо, нехотя. А сопротивление большевиков превосходит всякие ожидания. Сделанные ими укрепления — сильны. Их артиллерия засыпает тяжелыми снарядами. Они бьются за каждый шаг, отвечая на атаки контратаками...
Добровольцы охватили город кольцом, оставив большевикам лишь узкий проход. Но теперь, на пятый день боя, кольцо добровольцев охватывается наступающими с разных сторон войсками большевиков, спешащими на выручку Екатеринодара.
Бой с фронта. Бой с тыла,
Каждый час несет громадные потери. Подкреплений ждать неоткуда. Положение добровольцев грозит катастрофой.
Яркое солнце. Веселое утро. Но сегодня все особенно тревожны. Что-то носится неприятное, страшное. Как будто каждый что-то скрывает...
Знакомый текинец понес из церкви аналой... Подходит бледный, взволнованный капитан Ростомов. «Ты ничего не знаешь?» — «Нет. Что?» — «Корнилов убит,— глухо говорит он,— но, ради Бога, никому не говори, просят скрывать...»
Куда-то оборвалось, покатилось сердце, отлила кровь от головы. Нельзя поверить!..
Около церкви, возле маленькой хаты — текинский караул. Входят и выходят немногие фигуры. В хате в простом гробу лежит бледный труп Л. Г. Корнилова. Кругом немного людей...
«Лавр Георгиевич! Лавр Георгиевич!» — грузно упав на колено, рыдает Родзянко. Плачут немногие раненые, часовые-текинцы. Вдали грохочут, гремят раскаты артиллерии, стучат пулеметы...
На улице — адъютант Корнилова подпоручик Долинский — «Виктор Иванович! Скажите... когда же это?.. как?..» Он рассказывает: «Вы знаете — штаб был в хате на открытом поле. Уж несколько дней они вели пристрелку, и довольно удачно... Мы говорили генералу. Он не обращал никакого внимания... «Хорошо, после». Последний день кругом все изрыли снарядами... поняли, что здесь штаб, подъезжают ведь конные, с донесениями, толпятся люди. Ну, вот один из таких снарядов и ударил прямо в хату, в комнату, где был генерал. Его отбросило об печь. Переломило ногу, руку. Мы с Хаджиевым вынесли на воздух. Но ничего уж сделать нельзя было. Умер, ни слова не сказал, только стонал...»
«Кто же заменит?» — «Деникин принял командование. Вечером отступаем от Екатеринодара».
Страшная новость облетела обоз. У всех вырвала из души последнюю надежду. Опустились руки. После таких потерь. Почти в кольце. Без Корнилова. Смерть командующего стараются скрыть от строевых частей. Боятся разложения, паники, разгрома...
Вечер пятого дня. В дымную, заваленную ранеными сторожку входит обозный офицер. «Господа! Укладываться на подводы. Только тяжелораненых просят сначала не ложиться. Легкораненых нагрузят, отвезут, переложат на артиллерийские повозки, тогда приедут за тяжелоранеными...» Сестра почему-то настаивает скорее укладываться и уезжать...
Вышли в ограду. На паперти — священник. «Батюшка, вы отпевали Корнилова?» Он замялся, и лицо у него жалкое. «Я... я... не говорите вы только никому об этом... скрывайте... Узнают войска, ведь не дай Бог, что может быть. Ах, горе, горе, человек-то какой был, необыкновенный... Он жил у меня несколько дней, удивительный прямо. Много вы потеряли, много. Теперь уйдете, с нами что будет... Господи... придут они завтра же, разорят станицу...»
Мне показалось в темноте, что священник заплакал. «Благословите, батюшка...» — «Бог вас храни, дорогой мой»,— благословил и обнял меня священник.
В темноте на улице укладывают раненых. Шум. Говор. Издалека доносится гул боя, то стихая, то разрастаясь...
Легли всемером на подводу. Сестра шепчет: «Тяжелораненых бросают ведь в Елизаветинской. Это нарочно говорят про артиллерийские повозки, их оставляют здесь, обоз сокращают...»
Я забыл в сторожке пояс. Тихо слез с подводы, вошел в комнату. Слабый свет. Маленькая лампа коптит. На смятой соломе, кажется, никого,— нет, в углу кто-то стонет, тихо, тихо. Подошел. Кто-то лежит навзничь, вытянувшись. Желтый свет тускло скользит по бледному лицу, оттененному черными волосами. Это кадет. Я его знаю. Он ранен в грудь... «Все уехали... бросили... За нами приедут?» — через силу застонал раненый... «Приедут, приедут,— вылетает у меня,— нас переложат на артиллерийские...»— «Ооох... ооой...»—тихо стонет кадет...
Лампа догорала. В комнату ползли жуткие, черные тени. Кадет оставался в темноте, ждать расправы.
Все улицы запружены подводами. Скрипят телеги. Фыркают лошади. Запрещено курить и говорить. Ехать приказано рысью.
Выехали за станицу. Обоз быстро, торопливо движется в темноте.
«Триста раненых бросили, большевикам на расправу. Нет, при Корнилове этого никогда бы не было,— говорит раненый капитан,— ведь это на верное истязание».
«Заложников взяли, говорят. И с ними доктор и сестры остались»,— отвечает Таня...
Едем в темноте...