Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
КНИГУ ПОСВЯЩАЮ ГОРЯЧО ЛЮБИМОЙ МАТЕРИ
J'aime mieux être guillotine que d'être guillotineur (Я предпочитаю быть гильотинированным, нежели гильотинирующим.)
Danton (Дантон)

Часть первая.

С фронта — до Ростова

С фронта

Была осень 1917 года. Мы стояли в Бессарабии... Голубые, морозные, душистые бессарабские дни. Желто-красно-зеленые деревья. Высокое, золотое, негреющее солнце. Красивый народ в кожаных, с рисунками, безрукавках. Белые хаты, внутри увешанные самоткаными коврами богатых, ярких тонов...

Я любил Бессарабию...

По утрам полуодетый выбегаешь в сливовый сад, умываешься ледяной водой. Пахнущей какой-то особенной свежестью, вбираешь грудью морозный аромат слегка заиндевевшего утра и вспоминаешь где-то читанное: «каждое, утро, душа моя, у порога своего дома ты встречаешь весь мир»...

И там же вспоминается... Около старенькой церкви митинги толп вооруженных людей в серых шинелях. Злобные речи, почти без смысла. Знамена с надписями: «Мир без аннексий и контрибуций», «Долой войну», «Смерть буржуазии»...

Речи, полные злобы и ожесточения, рев толпы и тысячи махающих в воздухе рук...

Попытки сдержать бессильны...

Разливалась стихия...

Получил телеграмму: «Именье разграблено, проси отпуск». Командир отпускает, обнимает, провожает. Еду в обозе второго разряда. Сел на поезд. Все серо — все переполнено. Серые шинели лежат на полу, сидят на скамьях, лежат на полках для вещей. Тронулись. Я смотрю на лица солдат: на всех одна и та же усталая злоба и недоверие.

С дороги пишу письмо знакомым: «кругом меня все серо, с потолка висят ноги, руки... лежат на полу, в проходах. Эти люди ломали нашу старинную мебель красного дерева, рвали мои любимые старые книги, которые я студентом покупал на Сухаревке, рубили наш сад и саженные мамой розы, сожгли наш дом... Но у меня нет к ним ненависти или жажды мести, мне их только жаль. Они полузвери, они не ведают, что творят»...

Узловая станция. Вокзал, платформа, пути запружены тысячами людей в сером. Они все едут-бегут с войны. И это «домой» так сильно в них, что они замерзают на крышах поездов, убивают начальников станций, ломают вагоны, сталкивают друг друга...

Поезда нет. Матерная брань превращается в рев: «Ему вставить штык в пузо — будет поезд!» — «Для буржуев есть поезда, а для нашего брата подожди!» — «Пойдем к начальнику!» — «Пойдем!!»

Тихо подходит поезд. Все лезут в окна. Звон разбитых стекол, матерная брань... Сели. Плохо едем, останавливаясь на каждом разъезде.

День... два...

Поздний вечер. Подъезжаем к родному городу. Тот же старенький вокзал. Зал I класса. Вон стоит знакомый носильщик. Прохожу. Сажусь на извозчика...

Темные улицы. Лошадь тихой рысью бежит по мягкому снегу, ударяются комья в передок. Извозчик чмокает и постегивает лошадь кнутом.

Я смотрю на каждый дом, на каждый переулок. Все знаю. Все знакомое. Вот сейчас подъеду. Вот вижу огонь в дальней столовой. Извозчик остановился. Подхожу к двери. Что-то замирает, дрожит, сладко рвется у меня в груди. Сильная радость наполняет меня, и одновременно слегка грустно... Шаги за дверью. Отперли. Иду к коридору, отворяю дверь... Из столовой ко мне бросается мама... обнимает, плачет...

Я счастлив. Все счастливы, всем радостно...

Дома

Я несколько дней живу у себя, в семье, с любимыми людьми. Я не хочу ничего. Я устал от фронта, от политики, от борьбы. Я хочу только ласки своей матери. Я помню, я думал: «истинная жизнь любящих людей состоит в любовании друг другом». Я чувствовал всю шкурную мерзость всякой «политики». Я видел, что у прекрасной женщины Революции под красной шляпой, вместо лица,— рыло свиньи. Я искал выхода. Я колебался. В душе подымались протесты и сомнения, но я пытался убедить себя: «все это плохо, но не надо отстраняться, надо взять насебя всю тяжесть реальности, надо взять на себя даже грех убийства, если понадобится, и действовать до конца...» И мне показалось, что я себя убедил...

* * *

Был сочельник. Звонок. Я удивлен: входит прапорщик нашего полка К. Он сибиряк. Зачем он приехал? Я догадываюсь. К. разбинтовывает ногу и передает мне письмо моего командира.

«...Корнилов на Дону{1}. Мы, обливаясь кровью, понесем счастье во все углы России... Нам предстоит громадная работа... Приезжайте. Я жду Вас... Но, если у Вас есть хоть маленькое сомненье,—тогда не надо...»

Я напряженно думаю. День, два. Сомненье мое становится маленьким, маленьким. Может быть, я просто «боюсь»? — спрашиваю я себя. Может быть, я «подвожу теории» для оправдания своей трусости?... как зверски и ни за что дикие люди убили М. Н. Л. ... А Шингарев? Кокошкин?...{2} Их семьи!? Тысячи других?. Нет, я должен и я готов. Я верю в правду дела. Я верю Корнилову! И я поеду. Поеду, как ни тяжело мне оставить мать, семью, уют. И одновременно со мной думает и страдает мама.

Я решил... Мама готова перенести новую боль...

* * *

Зимние сумерки темным узором ложатся на зеленую гостиную. Слышно, как, около дома, поскрипывает на морозе деревянный тротуар. В гостиной нет огня. Я сижу с мамой. Она плакала, и тихо говорит: «... мне очень больно, но будет еще больнее, если ты поедешь и разочаруешься,—если ты не найдешь там того, о чем думаешь...» — «Я об этом думал, я этого боюсь, но гарантия — имя Корнилова и Учредительное собрание. И мы оба хотим верить».

И я верю...

* * *

Был, кажется, третий день Рождества. Мы уезжали: семь человек офицеров. Солдатские документы, вид солдатский, мешки — все готово. Пора идти.

Мама зашивает ладанки, надевает на нас с братом и беззвучно плачет. Мы ободряем. Прощаемся. И я чувствую на щеках своих слезы матери...

* * *

Синий вечер. В воздухе серебрятся блестки. Небо звездное... Мы идем на вокзал. На душе грустно, но успокоением служит: добровольно иду делать большое дело...

Вокзал набит солдатами. Все переполнено. Брат и другие попали в уборную уходящего поезда и уехали. Я и N. остались. Мы ждем среди солдат — на полу. Подходит солдат нашего полка, о чем-то развязно говорит.

Под утро, усталые, с трудом садимся в поезд и едем на Дон...

На Дон

Следующий день зимний, яркий. Поезд тихо тащится по снежным полям и подолгу стоит на станциях. Помню станцию Лиски. Я послал маме шифрованную телеграмму. Пересели и едем.

Ночью — обыск. В вагоне темно. Вошли люди с фонарем, в солдатских шинелях, с винтовками.

«Документы предъявите... У кого есть оружие, сдавайте, товарищи».

Подошли ко мне. Я закрыл глаза и притворился спящим, прислонившись к окну вагона.

— «А это чей чемодан?» (у меня был мешок-вьюк).

— «Ваш, товарищ?»— «Товарищ!» — сказал он и взял меня за плечо. Я «проснулся». «Мой». — «Откройте!» Открываю. Он роется. «А документы есть?» — «Есть»,— и лезу в карман. «Ну, ладно»,— и проходят дальше...

* * *

Утро. Слава Богу, переехали на казачью сторону. Народу в поезде стало мало. Я не бывал на Дону: вглядываясь в людей, смотрю в окна. Вошли несколько казаков с винтовками, шашками. Сели рядом. Разговаривают. Я ищу новых, бодрых настроении—преграды анархии.

Казак лет 38, с рябым зверским лицом, с громадным вихром из-под папахи, сиплым голосом говорит: «Ежели сам хочет, пущай и стоит, есаул, а мы четыре года постояли, с нас будя.

Прошлый раз на митинге тоже стал: «станичники, вы себя защищаете, казацкую волю не погубите» (он представил есаула).— «Четыре года слухали...» — мрачно отозвался хмурый молодой казак.

Вскоре они вышли из вагона. Я понял, что эти казаки— из частей, стоявших на границе области, на случай вторжения большевиков. Из разговора их было ясно: они самовольно расходились по домам, открывая дорогу войскам Крыленки...{3}

* * *

Ст. Каменская. Я вышел из вагона. На платформе много военных: солдат; офицеров, встречаются юнкера. Офицеры в погонах. Чувствуется оживление. Приподнятость. Едем дальше...

Я думаю: «Скоро Новочеркасск. Туда сбежалось лучшее,— лихорадочно организуется. Отсюда тронется волна национального возрождения. Во главе — национальный герой, казак Лавр Корнилов. Вокруг него объединилось все, забыв партийные, классовые счеты...

«Учредительное собрание — спасение Родины!» — заявляет он. И все подхватывают лозунг его. Идут и стар и мал. Буржуазия — Минины. Офицерство — Пожарские. Весь народ подымается. Организуются национальные полки, армии. Реют флаги, знамена.

Оркестры гремят какой-то новый гимн!!..

«На Москву»,— отдает приказ он.

«На Москву»,— гудит везде.

И армия возрождения, горящая одной страстью: счастье родины, счастье народа русского — идет как один. Она почти не встречает сопротивления...

Ведь она народная армия!!.

Ведь это нация встала!!.

Ведь лозунг ее: все для русского народа!!. ...Бегут обольстители народные, бегут авантюристы и предатели.

Казак Корнилов спаял всех огнем любви к нации! Он спас родину! и передает власть представителям народа — Учредительному собранию.

Россия сильна счастьем всех граждан.

Она могуча своей свободой.

Она говорит миру «свое слово», и в слове этом звучит что-то простое, русское, христианское...

В воображении бегут радостные картины. Поезд быстро мчит меня к Новочеркасску.

Новочеркасск

Яркие, морозные дни. Деревья улиц—белы от инея. На голубом небе блещут золотом купола Новочеркасского собора.

В городе — оживление; плавно несутся военные автомобили, шурша по снегу; крупной рысью пролетают верховые казаки: скользят извозчичьи сани, звеня бубенчиками: поблескивая штыками, проходят небольшие части офицеров и юнкеров.

На тротуаре трудно разойтись; мелькают красные лампасы, генеральские погоны, разноцветные кавалеристы, белые платки сестер милосердия, громадные папахи текинцев.

По улицам расклеены воззвания, зовущие в «Добровольческую армию»{4}, в «партизанский отряд есаула Чернецова»{5}, «войск. старш. Семилетова»{6}, в «отряд Белого дьявола — сотника Грекова»{7}.

Казачья столица напоминает военный лагерь.

Преобладает молодежь — военные.

Все эти люди.— пришлые с севера. Среди потока интеллигентных лиц, хороших костюмов иногда попадаются солдаты в шинелях нараспашку, без пояса, с озлобленными лицам. Они идут не сторонясь, бросая злобные взгляды, на офицерские погоны. Если б это было в Великороссии — они сорвали бы их, но здесь иное настроение, иная сила...

В воскресное утро идем в собор, к обедне.

Великолепный храм полон молящимися; в середине, ближе к алтарю, — группа военных, между ними ген. Алексеев{8}, худой, среднего роста, с простым, типично, военным лицом.

На паперти встречаю кадета-выборжца Н. Ф. Езерского. С первых же слов Н. Ф. горячо говорит о ген. Корнилове и Добровольческой армии, верит, что Корнилов объединит вокруг себя людей разных направлений и создаст здоровую национальную силу. Он говорит о тяжелой борьбе окраин с центром и верит, что первым удастся победить и снова сплотить возрожденную Россию...

Запись в армию

Через два дня мой командир полк. С.{9} приехал; и мы идем записываться в бюро Добровольческой армии.

Подошли к дому. У дверей — офицер с винтовкой. Доложил караульному начальнику, и нас провели наверх.

В маленькой комнате прапорщик-мужчина и прапорщик-женщина записывали и отбирали документы; подпоручик опрашивал.

«Кто вас может рекомендовать?»

— «Подполковник Колчинский»,— называю я близкого родственника ген. Корнилова.

Подпоручик делает мину, пожимает плечами и цедит сквозь зубы: — «Видите, он, собственно, у нас в организации не состоит...»

Я удивлен. Ничего не понимаю. Только после объясняет мне подполк. Колчинский: офицеры бюро записи —ставленники Алексеева, а он — корниловец; между этими течениями идет скрытый раздор и тайная борьба.

Мы записались. Знакомимся с заведующим бюро и общежитием гв. полк. Хованским. Низкого роста, вылощенный, самодовольно-брезгливого вида полк. Хованский говорит, «аристократически» растягивая слова и любуясь собой: «поступая в нашу (здесь он делает ударение) армию, вы должны прежде всего помнить, что это не какая-нибудь рабоче-крестьянская армия, а офицерская». После знакомства разместились в общежитии. Меня поражает крайняя малочисленность добровольцев. Новочеркасск полон военными разных форм и родов оружия, а здесь, в строю армии,— горсточка молодых, самых армейских офицеров.

Штаб армии

С каждым днем в Новочеркасске настроение становится тревожнее. Среди казаков усиливается разложение. Ожидается выступление большевиков. Каледин{10} по-прежнему нерешителен. Войсковой круг теряется...

Штаб Добровольческой армии решает перенестись в Ростов. Верхом, со своими адъютантами, переехал туда Корнилов. В этот же день переехал полк. С. и мы, первые офицеры его отряда.

В Ростове штаб армии — во дворце Парамонова{11}. Около красивого здания — офицерский караул. У дверей часовые.

Стильный, с колоннами зал полон офицерами в блестящих формах. Среди них плотная, медленная фигура Деникина{12}. В штатском, хорошо сшитом костюме он больше похож на лидера буржуазной партии, чем на боевого генерала. Из угла в угол быстро бегает нервный, худой Марков{13}. Появляется начальник штаба — молодой, надменный ген. Романовский{14}, хитрый Лукомский{15} с лицом городничего, старик Эльснер{16}; из штатских — чл. I Думы Аладьин{17}, в форме английского офицера, сотрудник «Русского слова» — маленький, горбатый Лембич, живой, худенький брюнет, матрос Баткин{18}, Борис и Алексей Суворины...{}n>

Но и с перенесением штаба в Ростов общая тревога за прочность положения не уменьшается. Каждый день несет тяжелые вести. Казаки сражаться не хотят, сочувствуют большевизму и неприязненно относятся к добровольцам. Часть из еще не расформированных войск перешла к большевикам, другие разошлись по станицам. Притока людей из России в армию — нет. Командующий объявил мобилизацию офицеров Ростова, но в армию поступают немногие — большинство же умело уклоняется.

На вокзале

В это время в сто человек сформировался отряд полк. С., и через несколько дней мы несем первую службу — занимаем караул на станции Ростов.

Настроение в городе тревожное.. Вокзал набит народом. То там, то сям собираются кучки, говорят и озлобленно смотрят на караульных.

Офицеры караула арестовали подозрительных: громадного роста человека с сумрачным лицом «партийного работника», пьяного маленького лакея из ресторана, человека с аксельбантами и полковничьими погонами, офицера-армянина и др.

Пьяный лакей, собрав на вокзале народ, кричал: «афицара, юнкаря — это самые буржуи, с кем они воюют? с нашим же братом — бедным человеком! Но придет время — с ними тоже расправятся, их тоже вешать будут!»

Ночь он проспал в караульном помещении. «Отпустите его, только сделайте внушение, какое следует»,— говорит утром полк. С.— поручику 3.

Мимо меня идет 3., и лакей. 3. делает мне знак: войти в комнату. Вхожу. Они за мной. 3. запирает дверь, вплотную подошел к лакею и неестественным, хриплым голосом спрашивает: «Ну, что же, офицеров вешать надо? да?» — «Что вы, ваше благородье,— подобострастно засюсюкал лакей,— известно дело — спьяна сболтнул».— «Сболтнул!.. твою мать!» — кричит 3., размахивается и сильно кулаком ударяет лакея в лицо раз, еще и еще... Лакей шатнулся, закрыл лицо руками, протяжно завыл. 3. распахнул дверь и вышвырнул его вон.

«Что вы делаете? И за что вы его?» — рванулся я к 3.

«А, за что? За то, что у меня до сих пор рубцы на спине не зажили... Вот за что»,— прохрипел 3. и вышел из комнаты.

Я узнал, что на фронте солдаты избили 3. до полусмерти шашками.

Человека с полковничьими погонами и странно привешенными аксельбантами допрашивает полк. С. «Кто вы такой?» — «Я — полк. Заклинский»,— нетвердо отвечает опрашиваемый и стоит по-солдатски вытянувшись. «Где вы служили?» — «В штабе Северного фронта».— «Вы генерального штаба?» — «Да».— «А почему у вас погон золотой и с синим просветом?»{20} — «Я кончил пулеметную школу»,{21} — выпаливает он. «Так,— тянет полковник,— а почему вы носите аксельбанты{22} так, как их никогда никто не носил?» Заклинский молчит. «Ракло ты! а не полковник! обыскать его!» — звонко кричит полк. С.

Заклинский вздрагивает, бледнеет и сам начинает вытаскивать из карманов бумаги. Его обыскивают: бумаги на полковника, поручика и унтер-офицера.— «К коменданту»,— отрезает полк. С.

На вокзале офицер-армянин просил часового продать ему патроны. Часовому показалось это подозрительным, он арестовал его. При допросе офицер теряется, путается, говорит, что он «просто хотел иметь патроны».

Полк. С. приказывает его отпустить. Офицер спускается с лестницы. Кругом стоят офицеры караула. Вдруг пор. 3. сильно ударяет его в спину. Офицер спотыкается, упал, с него слетели шпоры и покатились, звеня, по лестнице...

Многие возмутились, напали. «Что это за безобразие! Одного вы бьете, другого с лестницы спускаете!» —«Что у нас, застенок, что ли!» — «Да он и не виноват ни в чем».— «Это черт знает что такое!» 3. молчит.

Сменяться. Все налицо, кроме подпор. Крупенина. Вчера вечером, после караула он пошел на Темерник,{23} сейчас уже вечер, а его нет.

Сменились, выстроились. Колонной по отделениям, четко отбивая шаг по звонкой мостовой, идем по залитому огнями вечернему городу. Тенора бравурно, отрывисто запевают:

Там, где волны Аракса шумят,
Там посты дружно в ряд
По дорожке стоят.

И гулко подхватывают все:

Сторонись ты дорожки той,
Пеший, конный не пройдет живой!

На тротуарах останавливаются прохожие, извозчики сворачивают с дороги...

Утром, недалеко от вокзала, на путях нашли труп подп. Крупенина; он лежал ничком, с раздробленным черепом...

На Новочеркасском фронте

Красная армия наступает с севера на Новочеркасск и на Ростов с юга и запада. Красные войска сжимают кольцом эти города, а в кольце мечется Добровольческая армия, отчаянно сопротивляясь и неся страшные потери. В сравнении с надвигающимися полчищами большевиков добровольцы ничтожны. Они едва насчитывают 2000 штыковка казачьи партизанские отряды есаула Чернецова, войск, старш. Семилетова и сотника Грекова — едва ли 400 человек. Сил не хватает. Командование Добр. армии перекидывает измученные, небольшие части с одного фронта на другой, пытаясь задержаться то здесь, то там.

Наш отряд послан на ст. Горную.

Вечером на вокзале погрузили обоз и тихо, без огней отъезжаем. В вагонах полутемно и холодно. Почти никто не говорит. Иногда звякнут штыки сцепившихся винтовок...

Офицер в углу обтирает затвор полой шинели и пробует, щелкает им. Другой смотрит в темное окно с убегающими фонарями. Из соседнего вагона, сквозь шум поезда, слабо доносится военная песня, как будто ее поют далеко, далеко...

Тихо... Поезд мирно постукивает... Ночь... Серые фигуры склонились, держа меж колен винтовки... Дремлют. Засыпают. В окна ползет серый рассвет. Поезд с медленным визгом остановился. Станция. По путям ходят усталые фигуры с винтовками.

— «Кто приехал?» — «Отряд полк. С.».— «Наконец-то, а то хоть пропадай, нас всего пятьдесят человек, вторую неделю не спим»,— недовольно и со злобой отвечает партизан... Полк. С. идет к начальнику участка — ген. Абрамову{24}. Генерал сам недавно приехал, у него нет никаких определенных сведений.

Известно: противник многочислен. Приказано: держаться во что бы то ни стало.

Нужна разведка. Два паровоза, один с вагоном I класса, другой с площадкой с пулеметами, рядом идет на ст. Сулин{25}. В первом — ген. Абрамов, полк. С. и несколько офицеров, во втором — пулеметчики. Поезда остановились у моста под Сулином. Ген. Абрамов, полк. С. и офицеры идут на станцию.

Увидя подъехавшие поезда, сюда сходится народ. Мы стоим с винтовками у комнаты, где говорит с начальником станции генерал. Нас окружили рабочие, смотрят злобно и не желают этого скрыть, разговаривают меж собой, к нам не обращаясь.

Генерал вышел. Идем по платформе. За нами — все, слышны какие-то замечания, смешки. Мы остановились у лавочки, покупаем. И все стали кругом. Я, торопясь, плачу деньги: «Эй, господин, получите-ка».— «Забыли, наверное,— нынче господ нет»,— серьезно и резко отрезает кто-то из толпы.

Ген. Абрамов выдвинул к Сулину паровоз с пулеметной площадкой, но не прошло получаса, как с противоположной стороны к станции подъехали два эшелона большевиков, с бронированным поездом впереди. Наш поезд отступал, обстрелянный артиллерией и пулеметами, а по отступающему поезду жители Сулина стреляли из винтовок.

Большевики заняли Сулин.

Мы стоим на Горной в поездах, охраняясь полевыми караулами. На случай наступления большевиков — выбрана позиция. В вагонах день проходит в питье чая, разговорах о боях и пении песен... Из караула пришел подпор. К-ой и кап. Р. Подсели к нашему чайнику. «Сейчас одного «товарища» ликвидировал»,— говорит К-ой. «Как так?» — спрашивает нехотя кто-то. «Очень просто,— быстро начал он, отпивая чай,— стою вот в леску, вижу — «товарищ» идет, крадется, оглядывается. Я за дерево — он прямо на меня, шагов на десять подошел. Я выхожу — винтовку наизготовку, конечно,— захохотал К-ой,— стой!— говорю. Остановился. Куда идешь? — Да вот домой, в Сулин,— а сам побледнел.— К большевикам идешь, сволочь! шпион ты... твою мать! — К каким большевикам, что вы, домой иду,— а морда самая комиссарская.— Знаю, говорю... вашу мать! Идем, идем со мной.— Куда? — Идем, хуже будет, говорю.— Простите, говорит, за что же? Я человек посторонний, пожалейте.— А нас вы жалели, говорю... вашу мать?! Иди!.. Ну и «погуляли» немного. Я сюда — чай пить пришел, а его к Духонину{26} направил...»—«Застрелил?»—спрашивает кто-то. «На такую сволочь патроны тратить! вот она матушка, да вот он батюшка». К-ой приподнял винтовку, похлопал ее по прикладу, по штыку и захохотал{27}.

Сулин

Полк. С. задумал взять Сулин обратно. Но так как силы были неравны, то план, рассчитанный всецело на недисциплинированность и паничность противника, строился немного фантастично.

Ночью храбрейший офицер, георгиевский кавалер, шт.-кап. князь Чичуа должен с десятью офицерами пробраться в тыл большевистских поездов, взорвать пути, обстрелять, короче — «произвести панику в тылу противника», а отряд по этому сигналу ударит в лоб и с флангов на станцию.

Была холодная ночь. Дул сильный, колючий ветер... Часть отряда пошла прямо по железной дороге, а другая с полк. С. поехала на поезде, влево, по частной ветке.

Подъехали к будке, слезли. Вдали сквозь метель заревом светит Сулин. Князь Чичуа с десятью офицерами быстро ушел вперед. Артиллеристы устанавливают два орудия на бум, по направлению вокзала. Вся пехота пошла, скрылась в черно-белой степи...

Ночь черна, ни звезды. Ветер поднял в степи метель, носит белыми столбами снег, не пускает вперед и протяжно воет на штыках. Дорогу замело. Впереди проводник сбивается, разыскивает и ведет. Дошли до большого белого оврага, перелезли и остановились. По ветру доносился лай собак — это в Сулине. Теперь недалеко. Здесь будем ждать сигнала...

Метель не перестает. Ветер еще злее. Мерзнут руки, лицо, ноги. Каждый напряженно прислушивается: не будет ли сигнала — взрыва. Прошел час, прошел другой, а сигнала нет. Хоть бы скорее, думает каждый, пошли бы вперед, быстро, согрелись бы. Ветер с воем налетает, засыпает снегом. Люди жмутся один к другому, ложатся на снег. Свертывается один, второй, третий...

На белом снегу — темно-серое пятно — это все, плотно прижавшись друг к другу, лежат в куче, и каждый старается залезть поглубже, согреться, спрятаться от ветра. Один полковник ходит около серого пятна, постукивает ногами и руками и, волнуясь, ждет сигнала...

Выстрел!.. один, другой...

Темная куча зашевелилась, люди выскакивают и сразу как будто не холодно... Вот опять: та-та-та, пачками. И тихо...

«Видно, заметили наших»,— шепотом говорит кто-то.

«Перебили, может»,— еще тише говорит другой.

Та! — отдельный выстрел, и все замерло.

Опять один за другим ложатся, прячась от холода, и опять полковник ходит около темного пятна, но теперь он больше волнуется. «Знаете,— тихо говорит он мне,— боюсь, не попались ли. Подстрелят кого-нибудь — не уйдет ведь по такому снегу».

Скоро рассвет. Надо идти, а князя нет. Люди подымаются. Идем в вагоны, торопимся: рассветет — заметят.

В степи показались какие-то фигуры. «Смотрите, люди, вон люди,— зашептали один, другой,— вон, вон, с винтовками». Каждый хватается за винтовку, снимает с плеча, по телу пробегает холодная дрожь.

«Может, наши — князь»,— говорит кто-то.

Несколько человек идут вперед: «Кто идет?!» — «Свои, свои, князь»,— отвечают фигуры. Все довольны, винтовки на ремень, спешат к нашим. «Ну как? Это по вас стреляли?»

Князь докладывает полковнику: «Невозможно, г-н полковник: только стали к Сулину подходить, по нас караулы сразу огонь открыли; залегли, переползли, хотели другой дорогой — то же самое». — «Вот как, — охраняются хорошо, сволочи, а я думал, что они дрыхнут всю ночь. Ну, идемте, идемте, слава Богу, что никого не ранили...»

Вкатываем орудия на платформу, едем «домой», на Горную.

Только что приехали — ген. Абрамов показывает приказ:

немедленно отъезжать, противник пытается отрезать нас у Персиановки. Поезд, не останавливаясь, мчит к Новочеркасску. Успеем ли проскочить? Проехали Персиановку. Новочеркасск. В вагон вбегает офицер: «господа, Каледин застрелился!»— Быть не может?! Конец казакам, теперь на Дону — все кончено. Куда же мы пойдем??

Вечером приехали к Ростову. С вокзала отряд идет в казармы с песней, но песня не клеится, обрывается, замолкает...

Я с полк. С. поехал в штаб армии. Там суета. Полковника вызвал Корнилов. «Сейчас же поедете на Таганрогский фронт. Знаю, что вы устали, измучены, с фронта,— но больше некого послать, а там неладно».

Хопры

Утром. Мы на вокзале. На Таганрогский фронт. Ждем состава. На платформе публика. Добровольцы поют, и гулко разносится припев:

Так за Корнилова! За родину! За веру! Мы грянем громкое «ура!»

Кончили песню.

«Князь! Князь! Наурскую! Наурскую! Просим!!»

Все расступаются кругом, поют, хлопая в ладоши, а красивый мингрелец, князь Чичуа, несется по кругу в национальном танце...

«Браво! Браво!» — аплодисменты.

Подали состав. Шумно садятся в вагоны. Некоторых провожают близкие... Около нашего вагона подп. К-ой. Его провожает молодая женщина с добрым, хорошим лицом. Она плачет, обнимает и крестит его.

Сели. Едем... ст. Хопры. Здесь фронт. На путях несколько поездных составов: классные вагоны — штабов, товарные — строевых, площадки с орудиями.

Командует участком гв. полковник Кутепов{28}. Людей, как всегда, очень мало. На позиции — Георгиевский полк{29}. В нем восемьдесят солдат и офицеров. Зато штаб полный: командир, помощник, адъютант, зав. хозяйством, командир батальона, начальник связи и др. Мы стали резервом.

Мороз сменился оттепелью. Капает сверху, под ногами грязно. В товарных вагонах — холодно.

Раньше стоявшие здесь рассказывают: «Вчера бой был, сильный, понесли большие потери, но отбили и даже пленных взяли...»

«Там на станции сестра большевистская, пленная, и два латыша»,— говорит, влезая в вагон, прап. Крылов.

«Где? Где? Пойдем, посмотрим!» — заговорили...

«Ну их к черту, я ушел... Ну и сестра,— начал он,—держит себя как!» — «А что?» — «Говорит: я убежденная большевичка... Этих латышей наши там бить стали, так она их защищает, успокаивает. Нашего раненого отказалась перевязать...»

«Вот сволочь!» — протянул кто-то.

«Пойдемте посмотрим».— «Да нет, их в вагон приказано перевести».

Часть вылезла из вагона и пошла к станции. Немного спустя ко мне быстро подошел шт.-кап. кн. Чичуа:

«Пойдемте, безобразие там! Караул от вагона отпихивают, хотят сестру пленную заколоть»...

Мы подошли к вагону с арестованными. Три офицера, во главе подп. К., и несколько солдат Корниловского полка{30} с винтовками лезли к вагону, отпихивали караул и ругались: «Чего на нее смотреть... ея мать!.. Пустите! Какого черта еще!»

Караул сопротивлялся. Кругом стояло довольно много молчаливых зрителей. Мы вмешались.

— «Это безобразие! Красноармейцы вы или офицеры?!»

Поднялся шум, крик...

Бледный офицер, с винтовкой в руках, с горящими глазами, кричал князю: «Они с нами без пощады расправляются! А мы будем разводы разводить!» — «Да ведь это пленная и женщина!» — «Что же, что женщина?! А вы видали, какая это женщина? как она себя держит, сволочь!» — «И за это вы ее хотите заколоть? Да?»

Крик, шум увеличивался...

Из вагона выскочил возмущенный полковник С., кричал и приказал разойтись.

Все расходились.

Подп. К-ой шел, тихо ругаясь матерно и бормоча: «Все равно, не я буду, заколю...» Я припомнил, как его, плача, провожала и крестила женщина с добрым, хорошим лицом.

Солдаты расходились кучками. В одной из них шла женщина-доброволец... Они, очевидно, были в хорошем настроении, толкали друг друга и смеялись.

«Ну, а по-твоему, Дуська, что с ней сделать?» — спрашивал курносый солдат женщину-добровольца.

«Что? — завести ее в вагон да и... всем, в затылок, до смерти»,—лихо отвечала «Дуська»{31}. Солдаты захохотали.

Первый расстрел

В то время, благодаря агитации, с одной стороны, и внезапному страху приближения большевиков — с другой, поднялись казаки ближайших к Ростову станиц. Поднялись главным образом старики. Кто в чем, бородатые, на разномастных конях, с разнообразным оружием, казаки напоминали войска Ермака, Разина, Булавина.

Как-то раз на станцию возвращается разъезд таких казаков. Они едут, галдят...

Впереди, на великолепном рыжем англичанине, в кавалерийском седле, с мундштуками,— старый казак.

«Откуда конь-то такой, станичник?» — «Большевистский, захватили»,— отвечает казак, легко спрыгнул с коня и подвел привязать к изгороди.

Казаки спешились. Обступили коня. Наперебой, громко крича, рассказывают, как они захватили разъезд, и восторгаются добычей...

Нервный конь перебирает мускулистыми, крепкими ногами и бочится. Другой казак подвел захваченную кобылу. Кобыла — хуже. Всем нравится рыжий англичанин. Казаки спорят о нем и нападают на старика.

«На что он тебе?!» — «Отдай молодому!» — «Все равно продашь»,— кричат казаки. Старик отнекивается: — «Да я же его взял!» — «Ты взял, а я где был?!» — кричит, вскидывая головой и размахивая руками, молодой казак-претендент.

Во время спора я заметил среди них высокого, черноусого, с бледным лицом солдата, в серой, хорошей шинели. Он стоял немного поодаль, не вмешиваясь в разговор.

«Это ваш казак?» — спросил я старика.

«Нет, их — захватили»,— нехотя отмахнулся он, ему было не до разговоров — казаки отбивали коня в пользу молодого.

Пленного никто не замечал, все были увлечены спором о коне, о нем забыли.

Солдат не выдержал, дернул крайнего казака за рукав и тихо спросил: «Ну, куда же мне-то?» Тот недовольно обернулся:

«Постой... ребята, кто-нибудь отведите-ка пленного к начальнику, Ведерников, отведи ты»,— приказал казак, и опять все загалдели вокруг коня.

Ведерников нехотя вышел из толпы. Солдат, на ходу поправляя пояс, двинулся за ним.

Я стоял — смотрел на галдеж казаков, но вдруг сзади услыхал разговор проходивших солдат: «Видал? Поймали одного, сейчас расстреливать»,—и пошел вместе с ними к путям. Навстречу мне солдаты Корниловского полка с винтовками в руках вели этого самого черноусого солдата. Лицо у него было еще бледнее, глаза опущены.

Со всех сторон из вагонов выпрыгивали и бежали люди: смотреть.

Черноусого солдата вели к полю. Перешли последний путь... Я влез в вагон. Выстрел —один, другой, третий...

Когда я вышел, толпа расходилась, а на месте осталось что-то бело-красное. От толпы отделился, подошел ко мне молоденький прапорщик.

— Расстреляли. Ох, неприятная шутка... Все твердит: «За что же, братцы, за что же?» — а ему: ну, ну, раздевайся, снимай сапоги... Сел он сапоги снимать. Снял один сапог: «Братцы,— говорит,— у меня мать-старуха, пожалейте!» А тот курносый солдат-то наш: «Эх, да у него и сапоги-то дырявые...» — и раз его, прямо в шею, кровь так и брызнула.

Пошел снег. Стал засыпать пути, вагоны и расстрелянное тело...

Мы сидели в вагоне. Пили чай.

* * *

У ген. Корнилова

На другой день от офицеров отряда я и шт.-кап. князь Чичуа выехали в Ростов к ген. Корнилову просить его не разлучать нас с нашим начальником полк. С.{32}

Было около 9-ти часов утра, когда пришли в переднюю штаба и вызвали адъютанта Корнилова, подпор. Долинского. Он провел нас в приемную, соседнюю с кабинетом генерала.

В приемной, как статуя, стоял текинец{33}. Мы были не первые. Прошло несколько минут, дверь кабинета отворилась: вышел какой-то военный, за ним Корнилов, любезно провожая его.

Л. Г.{34} был одет в штатский потертый костюм, черный в полоску, брюки заправлены в простые солдатские сапоги, костюм сидел мешковато.

Он поздоровался со всеми. «Вы ко мне, господа?» — спросил нас. «Так точно. Ваше Высокопревосходительство».— «Хорошо, подождите немного»,— и ушел.

Дверь кабинета снова отворилась: Корнилов прощался с штатским господином. «Пожалуйста, господа». Мы вошли в кабинет — маленькую комнату с письменным столом и двумя креслами около него. «Ну, в чем ваше дело? Рассказывайте»,— сказал генерал и посмотрел на нас. (Лицо у него — бледное, усталое. Волосы короткие, с сильной проседью. Оживлялось лицо маленькими, черными как угли глазами.

«Позвольте, Ваше Высокопревосходительство, быть с вами абсолютно искренним».— «Только так, только так и признаю»,— быстро перебивает Корнилов.

Мы излагаем нашу просьбу. Корнилов, слушая, чертит карандашом по бумаге, изредка взглядывая на нас черными проницательными глазами. Рука у него маленькая, бледная, сморщенная, на мизинце — массивное, дорогое кольцо с вензелем.

Мы кончили. «Полковника С. я знаю, знаю с очень хорошей стороны. То, что у вас такие отношения с ним,— меня радует, потому что только при искренних отношениях и можно работать по-настоящему. Так должно быть всегда у начальников и подчиненных. Просьбу вашу я исполню». Маленькая пауза. Мы поблагодарили и хотим просить разрешения встать, но Корнилов нас перебивает: «Нет, нет, сидите, я хочу поговорить с вами... Ну, как у вас там, на фронте?» И генерал расспрашивает о последних боях, о довольствии, о настроении, о помещении, о каждой мелочи. Чувствуется, что он этим живет, что это для него «всё».

В моем рассказе промелькнуло: «Я видел убитых на платформах». Корнилов встрепенулся, вспыхнул, блеснувшие глаза остановились на мне: «Как на платформах! в такую погоду! Почему?! разве нет вагонов?!» Ответить на вопросы я не могу. Корнилов взволновался, быстро пишет что-то на клочке бумаги.{35} Разговор продолжался. В конце его Корнилов спросил, где мы служили на фронте, и, когда узнал, что в его армии, задержал нас, расспрашивая, а были там-то? а были в таком-то деле?

Генерал прощался. «Кланяйтесь полк. С.»,— говорил он нам вслед. Выходя из кабинета, мы столкнулись с молодым военным с совершенно белой головой. «Кто это?» — спрашиваю я адъютанта. Он улыбается: «разве не знаете? Это — Белый дьявол, сотник Греков. Генерал узнал, что он усердствует в арестах и расстрелах, и вызвал, кажется, на разнос».

Пройдя блестящий зал штаба, мы вышли. Корнилов произвел на нас большое впечатление. Что приятно поражало всякого при встрече с Корниловым — это его необыкновенная простота. В Корнилове не было ни тени, ни намека на бурбонство, так часто встречаемое в армии. В Корнилове не чувствовалось «Его Превосходительства», «генерала от инфантерии». Простота, искренность, доверчивость сливались в нем с железной волей, и это производило чарующее впечатление.

В Корнилове было «героическое». Это чувствовали все и потому шли за ним слепо, с восторгом, в огонь и в воду.

Казак Корнилов казался «национальным героем». Кругом же были «просто генералы». И когда я узнал от близких к Корнилову лиц про интриги вокруг него, я понял, что это происходит именно поэтому.

Чалтырь

Мы с князем возвращались на фронт. За несколько дней положение на Таганрогском фронте изменилось. Поднялись казаки ближайших станиц (вернее, их искусственно подняли, так как настроение казаков было неуверенное), и хорунжий Назаров{36}, начальник партизанского отряда, решил ударить с ними на село Салы, где, по сведениям, находились большевики. Разведки достаточной не было. Хорунжий бросился «на ура» и налетел на значительные силы большевиков с артиллерией.

Казаков разбили. Они в беспорядке бежали, оставив под Салами раненых и убитых. «Подъем» — упал, казаки замитинговали: «нас продали», «нас предали», «опять ахвицара!».

Подъезжая к Хопрам, мы застали такой митинг. Казаков пробует уговорить новый нач. участка ген. Черепов{37}, но бесполезно: казаки решили расходиться по домам. Пробует уговорить их и священник ст. Гниловской с распятьем на груди{38}. Он поднимал казаков, ходил с ними в бой, но теперьего не слушают. «Чего нам говорить!» — «Сами знаем, что делать!» — «Идем по домам!» — «Нет, где этот начальник наш, туды его мать? Где он, мать его... Убежал, сволочь!»{}n>

Казаки разошлись. Их выступление только обострило положение. К нашему отряду придана часть кавалерийского дивизиона полк. Гершельмана{40}, и мы двинулись к селу Чалтырь, на окраине которого и расположились.

Село Чалтырь — очень богатое. Жители его — армяне. Мы ждали радушного приема; но жители сторонятся нас, стараются ничего не продавать, а что продают, то по крайне дорогой цене.

В разговорах с ними пытаешься рассеять неприязненное отношение, но наталкиваешься на полное недоверие и злую подозрительность.

Стоим день. На другой, поздним вечером, получен приказ: отойти на Хопры.

Вышли в степь. Мороз, ветер, темь, метель. Засыпает снегом, трудно вытаскиваются ноги, колонна растянулась по одному... Идем, вязнем в снегу; остановились — дороги нет. Ветер налетает, гудит по винтовкам. «Провод телефонный ищите! по нему пойдем!» — кричит кто-то. Люди толпятся, как стадо, мерзнут, ругаются, лезут по снегу искать дорогу. Слышны голоса: «руку отморозил», «давай сюда винтовку!», «оттирай, оттирай скорей!». Начинается легкая паника. Трут друг другу руки, лица. Более слабые стонут.

Наконец нашли дорогу, опять поплелись по глубокому снегу. То и дело слышно: «пожалуйста, потри, потри, совсем замерзла, не слышу, ей-Богу...»

Кто-то едет навстречу, поравнялся с головой колонны, и все остановились. По ветру доносится раздраженный голос полк. С.: «так чего же раньше не телефонировали! Я людей обморозил!» — «Генег'ал отменил приказание,— отвечает лейб-улан. полк. Гершельман,— вам надо возвратиться в Чалтыг'ь».

Среди отряда ропот, ругань... «сволочи, это всегда у нас так!», «сидеть в вагоне—не в степи мерзнуть», «безобразие, не могли раньше позвонить!».

«Я впег'ед поеду, полковник»,— говорит Гершельман, садится в сани и скрывается в холодной темноте.

Повернули назад. Теперь еще холоднее, ветер бьет в лицо. Люди торопятся, сбиваются с дороги, еще чаще: «потрите, господа, ради Бога», «ох, не могу идти». Останавливаются кучки, некоторых оттирают, других еле-еле ведут под руки. «Господа, капитан в поле остался»,— кричит кто-то. «Ну, что же делать, из села пошлем подводу»,— отвечают другие, торопясь вперед.

Огоньки — пришли в Чалтырь. Поверка людей — трех недостает. В поле едет подвода и два офицера: искать.

Из ста двух человек 60 обморозились. Тяжело обмороженных отправляют на Хопры ив Ростов.

Полк. С. доносит, требует теплых вещей. «Выслано, выслано»,— отвечают из штаба, и мы ничего не получаем по-прежнему. Весь отряд обвязан бинтами, платками, тряпками...

Бой

А ранним утром следующего дня в хату вбежал офицер: «господин полковник! большевики наступают!» — «Как, где?» — «Разъезды уже в село въезжают, а там показались цепи...»

В ружье! всем строиться! выходить!

День зимний, яркий. Торопясь, выбегают из хат люди, поблескивая на солнце штыками. Эта окраина села возвышенней:

видно, как к противоположной подъезжают конные — игрушечные солдатики, а на ярко-белой линии горизонта появились черные, густые цепи.

«Вторая рота построиться! Будем залпами стрелять по разъездам»,— кричит полк. С.

Рота вытянулась серой лентой. Лица напряженны, слегка бледны. Никто ничего не говорит. Щелкнули затворы, взлетели винтовки, шеренга ощетинилась.

«Ротта,— замерли,— пли». Гремит залп. Черненькие игрушечные фигурки-кавалеристы остановились, метнулись...

«Ротта—пли!»—Залп! Фигурки повернулись, вскачь несутся к цепям.

«Скачут, сволочи,— бросает полковник,— рота — пли».

Вж... вж...— шуршит в ответ шелковой юбкой первая шрапнель, и за нами вспыхивает белое, звонкое облачко.

«Перелет»,— говорит кто-то...

На взмыленной, задохнувшейся лошади подскакал ординарец: приказано отойти к Хопрам. Начали отступление. По белому, топкому снегу, блестящему миллионами цветов и блесток, растянулись черными пятнами две цепи, а сзади, застилая горизонт, густыми, черными полосами движутся на нас большевики.

«Смотрите, у них кавалерия на фланге»,— говорит кто-то.

Видно, как справа от пехотных цепей, мешаясь, неровно колышется кавалерия.

Глухой выстрел! приближаясь, свистит снаряд... по нас, по нас... нет... перелет... по первой цепи... с визгом и звоном взрывает белый снег граната, оставляя черное пятно. Люди упали. Все ли встанут? — нет, встали, цепь движется.

Чаще, чаще свистят, рвутся снаряды. Большевики движутся быстро, наседают, наседают...

Скачет второй ординарец: приказано занять позицию южнее станции Хопры — станцию оставили.

Перелезли поросший кустарником овраг, рассыпались по возвышенности и залегли.

Впереди открытая белая степь, по ней ползут черные полосы-цепи, влево и вправо от них уступами колышется кавалерия...

Над нами звонко рвутся белые облачка шрапнелей. Около нас с визгом роют землю гранаты...

Но вот и за нами приятно громыхнуло: наша бьет. Еще, еще, и через головы с воем уходят снаряды. Все жадно ловят: как разрывы?

«Недолет», «Хорош», «Прямо по цепям»,— слышится возглас...

Артиллерия бьет часто и метко. В цепях большевиков замешательство. Залегла первая — остальные остановились. Видно, как смыкаются, толпятся... «Смотрите, смотрите, товарищи митингуют!»

Вместо цепей на снегу уже пятна, неровные, колеблющиеся.

Вот опять медленно расходятся, передняя цепь двинулась вперед, наступают...

Рвутся их снаряды, и клокочут уходящие наши. Пулеметчик прижался к пулемету. Пулемет ожесточенно захлопал, дрожит, выбрасывает струйку белого дымка и рвется вперед, как скаковая лошадь. Пиу... пиу...— свистят, мягко тыкаясь, пули. Защелкали винтовки. Серые фигуры вжались в белый снег. Лица бледны, серьезно-ожесточенны. Глаза выбирают черные точки на противоположной дали, руки наводят на них винтовки, глаза зорко целятся...

Мы — горсточка. Единственная наша защита — артиллерийский огонь. Полк. С. зовет меня: «Сейчас же на будке возьмите лошадь, скачите к начальнику участка, доложите, что на нас наступают два полка пехоты, охватывают фланги батальона по два, кроме того, с флангов кавалерия... Спросите приказаний и не будет ли подкреплений...»

Я сажусь верхом. Усталая лошадь не хочет идти. Бью ее, скачу...

На крыше вагона офицер и генерал Черепов. Генерал в бинокль смотрит вдаль — на бой. Сидя верхом, приложив руку к козырьку, докладываю приказание полк. С. и прошу распоряжений.

Вдали слышатся разрывы снарядов, ружейная пальба и пулеметы...

Генерал Черепов секунду молчит. «Голубчик, доложите все это генералу Деникину, он здесь в поезде, в другом, сзади...»

Еду, ищу. «Вагон командующего?» — «Вон, второй вагон-салон...»

Спрыгиваю с лошади — вхожу в вагон. «Вам кого?» — спрашивает офицер в красивой бекеше и выходных сапогах. «Генерала Деникина, с донесением».— «Сейчас...» Выходит Деникин. В зеленой бекеше, папахе, черные брови сжаты, лицо озабочено, подает руку... «Здравствуйте, с донесением?» — «Так точно, Ваше Превосходительство».

Повторяю донесение... «Полк. С. приказал спросить, не будет ли подкрепления и не будет ли новых приказаний?»

Лицо Деникина еще суровее. «Подкреплений не будет»,— отрезает он.

«Что прикажете передать полк. С.?»

«Что же передать? Принять бой!» — с раздражением и резко говорит генерал.

Сажусь на лошадь. Проносится злобная мысль: хорошо тебе в вагоне с адъютантами «принимать бой». Ты бы там «принял». И тут же: ну, что же Деникин мог еще сказать? Отступать ведь некуда, подкреплений нет. Стало быть, все ляжем...

«Ну, что?» — кричит издалека полк. С. «Подкреплений не будет. Принять бой приказал ген. Деникин»,— отвечаю я, спрыгивая с лошади. «Деникин? Он здесь? Вы ему всё сказали?» — «Всё».— «И принять бой?» — «Да».—,<Стало быть, всем лечь. Хорошо»,— говорит полк. С., и в голосе его та же злоба.

Несут раненых. «Куда ранен?» — «В живот»,— тихо отвечают несущие.

Цепи наступают. С ревом, визгом рвутся гранаты, трещат винтовки, залились пулеметы. Все смешалось в один перекатывающийся гул...

Но вот первая большевистская цепь не выдержала нашей артиллерии, дрогнула, смешалась со второй.

По дрогнувшим цепям чаще затрещали винтовки, ожесточенней захлопали пулеметы, беспрерывно ухает артиллерия...

Большевики смешались, отступают, побежали... Отбили. И сразу тяжесть свалилась с плеч. Стало легко. «Слава Богу».

Смолкают винтовки, пулеметы, редко бьет артиллерия.

Полк. С. стоит около цепей на холмике. К нему идет ген. Деникин с адъютантом. Полковник рапортует. Деникин сумрачно смотрит на цепи. «А это что у вас за люди, полковник?» — «Это цепочка для связи. Ваше Превосходительство».— «Людей нет в цепи, а вы стольких отвлекаете для связи? Как же это, полковник? Ведь вы же «необыкновенный»...»{41}

Кончился бой. Смерклось. В тишине вечера молчаливо сходятся усталые люди...

Ночью, на краю оврага заняли маленькую дачу из двух комнат. Все повалились на пол, заснули мертвым сном.

Из караула приходит офицер, расталкивает смену: «вставай — смена!»

«Сейчас, ладно»,— бормочет тот спросонья, лениво встает, берет холодную винтовку и, потягиваясь, выходит на мороз из душной, битком набитой комнаты.

Всю ночь полк. С. посылает рапорта ген. Черепову с просьбой позаботиться о теплых вещах и довольствии, которого за день не получали...

Рассвет чуть бледнеет. Люди на ногах. Внутри неприятно тянет, сосет: «сейчас опять наступление, бой».

Вчера измятый снег розовеет. Выкатывается край багряного солнца. Люди лежат в цепи час, два. Но большевики не наступают, даже молчит артиллерия. От взводов остаются дежурные — остальные уходят греться.

Так стоим на этой позиции несколько дней. Мы не отдыхали с выхода на Сулин, почти все обморожены, теплых вещей — нет, довольствия — почти нет, многие заболели — уехали в Ростов.

Полк. С. просит о нашей смене. Долго отказывают. Наконец нас сменяет отряд «Белого дьявола» в 30 человек и кап. Чернов с 50-тью офицерами.

Мы едем в Ростов.

Опять у Корнилова

Рано утром, с вокзала, полк. С. посылает меня с докладом к ген. Корнилову.

С обвязанным, обмороженным лицом, в холодных сапогах, в холодной шинели я пришел в штаб армии. У дверей блестящий караульный офицер-кавалерист грубо спрашивает: «вы кто? вам кого?» — «Я к ген. Корнилову».— «Подождите».— «Позовите адъютанта генерала, подпор. Долинского».

Вышел Долинский, провел меня в свою комнату, соседнюю с кабинетом генерала. «Подождите немного, там Романовский и Деникин, я доложу тогда... Ну, как у вас дела?» — любезно спрашивает адъютант. Я рассказываю: «...не ели почти три дня... обмерзли все... под Хопрами пришлось туго... Корниловцы на станции раненых своих бросили...» Он смотрит мимо меня: «Да, да... ужасно, но, знаете, у нас тоже здесь каторга...» — в чем-то оправдывается адъютант.

В кабинете смолкли голоса, в комнату вошел Корнилов. Я передаю записку полк. С. и докладываю. «Столько обмороженных!», «Не получали консервов?!», «До сих пор нет теплого!» — кричит Корнилов, хватаясь за голову. «Идемте сейчас же за мной».

Быстрыми шагами, по диагонали, генерал перерезает зал штаба, где все с шумом вскочили, вытянулись и замерли. Мы входим в кабинет нач. снабжения — ген. Эльснера. «Генерал, выслушайте, что вам доложит офицер отряда полк. С.»,— грубо говорит Корнилов, поворачивается и уходит.

Я докладываю. Эльснер нетерпеливо морщится: «Это неверно, все было выслано...»—«Не могу знать, ваше превосходительство, мы не получали. Мне приказано доложить вам». Он нетерпеливо слушает: «Не знаю, этого не могло быть, ваша фамилия?»

Я вышел в зал. Некоторые офицеры штаба бесшумно скользят по паркету новыми казенными валенками, другие шумно топают новыми солдатскими сапогами, а у нас на фронте ни того, ни другого. И здесь, как всегда и везде, фронт и штаб жили разной жизнью, разными настроениями.

Это ясно сказалось, когда полк. генерального штаба К. перебил рассказ полк. С. о тяжелом положении фронта своим возмущением: «Нет, вы знаете! Какое у меня кипроко{42} вышло с Романовским! Вчера мне замечание! да в какой форме! в каком тоне!.. Ну, сегодня он ко мне обращается, а я такую морду сделал! раз, два, наконец, очень любезен стал...»

Последний день Ростова

В этот приезд в Ростове ощущалась необыкновенная тревога. Обыватели взволнованы, чего-то ждут, по городу носятся жуткие слухи о приближении большевиков, слышны глухие удары артиллерии. До Ростова уже начали долетать тяжелые снаряды из Батайска. На улицах появились странные, чего-то ждущие люди, собираются кучками, что-то обсуждают. Но штаб армии спокоен — и мы спокойно собираемся отдохнуть. Рано утром 9 февраля 1918 года, когда мы еще спали, в казармы вбежал взволнованный полк. Назимов: «Большевистские цепи под Ростовом!» — «Как? Не может быть?» — «Мои студенты и юнкера уже в бой ушли...»

Приказ: никому не отлучаться,— быть в полной боевой готовности. Вышли на двор (мы на краю города) —слышна артиллерийская, ружейная, пулеметная стрельба. Стоя здесь, мы очутились резервом.

С каждым часом стрельба близится. На дворе, около казармы уже рвутся снаряды. Артиллерия гудит кругом, и в три часа дня получен приказ: оставляем город, уходим в степи... мы назначены в арьергард.

Офицеры бросают свои вещи. Большая комната-склад завалена бекешами, выходными сапогами, синими, зелеными галифе, шапками, бельем. Некоторые торопливо переодеваются в лучшее — чужое. Некоторые рубят вещи шашками и сыпят матерную брань.

Мы в шинелях, с винтовками, патронташами, с мешками на спинах ждем выступления. В комнатах тихо. Все молчат, думают. Настроение тяжелое, почти безнадежное: город обложен, мы захвачены врасплох, куда мы идем? И сможем ли вырваться из города?

Откуда-то привели в казармы арестованного, плохо одетого человека. Арестовавшие рассказывают, что он кричал им на улице: «Буржуи, пришел вам конец, убегаете, никуда не убежите, постойте!» Они повели его к командующему участком, молодому генералу Б. Генерал — сильно выпивши. Выслушал и приказал: «отведите к коменданту города, только так, чтоб никуда не убежал, понимаете?»

На лицах приведших легкая улыбка: «так точно, ваше превосходительство».

Повели... недалеко в снегу расстреляли...

А в маленькой, душной комнате генерал угощал полк. С. водкой. «Полковник, ей-Богу, выпейте».— «Нет, ваше превосходительство, я в таких делах не пью».— «Во-от, а я наоборот, в таких делах и люблю быть вполсвиста»,— улыбался генерал.

Темнело. Кругом гудела артиллерия. То там, то сям стучал пулемет...

Вдруг в комнату вбежала обтрепанная женщина, с грудным ребенком на руках. Бросилась к нам. Лицо бледное, глаза черные, большие, как безумные... «Голубчики! Родненькие, скажите мне, правда, маво здесь убили?» — «Кого? Что вы?» — «Да нет! Мужа маво два офицера заарестовали на улице, вот мы здесь живем недалечека, сказал он им что-то... миленькие, скажите, голубчики, где он?» Она лепетала как помешанная, черные, большие глаза умоляли. Грудной ребенок плакал, испуганно-крепко обхватив ее шею ручонками... «Миленькие, они сказали, он бальшавик, да какой он бальшавик! Голубчики, расстреляли его, мне сказывал сейчас один».— «Нет, что вы,— тут никого не расстреливали»,— попробовал успокоить ее я, но почувствовал, что это глупо, и пошел прочь.

А она все твердила: «Господи! Да что же это? Да за что же это? Родненькие, скажите, где он?»

Я подошел к нашим сестрам: Тане и Варе. Они стоят печальные, задумчивые. «Вот посоветуйте, идти нам с вами или оставаться,— говорит Варя.— Мама умоляет не ходить, а я не могу и Таня тоже».— «Советую вам остаться: ну, куда мы идем? Неизвестно. Может быть, нас на первом переулке пулеметом встретят. За что вы погибнете? За что вы принесете такую боль маме?» — «А вы?» — «Ну что же мы,— мы пошли на это». Варя и Таня задумались.

Совсем стемнело. Утихла стрельба. Мы строимся. Все тревожно молчат. На левом фланге второй роты в солдатских шинелях, папахах, с медицинскими сумками за плечами Таня и Варя.

«Сестры! А вы куда?» — подходит к ним полк. С. «Мы с вами».— «А взвесили ли вы все? Знаете ли, что вас ждет? Не раскаетесь?» — «Нет, нет, мы все обдумали и решили. Я уже послала письмо маме»,— взволнованно-тихо отвечают Таня и Варя.

Толпимся, выходим на двор. В дверях прислуживавшие на кухне женщины плачут в голос: «Миленькие, да куда же вы идете,— побьют вас всех! Господи!»

Отступление армии

Тихий, синий вечер. Идем городом. Мигают желтые фонари. На улицах — ни души. Негромко отбивается нога. Приказано не произносить ни звука. Попадаются темные фигуры, спрашивает: «Кто это?» — Молчание.— «Кто это идет?»— Молчание.— «Давно заждались вас, товарищи»,— говорит кто-то из темных ворот.— Молчание...

Город кончился — свернули по железной дороге. Свист — дозоры остановились. Стали и все, кто-то идет навстречу.

«Кто идет?» — «Китайский отряд сотника Хоперского»{43}. Подошли: человек тридцать китайцев, вооруженных по-русски. «Куда идете?» — «Ростов, бальшевик стреляй».— «Да не ходите, город оставляем, куда вы?» — говорим мы идущему с ними казаку. Казак путается: «Мы не можем, нам приказ».— «Какойприказ? Армия же уходит. А где сотник?»—«Сотника нет».

Китайцы ничего не хотят слушать, идут в Ростов, скрылись в узкой темноте железной дороги...

«И зачем эту сволочь набрали, ведь они грабить к большевикам пошли»,— говорит кто-то. «Это сотник Хоперский, он сам вывезенный китаец, вот и набрал. В Корниловский полк тоже персов каких-то наняли...»

Дошли до указанной в приказе отступления будки. Здесь мы должны пропустить армию и двигаться в арьергарде.

Мимо будки в темноте снежной дороги торопится, тянется отступающая армия. Впереди главных сил, с мешком за плечами, прошел Корнилов. Быстро прошли строевые части, но обоз бесконечен.

Едут подводы с женщинами, с какими-то вещами. На одной везут ножную швейную машину, на другой торчит граммофонный рупор, чемоданы, ящики, узлы. Все торопятся, говорят вполголоса, погоняют друг друга. Одни подводы застревают, другие с удовольствием обгоняют их.

Арьергард волнуется. Хочется скорее уйти от Ростова: рассветет, большевики займут город, бросятся в погоню,— нас всего 80 человек, а тут бесконечно везут никому не нужную поклажу. Наконец обоз кончился, и мы отходим на станицу Александровскую. В Ростове слышна стрельба, раз долетело громовое «ура». В Александровской на улицах казачьи патрули, казаки настроены тревожно. И не успели мы остановиться, как от станичного атамана принесли бумагу: немедленно уходите, казаки не хотят подвергать станицу бою.

Отступаем на Аксай. Уже день. Расположились по хатам. Опять от станичного атамана такая же бумага. Полк. С. резко отвечает.

Ночью аксайские казаки обстреливают наши посты. Полк. С. грозит атаману вызвать артиллерию, «смести станицу».

Сутки охраняем мы переправу через Дон. Здесь сходятся части, отступающие из Новочеркасска и Ростова.

По льду едут орудия, подводы, идут пешие.

Кончилась переправа, и мы уходим через Дон в степи на ст. Ольгинскую...

Дальше