23. Четвертый Украинский
Машина подвезла меня прямо к управлению кадров фронта. Начальник управления полковник Карпето сразу отправил меня в общежитие резерва начсостава фронта. Уже изрядно погуляв, встретил посыльного Управления Кадров. Принес записку Карпето: «Немедленно к командующему».
В приемной у командующего Карпето, встретил меня словами: «Только из-за тебя и задерживаемся. Уже несколько раз спрашивал».
— А в чем дело? Почему именно меня?
— Ничего не знаю. Сегодня доложил Ваше личное дело, а он «Давай сюда его».
Через некоторое время к командующему вызвали Карпето. Вскоре он высунул голову в дверь: «Заходи». Я зашел, представился. Командующий — Генерал Армии Петров, Иван Ефимович, несмотря даже на его постоянное подергивание головы, произвел очень приятное впечатление. Может быть сыграла тут роль и та слава, которая шла за ним как за организатором обороны Одессы, а затем Севастополя.
Иван Ефимович один из наиболее талантливых военных деятелей имел самое большое количество неудач, в смысле должностном. Сталин его не долюбливал. Его неоднократно понижали в должности. Был отстранен от должности командующего 4-м Украинским фронтом перед самым концом войны. «Героем Карпат» на параде Победы выступил Еременко, прокомандовавший фронтом всего 18 дней, а Петрова, в труднейших условиях проведшего свои войска через Карпаты, даже не вспомнили.
Сейчас я стоял перед этим «талантливым неудачником» и с уважением смотрел на него. Все мне в нем импонировало. И плотная коренастая фигура и простое крестьянское лицо со щетиной коротко постриженных рыжеватых усов, и голос глуховатый и твердый, и, как я уже сказал, даже подергивание головы. Он сказал:
— Вот тут Иосиф Родионович (Опанасенко. П.Г.) пишет в личной характеристике, что Вы со своей бригадой очень успешно действовали в Хехцире. А я Хехцир знаю. Это похлеще Карпат. Так вот я хочу вас спросить, что Вы считаете главным, чтобы войска успешно действовали в горах?
— Подвижность и выносливость — горная закалка. Все оружие и боеприпасы всегда с собой. Действовать с предельным напряжением сил. Солдат должен быть нагружен как мул, вынослив как ишак, подвижен как горный козел, сообразителен и храбр как барс. Когда нужно — горный стрелок действует без сна непрерывно — и двое, и трое, и более суток. Упущенное время потом ничем не наверстаешь.
— Правильно! — воскликнул Иван Ефимович. Так вот это и втолкуй в 27 гв. стрелковом корпусе и в 18 армии. Придется тебе там поездить по частям.
Потом глядя на меня исподлобья, спросил:
— Начальником штаба дивизии пойдете?
— Разумеется, ответил я. Он поднял голову и, посмотрев открытым прямым взглядом произнес:
— Вот это правильно. По Вашему прохождению службы Вы заслуживаете большего. А проявиться как работнику можно на любой должности. Я за людьми слежу и при первой возможности дам должность, какой Вы достойны. А сейчас начальником Штаба 8-й стрелковой дивизии. Вместо генерал-майора Подушкина. Вы его знаете?
— Если это тот, с которым я учился в академии Генерального Штаба, то знаю.
— Да, верно, тот. Он Генштабист. Был начальником Штаба Корпуса. Ну, провалились с наступлением.
— Кто из нас не проваливался — вот и наказали с понижением в должности. Но до каких же пор наказывать. Человек дельный. Пусть поработает в штабе фронта. Но вы об этом ему ничего не говорите. Ну, поезжайте. Смело беритесь за дело. До вступления в должность немного поработайте на общество. Я позвоню Журавлеву (командующий войсками 18 армии. П.Г.), пусть использует вас, до вступления в должность, для разъяснительной работы в войсках по вопросам боевых действий в горах.
Но Журавлев меня почти не использовал. Я выступил на двух армейских совещаниях, посвященных подготовке войск к боевым действиям в горах и уехал к месту назначения. И все же я пробыл там достаточно, чтоб «оставить след в истории». Я участвовал в совещании, на котором выступали начальник политотдела 18-ой армии полковник Брежнев Леонид Ильич и я. На снимке опубликованном в «Правде» политотдельский фотограф запечатлел свое начальство во время выступления, во весь его могучий рост. Я в это время скромно примостившись на корточках, делал записи для своего предстоящего выступления, и каким-то образом попал в кадр. Фотография в «Правде» — это явный недосмотр. Но откуда нынешним редакторам знать в лицо какого-то диссидента, да еще в том виде, как он выглядел более тридцати лет назад.
Отправился я из армии на попутных машинах. Решил ехать (из района Станислава) в Делятин, где дислоцировался штаб дивизии, через Коломыю — место дислокации штаба корпуса. Начальнику штаба, поскольку он не первое лицо в дивизии, не обязательно представляться командиру корпуса. Но я рассудил — кашу маслом не испортишь. Тем более, что с комкором Гастиловичем бывшим во время моей учебы слушателем старшего курса Академии Генерального Штаба, а затем преподавателем, отношения в Академии были, если и не дружеские, то уважительные и доброжелательные.
Встреча была теплой. Долго говорили о делах. Обстановка беседы — преподавателя со слушателем. Я был доволен, что заехал. Потом был заказан обед. Поели, выпили. Разговор продолжался в прежнем дружелюбном тоне, но появились новые мотивы. Я начинал понимать, что отношения у Гастиловича с моим командиром дивизии, мягко скажем, натянутые. Он несколько раз намекнул, что ему приятней было бы видеть меня на этом посту. О командире дивизии говорил неуважительно, явно настраивая меня против него. Мне это было неприятно и я долго обдумывал как бы сбить его с этой темы и не настроить против себя, не превратить в своего врага.
— Товарищ генерал-лейтенант! — заговорил я наконец. — Вы знаете мое отношение к Вам. Еще в Академии я привык относиться с уважением и доверием к каждому Вашему слову. И сейчас верю, что Вы говорите о моем комдиве одну только правду. Но поймите мое положение: я начальник штаба, т.е. не только руководитель управляющего дивизией органа, но и отражение комдива. Я либо действую как и командир, либо обязан оставить должность. Поэтому позвольте мне забыть все, что я слышал о своем командире и сохранить нейтралитет. Это не значит, конечно, что я поддержу комдива, если он захочет уклониться от выполнения Вашего приказа или будет действовать вопреки Вашим указаниям. В таких случаях, я могу Вас уверить, что свой долг выполню и донесу Вам.
Он согласился со мной. И мы расстались по дружески. Но от стычки с ним меня это не уберегло. Однако не будем забегать вперед.
В роли своего предшественника в дивизии я действительно встретил однокурсника по Академии Генерального Штаба генерал-майора Подушкина. Он обрадовался моему приезду. С этим событием кончался его штрафной срок. Мы поговорили, вспомнив однокурсников, чья судьба была известна ему или мне. От него первого я услышал: «Нерянин пошел в услужение к немцам». Мне не верилось, но он убежденно настаивал на том, что его сообщения верны. Утром он уехал. Я пошел познакомиться с офицерами штаба, побывал в частях, познакомился с командирами и штабами. Дивизия находилась в обороне. Противник — венгры — тоже не имел ни сил, ни желания наступать. Вечером зашел к командиру дивизии, доложил о проделанном и заключил: «считаю, что с сего часа в должность вступил. Так что прошу спрашивать по полной ответственности».
— Спасибо! — с теплом в голосе сказал он — идите отдыхать.
Проснувшись следующим утром, заказал завтрак и позвонил в опер. отделение.
— Завальнюка! (нач. опер. отделения П. Г.)
— А его нет.
— А где же он?
— А они с командиром куда-то уехали.
— Доложите когда возвратится.
Через несколько часов заходит сам Завальнюк: «Вы вызывали?».
— Да вызывал. Утром Вы без моего ведома куда-то уехали. Я надеюсь, что это было в первый и последний раз.
— Это ком...
— Мне не надо никаких объяснений. Свое требование я изложил. Если подобное повторится, как это ни жаль, нам вместе не работать. Идите! — Завальнюк ушел, а я тут же направился к комдиву.
— Входите, входите — приветливо и весело встретил он меня. Но я был строго официален: «Товарищ генерал-майор, сегодня утром Вы взяли с собой куда-то — верю по важному делу — моего заместителя. Я прошу Вас, если Вы и дальше собираетесь командовать моими подчиненными через мою голову, откомандировать меня в корпус. Я не буду начальником штаба в дивизии, где меня не уважает сам комдив.
— Простите, Петр Григорьевич... да Вы садитесь. Тут получилось все совершенно непроизвольно. Я поступил, как делал при Подушкине. Он не был заинтересован в этой работе и ничего не хотел делать. Я привык работать с Завальнюком. И сегодня поступил так же, больше этого не будет.
И действительно больше не было. Но если бы я знал какое это впечатление произведет на Завальнюка, то ни за что не говорил бы с ним так, как говорил. Я взял и с ним, и с комдивом тон, которым хотел обрезать злостные поползновения на мои прерогативы. А таких поползновений не было. Комдив это сумел мне объяснить и с ним мы открыто и честно подружились. В частности он сделал для нас двоих общий стол и три раза в день мы встречались обязательно. До этого комдив питался в одиночку.
Иное дело с Завальнюком. Я его, как подчиненного, заставил замолчать и он ушел в убеждении, что я его подозреваю в желании «подсидеть меня» и захватить мою должность. Володю я потом полюбил как сына, как любимого ученика, а у него в душе, как оказалось, осталось убеждение, что я подозреваю его во враждебности ко мне.
Забегая несколько вперед расскажу как мне стало известно об этом.
Вечером 18-го апреля 1945 года, т. е. спустя 7 месяцев после моего прибытия в дивизию я был в 151-ом полку, которым в то время командовал Завальнюк. С удовольствием принял приглашение к ужину. Он жил с девушкой, очень скромной. Мне было просто приятно быть у них и я остался. Володя необычно много пил в этот вечер. Говорил, что на душе у него тоска, как бы предчувствие несчастья. И в этот же вечер, он вдруг решил выговориться передо мною.
— Сегодня я Вам выскажу все. Давно собирался. Да как-то не получалось. А сегодня уже откладывать некуда. Может и вместе мы сидим последний раз. Ну, так вот, я Вам как на прощание скажу: Вы были для меня действительно учителем. Я не скажу, что до Вас я ничему не учился, нет, я учился всегда. Но учитель в военном деле для меня Вы первый. Я даже жесты, интонации Вашего голоса старался перенимать, не говоря о действиях, поступках, объяснениях. Я Вас просто любил. Но меня всегда удерживала Ваша неприязнь ко мне. Ну за что вы меня ненавидели? Вы решили, что я на Вашу должность целюсь? Какой я Вам конкурент! Мне все время хотелось Вашего доброго слова, а Вы всегда с подозрением.
И сколько я его не убеждал, переубедить так и не смог. На прощание я сказал: «Присмотрись, Володя, к фактам, а не к сложившимся взглядам, и ты поймешь, что тот случай мною был забыт в тот же день, а потом я тебя полюбил как сына». Боюсь, что задуматься об этом он не успел.
19-го апреля с утра полк начал готовить частную операцию по захвату высоты. Орудия прямой наводки полка были выдвинуты на скат, обращенный к намечаемой для атаки высоте. Методическим огнем они начали подавлять огневые точки. Завальнюк организовал свой наблюдательный пункт (Н.П.) в районе расположения орудий прямой наводки. Противник огнем с дальней дистанции начал обстрел этого района. Снаряды стали рваться и в районе Н.П. Завальнюка. И Завальнюк, умница Завальнюк, додумывается до того, до чего вряд ли бы додумались многие. Его предложение — самой маленькой группой — он, командир орудий прямой наводки, и командир поддерживающего дивизиона — три человека — выходят на стопятьдесят, двести метров вперед орудий прямой наводки и ведут неблюдение; для связи телефонист с аппаратом располагается за этой офицерской группой в 50-ти метрах. Расчет — по трем свободно лежащим людям артиллерия вести огня не будет. И не вела. В районе орудий прямой наводки все время рвутся снаряды, а трое наблюдателей (головы вместе ноги врозь) полукругом. Лежат спокойно. Ни один снаряд не летит к ним. И вдруг — недоносок (снаряд летящий не туда куда нацелен, а ближе) — недонос бывает из-за того, что дополнительный пороховой заряд почему-то утратил часть своей несущей силы: отсырел, подмок... И этот недоносок падает в центре полукруга наблюдателей. Все убиты. Завальнюку оторвало голову. Остаток обиды на меня он так и унес с собой. Похоронили всех троих в братской могиле в тот же день. Я не в силах вспомнить всех погибших.
«Как много их, друзей хороших
Лежать осталось в темноте
У незнакомого поселка
На безымянной высоте»
Вот и не верь предчувствиям. Завальнюк верил. Потому и ушел из под обстрела. Но его снаряд пришел к нему.
Но я забежал вперед — в раннюю весну 1945 года. А пока только вторая половина августа 1944 года и я вхожу в курс дел. Неожиданно встретил знакомого. В Кисловодском санатории, занимал комнату рядом с нами, — подполковник, Герой Советского Союза Леусенко Иван Михайлович, с женой Верой. Мы познакомились в первый же день. Потом подружились и проводили время вместе. И вот я встречаю их здесь. Оказывается Иван Михайлович командовал полком в этой дивизии; в Кисловодск ездил в отпуск. Обрадовался им как родным и как-то вся дивизия от их присутствия стала мне и роднее и ближе. Дел у меня было невпроворот. Перво-наперво надо было проверить расположение войск в обороне, организовать ввод в строй прибывающего пополнения. Дивизия в предыдущих боях была основательно обескровлена; понемногу пополнялась. При мне уже дважды раздавали пополнение полкам. Просматривал проект второй ведомости распределения пополнения, я обращаю внимание, что 129-му полку, как и в первый раз дается самое большое, по численности, пополнение, 151-му полку поменьше, а 310-му (Леусенко) вообще ничего.
— Почему так распределяете? — спрашиваю нач. отделения укомплектования майора Беленкова.
— Приказ комдива.
Пошел к Смирнову. Обратил его внимание на эту ненормальность.
— Да! — говорит он. Это действительно мои указания. У Александрова в полку (129) почти никого в ротах, а у Леусенко средне укомплектованный полк.
— А что эти полки разные задачи выполняли, или может 129-й не получал пополнения ранее?
— Да нет, Александрову и раньше больше давали пополнения, чем Леусенко, люди у него просто горят. Не успеет пополнение прибыть как его уже и нет.
— Так может он просто людей беречь не умеет?
— Это возможно, но зато он задачи выполняет.
— Смотря как выполняет. Я считаю, что правильный принцип распределения пополнения уравнительный. Задачи надо выполнять теми силами и средствами, которые тебе даны. Тому кто гробит людей без толку надо даже меньше давать. Пусть учится беречь людей.
— Ну хорошо. Мы над этим подумаем с вами вместе. А сейчас я прошу оставить так. Я уже сказал командирам полков — кто сколько получит. Леусенко недоволен — высказал то же, что и ты говоришь.
— Что ж, Леусенко умный командир полка.
— Да действительно. Если бы все были такие.
Я проникался все большим уважением к этому ком. полка. Любил бывать у него и у Веры не только потому, что тянулась старая дружба, но и была необходимость посоветоваться по практическим вопросам. Одним из этих вопросов был вопрос о касках.
К каскам во всей Советской Армии отношение было пренебрежительное. И восьмая наша дивизия не составляла исключения. Объезжая и обходя части, в том числе на переднем крае, я не встречал ни одного человека, кто носил бы каску. А я помнил разговор с киевским хирургом — профессором Костенко. Обрабатывая мою кость, он бил молотком по зубилу, как в свое время делал и я сам, снимая заусеницы с шейки паровозного ската. При этом он все время говорил, как будто я здесь присутствовал лишь в качестве его собеседника. И особенно его волновала каска. «Почти 80 процентов — говорил он — убитых и умерших от ран имеют поражения в голову. И все это люди не имевшие каски. Те, кто поражался в голову через каску, отделывались царапинами и контузиями, иногда тяжелыми. Но смерть при поражении головы через каску, исключение. Очень, очень редкое исключение. Выходит мы гибнем из-за отсутствия дисциплины. По сути мы самоубийцы, самоубийцы по расхлябанности».
И я решил тогда еще, как только попаду на фронт, в подчиненных мне войсках наведу порядок в отношении касок. Вот об этом я и заговорил с Леусенко. Рассказал все, что узнал от Костенко и добавил: «Да и на немцев посмотри. Ты видел, на передовой хоть одну немецкую голову без каски. Я обползал весь передний край — не видел ни одной».
— Ну, у немцев дисциплина. А у нас даже бравируют открытой головой. Вот я с вами говорю и поддерживаю идею, но по своей инициативе в полку каски не введу. Сразу же на всю армию прославлюсь как трус. А будет приказ, сумею заставить носить.
— А каски есть?
— Да, безусловно. Хозяйственники, что из брошенного собрали, а, что получили на пополнение утрат, и теперь берегут. Для них же это имущество.
— А нам надо, чтобы это не было имущество, а стало боевым обеспечивающим жизнь солдата средством.
— Эта теория, а я буду спрашивать как за имущество, боевое имущество, ибо иначе каски снова побросают.
Мы тогда оба не знали, что у немцев спрос за каски был более строгий. Там, за появление на передовой без каски на голове, судили как за членовредительство. Если б я знал это, то действовал бы более уверенно. Но узнал я сие только после войны. Тогда же, после разговора с Леусенко, я подготовил приказ, по которому весь рядовой состав и офицеры дивизии кроме штаба и тыла обязаны постоянно носить каски и положенное оружие. Офицеры кроме личного оружия должны иметь автоматы. Личный состав штаба и тыла дивизии при выезде в части и по тревоге одевают каски; офицеры, кроме личного оружия, берут автомат. Но легко было отдать приказ. Смирнов не спорил и сразу подписал. Но насколько же тяжелее было внедрить все это. Я ежедневно по нескольку часов проводил на передовой в каске и с автоматом на груди. Беседовал с солдатами и офицерами о значении касок. Приводил известные мне примеры. Строго взыскивал за нарушения. И Леусенко оказался прав. В тылах заговорили о начальнике штаба 3-й дивизии, как о человеке необстрелянном, трусоватом, как о чудаке, который, натягивая каску и навешивая на себя автомат хочет выглядеть старым закаленным воякой. Вскоре я узнал откуда и ветер этот дует.
Зам. по политической части командира дивизии был полковник Паршин. Есть такие люди — надменные по природе. Таким и был Паршин. Он и «носил» себя, как нечто высоко ценное. Но кроме этих природных качеств были и благоприобретенные. Он старый политработник, а эта порода в массе считает, что они самый важный элемент армии. Так нас и учили всех. «Политсостав скрепляет, цементирует ряды армии». Старые политработники верили в это, требовали повиновения от всех, подчинения — не по существу, т.к. по делу они ничего не могли приказать умного. Все организовывалось вокруг решения командира. Но им сущность и не важна была. Они добивались, чтоб внешне по форме им подчинялись и выказывали почет.
Когда я прибыл в дивизию, то на правах вновь прибывшего обходил всех. Зашел и к Паршину. Он, не зная, что я совершаю общий обход, был очень доволен моим появлением и «в поощрение» даже «ознакомил» меня с «Морально-политическим состоянием дивизии». Но после этого началась обычная работа. Двумя-тремя днями позже я позвонил ему: «Ты не хочешь ознакомиться с общей оперативной обстановкой? Я как раз разобрался со всеми сводками».
— Да, конечно, с удовольствием послушаю.
— Ну так заходи!
— Я думаю, что к начальнику политотдела ты и сам мог бы зайти.
— Обязательно зайду, когда у меня будут дела к политотделу. А сейчас политотделу нужно получить информацию. И я собираюсь дать ее тебе, из уважения лично, хотя, по закону, такую информацию все получают в оперативном отделении штаба.
— Такого порядка у нас не было. Все, что положено докладывать командиру, докладывалось и мне.
— Если так было, то больше не будет. Я намерен строго придерживаться положений штабной службы. Не доволен, обращайся к командиру.
В общем за информацией ему пришлось ходить, но по «совместительству» начал распространять всяческие сплетни обо мне. Между тем продолжали все ухудшаться отношения Смирнова с Гастиловичем, что создавало в дивизии обстановку нервоза. Гастилович придирался ко всему, везде где возможно. Вмешивался в дела, в которые командиру корпуса вмешиваться не следовало. Так, вскоре после того, как я достаточно ознакомился с делами в дивизии, мы со Смирновым подготовили указание подчиненным войскам. Там в основном говорилось об общеизвестном. Их смысл был не в том, чтобы указать, что-то до этого неизвестное, а чтобы подхлестнуть длительно обороняющиеся части, — мобилизовывать их бдительность и боеготовность. Таких указаний можно дать больше или меньше — это совершенно не существенно. И критиковать такие указания корпусу просто не к лицу. Корпус может дать свои аналогичные указания и дивизия должна будет их принять. А доказывать, что одно указание глупо, а другое важное пропущено — это значит придираться, создавать конфликтную ситуацию. Гастилович поступил именно так. Он высмеял наши указания и прислал это нам, а копию послал Петрову. С другой стороны, подчиненному тоже вряд ли целесообразно вступать в
спор по такому делу. Но Смирнов еще более едко высмеял замечания Гастиловича и послал это ему, а копию также Петрову. К этой телеграмме и я руку приложил. В конце телеграммы предложил приписать: «Вся эта полемика по сути бессмыслена. Если у командира корпуса есть какие либо более разумные указания, он обязан их дать, а не заниматься бесполезной критикой». Знал бы Гастилович кому принадлежит эта приписка, мои взаимоотношения с ним сложились бы по иному. Но не помогла и эта приписка. Склока разрасталась. Вскоре Смирнов и Гастилович перестали говорить между собой по телефону. Гастилович, если ему надо было, звонил мне. Смирнов — начальнику штаба корпуса полковнику Шуба.
Тем временем Наши указания начали действовать. Противник, особенно ночами, стал нервничать. Взлетали ракеты, летели трассирующие пули. Почти каждую ночь наши войска доставляли противнику неприятности — брали пленных, захватывали участки траншей, отдельные опорные пункты. Противник расценил это как подготовку к наступлению. Дивизия занимала оборону на фронте свыше тридцати километров, имея открытый правый фланг. На этом фланге оборонялся полк Леусенко (310-й), который проявлял наиболее высокую активность. И противник именно сюда приковал главное свое внимание. Но меня интересовала больше всего расположенная на левом фланге господствующая гора «Маковица», которая входила в участок 129 полка. Она была действительно макушкой. Небольшая по размерам площадка на самом верху горы могла вместить только одну из сторон да и то очень в небольшом количестве, пару отделений не больше. Эта площадка многократно переходила из рук в руки. Когда я приехал, она была в руках противника. Положение нашего взвода было катастрофическим. Скат горы с нашей стороны был очень крутой, частично даже осыпной. Поэтому отдав вершину надо было катиться вниз к подножию.
И взвод 129-го полка, когда его в очередной раз выбили из траншейки прорытой по обращенному к противнику краю площадки, скатился не только с этой площадки, но и с горы. Командир полка, высокий, стройный, 28-ми летний красавец майор, носивший фуражку, а зимой кубанку, ухарски сдвинутой на затылок, выпустив свой роскошный чуб на левый висок. Авторитет его в полку был непререкаем. Любило его и начальство. Этой любовью он очень дорожил и делал все, чтобы постоянно ее крепить. Такого конфуза как оставление Маковицы он допустить не мог. Вызвав старшего сержанта, который командовал взводом, оборонявшим высоту, он приказал: «Верни Маковицу». И тот, собрав своих полтора десятка человек пополз обратно на высоту. А там за это время произошло совсем неожиданное.
Противник, заняв траншейку взвода, дальше не пошел, и вся площадка шириной около 30-ти метров осталась «ничейной». Произошло это очевидно потому, что на восточном краю площадки тоже была вырыта совсем короткая траншея. Когда взвод был выбит из основной своей траншеи и бежал, находившиеся в восточной (тыловой) траншейке трое бойцов, составлявших резерв взвода, открыли огонь по противнику и принудили его залечь в захваченной им траншее. Командир взвода забывший при поспешном бегстве о своем резерве, теперь нашел его на месте и очень этому обрадовался. Решение, как бывает в таких случаях, пришло само собой: укрепиться всем взводом там, где был резерв. И взвод начал энергично окапываться. Командиру полка донесли, что вышли на высоту и закрепляются. Командир полка донес в дивизию, что противник ночной атакой занял вершину «Маковицу», но той же ночью положение восстановлено.
Изучение переднего края, при вступлении в должность, я решил начать с «Маковицы». Александров меня горячо отговаривал. Сначала по телефону, затем приехав в штаб дивизии. Говорил со мной, доказывал Смирнову, что это очень опаcно и может привлечь особое внимание противника к этой горе. Я остался при своем мнении, хотя и согласился, что некоторая опасность имеется, т.к. при восхождении на гору дважды приходится пересекать простреливаемые пространства. Пойдем вечером, когда стемнеет или под утро, сказал я. Чтобы не привлекать внимание, я возьму с собой только сопровождающего солдата и сам буду одет по солдатски. Но Александров от меня не отстал. Пошли вмеcте. Перед выходом я попросил ознакомить меня с обстановкой на самой высоте. По докладу Александрова получалось, что вся площадка в наших руках. Передовые подразделения врага расположены на уступе, проходящем в ста-ста пятидесяти метрах ниже вершины «Маковицы». Там у него вырыты две сплошные траншеи полного профиля. За траншеями местность постепенно понижается, переходя в новый, более широкий уступ. Там три траншеи полного профиля, снимаемые главными силами первой полосы обороны. За траншеями местность снова понижается, а в районе шоссе, идущего от Делятича до чехословацкой границы и далее на Керешмезе (Ясина), начинается подъем на новый горный отрог. Александров убеждал меня, что все это, до шоссе включительно, с «Маковицы» прекрасно видно. — «Прямо как на макете».
Когда же мы добрались до вершины, командир взвода старший сержант Павлычко попросил нас поскорее убраться в убежище. На бруствере я увидел противогранатные сети. Оказывается наши ребятки время от времени перебрасываются с противником гранатами, и сейчас Павлычко беспокоится больше всего о том, как бы противник не устроил эту «забаву» когда мы здесь.
— А откуда я могу посмотреть оборону противника? — спросил я Павлычко.
— А сейчас неоткуда — ответил он — это когда у нас была та траншея — показал он на противоположный край площадки, — тогда мы все видели, а теперь ничего не видим.
— А вы это знали — спросил я Александрова. Вопрос был коварный. По сути я спрашивал бывал ли он здесь. А он явно не бывал. Оказался перед неожиданностью. И сейчас понимал, что я его уличаю во лжи. Он несколько раз, видимо желая отдохнуть от начальства, сообщал в штаб дивизии: «Ухожу понаблюдать на Маковицу, так что прямой связи с вами не будет. Если очень надо, то через мой узел». Выходило — никакого «Н.П.» нет. Противник, заняв нашу первую траншейку, ослепил нас. Мы ему, находясь здесь, не мешали. Но, как показало будущее, близкий противник таит потенциальную опасность в самой этой близости.
— Ну, что ж, сказал я сухо, недовольно — пришли мы сюда напрасно. Эта траншейка для дивизии не представляет никакой ценности. Это только для «втирания очков» начальству: « — Маковица, мол, в наших руках». Так и доложу командиру дивизии: « — Виноват, не проверил, в результате сам врал и Вас заставлял подписывать лживые документы. На самом деле Маковица давно сдана противнику. Доложу, пусть комдив сам решает, что делать».
Александров стоял какой-то сникший. Даже его буйный чуб рассыпался. Он что-то хотел сказать, но явно не решался. Наконец не выдержал.
— Товарищ подполковник! Не докладывайте комдиву. Дайте мне срок. К утру Маковица будет наша.
— Ну это Вы торопитесь. Надо все как следует обдумать. Я сейчас ухожу, а Вы оставайтесь и вместе с Павлычко все как следует обмозгуйте. Комдиву я доложу, что из-за сильного огня мы на Маковицу не попали. Но если Вы за три дня гору не вернете, доложу все. Как только вершину заберете, звоните. Я сам побываю, понаблюдаю и после этого доложу.
Александров слово сдержал. На вторую ночь вершиной овладели. Но потом начались контратаки. Для захвата вершины была брошена рота. Для отражения контратак пришлось привлечь весь батальон. Я побывал на Маковице. Действительно оборона противника оттуда была как на ладони. Недаром еще в первую мировую войну за эту гору шли многомесячные бои. Кто-то откуда-то достал немецкие листовки первой мировой войны, на которых была изображена Маковица с раскрытой громадной пастью, в которую шла непрерывной колонной русская армия. Надпись гласила: «Маковица сожрет всех вас». Побывав на Маковице, я высказал предположение, что противник либо примет все меры чтобы лишить нас вершины, либо отведет войска на другую сторону шоссе, ибо нельзя иметь надежную оборону, когда последующий эшелон расположен ниже предыдущего. Сделали вывод: Александрову все внимание на Маковицу — не допустить внезапного нападения на вершину и не дать противнику незаметно отойти с занимаемых позиций.
Во время пребывания на Маковице, наблюдая за противником, я невольно вспомнил эпизод из первой мировой войны на русско-турецком фронте, когда одна из частей русских, оказавшись выше турецкой, принудила ее к отступлению, начав спускать на турок бочки, начиненные порохом и камнями. Рассказал об этом офицерам и солдатам на Маковице, добавив: «От вас очень хорошо покатились бы бочки». Прошло несколько дней и я узнаю, что у Александрова, на Маковице, начали катать бочки. Результат был настолько эффективный, что участок вражеской траншеи, подверженный скатыванию бочек, был противником оставлен. Александрову посоветовали ночью бросить сильный разведотряд на освобожденный противником участок и попытаться очистить всю первую траншею противника, действуя по ней в сторону флангов. Результат оказался для нас неожиданным. Через сорок минут после начала действий указанного отряда пришло сообщение — противник отходит. Комдив отдал приказ: «129-му полку немедленно перейти в наступление. 131-му и 310-му провести разведку боем».
129-й полк от Маковицы пошел вперед довольно быстро. Появились пленные. Был захвачен и приказ командира венгерской бригады. Оказалось, что намечен был отвод с первой траншеи — не на вторую траншею, а на второй уступ. На первом уступе вторая траншея оставалась занятой. Но, по несчастливой для венгров случайности, разведотряд 129-го полка вошел в первую траншею, когда там начался отход. Вид отходящего противника всегда воодушевляет, и разведчики решительно пошли вперед, обгоняя отходящих. Среди тех началась паника. И они, вместо того, чтобы отходить спокойно по установленным маршрутам побежали где попало, ко второй траншее, вызывая панику и среди войск, занимающих ее. Паника стала распространяться дальше в тыл. Начали нервничать и соседи. В результате 129-й полк занял оба уступа и вышел к шоссе. Противник в свете дня немного разобрался и начал оказывать отпор. Но это уже не был организованный фронт сопротивления. Оборона врага была нарушена во всей полосе дивизии. 151-й и 310-й полки, добившись частных успехов в ночном бою, ввели к утру в бой свои главные силы и тоже нарушили вражескую оборону. В течение дня наступление уже шло по всему фронту дивизии.
Для нас со Смирновым было очевидно, что мы пожинаем лавры успеха, предоставленного нам случаем. У противника не было никакой оперативной необходимости отводить свои войска на этом участке фронта. Его флангам ничто не угрожало. Зато была полная целесообразность удерживать горный хребет Карпат, как нож, вонзенный в живое тело советского наступающего массива. Важны были Карпаты и как хранилище средств боевого и материального снабжения, как важный военно-промышленный район. Следовательно, вышибать противника из Карпат можно было только силой. А ее-то у нас и не было.
Когда я прибыл в дивизию численность ее была меньше четырех тысяч. Пополнениями ее состав довели до 6000, т.е. до пятидесяти процентов штатной численности. В ротах было по 30-40 человек, а у Александрова даже меньше. Средств усиления мы не получали. Правда, штатные артиллерийские и минометные части материальную часть имели полностью, по штату. Но боеприпасов было мало и надежд на регулярный подвоз не было. Авиация корпус не поддерживала. Соседей, которые помогли бы своими действиями, тоже не было. Фланги корпуса были по сути открытыми: справа до ближайшего соседа около тридцати километров, слева — еще больше.
Естественно, что успех в таких условиях мог быть достигнут только за счет маневренности. Только скрытность, быстрота и решительность действий могли бы восполнить недостающюю ударную силу. Широкий фронт для маневра и закрытый характер местности (горно-лесистая) благоприятствовали скрытому выходу на фланги и тыл противника для внезапного и решительного удара. Но войска должны были быть подготовленными к таким действиям. Наша дивизия, да и остальные соединения корпуса не были подготовлены к этому. Неоднократно я с сожалением думал: «Эх, сюда бы 18-ю бригаду: быстренько бы разделалась она с этим противником». Наша же дивизия никак не хотела ходить по горам и стихийно скатывалась к дорогам. Противник же именно дороги и держал наиболее прочно. Чтобы его сбить с дорог силой, надо было иметь то, чего мы не имели — мощный огонь артиллерии, танки, поддержку авиации. Не имея этого, мы заставляли наши войска стихийно скатывавшиеся к дороге, снова уходить в горы и совершать обход узлов сопротивления. Смирнов весь день был в войсках, требуя от них наступления по горам, в обход вражеских узлов сопротивления.
К вечеру штаб переместился в только что занятое Яремче. Прибыл туда и командир дивизии, утомленный до предела. Умылся, сели ужинать. Он никак не мог успокоиться — рассказывал эпизод за эпизодом, говорил: «Мы бы уже к границе (чехословацкой) подходили, если бы наши поиска наступали по бездорожью. Противник, утратив цельность своей обороны, потянулся к дорогам. А мы тоже туда. Но огневой ударной силы у него больше. Противник имеет несколько десятков самоходок, а у нас ни одной. Самоходками он и не дает нам двигаться по дорогам. А мы туда как раз и лезем. Подготовьте приказания на завтра. Укажите направление наступления и оговорите, что по дорогам перемещаются только артиллерия под небольшим пехотным прикрытием и тылы». В это время звонок. Гастилович — Смирнова.
Сидя рядом со Смирновым, я не мог слышать, что говорит Гастилович. Если бы я сидел в своей комнате, было бы иначе. По сложившейся традиции, не только у нас в дивизии, а во всей советской армии, начальники штабов слушали все, боевого значения, телефонные разговоры командиров. Но сейчас я был не у своего аппарата и слышал лишь то, что говорил Смирнов. Он сказал: — «Ты, хотя бы, для соблюдения формы сообщил оперативную обстановку, хотя бы сказал, что делают дивизии корпуса». И некоторое время спустя: «Не морочь мне голову. Что я меньше тебя понимаю? Одну академию кончали. Никуда противник не бежит. Если б он бежал, то прежде всего от Васильева и Черного (командиры дивизий, расположенных левее 8 сд). Ведь оттуда отход возможен только по дорогам, идущим в моей полосе. Нет никакого отхода. Нам просто повезло. Удалось сбить противника. А завтра он усилит сопротивление. Попытается остановить и отбросить нас. Или, хотя бы, задержать наше наступление до отвода войск из горных районов. Поэтому мои указания на завтра — наступать вне дорог. Я уже отдал приказание и отменять его не буду». После этого он еще послушал некоторое время, затем сказал: «Да пиши что угодно, а я буду действовать как мне боевая обстановка подсказывает. А тебе, по моему, надо заставить Васильева и Черного наступать, а то ведь они уже позади меня на 10-15 километров». И положил трубку.
— Видел ты его! — начал он после паузы — он считает, что противник под угрозой фланговых ударов третьего украинского фронта и первой гвардейской армии нашего фронта, начал поспешный отвод своих войск. Поэтому нам, чтобы не упустить противника, следует создать сильный передовой отряд, посадить его на машины и бросить по шоссе на Керешмезе (Ясину) и далее на Рахув. Задача отряда — сбросить отходящие войска противника с дороги в горы и тем открыть путь для беспрепятственного продвижения войскам корпуса. Хороший приказ. Один лишь недостаток — обстановке не соответствует. В общем отдавайте полкам мое приказание.
Так я и поступил. За ночь войска заняли исходное положение вне дороги. Утром началось наступление. Первые же донесения указали на усиление сопротивления. На дорогах противником созданы хорошо подготовленные узлы обороны, с артиллерией, самоходками, пулеметами, с минированием подступов. Смирнов снова уехал в полки. Часов в десять утра звонок — Гастилович.
— Где этот мудак? — Что мне ответить? Я понимаю, разумеется, о ком он говорит. Но что мне солидаризироваться с ним? Признать, что моего командира так именно и называть следует? Нет, так я не поступлю. И я удивленно спрашиваю: «Кто?»
— Ну что ты в самом деле? Не понимаешь?
— Нет, товарищ генерал-лейтенант, не понимаю. Я не знаю кто Вам нужен.
— Ишь ты институтка какая, не понимаешь! Да я тебя (мат-перемат) научу, как разговаривать с командиром корпуса!
— Простите, товарищ генерал, но я не понимаю за что вы меня ругаете.
В ответ выплеснулся такой мат и такие эпитеты, что выражение «ползаете там, как вши по...», можно считать верхом приличного тона. Я не выдерживаю и кладу трубку. Продолжаю слышать рокот в ней. Потом трубка замолкает и раздается звонок. Беру трубку и сдерживаясь изо всех сил, спокойным голосом:
— Слушаю! — Солдатов. (Мой позывной на тот день. П.Г.).
— Солдатов!? Какой ты Солдатов! Гавно ты, а не Солдатов! — И снова полился поток мата и далеко не литературных эпитетов. Я снова положил трубку. Теперь уже сознательно. Через некоторое время снова звонок. За время перерыва я успел сжать свою волю. И снова спокойно:
— Слушаю, Солдатов! — В ответ буквально вой. Голос захлебывается в мате и грязных эпитетах. Я снова кладу трубку.
И вновь звонок. И я опять: «Слушаю, Солдатов! — Но в ответ не то, что я ожидал. Голос пониженный до предела, холодно-официальный, сдержанный:
— Григоренко! Ты что же под трибунал хочешь?
— Никак нет, товарищ командующий (подпускаю я лести этим обращением), не хочу.
— А почему же ты мои приказы не хочешь слушать?
— Никак нет, товарищ командующий, Ваши приказы не только слушать, но выполнять буду, не щадя жизни.
— Ну, я еще не командующий — ворчливо-добродушно поправил он меня на этот раз.
— Ну, этого не долго ждать.
— А ты что, уже разнюхал что-то.
— Да кое-что слышал.
— Ну, об этом пока говорить не следует. Запиши лучше мое приказание. Я записал бодро, восклицая за каждой фразой: «Есть».
Вскоре он был назначен командующим 18 армией. И корпус перестал быть отдельным. Вошел в состав этой же армии.
На следующий день утром к нам на «КП» прибыл Гастилович. Штаб дивизии расположился в строениях огромного богатого крестьянского двора. Двор обнесен оградой «от честных людей»: невысокие столбики и две жерди по ним — одна в 20-30 сантиметрах над землей, другая на таком же расстоянии от вершины столбов. В России такие ограды называют «прясла». Двор с одной стороны, где расположено большинство строений, занимает горизонтальную площадку. Большая же часть двора расположена на зеленом травянистом склоне. Я занимал одинокий домик на самом верху двора.
В окно вижу, влетает во двор «виллис» и мчится к домам в нижней части двора. Выскакиваю из дома и бегом по склону к «виллису». Пока Гастилович вылезал из него, я подбежал и начал докладывать. Он не дал мне окончить, поздоровался за руку.
— А где Смирнов?
— Как обычно на передовой, в полках. Я могу Вас связать с ним.
— Не надо, Вы же обстановку знаете?
— Разумеется.
— Ну тогда пойдемте к Вам! Куда идти?
— До меня далеко. Может подъедете вон к тому домику.
— Нет, пройдемся. День-то вон какой прекрасный. И мы пошли, разговаривая.
Когда подошли к входу я посмотрел на адьютанта и глазами попросил его не входить за нами. Пропустив Гастиловича, я вошел сам и закрыл дверь за собой. Как только мы очутились в комнате вдвоем, я сказал: «Товарищ генерал-лейтенант, я прошу, пока нет свидетелей, выслушать и разрешить очень важный для меня вопрос».
— Ну давайте, давайте, что там у вас за вопрос? — ворчливо-дружелюбно, произнес он.
— Я очень прошу не ругать меня при посторонних, тем более в оскорбительной форме. Ведь Вы же знаете мой характер. Я ж могу не сдержаться и наделать непоправимое.
Во время этих слов Гастилович бросил быстрый взгляд на лежащий у моего стола автомат. Я тем временем продолжал:
— Неужели Вам действительно хочется, чтобы я попал под трибунал. Лучше вызовите меня одного и тогда, если я заслужил, ругайте как хотите. Можете даже ударить. Из уважения к Вам и это снесу. Но публичной ругани могу не снести.
— Ну да, из уважения ко мне, автоматную очередь не под ноги, а в грудь мне всадите.
Запомнился, значит, ему мой рассказ. Рассказал я об этом, когда мы обедали во время моего представления в связи с назначением в корпус. В разговоре за обедом как-то был затронут вопрос о грубости и рукоприкладстве командиров. Для меня это был больной вопрос, а Гастиловича я считал подходящим собеседником. Знал я его только по академии. Там он выглядел культурным, вежливым командиром. И мне не было известно какую метаморфозу он претерпел, оказавшись в командных должностях. И я с увлечением развивал тему культурных взаимоотношений начальников и подчиненных. Рассказывая, я вспоминал происшедший со мной случай в 10-ой гвардейской армии, случай, который чуть было не стоил жизни двум людям.
После одного из выездов в войска я возвращался в штаб армии. В одной низине внезапно наткнулся на скопление автомашин. Проезда нет. Сошел с «виллиса» и пошел вперед, сказав Павлику, чтоб продвигался за мной, когда машины пойдут. Иду, вижу — небольшой деревянный мостик, проложенный прямо на земле, перекрывает заболоченную речушку. Одна машина разворотила этот мостик и загородила проезд. Другие начали пытаться объезжать ее и позастревали. Скопилось уже около 30-40 машин. А требуется всего только — вытащить машину разворотившую мост, исправить последний и затем пропустить все машины, застрявшие вытащить. Собираю всех шоферов. Они быстро, чуть ли не на руках вытаскивают злополучную машину. Затем чинят мостик и, наконец начинают двигаться. Дорога некоторое время, после мостика, идет по выемке. Я оставил двух регулировщиков у мостика — шоферов самых последних машин, — а сам взобрался на верхнюю кромку выемки, откуда хорошо видно все, что происходит у мостика и на дороге. Накрапывает дождик и я натягиваю капюшон плащ накидки на свою каску. Все идет уже нормально, хотя машин еще много, но вмешательства уже не требуется, т.к. все знают свою очередь. Я, успокоенный, закурил и подставил ветру спину, отвернувшись таким образом от мостика. Вдруг страшный удар через каску обрушился на мою голову. Оборачиваюсь. Передо мной человек заносящий палку для нового удара. Вижу только эту палку и папаху с красным верхом. И руки сами, непроизвольно, схватывают автомат с груди. Нажимаю спусковой крючок... Но сильный рывок опускает ствол вниз. Вся очередь уходит в землю у самых носков сапог любителя палки. Это мой ординарец Петя, своевременно вмешался и спас жизнь двум людям, тому кто был под дулом автомата и тому, который убив генерала, был бы расстрелян по приговору трибунала. Я рванул автомат, но невысокий крепыш Петя буквально впился в него. И мне пришлось уступить. Тем более, что генерал, скатившись с откоса, буквально упал на сиденье своего «виллиса» и шофер погнал машину с предельной скоростью. Подошедшие к нам шофера рассказали предисторию. Оказывается, генерал, (утверждали, что генерал-полковник), подъехав к хвосту стихийно образовавшейся колонны, начал материться, требуя прохода для своей машины. И шофера теснились очищая ему проезд. Так он добрался до мостика, за которым движение было уже относительно свободным.
— Кто тут старший в этой банде? — спросил он добровольных регулировщиков у мостика. Один из них указал на меня.
— Вон он, наверху, подполковник стоит. Генерал выскочил из машины и бегом по откосу побежал ко мне. Не говоря ни слова, с ходу нанес удар палкой. Дальнейшее я уже рассказал. Возвратившись на «К.П.» армии я сразу же пошел к Казакову и рассказал об этом чрезвычайном случае. Был издан приказ по армии, которым предлагалось, чтобы совершивший рукоприкладство явился к командующему войсками. Никто не явился. В полосе армии располагался кроме армейских частей, неподчиненный армии артиллерийский корпус, которым командовал генерал-полковник артиллерии. Приказ командарма послали для сведения и в этот корпус. Но виновник не объявился. Вот об этом-то случае и вспомнил сейчас Гастилович.
— Нет, стрелять я больше не буду. Того случая до сих пор себе простить не могу. Навсегда зарекся. Но под трибунал можно и иным путем угодить. Можно например «сорваться» и на оскорбление ответить оскорблением. Или сделать еще что-нибудь, чего исправить нельзя. Ну, в общем, я прошу при свидетелях меня не ругать.
— Ладно, не буду! Слово!
С тех пор связисты всей армии, а через них и офицеры знали, что командарм, который «художественно» матерится по телефону, не ругает только начальника штаба 8-ой дивизии. Не зная истинной причины этого феномена, решили, что я родственник Гастиловича.
Между тем наступление наше развивалось безостановочно. Темп, правда, небольшой, считая по карте 4-6 км. в сутки. В горах без дорог не разгонишься. Зато дивизии корпуса, действовавшие левее нас, после двух дней безуспешных попыток преодолеть передний край противника, вдруг пошли с большой скоростью и на третий день догнали нас. Противник перед ними просто ушел. И это вызвало у Гастиловича новый приступ мании передовых отрядов. Но тут восстали против этого и догнавшие нас дивизии. И для них было ясно, что выйдя из гор к дороге они натолкнулись на организованное сопротивление. В это же время по войскам корпуса распространился слух, что чехословацкая граница сильно укреплена, что там проходит передний край укрепленного района и что вооружен этот У.Р. боевыми средствами, которых мы еще не знаем, и что этими средствами противник может уничтожить все живое.
Подлил масла в огонь и Генеральный Штаб. Экстренная разведсводка об укреплениях на бывшей Польско-Чехословацкой госгранице давала карту и описание укрепленного района с большой плотностью долговременных укреплений и заграждений. Эти сведения и слухи, которые разбухали и делались все страшнее, отразились на решимости войск. Полки явно не хотели идти к границе и пересекать ее, предпочитая действия на бывшей польской территории. Слухи начались снизу, от солдат и местного населения. Но когда пришла схема из Генерального Штаба поверили в слухи и командиры.
Внимательно проанализировав эту схему я доложил Смирнову, сделав твердый вывод: «Если долговременные укрепления на нашем направлении есть, — я в этом не уверен, — то они находятся сразу же юго-западнее Керешмезе. На границе же — утверждаю это — ни одной долговременной точки. Никто не станет растягивать УР на 130 км. по фронту, если те же задачи можно решить, создав узел шириной по фронту 3-5 км». Смирнов со мной согласился, и приказал полкам о схеме не сообщать. Но доклад — анализ схемы — для корпуса подписать отказался. Он посоветовал послать доклад за одной моей подписью, указав, что командиру эти соображения доложены, но он сомневается и поэтому позволил посылать как мое личное мнение.
— «При наших сегодняшних отношениях с Гастиловичем мои «сомнения» пойдут на пользу делу, а моя подпись под этим документом будет действовать против».
Смирнов оказался прав. Гастилович согласился с моим мнением и разослал указание в дивизии «прекратить панические слухи о мифических укреплениях и перейти в решительное наступление». Это было кстати, так как части уже двое суток топтались на месте в 2-3-х км. от границы. После
приказа Гастиловича начали продвигаться как слепые, ощупью. Но диво. Легенда об УР'е на границе вдруг начинает превращаться в реальность. Из корпуса сообщают, что наш левый сосед — 137 дивизия — захватила 12 долговременных огневых точек. 151 полк доносит еще о двух. По одной «дарят» нам 129 и 310 полки. Затем у нас донесения о захвате ДОТов прекращаются, а у генерала Васильева (наш левый сосед) число их все растет. Максимальная цифра, насколько мне помнится, у него достигла 42-х. Меж тем я побывал на первом захваченном ДОТе. Оказалось, что это обычный давно заброшенный стрелковый блокгауз. Толщина железобетонных стенок не более 15 сантиметров. Во всех четырех стенах прорези для ведения огня из винтовок или автоматов. Пулеметных амбразур нет. Очевидно блокгаузы ставили не для занятия их гарнизонами, а как временные позиции для пограничников при ведении ими маневренного боя с вторгшимися небольшими отрядами противника.
Но Гастиловича сообщения о захвате большого количества ДОТов снова вдохновили на передовые отряды. Он либо в глубине души не поверил моим соображениям об УР'е, либо сообразил, что ему выгодно задним числом признать правильность генштабовской схемы, так как тогда действия корпуса приобретают весьма солидное значение — прорыв укрепленного района. И он, веря или делая вид, что верит, пишет приказание, в котором указывает, что войска корпуса прорвали глубокоэшелонированный пограничный укрепленный район: захвачено около 50 долговременных железобетонных огневых точек. Наступление продолжается. В связи с этим командиру 8 с.д. приказано создать сильный передовой отряд, который должен с ходу сбить прикрытие противника и развить стремительное наступление вдоль шоссе Керешмезе-Рахув. Главными силами дивизии наступать в том же направлении с задачей не позднее исхода третьего дня установить контакт с наступающими войсками 3 укр. фронта, в районе Слатина-Сегед.
Как выполнялся этот приказ, я расскажу позже. А сейчас мне необходимо сообщить о событии, которое произошло в то время, когда мы «прорывали» приграничный УР. Гастилович таки добился своего. Командующий фронтом отозвал Смирнова в свое распоряжение. На его место приехал полковник Угрюмов Николай Степанович, который до этого занимал должность заместителя командира корпуса — в нашем же корпусе, то есть у того же Гастиловича.
С первых же встреч у меня произошла стычка с Николаем Степановичем. Последний был хорошо знаком с нашим начальником политического отдела полковником Паршиным. И первый день, пока мы в штабе готовили документы, связанные с передачей должности командира дивизии, Угрюмов и Паршин были вместе почти неразлучно. Паршин информировал нового комдива о политико-моральном состоянии войск и «по совместительству» говорил обо мне. О характере полученной Угрюмовым информации можно судить по тому, что обращался он ко мне, когда ему надо было, сухо и отчужденно. Так с начальником штаба не разговаривают, если собираются с ним работать. Я отвечаю на это официальной вежливостью. Мне известно, зачем приехал Угрюмов, но формально мне об этом никто не объявил — ни письменно, ни устно. И вот происходит следующее. Смирнов дает мне какое-то поручение. Когда я уже повернулся, чтобы идти выполнять, Угрюмов мне вдогонку без какого бы то ни было обращения бросает: «И мне сделайте (то-то и то-то)». Я оборачиваюсь, задаю уточняющий вопрос, затем вопросительно смотрю на Смирнова. Он кивает головой: «Да, да, сделайте». Взглядываю на Угрюмова и говорю: «Хорошо. Будет исполнено». Вскоре я возвращаюсь и докладываю Смирнову другое, ранее полученное задание. И вдруг, в то время, когда я наклонившись к Смирнову, что-то рассматриваю вместе с ним, снова без обращения вопрос: «А мне вы сделали, что я приказал?»
— Нет, еще не сделано.
— А почему? — повышает он голос. — Вам не хочется выполнять мои задания! Не хотите, так можете уезжать вместе со Смирновым!
— Товарищ полковник! Ваше задание не выполнено потому, что его не успели выполнить, но дал я его на исполнение как только получил от вас. Это первое. Второе. Мне не дано права выбирать, с кем и куда мне ехать. На эту должность я назначен приказом командующего войсками фронта. Только по его приказу я и покину ее. И пока я начальник штаба, буду выполнять указания того, кто командует дивизией. Сейчас командир дивизии генерал Смирнов. Его приказания я и выполняю. Будет другой, буду также прилежно выполнять его приказания. Но, товарищ полковник! За всю свою службу я никому, подчеркиваю, никому не позволял повышать голос на себя. Не позволю этого и новому командиру дивизии.
Я повернулся и ушел. Вскоре закончился прием-сдача должности. Угрюмов стал командиром дивизии. Отношение с ним установились сухие, натянутые. В это именно время и пришел приказ о передовом отряде. Получив все указания комдива, я занялся формированием отряда. При этом, прямо-таки физически ощущал: за Керешмезе — укрепленный узел. Поэтому, испросив разрешения комдива, направился в 151 полк — поговорить с командиром передового отряда. На эту должность был назначен командир батальона капитан Заяц. Фамилия этого человека соответствовала его характеру. Он был предельно осторожен. Именно эта его осторожность и послужила главным аргументом для назначения его командиром передового отряда. Теперь мы с Зайцем вышли на наблюдательный пункт полка. Приказ передовому отряду был сформулирован, как и в приказании корпуса. Это мы изменить не могли. Но на «НП» я ему сказал: «По-моему, сразу за Керешмезе вы напоретесь на укрепления. Вон посмотрите, это, по-моему, замаскированные железобетонные надолбы. В общем я на вашем месте провел бы хорошую разведку, прежде чем совать свой нос туда. В Керешмезе можете идти смело. Там уже дивизионная разведка. А оттуда без хорошей разведки не ходите».
Разведка боем показала — перед нами УР с мощными железобетонными надолбами и электризованными препятствиями перед передним краем. Разведка была проведена так ювелирно, что в результате было только двое раненых, а весь передний край узла обороны был вскрыт. Сопутствовал нам и господин случай. В передовой отряд почти в самом начале разведки боем пришел работавший в этом УР'е местный житель Юра Кандуш. Его доставили в штаб дивизии, и там он сказал, что есть такое место, с которого он может показать все огневые точки этого узла сопротивления. Доложили Угрюмову, и он пошел со мной и Юрой на указанное им место. Оттуда мы видели все надолбы, наблюдали включение электрозаграждений, зажигаемую этими заграждениями траву, видели четыре огневых точки, которые открывали огонь по нашей разведке, а Юра показал нам и все остальные точки.
Угрюмов, хорошо знакомый с финскими укреплениями по боям на Карельском перешейке в 1939-40 гг., был рад хорошо проведенной разведке. Настолько рад, что даже со мной помягче говорил.
— Пойду доложу комкору! — сказал он.
— Я тоже пойду. Мне надо послать сюда, с Юрой, топографа, офицера, оператора и инженера, чтобы сделать сьемку всего узла.
Возвратившись в штаб, Угрюмов только фуражку сбросил и за телефон. На лице у него прямо вдохновение горело. Но я почти точно представлял, что сейчас произойдет. И думал об этом даже с некоторым злорадством: "Ничего. Поучись. Не будешь к нам так относиться. Поймешь кое-что». И вот он заговорил:
— Товарищ генерал-лейтенант! Передо мною долговременный узел обороны. Мы...
Но больше ничего он сказать не смог. Лицо его вытянулось, приняло недоуменное и растерянное выражение. Я представлял, что извергает сейчас из себя Гастилович, и понимал Гастиловича. Он уже донес на фронт о прорыве укрепленной полосы и теперь с нетерпением ждал сведений о стремительном продвижении передового отряда. И вдруг: «Перед нами долговременный узел!» Есть от чего матом изойти. Меж тем Угрюмов с глазами полными слез осторожно, еле передвигая руку, положил телефонную трубку: «Я н... никогда... не буду больше с ним разговаривать по телефону» — медленно, с заиканием произнес он. Посидев немного, он поднял глаза на меня.
— А что же мы будем теперь делать? Ведь он приказал немедленно бросить передовой отряд на Рахув. Это же всех на погибель.
— Могу я вам дать совет, товарищ полковник?
— Да, я прошу об этом.
— Никуда никого бросать не надо.
— А что же, не выполнять приказ?
— Нет, зачем же? Приказы надо выполнять. А то в трибунал попадешь! Но выполнять надо с умом. Давайте подумаем, что произойдет, если мы прикажем Зайцу прямо на машинах мчаться на долговременный узел? — Ясно что. На надолбах и на электрозаграждениях все полягут.
— Ну вот так надо и доложить, чтобы и Гастилович это понял. А поймет, то приказ отменит.
— Как вы ему доложите, если он не слушает?
— Ничего, послушает. Есть, товарищ полковник, такое понятие «телефонная война». Мы продумываем, что получится, если мы поступим по неразумному приказу. Затем звоним и докладываем, что мы уже действуем, и вот результаты наших действий. Да вот я, разрешите, сейчас продемонстрирую, как наш отряд пойдет на надолбы, в уме, конечно. Мы уже уверены, что УР есть. Что получится из атаки на машинах мы тоже знаем. Вот и доложим об этом так, как будто мы уже действуем. В этом лжи нет. Это проигрыш будущего на карте.
— Я взял трубку: «Полковника Шуба». Услышав его голос, я сказал: «Хочу дать информацию, товарищ полковник».
— Информацию, информацию, — запел он. — Люблю, когда информируют, не дожидаясь запросов. Давай, я приготовился.
— Передовой отряд мы сформировали, как было приказано командиром корпуса. Но мы немного прошляпили. Ну, понимаете, думали УР позади, прорван и без разведки прямо на машинах ахнули из Керешмезе. А тут, понимаете, надолбы. Даю ориентиры (и дал их). Нанесли? По надолбам идут и электризованные препятствия. Заработал орудийный полукапонир. Ориентирую, (снова дал ориентир). В общем две машины разбиты, горят: на электрозаграждениях осталось 12 человек. Остальные отошли, спешились, развернули артиллерию. Собрались наступать как положено в боевом порядке, но вот пришел командир дивизии и приказывает снова атаковать на машинах.
— Да он что? Идиот ваш командир дивизии? — Это уже голос Гастиловича. — А вы тоже соображаете? Генштабист. — Он, видимо, хотел добавить что-то к этому слову, но сдержался. — И вообще бросьте вы всякое наступление в лоб. Не с вашими силами прорывать долговременные укрепления: вам обход надо искать, а не людей гробить на проволоке электрической.
— Все понял. Можно это передать командиру дивизии?
— Да, передайте! И пусть он мне позвонит. Я ему мозги прочищу. Расскажу как в горах воевать.
Я передал Угрюмову весь разговор. Он удивленно смотрел на меня.
— Ну, и мастер ты, Петр Григорьевич (впервые назвал он меня по имени отчеству)...врать.
— Нет, я не врал. А разве меньше были бы потери, если бы Вы выполнили приказ Гастиловича. Я рассказал, как о былом, о том, что могло быть. С тех пор наши отношения потеплели, а со временем сложилась крепкая боевaя дружба. Меня к нему привлекала его прямота, откровенность и знание военного ремесла. Я подчеркиваю, именно ремесла, а не военного дела. Это был не теоретик и не командир широкого военного кругозора, а рядовой труженик войны. Я был просто поражен, увидев его впервые в банe.
Он был буквально весь в рубцах. Начав ратный труд в советско-финскую войну в должности командира батальона, был несколько раз ранен и удостоен звания Героя Советского Союза. Войну 1941-45 гг. начал командиром ополченской дивизии под Ленинградом. Затем судьба и ранения бросали его с одного фронта на другой.
Как правило, мы действовали в обход узлов сопротивления. Обходом был взят и долговременный узел обороны "Керешмезе», о котором говорилось выше. С помощью Юры Кандуш мы нанесли этот узел на крупномасштабную карту и отправили в корпус. На 12-ый день была получена разведсводка Генштаба, в которой была помещена копия этой карты с подписью: «Долговременный узел обороны «Керешмезе» (по данным 8-ой с.д.)».
Наша дивизия очень долго готовилась к обходу этого узла. Дело усложнялось тем, что его левый фланг прикрывался полевыми войсками, а над правым (обходящим) флангом дивизии, с запада, нависала значительная группировка противника. Из-за нее мы перенесли немало тревог, вынуждены были несколько раз отдавать занятую территорию и терять орудия и другие материальные средства. Поэтому мы не могли искать обход удаляясь от узла на Запад. Пришлось обход совершать непосредственно по флангу узла, чтобы дивизия постоянно была в кулаке, чтобы ее обходящие и наступающие с фронта части находились в тесном взаимодействии. Но в этом случае задачу обхода надо было решать одновременно с наступлением против прикрывающих фланг узла горнострелковых войск венгров. И завязались многодневные бои. Численность нашей пехоты была значительно меньше. Чем-то эту слабость надо было компенсировать. Поискали и нашли способ втянуть в горы не только минометы и станковые пулеметы, но батальонную и полковую артиллерию. Дивизионная артиллерия училась выбирать огневые позиции в горной местности и вести огонь по горным целям, в том числе на предельных дистанциях.
Гастилович требовал обходить, ставил нам в пример 137 с.д., два полка которой по более трудной местности зашли уже далеко в тыл противника. Мы, честно говоря, не верили этому. Нам казалось, что если те полки действительно там, где их показывает корпус, то почему они не спускаются на шоссе и не отрезают группировку, перед которой мы топчемся. Я поставил этот вопрос начальнику штаба 137 дивизии. И по его ответу понял всю трагедию этих полков. Начальник штаба мне сказал:
— Внизу самоходки, а у нас только противотанковые гранаты и батальонные минометы... без мин — добавил он.
У нас же бои шли непрерывно. Мы постепенно теснили противника, но сбросить его с нашего пути обхода пока еще не могли. А Гастилович нажимал. Однажды, когда Шуба в очередной раз мотал из меня нервы, «разъясняя» и без того ясную истину — важность обходных действий в горах, я ему бросил:
— Ну, знаешь, в горах еще надо и помогать одному обходу другим. Нас противник не пускает в обход. А перед Васильевым противника нет. Пусть выходит на шоссе и создает угрозу тылу того противника, что против нас. Тогда мы и «рванем». А вы только на нас, а с Васильева не требуете.
— Григоренко! Ну это ты брось! — раздался вдруг в трубке голос Гастиловича — ты прекрасно понимаешь, почему полки Васильева не выходят на шоссе. Их выручать надо. Они без боеприпасов, без продовольствия, истощены тяжелейшим горным переходом. Если вы не ударите им навстречу, дело может кончиться трагедией. Вперед их противник не пускает. Идти назад они не могут. Дорога очень тяжелая, а сил у людей нет. Да и голодные.
— Спасибо за науку, товарищ командующий. Я сейчас доложу командиру дивизии и мы сделаем все возможное в человеческих силах.
В ту же ночь мы «протолкнули» один батальон, усиленный батареей 45 мм и батареей 76 мм пушек в долину реки Чарна Тисса. Характерно, что как только пушки батальона со скатов придорожных высот ударили по немецким самоходкам, патрулировавшим шоссе, те немедленно ушли. Перед нами противник, услышав шум боя в районе шоссе и увидя отходящие самоходки, отошел вправо — в горы. Гарнизоны узла сопротивления «Керешмезе», бросив свои огневые сооружения и даже не взорвав вооружение, частично скрылись в горы, частично попали в плен. Дивизия прочно встала на шоссе. Видимо, нам давно уже надо было кончить пробиваться главными силами дивизии, а протолкнуть в тыл небольшой, но сильный в огневом отношении отряд. Кстати, вот теперь только и приспело время для давно желанного передового отряда. И он пошел. Быстро. Безостановочно. Захватил Рахув, затем Слатину, а за компанию Сигет, который был не в нашей полосе, но зато богат трофеями. Естественно, что мы воспользовались тем, что войск 3-го Украинского фронта нет и близко и заняли этот румынский городок.
Полки 137 дивизии, вышедшие из гор, являли жалкую картину. Почти две недели они провели в условиях тяжeлейшей горно-лесистой местности, без дорог, без подвоза средств боевого и материального питания. Из этого и нашего опыта мы сделали твердый вывод, что обходы в современных условиях нельзя совершать одной пехотой. Этот вывод был руководящим в боевых действиях нашей дивизии до конца войны. Эту же мысль я настойчиво проводил позднее и в своей кандидатской диссертации. Но самое удивительное, что Гастилович, который тоже пришел к этим выводам и до конца войны был им верен, после войны, уже имея в руках мою защищенную диссертацию, в своей диссертационной работе проводил совсем иную мысль, доказывал важность обходных действий облегченных пехотных отрядов и в качестве удачного примера применения таковых, приводил действия в обход узла «Керешмезе» двух полков 137 дивизии. Когда я спросил его, зачем он написал такую неправду, он, явно уклоняясь от откровенного разговора, сказал: «Ну, знаете, прямой путь доказательства нового перед людьми, привыкшими к старому не всегда целесообразен».
И чтобы закончить о делах Керешмезских, расскажу об одном из чудес войны. Когда для нас открылся путь по шоссе Керешмезе-Рахув, группировка противника, висевшая над флангом и тылом дивизии, оставалась на месте. Встал вопрос: что делать? Решили оставить для наблюдения за нею один стрелковый батальон. И снова избрали в качестве командира капитана Зайца. Сложная задача была поставлена ему: 1) непрерывно наблюдать за группировкой противника и доносить ежедневно в дивизию, и в срочных случаях немедленно, 2) не попасть в окружение и не подвергнуться разгрому и 3) не допустить нарушения связи с дивизией. Это при такой технике радиосвязи как «РБ». Да еще и в горах, при отрыве от главных сил дивизии до 100, а иногда и больше километров.
Никаких других советских войск, кроме этого батальона, против названной группировки противника нет. Она могла решительными действиями уничтожить батальон Зайца, стремительно обрушиться на абсолютно ничем не прикрытый тыл дивизии. Погромить его, нанести поражение дивизии и лишить ее подвоза. Могла также стремительно, по другой, параллельной дороге спуститься на юг и стать на путях наступления нашей дивизии. Эта группировка не сделала ни того, ни другого. Она два или три дня продолжала оставаться на месте. Потом неспешно пошла на юг, временами останавливаясь и пытаясь «поймать Зайца». Последнему четырежды приходилось удирать — один раз километров на 12. Но как только «охота» на него кончалась, он догонял противника и снова держался вплотную. При этом связь с дивизией фактически не прерывалась. (Ее не было всего два дня). В результате мы точно знали где интересующая нас группировка, и встретились с ней при ее выходе из гор. Боя фактически не было. «Зажатые» между дивизией, с фронта и батальоном Зайца с тыла, две венгерские бригады сдались фактически без боя.
Пленением этих двух бригад был завершен разгром восточно-карпатской группировки врага. Перед 27 гв. стр. корпусом, противника теперь фактически не было. И этим воспользовался командующий фронтом. Он взял из своего резерва 239 стрелковую дивизию и истребительно-противотанковый полк, посадил личный состав на «виллисы» и бросил на наш участок фронта. Правда, из-за дальности расстояния дивизия догнала наш корпус, когда противник уже начал подбрасывать свежие войска, но ее стремительный рывок позволил еще несколько дней развивать наступление. Берегово, Хуст, Мукачево, Ужгород захватывались войсками корпуса. Мы были остановлены только на подступах к Кошице. 239 дивизия захватила Чоп. Но ее оттуда тут же вышибли танковым контрударом. Внезапность и сила этого удара вызвали панику. Пехота в беспорядке бежала. Истребительно-противотанковый полк, оставшись без пехотного прикрытия, бросил все орудия на огневых позициях и тоже бежал.
В этой обстановке отличился истребительно-противотанковый дивизион нашей дивизии. Он по приказу командующего фронтом должен был образовать противотанковый район за боевыми порядками 239 дивизии при овладении ею Чопом. Когда произошла паника и началось бегство, командир дивизиона майор Васильев создал, за счет личного состава своего дивизиона, пехотное прикрытие и встретил огнем появившиеся из Чопа танки врага. После того как несколько танков было подожжено, противник укрылся за строениями Чопа и повел огонь оттуда. Видя, что наши войска отошли, Васильев начал отвод своего дивизиона. В это время ему донесли, что несколько сзади и в стороне на позициях брошены орудия. Васильев приказал вывозить их своими тягачами, а дивизион развернул для прикрытия этой операции. Удача сопутствовала ему. Противник удовлетворился захватом Чопа и дальше не пошел. И Васильев вместе со своими «трофеями» присоединился к дивизии. Москва отсалютовала за Чоп в то время, когда ни одного советского солдата не было ближе 5 км от этого города. Именно поэтому за Чоп пришлось через две недели салютовать еще раз.
Я рассказал это для того, чтобы вспомнить человеческое благородство. Майор Васильев, герой Советского Союза, один из трех в дивизии, получивших это звание за бои на Днепре. Но он, как и другой известный мне из той тройки, подполковник Леусенко, никогда и ни в какой форме не хвалился своим почетным званием. Когда я его спросил, за что он получил это звание, он коротко ответил: «За Днепр». А когда я попросил определить конкретнее, он сказал: «не знаю, воевал, как все. В кусты не прятался, но и на пулю не лез». Красивый, стройный блондин 25-26 лет, выше среднего роста, с голубыми глазами и тонкими чертами сухощавого, благородного лица, смотрел всегда строго, но благожелательно. Взгляд его как бы спрашивал: «А может, вам помочь чем надо?» Солдаты и офицеры дивизиона любили его. Храбр он был внутренне, а не напоказ. Я его несколько раз видел в опасных ситуациях. Он оставался всегдашним. Ни один мускул не вздрагивал на его лице, ни на десятую тона не повышался голос.
Бегство 239 дивизии шло через наши боевые порядки, но Васильева не было. Мы наслушались всяких панических рассказов о том, как танки давили людей и орудия, но ни я, ни Угрюмов не поверили, что наш дивизион погиб или разбежался. «Васильев выведет!» — было общим убеждением. И он явился. И когда мы ему жали руку, улыбался своей всегдашней смущенной улыбкой. И первое, что он спросил: «Где сейчас командир истребительно-противотанкового полка? Надо успеть его предупредить, чтобы не доносил о потере материальной части. Я все вывез».
Командир злосчастного полка примчался в дивизию по моему звонку. Я его свел с Васильевым, сказав предварительно, что с нашей стороны не будет никаких сообщений об этом факте. Он растрогался до слез. Перед Васильевым упал на колени. Затем, поднятый на ноги, все добивался, чем Васильева отблагодарить. Тот пошутил: «Когда вам придется вывезти мои пушки, вы мне это сделаете тоже бесплатно».
— Ну, тогда выбери у меня что хочешь из трофеев, — не успокаивался полковник.
— Я трофеи не беру. И в дивизионе никому не позволяю брать.
— Ну тогда пойдем хоть выпьем вместе.
— Не пью, — улыбнулся Васильев.
— Ну, тогда дай мне хоть обнять тебя. Дай Бог тебе довоевать благополучно.
Васильев довоевал. И, кажется мне, демобилизовался. Я его, после расформирования дивизии в июне 1945 года, не видел.
Сражением у Чопа завершился первый период моего участия в боях за Карпаты. Странно это звучит по отношению к войне, где льется кровь, где гибнут твои боевые друзья, но время это оставило в моей душе светлые и теплые воспоминания. Взятие охватом с фланга почти без потерь, мощного долговременного узла обороны противника, наполняет душу торжеством. А дальше прямо-таки триумфальный марш. На путях наступления только разрозненные группы неприятеля. Только некоторые из них оказывают сопротивление, но делают это неорганизованно и без упорства. Из гор выходят и сдаются в плен одиночки и группы солдат и офицеров потерпевших поражение частей. И, наконец, капитуляция двух венгерских бригад. За весь этот период мы взяли более десятка тысяч пленных и богатые трофеи. Это все не могло не радовать.
Но еще сильнее действовало на нас отношение населения. Везде, где немцы разрушили мосты и дороги, к нашему подходу уже трудились, восстанавливая разрушенное, местные жители, как правило под руководством священников. В разговоре всегда выделялось, что делали они это по призыву чехословацкого правительства из Лондона. При проходе наших войск через населенные пункты, местные жители встречали их ликованием. Вот одна из картинок. Город Берегово был захвачен обходным маневром 151 полка. Главные силы дивизии находились километрах в 20 от города. Командир полка подполковник Мельников, докладывая о занятии Берегово, в конце добавил: «Вина здесь реки разливанные и на любой вкус. Заказывайте. К вашему прибытию приготовлю». Я сразу понял опасность ситуации и прервал его шутки.
— Ценю вашу шутку насчет заказа, но вам я нешуточно говорю, что командир дивизии приказал: назначить вас комендантом Берегово. Главная ваша задача как коменданта решительно пресечь любые попытки к пьянству, вплоть до применения оружия, и обеспечить полную неприкосновенность винных складов.
Через некоторое время Мельников снова вызвал меня на переговоры. Он доложил: «От местных жителей нет отбою. Осаждают солдат и офицеров с вином и закусками. Хотят выпить вместе с ними. Что мне и к ним оружие применять?!»
— Не задавайте неразумных вопросов. Вы прекрасно понимаете, что делать. Разъясните, что выполняете боевую задачу и что выпивший может попасть под трибунал. Люди легче чувствуют ответственность за других. А людей не обижайте. Принимайте приношения в организованном порядке. Создайте для этого специальный приемный пункт. Да, что я вас учить буду. Вы же сам учитель, директор школы. Вы что в школе тоже звонили к начальству, просили указаний, что делать с учениками?
— Нет, сам справлялся. Да я, собственно, и здесь уже справился. Меня беспокоит другое. Из-за этого и докладываю. Вы идете дивизией тоже на Берегово. Если сюда ввалится вся дивизия, то мое комендантство «псу под хвост». В этом случае никто не преградит путь взаимному стремлению к попойке. Нельзя ли дивизией обойти Берегово или, хотя бы, не останавливать ее здесь?
Я согласился с ним. Сейчас же по частям было отдано распоряжение: в Берегово остановки не будет. Из колонн никому не выходить. Никаких подношений от местных жителей не принимать.
На практике же получилось вот что. Когда дивизия вошла в Берегово, центральная улица была заполнена народом. Люди стояли шпалерами по обе стороны проходящих колонн частей дивизии. Время от времени в воздухе проплывали корзинки, наполненные вином и снедью, и исчезали в колонне, а оттуда, то и дело, вылетали в обе стороны пустые бутылки и пустые корзины. Охрана колонн, которую мы заблаговременно организовали, ничего поделать не могла. Не стрелять же в самом деле по людям, выражающим свою радость и благожелательность. Я попытался поздействовать на народ лично. Двигаясь на «виллисе» рядом с колонной, я обращался к людям на их родном украинском языке с просьбой не давать «воякам» вина. Но люди кричали — «Ура пану полковнику!» — и, продолжая снабжать колонну, грузили и в мой «виллис» бутылки с вином и разнообразные продукты, прежде всего различные фрукты и овощи. Пришлось бросить бесполезные уговоры и торопить колонну. Это было совершенно необходимо. Многие в колонне уже пошатывались, затевали хмельные песни, даже пританцовывали на ходу.
С трудом мы отошли от города километра на 4 и пришлось делать привал. Люди валились прямо на дороге и засыпали, благо погода была чудеснейшая. Такая погода сопровождала все наше сентябрьское наступление. И это тоже создавало подъем и праздничность настроения. В воздухе уже чувствовалось приближение победного конца. Как же этому не радоваться людям, прошагавшим от гор Кавказа до Карпат!
Проверив охранение, я вернулся в Берегово, где остановился штаб дивизии. Решил тоже отдохнуть. Пошли с Мельниковым по городу. Какие богатства дала карпатская земля труженикам этого местечка! Мы не переставали поражаться огромным винным погребам, заполненным разнообразнейшими винами, навалом фруктов и овощей, разнообразнейшей живности во дворах. Нам доставляло удовольствие знакомиться с трудолюбивыми и гостеприимными карпатскими украинцами. Правда, здесь я впервые услышал о карпатороссах. — Мы не украинцы — говорили они на чистейшем украинском языке — мы русские, русины, русичи, карпатороссы. Я возражал им: «Какие же вы русские, когда говорите на украинском?»
— Ну, то домашний язык — парировали они — а книги у нас на русском языке, и пишем мы по-русски.
Я очень поражался этим рассуждениям и так и не смог понять, откуда это карпаторосское движение.
Но меня они тоже не понимали. Их интересовала жизнь в СССР, больше всего колхозный вопрос. Я пытался удовлетворить их любопытство. При этом старался приукрасить нашу действительность, но они ее не понимали и не принимали даже в приукрашенном виде.
Сейчас Береговский район Закарпатской области опустился до уровня обычного сельского района Украины. Хотя нет, в одном отношении он «поднялся». В Берегово создана психиатрическая лечебница, и в ней пытали лекарственными средствами Иосифа Терелю, который до этого 14 лет отбыл в советских концлагерях и тюрьмах за то, что еще мальчишкой помогал украинским повстанцам. Выйдя на свободу, женился и попытался стать священником. За это подвергся избиениям и длительным издевательствам КГБ. Описал все это в письме Андропову, и за это без суда был брошен в Береговскую психиатрическую пыточную тюрьму, называемую психбольницей. Оттуда его перебросили в более совершенную — Днепропетровскую спецпсихбольницу, к поднаторевшим на калечении душ людских многоопытным пыточных дел мастерам, называющим себя психиатрами. Но в тот прекрасный сентябрьский день 1944 года я об этом не думал. Меня радовало солнце, ощущение приближающейся победы и боевые успехи нашей дивизии. Думать о бедной жизни в нашей стране и сравнивать ее со здешней не хотелось, хотя фактов для сравнений уже набралось.
Я видел чудесно ухоженные карпатские леса. Говорил с лесниками и усвоил их разумный способ эксплуатации, при котором поколения людей рубят один и тот же лес, кормятся от этого, а лес как стоял, так и стоит, ни на одно деревцо не убывает. Теперь, когда карпатские леса фактически уничтожены и происходит необратимая эррозия горных почв, мне больно вспоминать о тогдашних разговорах с карпатскими лесниками и лесорубами.
Я говорил со многими сельскими тружениками. Жизнь их не была легкой. Карпатские почвы несравнимы с нашими таврическими черноземами. Но они трудятся, с темна до темна и добиваются результатов. Насколько же зажиточнее, богаче живут они, чем мои односельчане — колхозники.
Большое смятение, видимо, не только в мою душу внес Юра Кандуш — наш добровольный помощник в разведке долговременного узла обороны «Керешмезе». Он работал на строительстве этого узла подрывником. Рассказывая об этом времени, он говорил: «Зарабатывал я в день 135 чешских крон. Это очень много. Если с такими деньгами войти в магазин голым, то можно выйти оттуда одетым с головы до ног». И он скрупулезно подсчитывал стоимость белья, носков, башмаков, рубашки, галстука, костюма. «Покупая» все это, он вел вас по магазину, приценивался, выбирал, торговался, рассказывая одновременно как вокруг него вертятся продавцы, стараясь продать ему как можно больше. Наконец, он, уже одетый, достигал выхода и здесь покупал шляпу. Выйдя из магазина, он справа от выхода брал у уличного торговца тросточку, расплачивался с ним и у него оставалась одна крона. Ее он отдавал мальчишке, который уже стоял около него, держа наготове сигару. Он брал ее, надкусывал и прикуривал у того же мальчишки. Попыхивая сигарой и вращая тросточку в руке, он с важным видом шагал по улице.
Юра Кандуш так и остался в дивизии: частям вступившим на территорию Закарпатской Украины, было разрешено вербовать добровольцев из Закарпатских жителей. Мы этим воспользовались. Юра стал солдатом дивизии. Добровольцем сделали перебежчика Ивана Андрэ, хотя он был словак и родом из Словакии. Но его село находилось всего в двух километрах от границы Закарпатской области и, следовательно, можно было легко объяснить это добровольчество. А это было необходимо. Иван прекрасно знал немецкий и чуть ли не все балканские: прекрасный переводчик! Родное село Ивана вскоре было занято нашими войсками. Ивану, уже как советскому воину, разрешили побывать дома. Можно представить себе радость матери. Она ведь получила извещение, что сын ее погиб «смертью храбрых». Мы с женой побывали в семье Ивана.
Я не оговорился, сказав о жене. Она была снова в армии. Прибыла в дивизию в середине сентября и работала медсестрой и приехала не одна. Привезла моего старшего сына. Он грозился бегством на фронт, если его не отправят к отцу. Я определил его курсантом в учебную роту и дал ему испробовать все «прелести» фронтовой жизни, в надежде на то, что он запросится вскоре к маме. Но мои предположения не оправдались. Он отлично учился, закончил команду снайперов и стал инструктором снайперского дела. Имел «личный счет» и был награжден «орденом Славы» 3-й степени и медалью «За отвагу». После войны пошел в училище, закончил его, а впоследствии и академию имени Фрунзе. В армии прослужил более 20 лет. Демобилизовался в звании полковника. Сейчас полковник запаса, живет под Москвой с женой, сыном и дочкой.
Андрэ дошел с дивизией до ее расформирования. Демобилизовался и уехал в Словакию. Больше я о нем не слышал. Менее милостиво судьба обошлась с Юрой Кандушем. Он тоже вступил в дивизию добровольцем и был назначен в разведку саперного батальона. В начале октября наши саперы обнаружили сплошное минирование дорог и прилегающей местности. Сделали ограждение и оставили наблюдателей, в том числе Юру. Вскоре пошли танки 3-го Украинского фронта. Юра тщетно пытался остановить. Угроза быть раздавленным вынудила его отскочить в сторону, и мина оторвала ему ногу. Был доставлен в госпиталь. Вылечился, был демобилизован и направлен на родину — в Керешмезе. Не думаю, чтоб ему жилось после этого столь же хорошо, как в то время, когда он был подрывником. Я с ним — инвалидом — никогда не встречался.
Недолго в этот раз повоевала и жена. В начале декабря она по секрету сообщила врачу, что стала страшно бояться артиллерийских обстрелов, шума боя, воздушных налетов. Врач уверенно определила — беременность — хотя других признаков в то время еще не было. Но признаки появились. И перед самым Рождеством Христовым 1944 года она уехала, увозя от опасности нашего будущего сына. Вспоминая об этом, я впоследствии часто думал, как мудро устроен мир Божий. Жизнь своего плода для матери дороже, чем собственная жизнь. Ведь сколько раз она подвергалась смертельной опасности, а относилась к этому со спокойствием. Но вот появилась беременность. В ней зародилась другая жизнь, и отдаленный орудийный выстрел начал вызывать страх. Страх не за собственную жизнь — страх за жизнь другого, еще неродившегося. Только Бог мог вселить это чувство. О, если бы люди научились также по-Божески относиться к жизни ближнего своего, как прекрасен стал бы мир.
Но я снова убежал вперед. Дивизия в непрерывных боях набирается опыта, учится действовать в горах, привыкает к горам. Постепенно все командиры полков, батальонов, рот, взводов, младшие командиры и солдаты начинают понимать, что горы наш союзник, что с нашим довольно слабым вооружением, при небольшой численности войск и недостатке боеприпасов, по дорогам выгодно двигаться только когда противника нет, или он бежит. Теперь, как только противник в полосе дорог усиливается, части, не колеблясь, свертывают в горы и начинают нажимать на его фланги и тыл.
Привыкла дивизия и к каскам. Наших солдат и офицеров теперь легко было отличить от других. В дивизии уже не мало было случаев, когда каска спасала людей. Все такие случаи мы делали достоянием всего личного состава, и каской начали дорожить. Приведу один случай. Командир батальона капитан Черапкин был тяжело изувечен разрывом мины. Ему раздробило нижнюю челюсть, но верхняя часть головы была защищена каской и жизнь ему удалось спасти. При этом ортопедической операцией была восстановлена и нижняя часть.
Случай наградил и меня за мои заботы о касках. По горным тропам я с группой солдат и офицеров (всего 8 человек) направился в 310 стрелковый полк. Тропа то скрывалась в лесу, то выныривала на поляны. Наблюдатели противника откуда-то, по-видимому, засекли нас. И когда головной из нашей колонны вышел на очередную поляну, на опушку обрушился минометный налет. Страшно закричала лошадь, и в это время меня сокрушительным ударом по голове вышибло из седла. Когда я очнулся, лицо было мокрое. Дотронулся рукой — кровь. Надо мной наклонились ординарец и состоящий в моей охране солдат комендантского взвода. В голове гудело, но спросил: «Потери?» Оказалось, две лошади тяжело ранены — пришлось пристрелить — и две легко ранены. Люди все целы.
Мне сделали перевязку и усадили на лошадь. Когда уже собрались трогаться, я вдруг вспомнил: «А где моя каска?» Ординарец — пожилой сибиряк — Василий Максимович — бросился искать. Через некоторое время подошел и каким-то странно сниженным голосом сказал: «Вы посмотрите!» Я взглянул. Он держал в руках мою каску, в которую воткнулся, проломив ее, и застрял осколок мины величиной с ладонь. Помолчав Василий Максимович сказал: «А ведь это Бог вас надоумил, Петр Григорьевич, насчет касок. Это по его внушению вы так горячо стояли за них. Что с вами сейчас было бы, если бы Вы не вняли голосу Божьему?»
В санроте 310 полка врач тщательно осмотрел голову.
Оказалось, осколок повредил лишь кожу — ударом и ожогом. Метка и до сих пор на голове, с правой стороны, а каска... Ее я решил сохранить на память и приказал упаковать вместе с застрявшим в ней осколком. Но слухи об этом случае как-то быстро распространились, и многие офицеры заходили, прося показать. Пришлось распаковать и положить так, чтобы можно было осматривать без меня. Потом попросил Леусенко, чтобы показать у себя в полку. Ему я, по-приятельски, отказать не мог. Но когда она вернулась от него, начали просить другие командиры частей, и отказывать уже было неудобно: «Леусенко дал, а мы что хуже?»
Потом приехал Леонид Ильич Брежнев и, встретившись со мной, сказал: «Ну, показывай свою каску. Звон о ней идет по всей армии». Каска в это время была в какой-то из частей. Я протелефонировал, и мне ее быстро доставили. Леонид Ильич посмотрел, глубокомысленно произнес: «Да-а». Затем не то попросил, не то приказал: «Дай мне ее на время. Надо показать руководящему составу». Я сказал, что хотел бы сохранить как память. Он ответил: «Так я же верну. Зачем она мне? Тебе это, конечно, память, а мне только для дела. Покажу и верну». Не мог же я не поверить начальнику политотдела армии. Но не сдержал он слова. Каска исчезла. Довольно настойчивые мои попытки розыска не увенчались успехом. Политотдельцы говорили, будто бы в результате неосторожного обращения осколок выпал, а без него к каске пропал интерес, и она была где-то брошена.
Таков этот случай. Случай, а не предначертание. Вряд ли можно согласиться с Василием Максимовичем, что Бог со мной в игрушки игрался: введешь каски — спасешь жизнь свою. Не введешь, на тебя готова мина и осколок для твоей головы». Не так просто проявляется воля Божья. Война, как впрочем и вся жизнь, движется не только промыслом Божьим, но и столкновением многих воль и зависимыми от нас случайностями. На войне, жизни и смерти множеств, сосредоточены на небольших пространствах, и случайности здесь, ввиду их множественной схожести и повторяемости, часто выглядят как предопределение, как судьба, как промысел Божий. Отнюдь не отрицая последнего, я против того, чтобы сводить все к этому, даже тогда, когда смерть выглядит чудом. Каждый раз, видя чудо спасения или, как с Завальнюком, чудо смерти, я вспоминаю отца Владимира: «Бог тебе не нянька. Он дал тебе разум и тем оградил тебя от несчастий». Подтверждение этому я видел неоднократно. И в каждом чуде видно проявление действительного чуда Божьего: разума человеческого или же случая.
К осени 1944 года, как я уже говорил, запахло окончанием войны. На это указывал и характер прибывающих людских пополнений. Людей в стране уже не было. Готовилась мобилизация 1927 года, то есть 17-летних юнцов. Но нам и этого пополнения не обещали. От 4-го Украинского фронта требовали изыскания людских ресурсов на месте — мобилизации воюющих возрастов на Западной Украине, вербовки добровольцев в Закарпатье и возвращение в части выздоравливающих раненых и больных. Нехватка людей была столь ощутительна, что мобилизацию превратили по сути в ловлю людей, как в свое время работорговцы ловили негров в Африке. Добровольчество было организовано по-советски, примерно так, как организуется 100 процентная «добровольная» явка советских граждан к избирательным урнам. По роду службы ни «мобилизацией», ни вербовкой «добровольцев» мне заниматься не приходилось, но из дивизии выделялись войска в распоряжение мобилизаторов и вербовщиков «добровольцев» и, возвращаясь обратно, офицеры и солдаты рассказывали о характере своих действий. Вот один из таких рассказов. «Мы оцепили село на рассвете. Было приказано, в любого, кто попытается бежать из села, стрелять после первого предупреждения. Вслед за тем специальная команда входила в село и обходя дома, выгоняла всех мужчин, независимо от возраста и здоровья, на площадь. Затем их конвоировали в специальные лагеря. Там проводился медицинский осмотр и изымались политически неблагонадежные лица. Одновременно шла интенсивная строевая муштра. После проверки и первичного военного обучения в специальных лагерях «мобилизованные» направлялись по частям: обязательно под конвоем, который высылался от тех частей, куда направлялись соответствующие группы «мобилизованных». Набранное таким образом пополнение в дальнейшем обрабатывалось по частям. При этом была установлена строгая ответственность, вплоть до предания суду военного трибунала, офицеров, из подразделений которых совершился побег. Поэтому надзор за «мобилизованными» западно-украинцами был чрезвычайно строгий. К тому же их удерживало от побегов то, что репрессиям подвергались и семьи «дезертиров». Мешала побегам и обстановка в прифронтовой полосе, где любой «болтающийся» задерживался. Удерживала от побегов и жестокость наказаний — дезертиров из числа «мобилизованных» и «добровольцев» расстреливали или направляли в штрафные роты.
«Добровольцев» вербовали несколько иначе. Их «приглашали» на «собрание». Приглашали так, чтоб никто не мог отказаться. Одновременно в населенном пункте проводились аресты. На собрании организовывались выступления тех, кто желает вступить в ряды советской армии. Того, кто высказывался против, понуждали объяснить почему он отказывается, и за первое неудачно сказанное или специально извращенное слово объявляли врагом советской власти. В общем многоопытные КГБисты любое такое «собрание» заканчивали тем, что никто не уходил домой свободным. Все оказывались либо «добровольцами», либо арестованными врагами советской власти. Дальше «добровольцы» обрабатывались так же, как и «мобилизованные». Наша дивизия получала пополнение из обоих этих источников. И, думаю, все понимают, что это пополнение не было достаточно надежным. Чтобы превратить «мобилизованных» западных украинцев и «добровольцев» из Закарпатья в надежных воинов, надо было не только обучить их и подчинить общей дисциплине, но и сплотить в боевой коллектив, дав им костяк из опытных и преданных Советскому Союзу воинов. Таковыми были наличный состав дивизии и пополнение, прибывающее из госпиталей. Последнее являлось нашим ценнейшим людским материалом, и его никогда не хватало. Чтобы выздоровевшие раненые и больные не оседали в тылах и не задерживались лишнее время в госпиталях, фронт устанавливал медслужбе точно в какие сроки и сколько выздоровевших направить в боевые соединения фронта. За недовыполнение установленных норм или за опоздание с отправкой выздоровевших, с медслужбы строго взыскивалось. Поэтому врачи в ряде случаев выписывали людей, которым надо было еще лечиться и лечиться. Эти люди прибывали обессилевшими — только что не на носилках.
Пополнение, поступающее из госпиталей, было настолько ценным, что встречали, осматривали и распределяли его лично командир дивизии или я, или даже вместе. При этом мы проверяли также врачей. И в каждой партии обязательно находились люди, которых мы направляли в свой медсанбат для долечивания. Неправда ли, своеобразно выполняли клятву Гиппократа врачи, выписавшие этих раненых из госпиталя. Об одном из выписанных таким образом я и хочу рассказать.
Прибыла очередная партия пополнения из госпиталей. Я начал опрос, осмотр и распределение по частям. Представители частей тут же принимали выделенных им людей. Здесь же стоял хирург медсанбата, который осматривал ранения, в сомнительных случаях, и решал направить в часть или в медсанбат на долечивание. Еще при общем взгляде на двухшеренговый строй пополнения я обратил внимание на пожилого солдата, который как-то странно держал левое плечо. Человеку этому, как потом я выяснил, был 51 год, но для меня тогдашнего 36-летнего подполковника его вид представлялся чуть ли не стариковским. Перебирая одного за другим, я, наконец, дошел и до заинтересовавшего меня старика.
— Фамилия?
— Кожевников.
— А имя, отчество?
— Тимофей Иванович.
— Что у вас с плечом?
— Да это осколок его немного попортил.
— Вы откуда?
— Из-под Москвы.
— Давно воюете?
— Очень давно. Всю первую мировую войну провоевал. И в этой — в первый день пошел в ополчение, и вот до сегодняшнего дня.
— В каких войсках служили?
— Все время в пехоте. И в империалистическую, и теперь.
— Сколько раз ранены?
— Четыре раза в империалистическую. А в нынешнюю вот это — двинул он головой в сторону левого плеча — седьмая.
— Товарищ майор, — обратился я к хирургу — осмотрите рану у Тимофея Ивановича.
Через некоторое время он доложил мне: «Рана еще открыта. Надо в медсанбат, минимум на месяц».
— Тимофей Иванович, — подошел я, — вот майор говорит, что вам еще месяц надо лечиться, но если вы можете дождаться конца осмотра, то я хотел бы с вами еще поговорить. Вы можете выйти из строя, можете присесть или прилечь. Но если вам трудно ожидать, я прикажу отправить вас в медсанбат.
— Нет, я подожду.
Закончив осмотр, я снова подошел к нему.
— Тимофей Иванович, я думаю, что Вам уже хватит воевать в пехоте. Один из солдат моей личной охраны тяжело ранен и уже вряд ли вернется до конца войны. Если Вы не возражаете, я сохраню эту должность для вас. Подлечитесь и займете ее.
— Да если служить в штабе, то зачем мне медсанбат. И так заживет. Если вы берете меня в свою охрану, то я готов начать службу сейчас.
Я посмотрел на хирурга. Он спросил у меня:
— А на передовую охрана вас тоже сопровождает?
— Да! Но только не оба, а один из двух. Поэтому Кожевникова пока что можно и не брать.
— Ну, тогда что же. B штабе есть фельдшер. Значит, уход за раной будет обеспечен такой же, как и в команде выздоравливающих. А нести какую-нибудь службу мы заставляем и в команде выздоравливающих.
На том и порешили. Тимофей Иванович был направлен в комендантский взвод.
Сблизились мы с Кожевниковым очень быстро. Правда, близость эта была странной. Он молчун. Каждое слово из него, что называется, клещами тащить надо. Только иногда он вдруг начинал объясняться мне в любви. Долго я не мог понять причину этих приливов. Потом, наконец, догадался. Его общительность просыпалась под влиянием хорошей выпивки. Пить он мог невероятное количество. И при том не пьянел. И ничем не обнаруживал, что выпил. Можно было только поражаться, когда я, узнав об изрядном его возлиянии, подходил и спрашивал: «Тимофей Иванович, а вам не тяжело стоять на посту?», — а он в ответ на это, глядя на меня глазами ребенка, удивленно тянул:
— Мне? А почему мне должно быть тяжело?
— Ну, вы же выпили?
— Я-а? Да разве это выпивка.
Только что запах остался. А ни в одном глазу. И действительно не было никаких признаков опьянения. Так я эти признаки ни разу и не видел. Только наблюдением установил, что после хорошей выпивки его тянет на разговор со мной. Ни с кем другим. Только со мной. По этому признаку я и научился узнавать, когда он крепенько хватил. Он ко мне был безусловно привязан, хотя ни в чем это обычно не выражалось. Я к нему тоже привязался. Но тут причина ясна. Меня привлекла его основательность в боевом отношении. Так получилось, что в первый же его выезд мы попали в сложную ситуацию. Наблюдательный пункт 129 полка, куда я поехал в сопровождении Тимофея Ивановича, был внезапно окружен венгерской частью. По дороге туда, мы опасности не заметили. Тропу, по которой мы поднимались на довольно крутую гору, занимаемую наблюдательным пунктом полка, противник, к моменту нашего проезда, еще не перерезал. Но разведчики, которых Александров, после нашего приезда послал по этой тропе в один из своих батальонов с приказом деблокировать полковой НП, натолкнулись на венгров, были обстреляны и возвратились на НП.
Вскоре после нашего прибытия венгры пошли в атаку на высоту. Двигаясь вверх по крутому склону, они вели непрерывный огонь из автоматов разрывными пулями, ввиду чего треск стоял везде. Под горой трещали автоматы, на верху в нашем расположении — разрывные пули. Кто-то испуганно вскрикнул: сюда прорвались. Тимофей Иванович, который сосредоточенно распихивал по карманам обоймы патронов, буркнул: «А-а, детские игрушки. Хотят панику создать треском своих пулек». Потом обратился ко мне: «Разрешите пойти в траншею — помочь. Там сейчас каждый человек нужен. А здесь делать нечего. Если они залезут в траншею, то тогда моя охрана мало пользы Вам принесет».
— Много вы там пользы принесете со своей винтовкой. Автомата не захотели взять, а теперь с чем воевать? Берите хотя бы мой, а мне уж оставьте винтовку.
— Да зачем мне этa пукалка. Я с винтовкой в горах любую атаку отобью. Пока они будут царапаться на высоту, я на выбор всех перещелкаю.
В это время Александрову доложили, что венгры залегли под огнем с высоты, но накапливаются и явно готовятся к новой атаке. Александров поднялся: «Всем в траншею!» (Траншея была проложена вокруг всей высоты.) Он сам одел каску и взял автомат. Обратился ко мне: «Разрешите мне идти. Для вашей охраны остаются кроме вашего солдата мой связист и разведчик».
— Нет, я тоже в траншею. Пойдемте, Тимофей Иванович!
Мы вышли. Кожевников уверенно повел меня. Выглядело, как будто он давно знает эту высоту. Интуиция это или он успел осмотреться, когда мы приехали, но мы с ним заняли удобнейшую позицию. Через несколько минут венгры поднялись и пошли вверх по склону.
— Ну вот, что вам делать с вашим автоматом. До противника не менее 200 метров. Только неучи и трусы стреляют из автомата на такое расстояние, а я из своей винтовки вот того офицерика сейчас сниму. — И не успел я как следует рассмотреть фигуру, на которую он указывал, как она свалилась.
«А теперь вот этого... и вот этого... и еще этого...» За каждым выстрелом кто-то сваливался. Вставляя новую обойму, он как важнейший секрет сообщил мне: «Не успею дострелять эту обойму, как та часть цепи, что я обстреливаю, заляжет. Редкий винтовочный огонь без промаха нагоняет панический страх». И действительно, вторая обойма положила значительный участок цепи. Офицеры бегали вдоль нее, кричали, поднимали людей, но пошла в дело третья обойма, и начали падать эти офицеры. Весь участок цепи, находящейся в зоне обстрела винтовки Кожевникова, вжался и землю.
— Сколько же вы, Тимофей Иванович, наделали сегодня вдов исирот, — раздумчиво произнес я.
— А ни одного.
— Как так?
— А я их не убиваю. Я только подстреливаю. В ногу, в руку, в плечо. Зачем мне их убивать? Мне надо только, чтоб они ко мне не шли, чтоб меня не убили. А сами пусть живут. Пуля штука нежная, чистая. Так что раны не тяжелые — быстро заживают и последствий не оставляют — не то, что от грубого и грязного осколка.
И я понял — передо мной многоопытный солдат, который не только знает свое дело, но и смотрит на него как на всякий труд, с уважением и любовью, не шутит, не бравирует и не злоупотребляет своими возможностями (надо сделать так, чтобы меня не убили, а невольные враги мои пусть живут). Я почувствовал к нему огромное доверие и прямо-таки сыновнее почтение. Я проникся уверенностью — такой не подведет, в беде не оставит. После этого случая я уже никогда не выезжал на передовую без Тимофея Ивановича.
Я уверен, что истинная жизнь на войне и памятна прежде всего ситуациями критическими; для личной жизни и для жизни близких тебе людей. Сами же боевые действия, их ход и характер запоминаются не все подряд, а те, которые чем-то примечательны. Для того, чтобы описывать войну или отдельные ее этапы и события или боевые действия части, соединения, объединения, надо изучать архивы, воспоминания многих людей. Но я пишу не историю. Я рассказываю свою жизнь. Поэтому и поведал прежде всего о случаях, в которых поставлена была в критические условия моя собственная жизнь.
Начну рассказ об этих эпизодах с событий на реке Ондава. Во всей полосе наступления 27 гв. корпуса эта река канализована. На участке нашей дивизии это выглядело так: само зеркало реки шириной около 60 метров. С обеих сторон река обвалована. Валы высотой около 5 метров, шириной до 15. Между каждым из валов и урезом воды — низменный совершенно плоский пойменный берег, примерно по 30 метров шириной. За пределами валов в обе стороны от реки — мокрые луга. В нашу сторону около 3-х километров. Затем начинается лес. В сторону противника свыше 4-х километров. Далее у села Хардиште местность начинает повышаться. Мы подошли к Ондаве в середине ноября 1944 г. и начали готовить форсирование. Своеобразие положения обеих сторон состояло в том, что боевые порядки полков первого эшелона могли располагаться только на валах и непосредственно за ними. Наш первый эшелон (129 и 310 полки) занимали вал восточного берега, противник — западного. Наш второй эшелон в лесу, противника в деревне Хардиште. В этих условиях задача форсирования реки решалась захватом вала западного берега. Сбитый с вала противник будет сходить до Хардиште, зацепиться за мокрый луг он не сможет. И наоборот, если мы вал захватить не сможем, то вынуждены будем вернуться на свой берег, так как удержаться на 30 метровой полоске между валом и рекой невозможно. Сверху, с вала, вся эта полоса как на ладони, и оставшихся там людей противник перещелкает по одному, как куропаток. Исходя из этих соображений, мы составили план подготовки форсирования, рассчитанный на две ночи и один день. Само форсирование намечалось на рассвете после второй ночи. План был одобрен командармом и работа началась.
Но вдруг, в тот же день, поздно вечером звонок Гастиловича Угрюмову. Меня предупредили, и я взял трубку.
— Угрюмов, твой сосед слева захватил плацдарм на Ондаве. Надо помочь.
— Чем? Перебросить артиллерию или стрелковый полк?
— Ты что, маленький? Разве так поддерживают при форсировании? Захватывают новые плацдармы, затем их соединяют. Сразу видно, что ты на Днепре не был.
«Сам-то ты, ведь, тоже не был, — подумал я. — А если бы был, то, может понял, что Днепр это не Ондава».
— Товарищ командующий! — заговорил Угрюмов. — Мы готовим форсирование по утвержденному вами плану и форсируем реку в установленный срок без плацдармов.
— Перестань умничать. Я уже донес командующему войсками фронта о захвате плацдарма и указал, что боевые действия по захвату новых плацдармов развиваются. (Ах, вот в чем дело, — подумал я, — хотим, чтобы и у нас было, как на Днепре.) Так вот, немедленно передвинь Леусенко влево до своей левой границы. Там пройти всего 2 км. И на рассвете захвати плацдарм. Потом соединитесь с плацдармом левого соседа.
— Товарищ командующий, пройти там действительно 2 км, но мы же пришли только сегодня вечером и не проверили местность на минирование. Если начнут рваться мины, противник накроет нас минометным огнем, весь полк погубим. До противника всего 120-150 метров. При таком удалении успешно пройти перед его фронтом можно только в абсолютной тишине, а этого в условиях местности, не проверенной на минирование, достигнуть нельзя. Если люди начнут подрываться и стонать, минометы врага будут бить на звуки, потеряем весь полк.
— Вот если ты такой умный, все заранее знаешь, то пойдешь в полк сам и вместе с Леусенко организуешь дело так, чтоб переместить тихо и без потерь, а на рассвете захватить плацдарм.
— Но ведь и переправочные средства еще не прибыли!
— Ну вот, пойдешь и сам все организуешь. К утру плацдарм обеспечь.
Для меня абсолютно ясно — возражать Гастиловичу сейчас бесполезно. Единственный выход — показным повиновением затянуть время и найти какой-то разумный выход. И я включаюсь в разговор.
— Товарищ командующий, позвольте я пойду к Леусенко. Как никак, вы же знаете, я бывший сапер, так что форсирование по моей части.
Чувствую, он явно доволен моей просьбой. Видит в этом мое одобрение его приказа. Но себя не выдает. С видимым безразличием говорит:
— Ну, это там уж ваше дело, кому куда идти. Мне безразлично кто, но командир или начальник штаба обязан лично проследить за выполнением задачи.
Гастилович положил трубку. Угрюмов произнес: «Зайдите!» Когда я пришел к нему, он спросил: «Ну, что вы придумали?»
— Ничего.
— А зачем же напросились?
— Чтобы придумать что-нибудь на месте. Теперь он считает меня своим союзником и с большим доверием отнесется к моим докладам и предложениям. А если б кончили разговор, не согласившись с ним, он бы ни одному нашему слову не поверил. Отдавайте распоряжение Леусенко.
По пути зашел в оперативное отделение, отдал необходимое распоряжение и пошел к себе. Жена встретила настороженным взглядом, но ни о чем не спросила.
— Вечером схожу в полк Леусенко, — сказала она.
Мы оба с большой симпатией относились к обоим Леусенкам. Они удивительно внешне подходили друг к другу, но не подходили к военной обстановке. Это были типичные украинские селяне, которых почему-то одели в военную форму. Иван настоящий сельский «дядько», который, несмотря на молодые годы (около 30 лет) уже успел завоевать уважение своей хозяйственной сметкой. Среднего роста, широкоплечий, «кремезный», как говорят на Украине, он меньше всего подходил к карте и карандашу. Для его широких крестьянских рук больше подошел бы держак вил или граблей. Широкое умное лицо его всегда было задумчиво. Глаза смотрели внимательно и с доброй чисто украинской хитрецой. Слушал распоряжения и указания очень внимательно, и казалось, не только воспринимал излагаемые мысли, но и чему-то их примеривал и раскладывал по специально для них предназначенным местам. Давая же указания, он, представлялось, наблюдал за каждым своим словом и проверял, туда ли, куда надо, кладет их слушающий. Он во всем был основателен. Получив указание, долго выспрашивал о различных его деталях, как бы не веря в его целесообразность. Потом, не торопясь, обдумывал, советовался, но в сложной обстановке реагировал очень быстро, энергично, решительно. Буквально поражало его всегдашнее спокойствие. Я один раз его спросил: «Вы когда-нибудь пугались чего-то?»
— Було — спокойно ответил он. И рассказал о том, как он с полком ходил в тыл противника и, обходя одну за другой позиции, занятые противником, наткнулся на позицию, которая не была занята, но охранялась собаками. Одна из собак совершенно неожиданно бросилась на него.
— Перелякався (перепугался) насмерть, — говорил он. — Так перелякався, що аж руки тремтили май же пивгодины. (Так перепугался, что даже руки дрожали почти полчаса).
— Ну и что же вы сделали с перепугу, — спросил я его.
— Собаку застрелив, — спокойно ответил он.
Полной его противоположностью была Вера. Представляя собой тоже характерный тип, она выглядела обычной цокотухой — не высокой, но очень плотной, грудастой. Это была украинская жена, у которой вся жизнь в муже и его хозяйстве. В полку многие ее не любили за то, что она докладывала мужу обо всех нарушениях дисциплины и непорядках, которые ей становились известными. Можно было слышать, например, такое: командир батальона докладывает Леусенко обстановку. Слышится вопрос: «А ты сам, где находишься?» Несколько замявшись, тот докладывает. Вдруг врывается женский голос. «Не верь, Ваня! Он находится там-то и там...» «Вера, уйди с волны! Я сам знаю, где он находится и сейчас обучу его правильному ориентированию».
Веру, в связи с такими случаями, обвиняли во вмешательстве в дела полка. Партполитаппарат, недолюбливавший Ивана Михайловича, подбирал жалобы на его жену, разбавлял их сплетнями. И все это шло в политдонесения. И чем дальше от передовой читались сии бумажки, тем страшнее выглядела обстановка в полку. Неоднократно Леусенко предписывалось из армии и фронта отправить жену в другую часть. Но Иван Михайлович был тверд. Бумажки эти подшивал, но не отвечал на них. Когда же с ним разговаривал кто-либо из высокого начальства, он отвечал: «Не понимаю, почему моей жене нельзя служить в одной части со мной. Она что, не выполняет свои должностные обязанности?» Но именно в этом ее обвинить было нельзя.
Она являлась высококвалифицированным, первоклассным радистом. Она имела то, что называлось природным даром. Формально она не принадлежала к составу полка. Была радисткой батальона связи дивизии и как таковая была послана в полк для работы на радионаправлении дивизия — 310 сп. Связь она держала отлично. Полк неоднократно отрывался на большие расстояния, но радиосвязь действовала бесперебойно. Надо было слышать, как радисты дивизии, принимая телеграммы из 310 сп. любовно говорили: «Ну пишет! С Верой не пропадешь». Когда связь была особо сложной, Вере высказывалось столько комплиментов, и никто тогда не вспоминал, что она жена командира полка. Она была просто мастер высокого класса, боевой друг.
Но в одном — в постоянном стремлении защищать интересы мужа — она была неисправима. Моя жена тоже попыталась по-дружески посоветовать ей не касаться служебных дел мужа. Но она удивленно воскликнула: «Ну как же так! Полк Ванин, а Ваня мой! Как же я могу молчать, когда его обманывают?»
— Ну, так вы делайте это, когда остаетесь вдвоем. А вы говорите при всех.
— А что мне скрывать! Что я неправду говорю?
В общем, жена моя тоже потерпела поражение. Вера оставалась непреклонной в защите «семейных интересов», как были непреклонны ее предки по женской линии в защите своих семей и своего хозяйства. Я с самого начала пошел по другой линии. Никого ничему учить не стал, а занял позицию защиты этих двух любящих людей. Получив первое, после моего прибытия в дивизию, распоряжение об откомандировании Веры, я не стал его пересылать в полк, а пригласил заехать Леусенко. Мне надо было узнать его истинную позицию. Он твердо заявил, что без Веры в полку не останется. И я отписал в армию, что красноармеец Вера Леусенко в 310 полку не служит. Она — красноармеец — радист батальона связи. Тогда прислали распоряжение откомандировать Веру из дивизии. Я ответил, что она имеет высокую квалификацию, и батальон ее никуда откомандировывать не желает. Прислали подтверждение, потом напоминание. Тогда я, воспользовавшись приездом в дивизию Гастиловича, рассказал ему об этой истории. Он раздраженно махнул рукой: «А это все брежневская братия. Любят под чужие простыни заглядывать. Не отвечали и не отвечайте в дальнейшем. А я там у себя в штабе скажу, чтоб прекратили. Больше напоминаний не было. И Вера продолжала заботиться о Ванином полке.
Вот и сейчас, едва я вошел в дом, занимаемый Леусенко, как Вера бросилась просвещать меня.
— Хватит, Вера, — промолвил Иван. — Бывало и похуже, и сейчас обойдется.
Не задерживаясь, мы с Иваном пошли.
— До чего же пакостно на душе. Больше всего не люблю рисковать жизнью без смысла, — проговорил Иван.
— Почему же без смысла? Очень даже со смыслом. Спасти десятки, а может, сотни людей.
— Да сам-то смысл бессмысленный, Петр Григорьевич, ведь можно же было не отдавать этот идиотский приказ о захвате плацдарма. Какие тут плацдармы, когда вся оборона 15 метров глубиной. Захватил вал, и всей обороне конец. Зачем же тут плацдарм? Да и где? Внизу под валом, у уреза воды?
— Ну, сейчас речь не об этом. Приказ уже есть. Надо найти способ его выполнения. С меньшим уроном для полка.
И мы начали обсуждать. Навстречу показались две повозки. На них начальник инженерной службы полка и двое саперов. Все получили ранения на мине и во время минометного обстрела. Все в радостно возбужденном состоянии, хотя ранения и тяжелые.
— Ну, мы отвоевались. Вам желаем дойти до победы.
Леусенко задал несколько вопросов об обстоятельствах ранения. Получалось, что местность, по которой идти, минирована. На душе становилось все тоскливее.
Пришли к реке. Батальоны, прижавшись вплотную к валу, отдыхают. На валу, в окопах, охранение. Противник все время настороже. Бросает ракеты, обстреливает из пулеметов и минометов. Полковые саперы продолжают проверку пути перегруппировки в новый район. Прибыла рота саперного батальона дивизии. С маршрута уже снято полковыми саперами большое количество мин. Но дивизионные снимают еще и еще. Вот взрыв. Потом еще и еще. На каждый взрыв противник дает минометный налет. Калечатся и гибнут люди. Ночное разминирование — горе. Перед рассветом решаем идти. Противник как будто успокоился. В полку настроение тревожное. Всех предупреждают: «В случае, если кто подорвется, не стонать, чтоб не вызвать минометного налета». Одновременно пытаемся успокоить. Сообщаем, что путь разминирован. Леусенко заявляет — пойду в голове колонны. Люди больше поверят в надежность разминирования.
— Ну, что ж, и я пойду с тобой. Если моя есть, то дождется меня, даже если пойду последним, — пытаюсь шутить я.
Когда уже построились, передали еще раз по колонне. — Тишина полная!
Тимофей Иванович стал впереди меня: «Будем идти, ставьте свою ногу точно в мой след!» — прошептал он.
— Вам положено за мной идти. Вот вы и будете ставить в мой след.
Вмешался Леусенко. В конце концов решили — первый пойдет командир саперной роты, потом ординарец Леусенко, потом он сам, затем Тимофей Иванович и затем я. Передаем по колонне: ставить ногу в след впереди идущего, и пошли.
Удача сопутствовала нам. Пришли в новый район в абсолютной тишине. Вскоре прибыли три складных деревянных лодки. В предрассветной дымке незаметно для противника спустили на воду и бесшумно переправились. Пехота бросилась на вал, но поднялась тревога, и вражеский огонь прижал нашу пехоту к земле. Было ясно: вал без хорошей артподготовки не взять. Приказываю Леусенко: «Давайте сигнал на общий отход».
— А как же с плацдармом? — сомневается он.
— Подумайте, как вывести всех, в том числе раненых и убитых. За остальное отвечаю я.
Доложил Угрюмову. Сказал, что плацдарм не стал захватывать на свою ответственность. Некоторое время спустя позвонил Гастилович. Довольно мирно и спокойно спросил:
«Ну, что там у тебя?» Я рассказал ход событий. Закончил словами: «Рассчитывал внезапно захватить хотя бы кусочек вала. Тогда бы зубами вцепились в него. Оставлять людей внизу под валом на истребление, считал недопустимым. Перескочить на ту сторону ничего не стоит. В любой момент, если прикажете, перескочим, не оставаться там, если не захватить вал, невозможно.
— Что намерены делать?
— Мы вскрыли при первом броске огневую систему противника. Сейчас готовим прямую наводку и будем давить. Потом еще раз атакуем с целью захвата хотя бы небольшого участка вала противника.
— Ну что ж, действуйте! — спокойно и благожелательно согласился Гастилович.
Мы еще дважды побывали на том берегу, но оба раза вынуждены были возвратиться. Противник все время перебрасывал на этот участок новые силы. Все три наши лодки вышли из строя, но потери при трех форсированиях были не столь большие: 5-6 убитых и около двух десятков раненых. Я доложил о гибели всех наших переправочных средств и около двух часов дня нам разрешили прекратить атаки и возвратиться к своим штабам. Но прежде, чем возвращаться, нам захотелось лично увидеть «плацдарм», который захватил сосед. Мы уже примерно знали, что там делается, так как наши туда уже ходили для связи. Теперь мы, сидя на НП комбата, увидели все воочию и услышали рассказ очевидца. Перед нами на узкой песчаной полоске между противоположным урезом воды и подножием вала, серели несколько десятков лежащих человеческих фигур.
— Их переправилось 34, — говорил комбат. — Несколько погибли во время атаки вала. Остальных я мог вывезти, но... «Нет, ни в коем случае. На Днепре, если даже метр захватил от воды, то назад ни шагу». И вот видите. Все они перебиты. Вон... посмотрите... Только те двое подают признаки жизни. Остальных перебили.
Я с тоской смотрел на эти несчастные останки, свидетелей бюрократического шаблона и бездушия, и думал: «Да, это действительно по-нашему». Как-то в одном из своих выступлений Сталин с гордостью говорил о том, что все советские люди прониклись идеей индустриализации, и привел пример, как секретарь одной из сельскохозяйственных областей упрашивал в Госплане, чтоб в его области запланировали строительство хоть «маленького гиганта». Сталин объяснил, что под гигантом он разумел предприятие металлургии. Так вот маленький гигантизм проник и в армию. Что было на Днепре, почему не быть у нас на Ондаве. Гигант — металлургия. Поэтому и маленький литейный завод тоже гигант. Днепр — река, и Ондава тоже течет в одну сторону. А местные условия — чепуха. Что с ними считаться! Они непривычные. Не звучат. Другое дело — плацдарм. Пусть гибнут люди без смысла, зато о нас начальство услышит.
С этими невеселыми мыслями мы и дошагали до командного пункта Ивана. Иван зашел первый, и Вера истошно закричала, бросившись к нему: «Ванечка, живой!!!» Иван выпил стакан водки и повалился на кровать. К моему удивлению, здесь на КП была и моя жена. Узнав об операции, она пробиралась на передний край. Ее задержали. Кстати, она действовала охлаждающе на Веру, которая была близка к истерике. Зина молча подошла ко мне, также молча я обхватил ее за вздрагивающие плечи, и не так понял, как почувствовал, что пережила она за эти часы разлуки. Так и не сказав ни слова и не простившись с хозяевами, мы пошли к машине и поехали к себе. Я не зашел в штаб. Не доложил о прибытии Угрюмову. Но Николай Степанович понял меня, как поняли и подчиненные. Я возвращался к жизни. Жена встретила похороненного. Нам надо было ожить и почувствовать себя живыми.С этого дня зародилась и новая жизнь: наш сын Андрей. Мы и до сих пор в шутку его называем князь Ондавский или по названию населенного пункта, те тогда размещался штаб дивизии, князь Угор-Жиповский.
А с форсированием все разрешилось очень просто. Мы передали все переправочные средства 129 полку. На рассветe следующего дня он одним броском форсировал Ондаву и через час уже овладел Хардиште, отрезав пути отхода противнику, оборонявшемуся против 310 полка. На тех же переправочных средствах, вторым броском переправился 151 полк. Саперы тем временем построили мост, и 310 полк, который теперь оказался во втором эшелоне, перешел по мосту. Плацдармы, как видим, никому ни для чего не были нужны.
Следующий эпизод я расскажу исключительно для того, чтобы показать, как складываются иногда судьбы на войне, как отмечаются не те, кто подвиги совершают, а те, кто сумеет себя «показать», заслужив покровительство начальства.
Когда я только прибыл в дивизию, начальник Политотдела Паршин, информируя меня о политико-моральном состоянии частей, дал характеристику и начальникам штабов полков. Особенно неблагоприятно отозвался он о начальнике штаба 151 сп Якове Гольдштейне: «Еврей, был в плену у немцев и остался жив. Даже лечился в немецком госпитале. Партбилет, говорит, уничтожил, но доказательств нет. В партии не восстановлен. Политическим доверием не пользуется, но кто-то поддерживает, потому что, несмотря на наши политдоносения, остается начальником штаба полка. Советую тебе как следует присмотреться к нему. Подозрительная личность».
Естественно, что я настроился предвзято и был сухо официален при нашей первой встрече. Но странное дело, внутренней подозрительности у меня не возникло. Наоборот, от всего его внешнего вида, от его застенчивой улыбки на меня повеяло теплом. Весь он был мне симпатичен. Его красивое лицо, с открытым прямым взглядом, его невысокий рост, стройная подтянутая фигура, одесский говорок, краткие толковые ответы на мои вопросы и даже его инвалидность — левая рука вывернута полусогнутой ладонью назад — привлекали меня.
— Что у Вас с рукой? — спросил я.
— Да это танк немецкий прошелся по ней, — смущенно ответил он.
— А что же в госпитале не смогли ее хотя бы поставить в правильное положение?
— Да, видите ли, я долго не мог попасть в госпиталь, и все срослось без вмешательства хирурга. Потом врачи предлагали оперироваться, но обстановка была такая, что я отказался.
Я ушел с этой первой встречи, неся в груди своей противоречивые чувства. С одной стороны, действительно, еврей и немцы не тронули, и даже лечили в своем госпитале. Но, с другой стороны, весь опыт моего общения с людьми указывал на то, что если человека я с первого взгляда интуитивно воспринимаю с симпатией, то это хороший человек. Гольдштейн вел себя просто, без заискивания и подчеркнутой официальности. Он оставил тепло в моей душе. И с этим я не мог не считаться.
Не желая разгадывать шарады, я в тот же день зашел к начальнику отдела контрразведки СМЕРШ.
— Я хотел поговорить с Вами о Гольдштейне. Если нельзя, я уйду. А если Вы можете что-то сказать мне, то прошу.
— А что вы хотели бы узнать?
— Я хотел бы, чтобы Вы сообщили мне все, какие вы имеете или какие можете сообщить, компрометирующие данные на него.
— У нас таких данных нет.
— Ну, а как же плен. Еврей был в плену и жив.
— А Вы знаете, как он попал в плен и как оттуда вышел?
— Нет, не знаю.
— Он фактически в плену не был. Послe разгрома штаба полка на реке Десне немцы подобрали всех наших тяжело раненых и убитых и свезли в Мозырь, а там сбросили в заброшенном сарае. Через два дня Мозырь заняли партизаны. Они осмотрели этот сарай, и всех, кто еще был жив, свезли в партизанский госпиталь. Потом, когда они поднялись на ноги, передали нашим войскам. Среди этих спасенных партизанами был и Гольдштейн. Немцев он даже и не видел, хотя формально был в плену.
— Мне совсем иначе преподнесли.
— Кто? Паршин, наверно. Это простой подхалимаж. Паршин хочет угодить своему начальству, которое очень не любит евреев. Не обращайте внимания. Оснований для недоверия к Гольдштейну нет. Так что судите его только по работе.
Чтобы еще лучше разобраться в этой истории, я при очередной встрече попросил самого Гольдштейна рассказать o его пленении. И вот, что я услышал.
151 полк форсировал Десну. Перебрался на ту сторону и командир полка со штабом. Вскоре начались немецкие танковые контратаки. Танки прорвались в район КП полка. Весь личный состав КП участвовал в отражении танков, и они были отбиты. Но был убит командир полка и тяжело ранен комиссар. Их отправили на исходный берег. В командование полком вступил Гольдштейн, пост комиссара занял секретарь партбюро. Гольдштейн доложил обстановку командиру дивизии, закончив доклад так: «Я отрезан от батальонов. Связи с ними не имею. Личного состава на КП, вместе со мной и комиссаром, 18 человек. Осталось всего 8 противотанковых гранат. Даже пустяковую танковую атаку отбить не сможем. Прошу разрешения эвакуироваться на исходный берег». Но командир дивизии отход категорически запретил.
— Умрите все, но к реке противника не подпускайте! — приказал он.
Получив такой приказ, Гольдштейн и новый комиссар начали готовиться к последнему бою. Комиссар собрал партийные билеты и предал их огню. Гольдштейн подозвал агитатора полка и, вручив ему приказ батальонам, приказал спуститься к воде и под прикрытием обрывистого берега пробежать полтора километра до 1-го батальона и передать ему приказ. Агитатор страшно струсил и, заикаясь, попросил дать ему кого-то в сопровождающие. Комиссар хотел прикрикнуть на агитатора, но Гольдштейн посочувствовал ему и разрешил взять своего ординарца. Вскоре после их ухода началась танковая атака. Гольдштейн был тяжело ранен. Через его левую руку прошла гусеница немецкого танка, и начался тот своеобразный плен. Гольдштейн говорил, что он помнит о своем пребывании в Мозырском сарае только то, что ему страшно хотелось пить. И когда он приходил в себя, то он готов был пить даже мочу, но она почему-то не шла. Это его мучило и раздражало. Он думал: «когда не нужно, так она идет часто, а теперь совсем нет».
Вернувшись в дивизию, он подал заявление о восстановлении в партии. И хотя исполнявший обязанности комиссара, давно уже восстановленный в партии, подтвердил, что вместе со своим и другими партбилетами управления полка сжег и партбилет Гольдштейна (он, как комиссар, имел на это право), Гольдштейн не был восстановлен. В мотивировке отказа значилось и такое: «Гольдштейн имел полную возможность уйти от плена, о чем свидетельствует пример тов. Н. (агитатора полка), но не сделал этого и трусливо уничтожил партбилет. Отвечая, Гольдштейн сказал: «Я выполнял приказ. Уйти я действительно мог. Мы сидели над обрывом, и под нами стояли лодки, готовые к спуску на воду. Стоило спрыгнуть вниз, сесть в лодку и в добром здравии вернуться на свой берег. Но я имел приказ умереть, но не отходить. Я выполнил приказ. Был бы я трусом, если бы не сделал этого. А тов. Н., которого вы мне ставите в пример, моего приказа не выполнил. К сожалению я не знаю, как у него там все произошло, но думаю, что не выполнил его по трусости». За это замечание Гольдштейну в формулировку отказа записано еще и такое: «Клевещет на коммуниста Н. обвиняя его в трусости». Но правда, бывает, проявляется совершенно неожиданно.
Принимаю как-то очередное пополнение из госпиталей. Иду от одного к другому, опрашиваю. Подхожу к очень живому парнишке лет 22-х.
— Фамилия?
— Гришанов. — Что-то знакомое звучит в этом слове. Я уже где-то слышал эту фамилию. Пытаюсь вспомнить. И задаю новые вопросы.
— Давно воюете?
— С первого дня.
— В каких частях служили?
— В пехоте. Служил и в этой дивизии.
— В каком полку?
— В 151. Был ординарцем у начальника штаба.— Так вот откуда мне известна эта фамилия. Гольдштейн называл.
— А почему Вы ушли из ординарцев?
— Да так получилось. Начальник штаба убит. А потом и меня тяжело ранили.
— А как фамилия начальника штаба?
— Гольдштейн.
— Выйдите из строя. Я закончу осмотр и поговорим. Закончив осмотр, я позвал его с собой. Зашли в отведенную мне комнату.
— Ну, так расскажите, как же это Вы, оставив своего начальника умирать, пошли спасать свою шкуру.
— Я тут, товарищ полковник, ни при чем. Мне Гольдштейн приказал сопровождать агитатора полка с приказом в первый батальон. Когда мы спустились вниз, он мне приказывает спускать лодку на воду. Я выполнил и говорю: «Разрешите идти обратно?» А он направляет на меня автомат и говорит: «Садись на весла! Я приказываю! За невыполнение пристрелю». Пришлось грести. На том берегу я снова прошу: «Разрешите мне вернуться к начальнику», а он — идите вперед! — И снова за автомат. Пришлось идти. Но вот зашли в лесок, я нырнул в кусты и обратно. Он не стрелял. Видно, шуму побоялся. Я добежал до переправы, сел в лодку и на ту сторону. Когда причалил, немецкие танки уже утюжили КП. Сам видел, что мой начальник лежал убитый и по нем танк прошел. Хотел дождаться, пока немцы уйдут, чтобы забрать начальника и похоронить по-человечески. Но к немцам пришли повозки, и они, побросав в них трупы, куда-то повезли. После этого я пробрался в 1-ый батальон и там был тяжело ранен.
Я сказал ему, что Гольдштейн жив и по-прежнему начальник штаба в 151 полку. Гришанов сразу же запросился к нему. Я сказал:
— Это мы посмотрим, захочет ли он тебя взять.
— Захочет, захочет! — закричал он, — вот позвоните!
Я позвонил.
— Яша, — спросил я, — ты знаешь такого Гришанова?
— Ну как же, это мой ординарец.
— А как ты к нему относился?
— Да я просто любил этого мальчика.
— А почему же не разыскал?
— А разве я не говорил. Некого искать. Его убили в тот же день в 1 батальоне.
— Он жив. Сидит вот напротив меня. Прибыл с пополнением.
— Отдайте мне его, — жалобно произнес он. — Буду вечным должником.
— Ладно, бери, но ему я поставлю условие. — Я повернулся к Гришанову и, держа микрофон у рта, сказал: "Вы собственноручно напишете то, что сейчас рассказали, и передадите мне завтра утром».
Получив запись Гришановского рассказа, я подал заявление в армейскую парткомиссию с требованием исключить из партии как шкурника и труса бывшего агитатора полка, а ныне инструктора политотдела коммуниста Н. Но его дело так и не разбиралось. Вместо этого его куда-то перевели из дивизии. В том же заявлении я просил восстановить в партии Гольдштейна. Эта просьба возможно была бы удовлетворена, но требовалось личное заявление Гольдштейна, а он писать отказался.
Сработались мы с Гольдштейном великолепно. Он понимал меня буквально с полуслова и был незаменим как штабной работник. Но он был вместе с тем просто мужественным человеком. Эпизод, характеризующий его с этой стороны, я и расскажу.
Дивизия находилась во втором эшелоне армии. В конце дня был получен приказ выдвинуться в первый эшелон на новом направлении. Произойти это должно было следующим образом. С востока на запад вдоль шоссе наступала 137 дивизия. От этого шоссе перпендикулярно на север отходили две дороги, расстояние между ними 10-12 км. Та, что восточнее, пройдя 10-12 км на север, упиралась в горную деревню и на этом заканчивалась. Вторая (западная), пройдя тоже 10-12 км на север, параллельно восточной, сворачивала под прямым углом в западном направлении и шла дальше, параллельно основному шоссе. Если пройтись карандашом по обеим этим дорогам и отрезку шоссе между ними, то пунктирная линия между северной окраиной горной деревни и поворотом 2-й перпендикулярной дороги на запад, закроет правильный квадрат. Вот по этой пунктирной линии нам и приказано было за ночь выйти к западному повороту второй дороги, и развить наступление вдоль нее на запад, то есть наступать параллельно 137 дивизии. По карте все выглядело просто. На самом деле — задача была невыполнимой. Уже по карте было ясно, что местность, по которой мы проложили пунктирную линию, непроходима. Нагромождение крупных каменистых гор, обрывы, ущелья были неприемлемы для колес. Да и пешеходных троп не было ни одной. Это все было ясно, повторяю, и по карте. Опрос местных жителей дал еще более безрадостную картину. Все они в один голос заявляли, что без специального альпинистского снаряжения туда соваться нельзя. Даже с этим снаряжением, прекрасно тренированным людям это переход на несколько дней. Соваться на такую местность ночью, да еще с артиллерией и обозами было бы безумием.
Николай Степанович болел. Я позвонил ему в медсанбат и спросил, не сможет ли он приехать. Сказал, что дивизия попала в опасную ситуацию. Он приехал. Я рассказал и изложил как, по-моему, выйти из положения. Я предлагал перед рассветом, когда людям особенно трудно не спать, пройти через боевые порядки 137 дивизии, дойти до второй (западной) дороги, повернуть по ней на север и, следуя ее ходу, выйти на заданное нам направление. Николай Степанович усомнился в реальности такого плана. Слишком много препятствий. Может запротестовать 137 дивизия, а противник может просто не дать нам ходу. Прорывать же в чужой полосе, да еще без ведома командарма, невозможно. Я стоял на своем, утверждая — стабильного фронта нет, поэтому все дело в том, чтобы та наша часть, которая пойдет в голове, действовала решительно. В конце концов, я его убедил. Он сказал: «Ну, действуй. Отвечать все равно тебе. Но вот, кому вести голову?» Я считал, что от того, кто возглавляет расчистку дороги для движения дивизии, зависит 90 процентов успеха, и предложил поставить на это дело Гольдштейна. Угрюмов считал, что поручить надо заместителю командира 129 полка майору Михайлову, который слыл храбрейшим человеком в дивизии. Михайлов сорвет, — говорил я, — умышленно сорвет, побоится идти в тыл. Я бы поставил его и доказал бы тем свою правоту, но так как мне нужен успех, я ставлю Гольдштейна».
Яша провел операцию классически. Развивалось все так. Впереди шел разведвзвод полка. За ним разматывался провод, конец которого был у Гольдштейна, который шел во главе роты, усиленной батареей 45 мм орудий. От Гольдштейна новый провод к батальону, усиленному артдивизионом. Затем остальные силы 151 полка. Затем артполк дивизии и 310 полк. И затем остальные силы дивизии.
Все произошло великолепно. У противника на дороге оказалось только два орудия и тяжелый пулемет с небольшим пехотным прикрытием. Разведчики, действуя финками, тихо сняли этот опорный пункт, и колонна двинулась. Самое удивительное в том, что огневые средства противника, прикрывавшие шоссе со скатов окружающих высот, огня не открывали, хотя утром оказали сопротивление 137 дивизии. А эта последняя не заметив, что через ее боевые порядки прошла другая дивизия, утром начала обычное наступление. Мы же к этому времени продвинулись вглубь расположения врага на 38 км, считая от горной деревни. Фактически же, считая по шоссе, 44 км. При этом взяли более 7 тысяч пленных. Сеял мелкий холодный дождик, и неприятельские войска набились в дома вдоль дороги. Оттуда их тепленьких и изымали наши части.
В 10 часов противник остановил наше наступление. Я решил дать войскам отдых с тем, чтобы ночью повторить действия минувшей ночи. Николай Степанович в медсанбат не вернулся. И мы обсуждали прошедшие события. Я утверждал, что простейшие формы маневра будут всегда успешными, если есть решительный исполнитель. Я говорил, что успех обеспечил Гольдштейн. Он хотел провести свой полк в тыл и имел решимость сделать это. Таких людей немного, говорил я. Николай Степанович не соглашался. Он говорил, что Михайлов провел бы не хуже.
Тогда я предложил в наступающую ночь в голову дать 129 полк и вчерашнюю роль Гольдштейна возложить на Михайлова. Я говорил: Михайлов бравирует опасностью на глазах людей, и его считают отчаянным, но у него нехватит воли на продолжительный риск с ответственностью за последствия. Я утверждаю, сегодня наши войска в тыл не пройдут. И разыграется это так: будет сильный огонь, который якобы и помешает пройти. Но будьте внимательны, Николай Степанович, первыми огонь откроют наши.
К сожалению, все так и получилось, как я предсказал. В тыл наши не прошли. Николай Степанович вызвал Михайлова и сказал: «А я думал, ты действительно храбрый». Тот попытался говорить о сильном огне противника, но разве можно обмануть такого стреляного воина, как Угрюмов. Он прекрасно разобрался, кто открыл огонь первым.
На следующую ночь снова повел Гольдштейн. И снова мы продвинулись, — теперь на 64 км, — захватили город Мнишек и взяли несколько тысяч пленных.
Гольдштейн дожил до конца войны. Демобилизовался. Куда уехал, я не знал. Но однажды на улице в Запорожье Яков встретил моего старшего брата Ивана и, обратившись к нему, спросил — нет ли у него брата Петра. Так я узнал адрес Гольдштейна. Бывая в Запорожье заходил к нему. Но общих интересов уже не стало. Встречаясь, мы могли только выпить и вспоминать дни боевые. А этого недостаточно для прочной дружбы.
Вспоминая события войны, я не держусь хронологии, а группирую события по их кажущейся важности, а вернее по какой-то самому мне непонятной внутренней интуитивной логике. Сейчас я расскажу о событиях, связанных с занятием чехословацкого города и важного железнодорожного узла Попрад.
Измотанная почти непрерывными боями дивизия не смогла преодолеть усилившееся сопротивление противника и перешла к временной обороне. Николай Степанович, в связи с открывшейся старой раной, убыл в медсанбат. Оставшись за командира дивизии, я сосредоточил все внимание на разведке. Фронта сплошного ни у нас, ни у противника не было. Фланги и тыл дивизии открытые, что чревато всякими неожиданностями. Чтобы их не допустить, разведка и обшаривала местность вокруг на большую глубину. Дошли и до Попрада и установили: у противника нет ни ближайших, ни глубоких резервов. Только войска, находящиеся в непосредственном соприкосновении с нами. Возникает идея совершить глубокий обход и захватить Попрад, где неприятельских войск тоже нет. Тем самым, мы полагали, противник, находящийся в боевой линии, будет отрезан от своих тылов и подвергнется разгрому. Поехал к Николаю Степановичу в медсанбат. Обсудили. Я ему рассказал о маршруте для обхода, сказал, что разведкой маршрут проверен, и я думаю, за двое суток мы его пройдем. Николай Степанович одобрил, но посоветовал не зарываться. Если возникнет опасность
тылу дивизии, то вернуться. А чтобы это можно было сделать, армию о своем намерении не информировать.
— А то если Гастилович «заболеет» этой идеей, то погонит вперед, даже если возникнет угроза гибели дивизии.
На том и порешили. Двое суток, почти без сна, шла дивизия по горным тропам, таща с собой артиллерию и боевые обозы. 30 января 1945 года в середине дня Попрад был занят практически без боя. Немногочисленные тыловые подразделения немцев сдались в плен. Были захвачены огромнейшие трофеи: склады в городе и самые разнообразные ценности в вагонах. Железнодорожными эшелонами заставлены были все станционные пути, и обе линии железнодорожного кольца вокруг Попрада. Комендантом города был назначен Леусенко, и ему было приказано взять под охрану трофеи и обеспечить порядок в населенном пункте. Охрана трофеев на железной дороге была возложена на 129 полк. 151 полку было приказано выдвинуться по шоссе на запад и занять населенный пункт Завадка, в 15 км от Попрада. Но все остальные стороны была выслана разведка. Артиллерия встала на огневые позиции. Только убедившись, что непосредственная опасность нам не угрожает, я вызвал Гастиловича и доложил, пользуясь кодированной картой, что занял Попрад.
— Постой! Я разберусь. Повтори еще раз.
Я повторил.
— Погоди! Мне надо карту развернуть. Этого у меня на карте нет. Ну вот, развернул. Повтори еще раз.
Я повторил.
— Не знаю, у меня какая-то чепуха получается. А ну, давай открытым текстом.
Это категорически запрещено. В неизбежных случаях можно применять открытую передачу, но нельзя одновременно давать и кодовое и открытое название местных предметов, так как это влечет за собой компрометацию кода. Но Гастиловичу возражать было бесполезно, поэтому я сказал:
— Сейчас дам, но только прошу приказать штабу немедленно сменить код.
— Хорошо. Давай!
— Занял Попрад.
Молчание. Потом с сомнением:
— А тебя не обманывают?
— Меня обмануть нельзя. Я говорю с вами из Попрада. А проехать к тебе можно?
— Можно. Надо проехать в мои тылы. А оттуда вас проводят.
Перед самым заходом солнца Гастилович приехал с группой штабных офицеров и с охраной. Приехал и сразу же:
— Надо к утру вот сюда выйти.
Я быстро прикинул — 60 км, не меньше.
— Люди очень утомлены. Двое с половиной суток без сна и отдыха.
— Петр Григорьевич, надо. Ты же посмотри. Шоссе идет по узости, чуть не по ущелью. Ротой закрыть можно. Надо, пока противник не опомнился, выйти сюда. Здесь, смотри, плато широкое начинается. Тут нас уже не задержать.
Но я и сам видел, Гастилович прав. Умница Гастилович всегда вперед смотрел. У него был незаурядный ум и военное дарование. Жаль, система все подпортила. Появились наклонность к шаблону, а самое худшее, что перенял от вышестоящих, подстраиваясь под них, грубость, хамство. Но сейчас ему не перед кем было себя «проявлять», и он мягко, задушевно, убеждал: «Передай в полки, что выйдете к плато, и отдых. Я уже приказал 24 дивизии форсированным маршем выдвигаться за вами. Она вас и подменит. А вам неделя отдыха. И награды, конечно. Надо к утру выйти — подчеркнул он еще раз. — Ведь сколько людей потеряем, если противник запрет узость».
— Хорошо, товарищ командующий, выйдем. Но кому мне передать охрану трофеев и наблюдение за порядком в городе?
— Не беспокойся от этом. Снимай все войска свои и иди. Здесь штаб армии позаботится.
Выйдя от командующего, я сразу позвонил в Завадку, приказал лично командиру полка выступать и к утру достигнуть плато. Он пожаловался на большую усталость людей. Я, как и Гастилович, сказал, что «надо» и пообещал отдых и ордена и еще раз потребовал немедленно выступать. Вскоре прибыли Александров и Леусенко. Поставил и им задачу: «Следуя справа (129) и слева (310) от шоссе по горным тропам, наблюдать за обстановкой на шоссе. Если подойдет противник и остановит продвижение 151 полка, ударить противнику во фланг и тыл, и освободить дорогу для беспрепятственного движения 151 полка. Отпустил. Приказал выступать немедленно. У самого глаза слипаются. Думаю, солдаты не в лучшем состоянии, поэтому рекомендовал офицерам своим примером воздействовать на солдат, следуя в общих колоннах. Чтобы разогнать сон, помылся. Захотелось есть. Поужинал. И снова так спать хочется, что за час сна все бы отдал. Подкатывается коварная мысль — а что в самом деле, почему бы и не подремать часок, на машине быстро догоню. С трудом отгоняю эту мысль. Встряхиваюсь и выезжаю. Подъезжаю к Завадке. Два ряда домов прижались к единственной улице, отходящей под прямым углом влево от шоссе. В селе абсолютная тишина. Хочу проехать мимо, считая, что там никого нет, все ушли. Но уже проехавши, а темноте заметил идущего с котелком солдата. Развернул машину. Подъехал к солдату: «Какого полка?»
— Сто пятьдесят первого, товарищ подполковник.
— А где штаб полка, знаете?
— Вон там, в том доме — показывает.
Подъезжаем. В первой комнате придвинутый торцом к окну продолговатый обеденный стол. Справа между столом и стеной деревянная крашеная кушетка. На столе полевой телефон. На кушетке, вытянувшись навзничь, в шинели и ремнях, подложив ушанку под голову, спит крепчайшим сном подполковник. Присматриваюсь при слабом свете керосиновой лампы — Тонконог — командир 151 полка (назначенный вместо убывшего по ранению Мельникова). Бешенство охватывает меня. Отбрасываю один конец стола от кушетки. Подхожу к ней вплотную, хватаю спящего за концы воротника и рывком ставлю его на землю. «В трибунал захотели!» — выдыхаю я ему прямо в лицо, с которого сон как будто смыло.
Побелев до желтизны, он умоляюще произнес: «Простите, товарищ подполковник. Сам не знаю, как это произошло. Как в подземелье провалился после вашего звонка. Мы наверстаем, товарищ подполковник!»
Гнева моего как не бывало. Я вспомнил, что со мной самим было полчаса тому назад, и понял, как это произошло. Человек прошел грань возможного и упал в сон, а поднять, видимо, было некому. Спал не только командир полка, спал весь полк.
— Поднимайте людей и быстрее вперед.
Полк выполнил свою задачу. Как и в предыдущие двое суток, когда части дивизии двигались к Попраду, я шел в общей колонне и видел, как тяжко давался этот путь. Многие засыпали на ходу и двигались с закрытыми глазами. Немцы появились перед колонной на джипе. Обстреляли и разбросали мины на дороге. Я видел, как шли люди, перешагивая через мины в полусонном состоянии. Но к утру на указанный рубеж части вышли.
Командный пункт дивизии развернулся в помещичьем доме, напоминавшем крепость, километрах в трех от передовых подразделений 151 полка. Дом большой. С толстыми стенами, сложенными из гранита. Стена, выходящая наружу, в сторону шоссе, имеет только одно небольшое окно. Остальные окна во двор, который тоже огражден высокой каменной стеной. В нее по периметру вмонтированы, кроме упомянутого жилого дома, различные хозяйственные постройки. Ворота тяжелые, деревянные, на крепких запорах, выходят в сторону шоссе. Комнаты в доме темные, мрачные. Но настроение у меня приподнятое, и я на это не обращаю внимания. Хочу помыться и проехать в части, посмотреть, в каком виде люди дошли, и сказать им теплое слово.
Есть за что. За трое суток мы прошли более 150 км. И в эту ночь прекрасно справились с задачей. Даже полки, шедшие по горам, передовыми подразделениями вышли к плато. Вовремя Гастилович двинул дивизию. Немцы не успели прихватить нас в ущелье. Только сейчас, на плато появились неприятельские войска — окапываются и постреливают. Запоздает 24 дивизия — успеют укрепиться. Надо будет сказать командарму.
В это время телефонный звонок. Наверно командарм, думаю я. Доброе слово сказать хочет. Что же еще! О выполнении задачи я уже доложил начальнику штаба. Беру трубку, по трафарету произношу: «Восемнадцатый у телефона».
— Григоренко? — Тоже и Колонин (член военного совета) берет пример с Гастиловича. Не считается ни с какими позывными.
— Я, товарищ член военного совета — удовлетворенно отвечаю я, будучи уверенным, что сейчас услышу доброе слово. Кому же его и сказать, как не главному политработнику в армии. Кому как не ему, отметить тяжелый ратный труд, выполненный так замечательно. Но вдруг слышу угрожающим тоном въедливо произнесенное:
— Ты знаешь, что у тебя в Попраде творится?
— Не знаю, что у вас в Попраде творится?
— А, так ты еще (мат-перемат) и умничать! Ты знаешь, что у тебя здесь местное население трофеи растаскивает!
— Я еще раз говорю: не знаю, что у вас в Попраде делается и кто там что тащит.
— Так ты еще (снова мат) и правым себя считаешь! В трибунал пойдешь!
— Не пойду!
— Пойдешь!
— Не пойду! А если пойду, то только вместе с вами. Вы трофейный батальон оставили в Сигете шкурки свои охранять, а я вам должен теперь трофеи беречь, вместо того, чтобы боевые задачи решать. Делайте, что хотите, передавайте дело в трибунал, а я с вами на эту тему и говорить не хочу! — и положил трубку. Разволновался так, что руки дрожали. Это очень обидно, когда вместо необходимого доброго слова получаешь незаслуженную грубую брань. Не стал даже умываться, поехал в полки. Вернулся часа через два, так и не успокоившись окончательно. Василий Максимович ворчал: «завтрак стынет». Умылся, сел за стол. В это время мимо окна — вжик-вжик-вжик — проскочили один за другим три «виллиса», и все свернули во двор. Ясно, какое-то начальство. Я схватил китель, вдел одну руку в рукав, и в это время открылась дверь — Мехлис (член военного совета фронта), сразу узнал я его, и быстро вдев второй рукав, начал застегиваться.
— Не одевайтесь, не одевайтесь! — подбежал он ко мне. Схватив мою правую руку, он потряс ее и заговорил. — Вы завтракать собрались? Мы вас долго не задержим. Я специально приехал поблагодарить вас. Вы весь фронт выручили. У нас в районе Моравской Остравы неудача и ваш успех здесь выручает весь фронт. Спасибо вам лично и передайте благодарность командования фронта всей дивизии.
Я был тронут этой благодарностью. Но она же разворошила и обиду, недавно нанесенную Колониным.
— Спасибо вам, товарищ Мехлис, что вы за сотни километров принесли нам доброе слово. У нас в армии его не дождешься. — Я посмотрел, кто за Мехлисом: Колонин, Брежнев, Демин (начальник политотдела корпуса). — Вот вы меня благодарите, а меня здесь собираются в трибунал отдать.
— Кто? За что?
— А вот товарищ Колонин два часа тому грозился предать меня суду военного трибунала за то, что в Попраде местные жители растаскивают трофеи.
— Ну, товарищ Колонин, это не дело боевой дивизии охранять трофеи. Это ваша задача — сдержанно произнес Мехлис. Но за этой сдержанностью угадывалось бешенство. Несмотря на это, я решил продолжать.
— И вообще у нас в армии доброе слово не в почете. Его заменяет мат. Ну, о командарме я не буду говорить. Ему, может, по должности положено. Но ругаются и политработники. Вот и Колонин к этому часто прибегает. И Демин, горло у него здоровое, тоже на днях крыл меня из мата в мат. А вот за эту операцию у нас в армии никто спасибо не сказал.
— Это не дело, товарищ Колонин, — едва сдерживая бешенство, приглушенным голосом сказал Мехлис. И дальше, не сдерживаясь, выплеснул гнев на в общем-то не вредного человека подполковника Демина. «Вы, товарищ Демин, должны извиниться перед командиром дивизии!» Но я еще не выговорился.
— Об отношении у нас в армии к людям Вы можете судить, товарищ Мехлис, и вот поэтому — я показал ему свое плечо — войну я начал подполковником и сегодня подполковник, хотя все время занимаю полковничьи и генеральские должности. И справляюсь с ними.
Колонин, глядя, как Мехлис воспринимает мои слова, побледнел. Все знали, что Мехлис очень несдержан и может рубануть с плеча, не разобравшись. И Колонин, боясь этого, заторопился, перебивая меня.
— Товарищ Мехлис, товарищ Мехлис, тут мы ни при чем. Я потом доложу в чем дело. Но тут не наша вина. Мы уже несколько раз представляли товарища Григоренко. Но наши представления не проходят.
— Хорошо, товарищ Григоренко, я разберусь с этим. Очередное воинское звание вы получите.
Я, разумеется, знал, что армия не виновата в задержке мне воинского звания, но как иначе я мог поставить этот вопрос перед Мехлисом?
Колонин и Мехлис уехали. Брежнев и Демин остались. Причем Брежнев обратился к отъезжавшему Мехлису: «Мне разрешите остаться, оказать помощь командиру дивизии». Обращаться к Мехлису было совершенно необязательно, так как здесь был непосредственный начальник Брежнева — Колонин. Но Брежнев, одев на себя подобострастную улыбку, обратился к более высокому начальству, подчеркивая свою преданность и демонстрируя свое усердие остаться, чтобы оказать помощь. Эта помощь практически выразилась в том, что он спросил: А на меня ты ни за что не обиделся? Или просто не успел пожаловаться?
— Нет, не было причин.
— Ну, это хорошо. А ты, Демин, должен выполнить указание тов. Мехлиса — извиниться перед товарищем Григоренко. Брежнев произнес это, одев на себя выражение строгой серьезности.
Демин, смущенно улыбнувшись, спросил меня:
— Ну, как перед тобой извиняться. Я, конечно, виноват...
— Считай, что извинился уже. И вообще можешь ругаться, если потребуется. Я на тебя больше жаловаться не буду. Это так, под руку подвернулся, «в чужом пиру похмелье», как говорят в народе.
— Ну, вот и хорошо. Миром-то оно лучше — в панибратском тоне, одев личину рубахи-парня, произнес Брежнев.
Я не случайно применяю к изменению выражения лица Брежнева слово «одевание». Стоило взглянуть, например, на его улыбку, как на ум невольно приходили улыбки марионеток в театре кукол. За 9 месяцев моей службы под партийным руководством Брежнева, я видел следующие выражения его лица:
— угодливо-подобострастная улыбка; одевалась она в присутствии начальства и вмещалась между ушами, кончиком носа и подбородком, была как бы приклеена в этом районе: за какую-то веревочку дернешь, и она появится сразу в полном объеме, без каких бы то ни было переходов; дернешь второй раз — исчезнет.
— строго-назидательное; одевалось при поучении подчиненных и захватывало все лицо, также без переходов, внезапным дерганием за веревочку; лицо вдруг вытягивалось и делалось строгим, но как-то не по-настоящему, деланно, как гримаса на лице куклы;
— рубахи-парня; одевалось время от времени, при разговоре с солдатами и младшими офицерами; в этом случае лицо, оставаясь неподвижным, оживлялось то и дело подмигиванием, полуулыбками, хитрым прищуром глаза. Все это тоже выглядело не настоящим, кукольным. Искусственность выражений лица и голоса производили на людей впечатление недостаточной серьезности этого человека. Все, кто поближе его знали, воспринимали его, как весьма недалекого простачка. За глаза в армии его называли — Леня, Ленечка, наш «политводитель». Думаю, что подобное отношение к нему сохранилось и в послевоенной жизни. Мне это подсказывает нижеследующий разговор. На выпуске академии в Кремле (1960 г.) я встретился с Деминым. Он уже был генерал-лейтенант, член военного совета Прибалтийского военного округа. Выпили за встречу. Поговорили, вспомнили прошлое. В разговоре он спросил: «А у Лени бываешь?»
— Да нет, говорю, я же его не так близко знаю, да, честно говоря, и не люблю надоедать высокому начальству. (Брежнев в то время занимал пост председателя Президиума Верховного Совета СССР и числился в учениках и ближайших соратниках Хрущева).
— Ну, напрасно — сказал он. — Леня любит, когда его посещают одноармейцы. И попасть просто, только позвони, назовись, и тебе назначат время. Я всегда захожу, когда бываю в Москве. Пропустим по рюмашке. Повспоминаем.
— Ну, и как он?
— Да что тебе сказать! Леня есть Леня, на какую должность его ни поставь.
Описанная мною встреча с Брежневым была не первой и не последней. Но это был единственный случай, когда Брежнев при мне был так близко к переднему краю (3 км.) Говорю это не в осуждение Брежнева. В конце концов и в армии, как и вообще в жизни, каждый имеет свои обязанности. От Брежнева по его должности не требовалось бывать не только на переднем крае, но и на командном пункте армии. С командармом должен был находиться член военного совета, то есть начальник всех политработников армии, и том числе и Брежнев. Место начальника политотдела во втором эшелоне армии, там, где перевозятся партдокументы. Выезжать же в войска для встречи с коммунистами и вообще с личным составом, следовало лишь тогда, когда люди не ведут боя. В бою, начполитотдела армии может только мешать.
Я не «Америку открываю». Это все прекрасно знают. Знают, но изображают так, как будто бы Брежнев чуть ли не в атаки ходил. Да и сам он плохо помнит прошлое. Если бы помнил, то постыдился бы получать «героя Советского Союза» за участие в боевых действиях армии, в которой ни один из командующих и членов военного совета такого звания не получил. А ведь войсками управляли они, в то время, как Брежнев в этом не участвовал и не мог участвовать, так как обязанности у него были совсем другие. Партбилеты подписать и выдать новым коммунистам — его дело, а подписывать боевые приказы — дело командарма и члена военного совета. Но подхалимам какое дело до действительности. Они напишут и расскажут что угодно, если тот, перед кем подхалимничают, не понимает, что не славу таким образом ему создают, а ставят в смешное и глупое положение.
Когда рядового начальника политотдела армии, каких в советских вооруженных силах были многие сотни, и все они не только не участвовали в управлении войсками, но и ничего не смыслили в этом деле, (никто из них не сумел бы командовать не то что армией, но и отделением), через 20 лет после войны начинают выдавать за великого стратега и приписывают ему чуть ли не решающую роль в победе над гитлеровской Германией, (хотя его армия всю войну действовала на малозначительных направлениях и никогда на главном), то это такая чушь, которую даже опровергать стыдно. Но если такую чушь распространяют, и если герой не только не опровергает ее, но с радостью воспринимает и даже начинает верить в свою выдающуюся роль, то это говорит как об умственных способностях «героя», так и о гнилости системы, допускающей такие геростратовы фальсификации в отношении людей, занимавших должности, совершенно ненужные для нормального функционирования войсковых организмов.
Ну, в самом деле, зачем он приезжал сейчас? Поприсутствовал во время моего разговора с Мехлисом, одев угодливо-подобострастную улыбку, продемонстрировал Мехлису, с той же улыбкой, свое усердие, доложив, что останется «помогать» командиру дивизии, «помирил» меня с Деминым и на этом закончил свою миссию. Уезжая, сказал: «Оставляю тебе вот двух инструкторов политотдела, они помогут. Ты только обеспечь их транспортом и дай провожатых в полки. Вот и «помог», взвалив на меня еще и заботу о транспортировке и охране ненужных нам инструкторов.
В общем, настоящего дела в руках политорганов нет, и ждать от них действительно пользы было бы смешно. А в советской системе они необходимы. На них лежат политдонесения, обобщенные доносы на солдат и офицеров — и работа по воспитанию преданности вождю. В политработнике особо ценились уменье следить за поведением, мнениями и мыслями людей и обо всем подозрительном доносить, даже о своих начальниках. Преданность вождю подчеркивалась каждым политработником. Без славословия «вождю» политработники не начинали ни одного дела, как истинно верующий не начинает без молитвы. Брежнев в этом отношении не был исключением.
Мехлис жалобу мою не забыл. 2 февраля я получил от него телеграмму: «Поздравляю званием полковника». А 5 февраля прибыл, датированный 2 февраля, телеграфный приказ о присвоении мне полковника. Значит, Мехлис поздравлял меня в день подписания приказа. И это понятно. Мехлис член оргбюро ЦК (то же самое, что теперь секретариат), и поэтому мог просто по телефону «ВЧ» приказать Голикову (начальник главного управления кадров): «Включи Григоренко в сегодняшний приказ на присвоение полковника. Номер приказа сообщить мне!» Таким образом выпадал этап проверки моей личности в аппарате. Как раз тот этап, на котором меня до сих пор и задерживали. Я понял это прекрасно. Но все же получение очередного воинского звания даже таким путем меня воодушевило.
Я решил подать заявление о снятии партийного взыскания. В заявлении я писал, что в начале войны допустил неправильное высказывание в связи с внезапным нападением гитлеровской Германии и за это получил «строгий выговор с предупреждением и занесением в учетную карточку». В конце я указал, что Алейников в своем заявлении писал кроме того, будто я выражал сомнение в мудрости Сталина, но партийное расследование не подтвердило этого. Я просил, ввиду давности совершенной мною ошибки и в связи с тем, что я ее осознал и всей своей деятельностью доказал преданность партии и товарищу Сталину, снять с меня партийное взыскание «строгий выговор с предупреждением и с занесением в учетную карточку».
На заседании армейской партийной комиссии присутствовал Леонид Ильич. Я упоминаю об этом потому, что его присутствие на заседаниях парткомиссии не обязательно. Парткомиссия подчинена ему. На его обязанности лежит утверждение протоколов парткомиссии. Так что возможность принятия парткомиссией неугодного Брежневу решения, даже в его отсутствие, абсолютно исключена. И все же он присутствует.
Мое дело разбирали третьим. Первым шло дело заместителя командира полка по тылу. Он долгое время разворовывал ценнейшие продукты. Наворовал на многие сотни тысяч рублей. Его схватили за руку. Дело попало в трибунал. Пахло расстрельным приговором. Но вмешалось начальство, и дело было передано для рассмотрения в партийном порядке. Был объявлен «строгий выговор с предупреждением» (без занесения в учетную карточку). Прошло 6 месяцев. Это минимальный срок для постановки вопроса о снятии взыскания. Для меня абсолютно ясно, что воровать он не перестал, хотя бы для того, чтобы оплатить тех, кто спас его от суда. Ясно это и членам парткомиссии и Брежневу, но решение единогласное: «Взыскание снять».
Вторым разбирается дело командира полка связи. Он получил «выговор» — «за использование служебного положения в целях принуждения подчиненных к сожительству», то есть просто насиловал девушек-солдат, связисток, которых доставляли, по его указанию, прислуживавшие ему дюжие молодцы. Я невольно представил, как этот «бугай» ломал слабеньких беззащитных девочек, находящихся в его полной власти, и невольно отодвинулся от него. Посмотрев в его толстое, тупое, бычье лицо и свиные глазки, я понял, что он не прекращал и не прекратит «использование». Но спасительные 6 месяцев прошли, и парткомиссия, которая тоже прекрасно понимает то, что понял я, решает: «Партийное взыскание снять». В общем, при следующем партийном разборе его дела он будет проходить как не имеющий взыскания. Брежнев во время разбора обоих этих дел сидит в углу комнаты, позади справа от стола парткомиссии. Сидит с лицом каменного изваяния. Только брови, большие, похожие на усы, изредка шевелятся.
Начинается разбор моего дела. Секретарь парткомиссии зачитывает мое заявление. Дальнейший порядок до сих пор был таким: вопросы, выступления, предложения. Но вот закончено чтение моего заявления, и вдруг, неожиданное: «Неуважение к товарищу Сталину?! Нет, за это пусть поносит! Пусть поносит! Пусть поносит!» Лицо одето в маску строжайшей назидательности. Указующий перст за каждым «Пусть поносит!» тычет в мою сторону. И я невольно подумал: «Ну, артист! Ведь он же специально для этого пришел сюда. Пришел, чтобы здесь перед всеми этими партийными чиновниками продемонстрировать, как он печется об авторитете «великого Сталина», как он любит его. Но, как выяснилось впоследствии, даже любовь к Сталину не могла заставить его добросовестно потрудиться. Он считал самой полезной для себя работу «на показуху».
Второй раз я подал заявление о снятии взыскания в 1946 году. В заявлении я писал примерно то же, что и в первый раз. Месяца через полтора после подачи заявления, вызвал меня начальник политотдела академии им. Фрунзе, где я в то время проходил службу.
— Какое вам наложено взыскание? — спросил он.
— Я же написал: «Строгий выговор с предупреждением и занесением в учетную карточку».
— А прочтите это.
Читаю: «Центральный партийный архив сообщает, что решением фронтовой партийной комиссии дальневосточного фронта на тов. Григоренко наложено партийное взыскание «выговор».
— Так видите, никакого строгого, никакого предупреждения, никакого занесения. Поэтому ваше дело целиком во власти первичной парторганизации. Туда и обратитесь. Парткомиссия это заявление рассматривать не будет — и он отдал мне мое заявление. Я невольно вспомнил Брежнева: «Пусть поносит!» и понял, что он либо не запрашивал центральный партийный архив, либо ответ скрыл от партийной комиссии, чтобы иметь возможность произнести свое «Пусть поносит!», так как оно очень выигрышно. Есть надежда, что при существующей в нашей стране тотальной взаимослежке и доносительстве, до уха Сталина может достигнуть, какой верный Сталину Леонид Ильич Брежнев. Так я снова вспомнил Брежнева. Вспомнил и забыл, даже не подозревая, что судьбе угодно будет отбросить нас к противоположным полюсам жизни. Отбросить, а потом столкнуть неоднократно.
Обещание дать дивизии недельный отдых после Попрада Гастилович не выполнил. Но не по его злой воле мы отдыхали всего двое суток. Просто резко изменилась обстановка. Одну из танковых армий 1-го Украинского фронта, которая, развивая наступление на Запад вдоль чехословацко-польской границы в районе деревни Хыжне натолкнулась на сильное сопротивление противника, командование фронта перебросило на новое направление. Оставленную ею полосу передали 4 Украинскому фронту, и всего быстрее в эту полосу могла войти наша дивизия. Совершив форсированный марш, мы заняли полосу на фронте протяженностью примерно 30 км, имея оба фланга открытыми. Однако, фактически, оборонять надо было всего два направления: 1) вдоль шоссе, идущего от нас (с востока на запад) на село Хыжне. Ширина этого направления по фронту около 10 км, и 2) вдоль шоссе, идущего тоже с востока на запад через небольшой город Трстэна. Ширина этого направления 5-6 км. Между этими направлениями заболоченный лес, залитый весенней водой почти по всей его площади. Маневр между названными двумя направлениями затруднен. Можно двигаться только по дорогам, обходящим лес с востока и юга, а это свыше 60 км. Местность на 2-м (трстэнском) направлении удобна для обороны дивизии: горная долина, повышающаяся в нашу сторону. На первом (хыжненском) направлении удобнее обороняться противнику. Если идти от расположения наших войск к Хыжне, то мы пройдем сначала пологий подъем протяженностью 2-3 км. Затем гребень высоты, на котором противник возвел около десятка оборонительных сооружений. По пологому подъему одиночные сгоревшие танки, по гребню и за гребнем их довольно густо. Это следы танковых атак армии 1 Украинского фронта. От гребня до Хыжне метров 500 — ровная, полого понижающаяся к селу местность. Метрах в трехстах от гребня, в двухстах от села, отрыта параллельно гребню сплошная траншея. Село в одну улицу вытянулось двумя рядами домов с севера на юг, то есть параллельно гребню, перпендикулярно шоссе. Очевидно, что первая позиция главной полосы неприятельской обороны включает вышеназванную траншею в село, а огневые сооружения на гребне лишь передовая позиция. Об этом свидетельствует и характер расположения сгоревших танков. Они попадали под интенсивный огонь только выскочив на гребень. До того, противнику с первой позиции их не было видно. Соответственно не была видна нашим танкистам первая позиция врага, и они, вырываясь на гребень высоты, неожиданно напарывались на уничтожающий огонь не подавленных противотанковых огневых средств. А в 50-100 метрах за селом, высокий обрывистый коренной берег небольшой речушки. Под обрывом, до самой речки — метров 200-250 — равнинная пойма — мокрый луг. За рекой лес. Узкая его полоска (метров 30-50) идет и по эту сторону речки.
Все это мы выяснили не сразу. Карта не дает полного представления о местности. Данных разведки от своих предшественников мы не получили. Они ушли до нашего прибытия. Да они, судя по характеру расположения сгоревших танков, и не вскрыли вражескую систему обороны. Местных предметов, с которых бы просматривалась оборона противника, в нашем расположении не было. Не помогали даже построенные нами вышки. Дальше гребня высоты и огневых сооружений на нем, мы ничего не видели. Но у нас было время, и мы нашли способ обнаружить траншею у Хыжне и систему обороны самого села.
Мы приготовились долго обороняться, так как смешно было бы наступать дивизией там, где не имела успеха танковая армия. Да мы, к тому же, были в худшем положении, чем она. Танковая армия действовала на одном хыжненском направлении, а мы, как на пяльцах, растянуты между двумя направлениями, на 60-километровом фронте, да еще и с обоими открытыми флангами. Но разве Гастилович мог долго усидеть, не предпринимая активных действий? Из имевшихся у него в то время четырех дивизий (включая нашу), растянутых на более, чем стокилометровом фронте, он умудряется создать ударную группировку для наступления на одном — трстэнском — направлении. С этой целью он перебрасывает сюда еще одну дивизию и все имеющиеся в армии средства усиления. Здесь же он приказывает сосредоточить и главные силы нашей дивизии, оставив на хыжненском направлении только один стрелковый полк, усиленный приданным дивизии артиллерийско-пулеметным батальоном полевого укрепленного района. Перед оставленным на этом направлении 151 полком и артпульбатом командарм поставил оборонительную задачу: не допустить прорыва противника на фланг и тыл трстэнской группировки 18 армии.
Но у нас возникла идея развернуть активные действия и на хыжненском направлении. Конечно, наступать стрелковым полкам по тому самому направлению, где не добилась успеха танковая армия, безумие, но мы не даром изучали оборону врага. Мы увидели ее ахилессову пяту. Хыжне одним из своих торцов (южным) упирается в уже упоминавшийся заболоченный и залитый весенней водой лес. Считая его непроходимым, противник ограничился созданием минно-ракетных заграждений между этим лесом и южным торцом села. Если бы удалось пройти через лес и преодолеть заграждения, то можно было бы начать сматывать неприятельскую оборону, идя одновременно по обоим рядам домов села Хыжня. Помочь селу из траншеи противник не смог бы. Развернуть большие силы в селе тоже нельзя. Фланговым огнем из домов мы могли пресечь любое движение по улице. Значит, противник, сколько бы у него ни было сил и средств, не смог бы развернуть их больше, чем мы. Чтобы использовать свое численное превосходство, ему пришлось бы контратаковать 151 полк, двигаясь по плато между гребнем высоты и селом Хыжне. На этот случай и должен был быть подготовлен артиллерийско-пулеметный батальон.
Эти мысли я высказал Николаю Степановичу.
— И на кой черт тебе эта морока, — сказал он.
— По двум причинам. В случае успеха на Трстэнском направлении, я не знаю, как нам можно будет свести дивизию в одно место. Нам придется совсем оставить один полк без нашего управления — либо передать его под управление армии, либо создавать вспомогательный пункт управления. Если же успеха не будет и противник перейдет в контрнаступление, то я вообще не представляю, как мы выкрутимся. Дивизию сразу же разорвут на две части, и что будет дальше, я и думать не хочу. Если же мы залезем в Хыжне, то нам не страшно ни первое, ни второе. В случае успеха под Трстэной, противник бой в Хыжне прекратит и отойдет. Следовательно, полк получит возможность присоединиться к дивизии. При неуспехе там, здесь противник все равно будет выбит из села, и мы получим возможность ударить по флангу трстэнской группировки врага.
— Гастиловичу я этого доказывать не буду. Он не согласится. Если хочешь, докладывай сам.
— Но мне важно, как ты к этому относишься?
— Я? Да мне бы этот полк, я бы выдавил немцев из села как кал из прямой кишки. Только как дойти до села через лес. Ты видел его.
— Видел пока только с краю, но саперы уже были у минно-ракетных полей. И говорят, можно идти с артиллерией. Конечно, дело не из приятных брести по пояс в воде, но грунт еще мерзлый, и полк пройдет. Это по докладу саперов. Но я имею в виду с Тонконогом сходить лично.
— Ну, действуй. Докладывай. Но Гастилович не согласится.
— Посмотрим.
— В тот же день командарм проводил рекогносцировку на Трстэнском направлении. По окончании я попросил разрешения доложить предложение.
Когда он сказал: «Ладно, давай!» я, улыбнувшись, попросил:
— Только очень прошу дослушать до конца. Вначале мое предложение может бредом показаться, но под конец, думаю, мнение изменится.
— Ладно, давай. Я сегодня добрый. Дослушаю, — улыбнулся он.
Я очень коротко доложил суть плана. Он сразу «взял быка за рога».
— А где ты полк возьмешь, чтобы попасть в Хыжне? У меня в запасе роты нет, не то что полка.
— А тот же полк, что вы уже дали — 151-й.
— А кто мне спину прикрывать будет? Откроем дорогу противнику, пусть идет на тылы нашей трстэнской группировке?
— Пулеметно-артиллерийский батальон.
— А его кто прикроет? У меня ведь все предусмотрено. Артпульбат как огневой костяк обороны и стрелковый полк как пехотное прикрытие.
— Артпульбат в пехотном прикрытии не нуждается. 12 орудий и 48 станковых пулеметов его огневая сила, а прикрывают их сами расчеты. Они этому обучены. Уровские части ведут бой преимущественно самостоятельно, своими силами, но могут выполнять задачи и во взаимодействии со стрелковыми, артиллерийскими и танковыми частями.
Разговор затянулся. Гастилович явно колебался. Ему не хотелось и отбрасывать предложение, сулившее определенный выигрыш, и он опасался за трстэнскую группировку. Эти опасения в конце концов перевесили.
— Не будем, Петр Григорьевич, рисковать. Проект ваш смелый и разумный, но чересчур рискованный. Возьмем задачу поскромней, по нашим силам.
— Простите меня, товарищ командующий, но я хочу напоследок обратить ваше внимание на следующее. Вы рассчитали на успех и на пассивность противника. А что, если прорвать его оборону под Трстэной не удастся, и противник окажется активным, перейдет в наступление и из Трстэны и из Хыжне. Я думаю, что план, исключающий такую возможность для противника, менее рискованный, чем тот, который это допускает.
— А почему вы думаете, что ваш план исключает активность противника?
— Потому что не ликвидировав или по крайней мере не отбросив в лес полк, проникший в село Хыжне, невозможно начинать общую контратаку. Ликвидировать же или отбросить этот полк можно лишь контратакой по плато между гребнем и Хыжне. Но к моменту этой контратаки артпульбат весь выйдет на гребень. Вы представляете что произойдет, когда на контратакующие цепи обрушится огонь 48 станкачей и 12 орудий. Это и будет кульминацией боя, началом разгрома противостоящей группировки.
— Но пойдет ли противник в такую контратаку?
— Пойдет! Обязательно пойдет! У него не будет другого выхода. Альтернатива контратаке только общий отход. Нас вполне устраивает и это. Немцев — нет. Отходить с очень удобных позиций, не попытавшись восстановить положение, они не захотят. Нам надо только запастись терпением. У немцев его не хватит.
— Ну, ладно, разрабатывайте план во всех деталях. Я согласия пока не даю. Обдумаю еще. Но вы работайте и, главное, лично проверьте, можно ли пустить полк через лес и болота. Сами пройдите его путь. Поверю только вашему личному наблюдению. Однако, мне было ясно, что он уже «заболел» моей идеей. И я, ничего не ожидая, начал готовить наступление на Хыжне. Действительно, вскоре Гастилович сообщил по телефону: «Ваше предложение одобряю. Подробный план представить мне лично». На следующий день я доложил план, и командарм его утвердил. Одновременно дал указание Угрюмову: «Григоренко от подготовки наступления на трстэнском направлении освободить. Пусть сосредоточится на подготовке наступления на Хыжне. Для руководства наступлением на Хыжне в дивизии создать, кроме основного, вспомогательный пункт управления под руководством Григоренко».
Выбор места для этого пункта явился целой проблемой. Надо было иметь надежную связь и сообщение с 151 полком и с артпульбатом. Надежное управление артпульбатом обеспечивалось с нынешнего командного пункта, но отсюда совсем было недостать полк. Чтобы надежнее управлять 151 полком, надо было вслед за ним преодолеть лес и идти за его боевыми порядками в Хыжне. Но в этом случае оставался без управления артпульбат. Поиски выхода долго не увенчивались успехом. Но однажды начальник разведки дивизии, который с самого начала не только по должности выполнял мои указания по разведке района Хыжне и леса, но и близко к сердцу принял мой план, наткнулся на заброшенную тропу, отходящую от трстэнского шоссе почти у самого переднего края. Он решил узнать, куда она ведет, и вышел к заброшенной лесной сторожке, расположенной на возвышенной сухой полянке. От этой сторожки всего около двух километров до южной окраины Хыжне и не более того, до опушки леса в районе уже упоминавшегося гребня высоты. В этот район с началом наступления мог перейти командир артпульбата и, следовательно, управление из района сторожки вполне обеспечивалось. Два километра по залитому водой лесу, при неоттаявшем еще болоте, не препятствие. С открытием этой сторожки решался и вопрос снабжения 151 полка в ходе боя. По тропе прошлись саперы, и она стала проезжей для повозок. Проехал даже мой «виллис». В районе сторожки создали перевалочную базу, чтобы с нее доставлять боеприпасы в полк носильщиками.
На рассвете второго марта саперы сняли минно-ракетные заграждения в районе между лесом и южной окраиной Хыжне. Но обеспечить полную бесшумность не удалось. Уже перед концом разминирования взлетела одна из настороженных ракет. Она и осветила наши передовые подразделения. В связи с этим комполка решил атаковать, не ожидая урочного часа. Один батальон атаковал вдоль восточного ряда домов, то есть справа от улицы, считая по ходу наступления. Второй батальон наступал по левой (западной) стороне улицы, а третий спустился в пойму, чтобы, наступая по лесу у речки, прикрывать левый фланг полка от контратак противника из глубины. В лес на противоположную сторону речки ушла разведрота дивизии.
В первом же броске два батальона захватили по 3 дома в своих рядах, и, в соответствии с ранее намеченным планом, начали закрепляться и готовиться к отражению неприятельских контратак. Я очень долго втолковывал Тонконогу и много раз повторял, что торопиться ему не надо. Продвигаться следует короткими бросками; после каждого броска закрепляться и дожидаться контратаки противника. Пока он не контратакует, дальше не двигаться. Отразив же контратаку, сразу провести хорошую огневую подготовку и совершить следующий бросок. Третий батальон, тот, что ушел к речке, должен был действовать иначе. Если противника в лесочке нет или силы его малы, то продвигаться к шоссе, захватом мостика перерезать его, укрепиться и удерживаться до подхода наших войск, не допуская отхода противника по шоссе. Если же противник силен и активен, то закрепиться и взять под обстрел всю пойму правого берега, чтобы не допустить контратаки противника во фланг батальонам, наступающим по селу.
С началом наступления 151 полка двинулся вперед и артпульбат. Противник открыл огонь из огневых сооружений, расположенных на гребне, но артпульбатовские артиллеристы, следуя в боевых порядках батальона метким огнем прямой наводки, подавили эти сооружения. Вражеское прикрытие, пользуясь уже отработанной тактикой, отошло за гребень и дальше — в траншею и село. Артпульбат вышел на гребень, но дальше, как предполагал противник, не пошел. Огневые средства артпульбата окопались и начали готовить данные для ведения огня. Командиру артпульбата была поставлена абсолютно простая задача: в случае контратаки противника в полосе между рубежом, который занял артпульбат, и селом Хыжне, все контратакующие должны быть уничтожены огнем артпульбата. Поэтому для всего личного состава — терпение, зоркое наблюдение и меткий огонь. Если контратаки не будет, батальон получит новую задачу.
До 10 часов проскучал я в своей лесной сторожке. Тонконог в селе помаленьку продвигался, чередуя броски с отражениями контратак. Его батальон, посланный к речке, захватил мостик на шоссе и перешел там к круговой обороне. Артпульбат продолжает совершенствовать огневую систему. Огня по траншее и селу, как ему и было приказано, не ведет. В общем, на хыжненском направлении царила звуковая обстановка обычных местных перестрелок, а не наступления. В 10 часов я доложил обстановку Николаю Степановичу и в штаб армии. А через несколько минут раздался звонок. Я не успел назваться, как послышался голос Гастиловича:
— Григоренко, сколько тебе надо времени, чтобы доехать до меня.
— Полчаса.
— А ты знаешь, где я нахожусь? — явно удивленный моим ответом, спрашивает Гастилович.
— Очень хорошо знаю. Если надо, через полчаса буду у вас.
— Да, надо. Примешь командование дивизией. Я этого дуроплета отстранил за очковтирательство.
Трясясь по ухабам лесной тропы и наблюдая, как «виллис» подобно катеру рассекает воду на залитых участках тропы, я размышлял, что же там могло произойти. Что Николай Степанович никаким очковтирательством заниматься не станет, в том не было у меня сомнений. Но что же произошло? Меня подмывало позвонить комдиву после того, как закончил разговор с Гастиловичем. Но я побоялся, что Угрюмов что-нибудь нелестное скажет в адрес командарма и тем навлечет на себя большую беду. Мне тоже могут быть неприятности — получил приказание немедленно выехать и тратит время в ненужных разговорах со штрафным комдивом.
Прибыв на НП командарма, я направился прямо к нему. Доложил о прибытии.
— Иди принимай дивизию, разберись, что там делается и доложишь. А то этот дуроплет докладывает: «Занял полустанок». Думает, что я сижу на своем КП, а я сам наблюдал с первого выстрела и сам видел, что пехота Угрюмова с исходного положения не пошла. У Васильева хоть поднималась, но залегла, а у Угрюмова и не поднималась, а он свое: «Занял полустанок». Иди, наводи порядок.
— Есть! Навести порядок и доложить вам, — откозырял я и ушел. Мне уже было все ясно. Но возражать командарму, когда он убежден в своей правоте, а я во время происшествия находился в десятке километров, было неразумно. А дело было вот в чем. Место, где находился НП командарма, первым обнаружил я, когда искал НП дивизии. Место чудесное. Буквально с неограниченным обзором. Полосы наступления обоих дивизий как на ладони до самой Трстэны. Но... одна странность. Я хорошо запомнил, что исходное положение дивизии в начале орошаемых полей. И идут эти поля на несколько километров. Я обратил внимание на них потому, что глубокие канавы и высокие гребни между канавами шли попутно нашему направлению наступления и могли быть использованы как защита от огня противника. Но с НП ни канав, ни гребней не видно. Гладкая безжизненная равнина. Спускаюсь ниже, перепробовал несколько мест и, наконец, нашел такое, откуда интересующие меня канавы и гребни хорошо видны. Николаю Степановичу я этого не рассказывал. Нашел хороший НП и все, что тут об этом говорить. Поэтому Николай Степанович не знал недостатка армейского НП, который развернулся на месте, забракованном мною. Организовался же он буквально в последний день. Командарм вначале рассчитывал использовать для себя один из НП дивизий, но потом передумал. И поручил начальнику разведки армии выбрать и подготовить армейский НП. Я видел начальника армейской разведки накануне дня наступления и, узнав, где они расположили свой НП, сказал: «Всем хорош НП, но с него не просматривается оросительная система. А по ней наступает наша дивизия». — Но тот не придал этому значения.
Результат — это недоразумение.
Я прибыл на НП дивизии. Николай Степанович с горькой улыбкой говорит: «Ну, принимай. Давай прямо сюда к стереотрубе, я покажу тебе солдат, которых «не видит» Гастилович». Я приставляю глаза к окуляру. Ясно вижу движение по канавам и в районе полустанка. Наши солдаты.
— Я так и знал, — говорю я, — но ты все-таки расскажи, что произошло?
— Да что? Звонит Гастилович: «Где твоя пехота?»
— Наступает, — говорю. «Не ври. Лежит в исходном положении». Я настаиваю. — Наступает. — А он: «Перестань врать. Проверь, почему лежат, и доложишь. Даю час». Но не прошло и полчаса, как Александров доложил о занятии полустанка. Звоню ему. — Разобрался. 129 полк занял полустанок. — Что тут случилось, не приведи-веди. «Ты что же думаешь, что я на КП армии, за полсотни километров? Я на наблюдательном пункте, 250 метров от твоего, но выше и с лучшим обзором. Отвечаю — я знаю, где вы находитесь, но 129 полк занял полустанок! — Тут как пошел мат, а потом: «Очковтирательство! Отстраню от должности! Какой ты говоришь полк занял полустанок? 129? Ну так вот, примешь 129 полк и займешь полустанок, а после этого будем разбираться, что с тобой делать. Командование сдашь Григоренко. Я его сейчас вызову».
— Да-а... Хуже всего то, что он уверен в своей правоте. У него НП плохой. Ему не видно людей, идущих по канавам. А наши по ним как раз и шли. Я то место тоже чуть себе не выбрал. Обзор просто чудо. Да вовремя разобрался, что будем видеть всю Европу, а своих солдат нет. Теперь надо искать выход. Если я ему начну доказывать, что он ошибся, то пожалуй, и меня отстранит — скажет, под твою дудку пляшу. Надо как-то иначе действовать. Какой тебе полк он доверил? 129? Вот и будем выполнять его приказ. Отправляйся на полустанок. Но только не один. Возьми Завальнюка, связиста, сапера. В общем, тех, кого мы всегда берем в первый эшелон КП при его смене. Придете на место, позвоните мне. Приду и я. В общем, командный пункт окажется на полустанке. Вот тогда и поговорим с Гастиловичем, а до того не трогайте его.
— Минут через 40 позвонил Завальнюк. — Прибыли! Я тут же беру трубку и вызываю Гастиловича.
— Товарищ командующий! Я в основном разобрался. Войска все-таки продвинулись. И их уже не видно с этого НП. Позвольте сменить командный пункт. Завальнюк уже выбрал новое место. Он сам там находится и утверждает, что видит все наши войска. — Докладывая, я упорно избегаю называть место нового КП — полустанок. Боюсь, что это название приобрело уже для Гастиловича значение красной тряпки для быка. Но он и не интересуется местом нового КП.
— Сколько времени потребуется для смены? — спросил он.
— Около 40 минут.
— Давайте! Сменяйте!
Придя на полустанок, я сразу же предложил Угрюмову: «Звоните Гастиловичу, представляетесь как комдив, потом докладываете обстановку, а в заключение скажите — сюда
прибыл и начальник штаба дивизии»
— Я не буду с ним говорить.
— А вот это и неразумно. Тебе что, хочется быть отстраненным в боевой обстановке? Ведь даже если фронт не утвердит это отстранение, то Гастилович добьется твоего перевода в другую армию и за тобой так и потянется хвост отстраненного. Лучше сделай вид, что не принял всерьез его отстранение и веди себя, как будто ничего не случилось — и я протянул ему трубку.
Он вызвал Гастиловича: «Докладывает Угрюмов. Обстановка следующая...» И он доложил обстановку за дивизию, а не за 129 полк. Закончил словами: «Сюда прибыл начальник штаба и сообщил о вашем разрешении сменить КП»
— Дайте трубку Григоренко — буркнул Гастилович.
— Вы действительно на полустанке? — спросил он меня.
— Так точно. Здесь развитая оросительная система. Наши подразделения воспользовались оросительными канавами и потому их не видно было с вашего НП. Сейчас передовые подразделения продвинулись километра на 2, но остановлены командиром дивизии, так как противник накапливает на окраине Трстэна танки и самоходки, по-видимому, готовит контратаку. Поэтому пехоту решено задержать до подхода противотанковых огневых средств. Сейчас мимо нас как раз идет Васильев (истребительно-противотанковый дивизион).
Через некоторое время началась танковая контратака противника. Артиллеристы вели себя героически. Подбили 4 танка и две самоходки. Один из танков натолкнулся на орудийный снаряд в 20 метрах от нашего командного пункта. Взрыв танкового боезапаса сбросил башню, танк перевернулся на бок и загорелся. Я все время комментировал ход боя Гастиловичу, и он окончательно утвердился в продвижении нашей дивизии. В связи с этим перенес свои «заботы» на дивизию генерала Васильева, которая так, пока что, и не двинулась с исходного положения. Наши полки (129 и 310), отразив танки врага, перешли в наступление и примерно к 13.30 подошли к окраине Трстэна, угрожая перерезать шоссе. В связи с этим противник начал отводить свои войска в полосе нашего левого соседа — 137 сд. Сосредоточившись на бое за Трстэну, мы как-то забыли о Хыжне. Но, вдруг, часов около 14 оттуда раздался сплошной клекот пулеметов, непрерывно гремели орудия.
— Что там у вас в Хыжне творится? — подозвав меня к телефону, спросил Гастилович.
— Я еще донесения не имею, но полагаю, что кульминация наступила. Считал бы целесообразным возвратиться туда и лично руководить дальнейшими действиями.
— Вы командир дивизии, Вы и решайте, где вам целесообразнее находиться.
— Есть решить этот вопрос с командиром дивизии — сделал я вид, что не понял его, и положил трубку. С тревогой подождал, станет ли он меня поправлять. Телефон молчал.
— Николай Степанович! Разреши мне отправляться в Хыжне. Гастилович сказал, чтоб этот вопрос решал сам командир дивизии. Он в это дело не вмешивается.
Угрюмов согласился. Я попросил Завальнюка дать распоряжения: моему шоферу ехать в Хыжне и там искать меня в 151 полку или в артпульбате; вспомогательному пункту переместиться в Хыжне и там войти в контакт с 151 полком и с артпульбатом. Мы же с Тимофеем Ивановичем в сопровождении пятерых разведчиков пошли из-под Трстэны в Хыжне прямиком: через территорию недавно занимавшуюся противником. Когда часа через полтора мы прибыли в Хыжне, село было уже очищено от противника. Подразделениям подвезли обед. По шоссе на Трстэну и по шоссе на Бобров выслана разведка. Я доложил Гастиловичу. Он приказал всей дивизии повернуть на Бобров и развивать наступление на запад по шоссе, параллельному тому, что идет через Трстэну. Там противник начал отход и для преследования достаточно было одной дивизии.
Особо я доложил о потерях, нанесенных противнику. Я сказал, что такого количества убитых немцев еще не видел. Все поле восточнее Хыжне усеяно трупами. Впоследствии по моему распоряжению был произведен подсчет. Насчитали восточнее Хыжне 832 трупа. Много трупов было также вдоль сельской улицы. Взято свыше 400 пленных и много вооружения, боеприпасов, продовольствия и других материальных ценностей. Я обошел все поле боя и, откровенно сознаюсь, любовался работой артпульбатовцев, с удовольствием слушал рассказ командира артпульбата и комментарии Тонконога. Командир артпульбата говорил: «Они вышли от шоссе, с северной окраины села. Шли двумя густыми колоннами, почти вплотную, прижавшись к селу. Шли вначале как-то неуверенно, как будто опасаясь засады, потом осмелели, пошли быстрее, начали отклоняться от села, приближаться к траншее, потом одна колонна перешла траншею. Пошла восточнее ее. Потом начали развертываться в цепь. Тонконог уж забеспокоился. Говорит мне — что же ты смотришь? А я знаю что смотрю: с северной окраины выходят все новые колонны. Думаю, пусть все выйдут. Чего их на развод оставлять? Вспоминаю ваше — обращается он ко мне — «больше выдержки. Выдержка — главное оружие УР'овца» — и думаю: «Выдержу». Наконец, выходить из села закончили. А передние уже развернулись, все ускоряют шаг. Тонконог кричит: «Они уже к тылам моим подходят. А я думаю — нет, еще не время. Немцы в атаку бегом идут, а эти еще шагают, хотя и скорым шагом. Но вот, наконец, побежали. Тут и я «спустил с цепи» всех своих 48 «собачек». Ну и залаяли же они. Душа возрадовалась. Никогда, за всю войну, не знал такой радости. А пулеметчики, все аж дрожали, закончив работу. Глаза у всех горят: «Вот это работа, говорят, за всю войну душу отвел. Артиллеристы тоже не отставали. Беглым так били, как будто боялись, что у них изо рта отнимут. А противник! Он, видимо, о нас вообще забыл. Когда мы ударили в одночас всей своей мощью, его как парализовало. Все замерло. Вместо того, чтобы бежать в село или нырять в траншею или просто падать на землю, они остановились. Остановились по всему полю, потом забегали, закрутились на месте. И только, когда их уже наполовину проредили, бросились бежать, но не в каком-то разумном направлении, а во все стороны, набегая друг на друга, сталкиваясь и падая под огнем пулеметов и орудий на бегу. Мы так вычистили все до деревни, что когда поднялись и пошли вперед на соединение с полком, ни один выстрел не прозвучал нам навстречу.
Тонконог добавил: «Это был наверно полк из резерва дивизии. Они пришли из леса западнее Хыжне. Отбросили мой батальон, занимавший мостик на шоссе, и без остановки, в колоннах пошли в контратаку восточнее Хыжне. Одновременно с ними пошли в контратаку те, что оборонялись в селе. Они шли по улице и по огородам западного ряда домов в Хыжне. С этими пришлось справляться нам самим. И мы поработали тоже хорошо. Но это была обычная работа, а не, как у УРовцев — праздник. Нам досталось. Для немцев в селе не было никакой неожиданности; они вели планомерное наступление и если бы не уровский удар, нам было бы нелегко. Но огневой удар артпульбата парализовал противостоящие нам силы. Началась паника, и мы перешли в наступление».
Я шел среди этих груд трупов и ничего не чувствовал, кроме удовлетворения. Мне не пришла в голову мысль, что это люди, что у них есть матери, жены, дети, что они о чем-то мечтали, чего-то ожидали, на что-то надеялись. Я не видел их лиц, не заметил застывшего на них ужаса, муки, боли. Не обратил внимания на скрюченные смертью руки, ноги, фигуры. Для меня все это было бессодержательные, безымянные, безликие, безразличные мне единицы производства — просто трупы — как были бы, например, дрова, если бы я занимался производством дров, а не трупов. И чувства были как у дровосека, который сумел заготовить невиданное количество дров. Я был горд собой, и мне больше всего хотелось похвастаться сделанным. Я позвонил Гастиловичу. Просил его посмотреть. Я сказал ему: «Такого вы не видели и никогда не увидите». От него приехал командующий артиллерией. Он, как и все, кто видел это, был восхищен «работой» артпульбатовцев. При этом сказал: «Подобное я видел только в первую мировую войну. Только трупы там были наши». Он оказался таким хорошим рассказчиком, что приехал смотреть не только Гастилович, но и все армейское руководство. Приезжали также из соседних дивизий. Своих представителей прислал даже Петров. Разговоры об этом бое, с преувеличениями, естественно, шли по всему фронту. Все полевые УР'ы (укрепленные районы) прислали своих представителей. Во все Уровские части был разослан доклад командира нашего артпульбата и было рекомендовано такой способ действий частей полевых УР считать наиболее характерным для них.
Награды за этот бой я не получил. Но виноват в этом сам. Когда Гастилович спросил, какой бы орден я хотел получить за этот бой, я, не задумываясь, ответил: «Конечно, полководческий. Считаю, что то, что сделано в Хыжне, соответствует статуту ордена Суворова: «Победа над большими силами противника, в результате которой достигнут перелом в операции». Против нас была дивизия, и мы ее победили полком. Перелом в операции тоже факт. Если бы наши войска не ворвались в Хыжне и не вытеснили оттуда противника, тот резерв дивизии, который был брошен против нас и лег костьми под Хыжне, контратаковал бы 129 и 40 полки под Трстэной и отбросил бы их, а значит, не имела бы успеха и 137 дивизия». Гастилович согласился, но при этом сказал: «Не получишь ты этот орден. Полководческие ордена даются через Москву, а Москва никакого ордена тебе не даст. Я думаю, ты и сам это знаешь. Поэтому взял бы ты скромненькое «Красное знамя». Это я гебе гарантирую. Петров по моему личному докладу подпишет немедленно».
— Нет, за эту операцию я должен получить полководческий — уперся я. — Полководческий или никакого.
— Хорошо. Я представление напишу. Хорошее представление. И Петров его подпишет. Но кто у нас дает ордена по представлениям? В представление даже не заглядывают те, кто награждают. Смотрят на подписи. А подписи нашего фронта не очень авторитетны. Подпишет Жуков, Василевский, Рокоссовский — дадут. Подпишет Петров — неизвестно. Поэтому пеняй на себя, если ничего не получишь.
Так я ничего и не получил.
Тонконог и командир артпульбата, запросившие по моему примеру тоже полководческие ордена, оба получили «Александра Невского». Значит, дело было не только в подписи.
Несколько слов о некоторых людях. Для Тонконога это был последний бой в нашей дивизии. Через несколько дней его тяжело ранили, и он убыл в госпиталь. В командование полком вступил Володя Завальнюк. В сложную ситуацию попал Угрюмов. Снять его в бою, благодаря нашему пассивному сопротивлению, не удалось. Но и к командованию Гастилович его не допускал. Держал в медсанбате и добивался, как в прошлом, в отношении Смирнова, перевода в другую армию. Спасла Угрюмова случайность. В связи с приближением конца войны сработало давнее представление. Угрюмову присвоили звание генерал-майора, Гастиловичу пришлось отступить. Мне он при встрече сказал: «Не был бы ты идиотом, давно бы дивизией командовал». Я его понял, но на то, чего он ждал от меня, я не был способен. И не жалею. Наоборот, очень горжусь, что в условиях, когда нас сталкивали лбами, мы сумели сохранить солдатскую дружбу.
Вспоминая войну, я часто возвращаюсь мыслями и к этому бою. При этом дивлюсь собственной бесчувственности, отношению к трупам людей, как к заготовленным дровам. Сейчас у меня просыпается сочувствие к погибшим на войне, вне зависимости от того, к какому из воюющих лагерей принадлежали они. Вражду я чувствую только к творцам войны.
Значение разума, хладнокровия, боевого опыта, предусмотрительности, в общем, личных качеств — для выживания на войне трудно переоценить, но элемент мистики в боевой обстановке — вера в судьбу, в Провидение — не оставляет даже людей, которые заявляют себя убежденными безбожниками. Не избежал этого и я сам. Во-первых, мною владело чувство, что на войне я не погибну. Это убеждение было настолько сильным, что даже в самых опасных ситуациях страх за жизнь не появлялся. Я верил в то, что ничего со мной не произойдет, что я вернусь домой, увижу жену и ожидаемого нами «чехословацкого» сына. Эта вера была у меня, еще когда я ехал на фронт. События, ставившие жизнь мою на грань смерти, укрепили эту веру. В этих событиях я внутренним взором видел руку Провидения, хотя тогда был членом партии и искренне считал себя атеистом. О некоторых случаях, когда смерть, коснувшись меня своим крылом, чудом отводилась в сторону, я и расскажу.
В солнечный теплый день начала прекрасной чехословацкой весны я выехал на НП дивизии, который развернулся в небольшой горной деревушке. Узнав у регулировщика, где командир дивизии, я поехал к небольшому очень красивому домику, сверкавшему в лучах солнца всеми своими окнами. Я еще и подумал: «Красивый домик, но слишком выделяется. Надо будет оставить его». Когда я вошел, в комнате Угрюмова, кроме него самого был командир артиллерийского полка подполковник Шафран.
— Все в сборе или кого не хватает? — весело шумнул я, подходя к стоявшему в углу комнаты круглому столу, за которым Угрюмов и Шафран рассматривали карту.
— Нет, вас не хватает — в тон мне ответил Шафран. И это были последние слова, что я услышал. Страшный грохот обрушился на меня и погрузил во тьму. Когда я очнулся, из носа текла кровь и стоял сплошной гул в голове. Рядом со мною под окном в стене пробита огромная брешь. Это рядом с тем столом, за которым сидели Угрюмов и Шафран. Стол стоял в правом переднем углу, справа и слева от него большие окна. Стол почти касался обоих этих окон. Пробоина сделана под тем окном, что находится в передней стенке, слева от стола. Стол страшной силой брошен по диагонали из своего угла в противоположный, и разбит. Двери в сени и из сеней на улицу открыты. Угрюмов лежит без сознания посреди комнаты. Лицо желтое как лимон. Грудь и живот окутаны чем-то белым. Потом я понял, что это карта, которую он рассматривал вместе с Шафраном. Но последнего в комнате почему-то нет. Вся комната буквально усеяна осколками снаряда. Когда я их увидел, то невольно начал себя ощупывать. Казалось просто невероятным не быть раненым при таком осколочном изобилии. Но ран не было.
Подполз к Угрюмову, осмотрел и его. Тоже цел. В голове шум усилился и... невероятная тишина. Чувствую, снова теряю сознание. Пытаясь преодолеть страшную тошноту и головокружение, ползу к выходу. Кого-нибудь увидеть, позвать. Выползаю через порог в сени и вижу ноги. Проползаю дальше — Шафран почти наполовину на улице. Осматриваю и его. Ран тоже нет. Последнее, что вижу, входящего во двор Тимофея Ивановича, с ним врач артполка. Снова теряю сознание. Прихожу в себя на носилках. Вдвигают в санитарку. В ней уже лежит, по-прежнему без сознания, Угрюмов. Приказываю вынуть меня из машины, но голоса своего не слышу. Однако, меня поняли, вынимают. Сел на носилки, опер голову на руки. Начал слышать голоса, хотя и слабо.
Прибежал из оперотделения капитан Гусев. С его помощью сажусь в «Виллис» и еду в оперотделение. Отдал приказ с сообщением о контузии комдива и о вступлении в командование дивизией; послал соответствующее донесение командарму. В общем, началась нормальная деятельность. За неделю тошнота и головокружение исчезли, и я вскоре забыл об этой контузии. Но мне напомнили.
Когда я был арестован в 1964 году и надо было меня послать на психиатрическое обследование, нашли в моей медицинской книжке, что у меня в конце войны была «травматическая церебропатия», то есть контузия. И на этом основании направили для обследования в институт им. Сербского. Там, естественно, нашли нужным «лечить» меня, через 20 лет после контузии. Но это к слову. А вот то, что я, находясь рядом с разрывом, остался жив и был наиболее легко (из трех) контужен, было расценено мной как чудо. Чудом я считаю, что контузия не оставила последствий. До сегодняшнего дня я не знаю, что такое головные боли. Угрюмов же так и не смог вступить в должность до конца войны. И впоследствии страдал сильными головными болями.
Еще более поразительный случай произошел почти в самом конце войны. Вскоре после гибели Завальнюка. Вернулся я на КП дивизии после объезда частей поздно ночью, страшно утомленным. Отказался от еды и сейчас же лег спать. КП прибыл в этот поселок только сегодня вечером, и я не знал еще ни поселка, ни мест расположения в нем подразделений управления дивизии. Тимофей Иванович вернулся вместе со мной и ушел спать. Охрану принял его напарник Соловьев. Выглядел он солидным мужчиной. На самом деле ему было около 25, но толстые длинные усы придавали ему умудренный опытом жизни вид. В армию он попал из партизан, что служило поводом для постоянных шуток Тимофея Ивановича: «Партизаны! Курчатники! Наберут еды на всю зиму и как медведь в берлогу, чтоб никто не нашел. А воюет пусть дядя». Как будто подтверждая эти шутки, Соловьев слишком явно демонстрировал свой страх перед летящими снарядами и перед поездками на передовую. Когда КП обстреливался, Соловьев мог даже пост оставить, чтобы скрыться в более надежном убежище. Угрюмов неоднократно советовал отправить его в полк: «Подведет он тебя в опасной ситуации». Но мне было жалко его. Я был уверен, что люди с такой психикой гибнут, попав в опасность. И я, отправив его в полк, казнился бы раскаянием после его гибели. Так никуда я его и не отправил.
Сейчас он стоял на посту у входа в отведенный мне домик. Проходя мимо приказал разбудить меня в 7 часов. Уснул быстро и, как всегда, крепко. На рассвете (только сереть начало) внезапно проснулся. И «ни в одном глазу». Как будто меня кто-то разбудил по очень важному и неотложному делу. Такого со мной никогда не бывало. Уж если я уснул, то сплю, пока не разбудят. Лежу, раздумываю, что за притча. На душе тревожно. Пытаюсь вспомнить, не забыл ли сделать что-то важное. Ничего не припоминается. Сажусь, одеваю брюки, сапоги. Выхожу. Соловьев стоит на своем месте. Спрашиваю, где туалет. Он показывает в глубину двора за дом (моя комната выходит на улицу). Слушаю ответ, и в это время ухо отмечает приглушенный большим расстоянием орудийный выстрел. Ухожу в уборную. Только закрыл дверь за собой — страшный грохот где-то совсем рядом. И не могу понять, в чем дело, но в уме подсознательно тот отдаленный выстрел связывается с этим грохотом. Возвращаюсь.
Вхожу в сени. Дверь в мою комнату открыта настежь. Помню, я ее закрывал. Крадучись, подхожу к двери. Осторожно заглядываю в комнату. Первое, что бросается в глаза — огромная дыра в том углу, куда моя кровать стоит передней спинкой, то есть той частью кровати, где недавно лежала моя голова. На середину кровати упал конец потолочной балки, которая, видимо, была вырвана из своего гнезда силой взрыва. Комната засыпана осколками снаряда. Сзади шаги. Оглядываюсь. Тимофей Иванович. Он проснулся от взрыва. И вот прибежал. Вместе мы смотрим на эту картину разрушения. Потом Тимофей Иванович подходит к кровати.
— Вы посмотрите, что делается! — снимает он мою гимнастерку, которая висела на задней спинке кровати. Гимнастерка иссечена осколками. Затем он подошел к пробоине, потом обошел комнату и, наконец, спросил: «А вы где были?» Я ответил, что как раз вышел.
— Ну, это Бог вас спас — глубокоубежденно сказал он. — Если бы вы спали во время взрыва, вам бы голову оторвало взрывной волной, прошило бы осколками, которые посекли вашу гимнастерку, а балка переломила бы вам хребет. И я тоже поверил в руку Провидения. Самое главное, что больше не было ни выстрелов, ни взрывов, был лишь один отдаленный выстрел и один взрыв... И еще кто-то, кто разбудил меня и принудил оставить это место до выстрела. Утром артиллеристы осмотрели место взрыва, определили тип и систему стрелявшего орудия, но не смогли определить, откуда был произведен выстрел, а самое главное, не могли сообразить, зачем нужен был такой одиночный выстрел и почему он был направлен на эту никому ненужную чешскую деревню.
Опасная ситуация сложилась в первый день мира. 7-го мая вечером мы, как и другие советские соединения, передали противостоящим немецким войскам ультиматум — капитулировать к 24 часам. Часов около 10 вечера из передовых подразделений донесли, что в расположении противника взрывы и стрельба. В 24 часа, поскольку ответа на ультиматум не было, мы перешли в наступление. Противник оказал незначительное сопротивление и отошел. Почти сразу же за передним краем мы натолкнулись на страшные картины. Видел я убитых более чем достаточно, но эту картину я никогда не забуду. Это жестокое необъяснимое убийство нельзя простить. На артиллерийских позициях рядом с подорванными орудиями лежали расстрелянные... лошади, огромные немецкие першероны. Это было сделано по приказу фельдмаршала фон Шернера, который отказался капитулировать. Весь следующий день мы наступали. Солдат посадили на повозки, и за день прошли с боями 84 километра. Уже в конце дня я догонял 129 полк. Догнал штаб полка. Говорят, командир полка впереди. Поехали. Нагоняем батальон.
— Впереди кто есть?
— Да, наш второй батальон. И командир полка с ним.
— Ну поехали.
Едем. Впереди колонна. Смело приближаемся. Остается метров 50 до ее хвоста. Вдруг, водитель поворачивает голову ко мне — весь белый: «Немцы!»
— Не снижайте скорости! — прикрикнул я на него. — Дайте сигнал! Я уже тоже видел: колонна действительно немецкая. В полном боевом. Но страху никакого. Даже шутливая мысль пронеслась: «После войны глупо быть убитым». Колонна уступает нам дорогу. Едем, смотрим на нее. Она тоже смотрит на нас, не то с любопытством, не то со страхом. Я снова шучу: «А вот тут, Тимофей Иванович, ваша винтовка совсем без пользы. Больше одного вряд ли удастся прикончить, пока они с вами рассправятся. Советую у шофера занять автомат. Ему он, пока руль в руках, не нужен. А когда руль выбьют, тем более не нужен будет». Так мы и проехали колонну. Продолжаем двигаться дальше.
— Куда же мы теперь? — спрашивает шофер.
— Свернем на первую же дорогу.
— Снова колонна, — вдруг воскликнул Тимофей Иванович.
— Что делать? — совсем в страхе спросил шофер.
— Ну, теперь тем более догонять, — говорю я. — Не поворачивать же навстречу той колонне.
Едем. Приближаемся. И, в один голос: «Наши!» Александров пошел навстречу машине. Поздоровались.
— Вы знаете, что за вами километрах в трех колонна немцев? — спросил я.
— Не знаю.
— Ну, рассказывать некогда. Быстренько засаду. Подпустить вплотную и обезоружить без крови.
Через несколько минут батальон исчез, как в воздухе растворился. Мы с Александровым укрылись в кустах, откуда хорошо видна дорога. Сидим, разговариваем. Наблюдаем за дорогой. По моим расчетам, немцы давно должны были появиться в поле видимости. Но нет. Прибегает связной от разведки, которая была выслана одновременно с организацией засады. Принес адресованную мне записку: «Достиг указанного вами места. Немцев нет». Сажусь в машину. Беру Александрова и связного разведки. Догоняем разведку. Да, это то место, где мы обгоняли колонну. Немцев нигде нет. Я смотрю на Тимофея Ивановича и водителя: «А немцы действительно были? Нам не привиделось?»
— Хорошенькое привиделось! — ворчит Тимофей Иванович. Я чуть в штаны не наложил. Никогда в жизни такого страху не переживал. А тут вы еще со своими шуточками о винтовке и автомате. Тут смерть явная хоть с бомбой, а не то, что с автоматом, а вы...
— Да, но где же немцы?
— В лес ушли, — уверенно говорит Кожевников. — Надо поискать.
Все мы тихонько пошли по ходу колонны, внимательно осматривая местность по обе стороны от шоссе. И я как-то не заметил, что Тимофея Ивановича с нами нет. Вдруг раздался его далекий голос... Он звал нас. Оказалось, что Кожевников пошел не с нами, а в противоположную сторону. И теперь сигнализировал нам, что видит следы колонны. Мы подошли к нему. Он стоял у проселка, который отходил вправо от шоссе и убегал в лес. На проселке были ясно видны следы множества кованых немецких сапог.
— А вы почему пошли в эту сторону? — спросил я у него.
— Я видел этот проселок, когда мы подъезжали к колонне. И я сообразил, что, если они решили уйти от нас, то они не пойдут вслед за нашей машиной, а скорее всего воспользуются проселком. Тем более, что это очень просто — скомандовать колонне кругом и маршировать на проселок.
— Разведчикам прощупать опушку леса! — скомандовал я.
Через некоторое время сержант-начальник разведгруппы прокричал с опушки: «Есть колонна!»
И мы увидели ее. Вернее, зримый след. Немцы как шли в колонне по три, так остановились и... сняли с себя все. С немецкой аккуратностью, на месте каждого солдата и офицера положены ранцы, на них сложены костюмы, рядом поставлены ботинки, положены автоматы. Не было только самих шедших в колонне людей.
— Как же они ушли? — воскликнул Александров. — Неужели в одном белье?
— Нет! — сказал я. — У них гражданское, видимо, было запасено пораньше. В ранцах носили. Обратите внимание — все ранцы пустые.
— А не убили они нас, сказал Кожевников, потому, что шуму боялись. У них, значит, заранее было намечено, как лучше выйти из войны. А любой шум мог помешать этому. Вот они и сказали глядя на нас — пусть живут! Спасибо им за это. — И он поклонился следам колонны. — Я желаю каждому из них благополучно добраться до дому.
Все слушали его, молча потупившись. Казалось, и каждый из них посылал доброе напутствие ушедшим.
Весь этот необычный эпизод навсегда врезался в мою память. И всегда, вспоминая его, я особенно удивляюсь тому, что у меня не было страха. Это даже неестественно. Обгонять колонну я был вынужден, ибо попытка развернуться на ее хвосте, ничего кроме гибели, не сулила. Но делать это без страха — противно природе человека. И никто не отказал бы мне в мужестве, если бы я, проезжая мимо колонны, испытывал страх, как никто не обвинил в трусости «испугавшегося» Кожевникова. Но у меня не было страха.
Последний эпизод, о котором я расскажу, был уже после войны, то есть 12 мая 1945 года. В этот день наша дивизия вела свой последний бой с войсками не капитулировавшей группировки фельдмаршала фон Шернера. Только что мы заняли без боя Пардубице и полки устремились далее на Запад — к Праге. Вскоре послышалась интенсивная орудийная перестрелка. С нашей стороны били 85 миллиметровки — полевые и зенитные. От немцев неслись звуки выстрелов из танков и самоходок. Я решил лично посмотреть что там происходит. Сел в «виллис» и поехал. Дорога совершенно пустая. Ориентируюсь по выстрелам — до переднего края представляется еще далеко. Едем. Звуки боя быстро приблизились. Говорю шоферу: «Найди место и с дороги в укрытие!» и он нашел. Вправо отходил проселок. Причем, в каком-нибудь десятке метров он ныряет в довольно глубокую выемку. Я остановил машину и взбежал на откос. Осматриваюсь, а тем временем достаю бинокль. И вдруг перед глазами в каких-то трех — пяти десятках метров от меня зловещее кольцо — жерло орудия. Но я не вижу самого орудия. Передо мной только кольцо, которое медленно двигается, нацеливаясь на меня. Не успеваю ничего сообразить, придумать что делать, как меня резким толчком кто-то сбивает с ног, и мы вместе катимся под обрыв, а в то место, где я только что стоял, ударяет болванка (противотанковый снаряд) и, противно взвизгнув, куда-то рикошетирует.
— Извините, пожалуйста! — поднимаясь и отряхиваясь, говорит мне младший лейтенант-артиллерист. — Но там была самоходка. Если бы я крикнул вам, вы не успели бы уйти.
Я поблагодарил его. Но спросить фамилию не догадался. А после найти не удалось. На этом закончилась война и для меня. Пришел приказ дивизию сосредоточить для отдыха в Цвиккау. На следующий день я подняться не смог. Температура было 40° Цельсия. Врач констатировал воспаление легких. В госпитале диагноз подтвердили, но дополнили: «На исходе». Иными словами, я перенес воспаление на ногах и не заметил, что болен. Подъем спал и болезнь проявилась. Но она уже была на исходе. На третий день температура упала до нормальной, а на пятый меня выписали с заключением: рекомендуется отпуск на 20 дней для поправки здоровья.
Вернувшись из госпиталя, я попал прямо на страшное ЧП (чрезвычайное происшествие) в дивизии. Начальник артиллерии и начальник инженерной службы 151 полка стрелялись на дуэли. Ни из-за чего. «По-дружески». Изрядно выпивши, они сели в тачанку и поехали в соседний полк. По дороге кто-то из них предложил:
— Давай стреляться на дуэли.
— А где секунданты?
— Ездовой будет.
— Так он же один, а надо два.
— Ничего, он один будет на две стороны.
Спросили ездового, согласен ли он быть секундантом на две стороны. Тот, пьяный не менее своих пассажиров, согласился.
Отмерили расстояние, начали сходиться, открыли огонь. Оба выстрелили всю обойму. Начальник артиллерии вогнал в своего «противника» все 9 пуль. Тот дважды промахнулся. Оба получили тяжелые ранения. Хирург утверждал, что если бы они не были так пьяны, то с их ранениями до медсанбата они бы не доехали. Закончив стрелять, оба начали кричать: «Санитаров!» Ездовой взялся и за эту роль. Взвалил их на тачанку и повез, минуя санитарную роту полка, прямо в медсанбат.
Впоследствии хирург и об этом говорил, как о счастливой случайности. Если бы ездовой не догадался везти в медсанбат, где их немедленно оперировали, смертельный исход был бы неизбежен. Я навестил обоих. Они лежали в разных палатах — в одиночных. И возле каждого дежурила санитарка. Оба были очень слабенькие, но задать им по одному вопросу врач разрешил. Каждого я спросил: что заставило затеять дуэль? Оба ответили одинаково: «скучно». Без орудийной стрельбы, без взрывов снарядов, без автоматного и пулеметного огня — тоска. В тот же день я поднял по тревоге 129 полк. Два батальона пустил в марш-бросок на 20 км. В каждом из этих батальонов были оставлены по одному офицеру, остальной офицерский состав был собран вместе и третий батальон провел для него показное учение с боевой стрельбой.
Учение простейшее. Создали упрощенную мишенную обстановку, и батальон атаковал после артподготовки, ведя огонь на ходу. Об учении говорить нечего. Проще, чем оно было проведено, организовать нельзя. Дело в другом. Когда батальон открыл огонь и пошел в атаку, офицеры полка, стоявшие передо мной и слушавшие мои пояснения, вдруг двинулись. Обходя меня и обгоняя друг друга, они с затуманенными глазами устремились туда, где огонь. Многие потянули пистолеты из кобур и тоже начали стрелять. И я понял, что если этих людей не занять, они перестреляют друг друга, как те два дуэлянта. Доложил Николаю Степановичу программу боевой подготовки на месяц, рассчитанную на 10-часовой рабочий день. Он отнесся к моему предложению прохладно.
— Тебе, я вижу, еще не надоело воевать. Ну воюй. Мешать не буду, но и участвовать тоже. Дивизии до расформирования считанные дни остались. Можем дожить и без боевой подготовки. Люди отдохнут.
— Бывает положение, когда отдых вреден.
— Ну, делай, как знаешь. Я не против.
Программа была предельно простая — два часа строевой, через день два часа политзанятия — другой день в эти два часа уход за оружием и обмундированием. Два с половиной часа марш-бросок на 20 км и три с половиной часа стрелковая подготовка или учение с боевой стрельбой.
Через неделю дивизию просто не узнать. Личный состав подтянут. Отдают воинские приветствия, обмундирование опрятное, оружие в прекрасном состоянии, вид у людей бодрый, веселый и никаких происшествий.
И вот в это время в Цвиккау, где мы тогда располагались, появился генерал-лейтенант. Высокий стройный брюнет с интеллигентной внешностью, умными и внимательными глазами. Он сошел, видимо, с машины в начале города и шел пешком. Я проводил как раз занятия с офицерами. Увидев идущего генерала, вышел ему навстречу, представился, попросил представить документы «так как в лицо не знаю». Он протянул мне удостоверение личности и сказал: «Я командующий 52 армии, в которую передаются соединения вашей армии. В порядке предварительного ознакомления я и объезжаю будущие войска своей армии».
— Разрешите доложить о Вашем прибытии командиру дивизии.
— Не надо. Лучше проводите меня, если Вы не заняты.
— Нет, я провожу занятия с офицерами, но меня может подменить начальник оперативного отделения.
Мы прошли к Угрюмову. Тот предложил закусить. Генерал сказал:
— У вас, пожалуй, соглашусь и закусить и даже рюмку пропустить. Я проехал все дивизии вашей армии. Ваша дивизия первая, которая меня порадовала. Во всех частях напряженная учеба.
— А это моему начальнику штаба не спится. Это все его затеи. Не сегодня-завтра приедет приемочная комиссия, и он хочет кого-то чему-то научить, — сказал Угрюмов.
— Да дело же не в том, чтобы научить, а чтоб занять. Это главное. Хотя, конечно, чему-то и обучаются. Вот я прошел через весь этот городишко и не видел ни одного болтающегося военного. А тех, кого встречал, те явно торопились по делу, и все аккуратно заправлены, подтянуты и воинскую честь отдают. В других дивизиях вашей армии, да и у себя тоже, я этого не наблюдал.
— Ну, это тоже заслуга начальника штаба, — сказал Николай Степанович, — я откровенно говоря, этим занятиям значения не придавал.
— И напрасно. Вот, например, скажите, — обратился он ко мне, — сколько у вас в дивизии «ЧП» (чрезвычайных происшествий) с того дня, как вы начали занятия? Подождите, не отвечайте. Попробую угадать. Думаю что нет, а если есть, то каких-нибудь одно-два.
— Нет! Совсем нет!
— Ну вот, товарищ генерал-майор, — обратился он к Угрюмову. — А в других дивизиях вашей армии, да и у меня штабы не успевают писать внесрочные донесения. Приеду, закручу гайки. Да, кстати, — повернулся он ко мне. — По какой программе вы ведете занятия?
— Фактически без всякой программы. Просто я дал устные указания командирам частей. — И я изложил ему, чем мы заняты. — Конечно, — добавил я, — если бы дивизия не расформировывалась, я бы составил более разностороннюю программу и ввел бы ее в действие, когда люди втянутся в учебу, по нынешней упрощенной схеме.
— Во! — воскликнул генерал-лейтенант. — Так вот, где моя ошибка. Я приказал штабу разработать программу, руководствуясь довоенными программами. А нынешние офицеры умеют только воевать. Учить по-мирному не умеют. И потому не учат. Приеду, введу вашу упрощенную. На все время, пока втянутся. Продиктуйте мне, пожалуйста, вашу программу. — И тут же записал себе в блокнот.
Через два дня началась передача дивизии.