Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

19. Война началась

Толкаясь и обгоняя друг друга, мы мчались вверх по широкой лестнице дома высшего начальствующего состава Управления Дальневосточного фронта. Я с четырехлетним Витей на плечах, перемахивая сразу через две ступеньки, стремился первым достичь второго этажа. Однако двое старших добежали до квартиры раньше. Шестилетний Георгий, подбежав к двери, застучал в нее ногами и кулачками. Двенадцатилетний Анатолий нажимал кнопку звонка. Однако, когда дверь приоткрылась, я изловчился отодвинуть мальчиков и очутился в квартире первым. Ребята зашумели: «Неправильно! Неправильно! Мы первые прибежали к дверям».

Я только намерился раскрыть рот, чтобы, продолжая игру, начатую перед входом в дом, «доказывать», что первые вбежали в квартиру мы с Витей, но взгляд мой неожиданно натолкнулся на взгляд жены, и я не смог заговорить. Взгляд, полный страха, горя, и растерянности потряс меня, и я молча смотрел на нее, ожидая какого-то страшного сообщения.

Замерли и дети, с недоумением поглядывая то на меня, то на мать. И она заговорила: «Петя, война!»

— Откуда ты взяла? — спросил я недоверчиво, хотя внутренний голос уже произнес: «Правда».

— Только что выступал Молотов.

Я взглянул на часы. Было 19.30 местного времени. Значит в Москве 12.30. Не меньше семи часов идут бои, — невольно полумал я.

— Чемодан! — приказал я Анатолию и одновременно начал снимать с себя гражданскую одежду, одевать полевую форму.

Прекрасный летний день, которым мы только что жили, оторвался и улетел куда-то в даль, почти в небытие. С самого утра мы находились на пляже, на правом берегу Амура. Переезд на корабле через эту могучую реку, игры на пляже, купание, буфеты, а главное чувство полной свободы и радость общения с детьми, что у меня не так часто бывало, оставили неизгладимое впечатление. Должность заместителя начальника оперативного управления штаба фронта не так много предоставляет подобных дней. Выходных практически нет. Этот день я заранее «выбил» себе у начальства. Лето шло, а я никак не мог выполнить свое обещание сыновьям — съездить с ними на Амур. И я взмолился: «Дайте мне день 22-го июня для сыновей. Ведь 23-го мне ехать на Барановский полигон готовить большое показное учение. Не заметишь как лето пролетит». И мне разрешили. И был день. Чудесный день. Мой день, с моими сыновьями. Больше таких дней в моей жизни не было. И как же ужасно он закончился.

Быстро переодеваясь, я задавал жене вопросы.

— Что говорил Молотов?

— Немецко-фашистские войска вероломно нарушив договор на рассвете 22 июня перешли рубежи нашей Родины.

— А еще?

— Немецкая авиация бомбила Одессу, Киев, Смоленск, Ригу...

— А еще?

— Вроде бы больше ничего.

— А про нашу авиацию что-нибудь говорил?

— По моему ничего.

Я уже был одет. Взял из рук старшего сына свой мобилизационный чемоданчик и помчался в штаб фронта.

У дверей штаба меня обогнал командующий артиллерией фронта генерал-лейтенант артиллерии Василий Георгиевич Корнилов-Другов. Проходя мимо, он пожал мне руку и невесело пошутил: «Теперь я буду знать, что Вы неискренний человек — говорили, что не буквально, а выходит буквально».

Вбегая к себе в управление, я, разумеется, приятных сюрпризов не ждал. Встретил меня, только что назначенный дежурным по управлению один из направленцев оперативного Управления фронта — мой подчиненный подполковник Андрей Алейников. Он был из числа тех, кто одновременно со мной по окончании Академии Генерального Штаба были направлены в Монголию, в связи с боевыми действиями против японцев на реке Халхин-Гол, а по окончании этих боев получили назначение на Дальний Восток.

— Что известно о войне на Западе? — с ходу спросил я.

— Выступал Молотов...

— А что имеется из Генерального штаба?

— Ничего!

— Запросили!?

— Да!

— А обстановка у нас на границе?

— Пока спокойно. Никаких передвижений на сопредельной территории не наблюдается. Наши войска приведены в состояние повышенной боевой готовности.

— Вы сами речь Молотова слышали? Расскажите!

Андрей сообщил мне то же, что я слышал от жены. И по мере того, как шел рассказ во мне нарастало возмущение. Когда он закончил, я задал ему тот же вопрос, который задавал и жене: «А что он говорил о действиях нашей авиации?» Последовал ответ, которого я больше всего страшился — «Ничего!» И хотя я от жены уже слышал это, ответ буквально убил меня. До этого я думал, что жена, как человек невоенный, могла не обратить на это внимания, даже упустить целые фразы. Теперь я знал точно: о нашей авиации Молотов не говорил. Ему нечего было сказать о ее действиях. Она была внезапно накрыта бомбовыми ударами врага на своих аэродромах.

Услышав такой ответ я обессиленно опустился на стул: «Прошляпили! — с отчаянием проговорил я. — Теперь будем воевать без авиации. Вот тебе и «мудрая политика». Домудровались».

— Ну, откуда ты взял, что без авиации?

— Мне вроде неудобно объяснять тебе это. Мы же в одной Академии учились. Ну, и практика. Вспомни, как начинали немцы в Польше, Франции, Норвегии. Везде они начинают с удара по авиации, уничтожают ее и затем беспрепятственно громят наземные войска. Не надо быть очень мудрым, чтобы понимать это и принять меры, чтобы отбить подобную попытку, если она будет предпринята против нас. А наше Верховное Главнокомандование не позаботилось об этом, и вот вся наша Западная группировка военно-воздушных сил разгромлена.

— Но Молотов ничего не говорил об этом. Он сказал, что немецкая авиация бомбила Одессу, Киев, Смоленск, Ригу. Но он ничего не говорил о бомбежке наших аэродромов.

— Он-то не говорил. Да нам-то головы даны не для того, чтобы форменную фуражку носить, а военные знания не для того, чтобы в ранец складывать. Как военным нам должно быть ясно, что ни один идиот не начинает войну с бомбежки городов. Авиацию, авиацию надо уничтожать прежде всего. Только после этого можно заняться сухопутными войсками, а затем и население попугать бомбежками городов и колонн беженцев.

Андрей пытался что-то возразить, но времени на дискуссии у меня не было, да и собеседник он был малоинтересный. Общекультурный уровень невысокий, ввиду чего и военные знания у него были формальные, заученные. Неспособность к анализу, к собственным выводам, при большой склонности к позерству и зазнайству, к переоценке собственной личности, не воодушевляли на разговоры с ним. Неприятен он был и внешне. Высокий ростом, он ходил вытянувшись, гордо неся голову, но выглядело это неестественно и даже смешно. О таком в народе говорят: «как будто аршин проглотил». Смотрел он на всех свысока — и в подлинном и в переносном смысле — говорил, как оракул, изрекающий истины в первой инстанции. Его внешний вид привлекал к себе внимание тех, кто видел его впервые. Один из моих добрых знакомых, приехавший в штаб фронта зайдя ко мне в кабинет, спросил: «Послушай, что это там у вас за подполковник, двигается, как будто собственный бюст уронить боится. На людей смотрит как на нестоящие внимания существа». Я сразу понял о ком он говорит, но попросил показать мне того подполковника. Убедился, речь шла об Алейникове.

Сейчас он также свысока, хотя ростом я не ниже его, уничтожающе смотрел на меня. Убеждать его не было смысла, а дела требовали меня. Уходя, я сказал: «Запросите еще Москву об обстановке. Если через час ничего не будет, попросите к аппарату Шевченко (направленец Дальнего Востока). Я поговорю с ним. Ведь война уже идет не менее девяти часов».

— Откуда вы это взяли? В речи Молотова время перехода немецких войск через границу не указано.

— Это и так ясно. Посчитайте на досуге! — закончил я разговор.

Затем дела захватили меня. Ввод в действие плана прикрытия занял все мое время и мысли. И я забыл о разговоре с Алейниковым. Часа в два ночи или немного позже я закончил свои дела и, дав некоторые указания дежурному, простился с ним и пошел домой. Кстати, из Моск-вы от Генерального штаба так никаких указаний и сообщений и не поступило. Разговор с полковником Шевченко тоже ничего не дал. Он сказал, что ничего не может добавить к тому, что сообщил Молотов в своем выступлении по радио.

— Но ведь после выступления прошло немало времени. Да и вообще выступление политического деятеля не может заменить военную сводку. Шевченко миролюбиво ответил: «Ну, что я тебе скажу? Идут бои по всему фронту».

— Ну хотя бы скажи, имеют ли немцы территориальный успех и каковы потери нашей авиации?

— Ничего больше я тебе сказать не могу. Через несколько часов будет оперативная сводка, из нее все и узнаете.

— Оперативная сводка — срочный документ, и оперативную информацию заменить не может.

— Не умничай и не учи меня. Разговор заканчиваю.

Впоследствии этот разговор тоже был использован против меня, но Шевченко здесь не при чем. Просто разговоры по прямому проводу фиксируются и остаются в делах управления.

Дверь в квартиру я открывал потихоньку, чтобы не беспокоить сон семьи. Но дверь открылась, и я увидел жену. Взгляд ее был встревожен. Не ожидая моих вопросов, она произнесла: «Два раза приходил сын Л., сказал, что его отец просил тебя зайти к нему на квартиру, — во сколько бы ты ни вернулся домой. Он будет тебя ждать».

Л. — один из высших партийных руководителей Управления Дальневосточного фронта. У нас с ним, с первой встречи, установились отношения взаимного доверия и симпатии.

Л. жил в том же доме, в соседнем подъезде и на том же этаже, что и я. Я быстро добежал до его квартиры и, чтобы не тревожить всех, я не стал пользоваться звонком, а легонько постучал в дверь. Она тут же открылась. На пороге стоял Л. Молча он указал мне на дверь в его кабинет, которая была открыта. Войдя в кабинет, он плотно прикрыл двери и сразу же, шопотом, задал вопрос:

— С Алейниковым сегодня говорил?

— Да!

— О чем?

Я рассказал, ничего не скрывая.

— Ну, вот что! Запомни! Я тебя не видел, мы с тобой не говорили, я тебе ничего не советовал. Ты можешь вести себя как угодно и рассказывать, что угодно, но если ты расскажешь о том, что сомневался в мудрости Сталина, то и я тебе ничем помочь не смогу.

— Я имени Сталина не называл..

— Это не имеет значения. Мудрый у нас только один человек. Поэтому о мудрости в том тоне, о котором говорит Алейников ты вообще не говорил.

— Но это же неправда. Я говорил.

— Ну, мне тебя уговаривать не пристало. Я тебя не видел, мы с тобой не говорили, я тебе ничего не советовал. Ты можешь вести себя как угодно и рассказывать что угодно, но если ты расскажешь о том, что сомневался в мудрости Сталина, я тебе ничем помочь не смогу.

Повторив эту, уже произнесенную в начале нашего разговора тираду, он добавил:

— И запомни — речь идет не о партийном билете, а о твоей голове. Утром тебя пригласят в назначенную мной партийно-следственную комиссию. Не забудь, когда к ним придешь, что ты не знаешь, зачем тебя вызвали.

Спать в эту ночь я уже не смог. Утром началось партийное расследование. И я «легко» доказал, что в мудрости «мудрейшего из мудрых» не сомневался, что речь шла о военном командовании, которое проморгало подготовку гитлеровского нападения. Расследование шло долго, в нескольких инстанциях. И каждый раз приходилось повторять эту ложь. Совесть моя протестовала, но ум говорил, что Л. прав. Ум я удовлетворял, оставляя совесть в самом дальнем уголке души, откуда она и попискивала каждый раз, когда приходилось повторять мой вариант разговора с Алейниковым. И вот... мастер человек находить пути успокоения травмированной совести. На очередном «рассмотрении» мне особенно остро не захотелось повторять свою ложь и я заявил: «Я осудил свои взгляды высказанные в разговоре с Алейниковым. Считаю эти взгляды вредными, особенно в условиях начавшейся войны, когда каждый коммунист обязан укреплять доверие народа к руководству партии, правительству, командованию Вооруженных сил. Повторение этих ошибочных взглядов может нанести лишь вред, посеять сомнения в народе.

Члены комиссии опешили и... прервали заседание. Когда собрались снова, отношение ко мне резко изменилось. Оказалось, что это был самый замечательный ход с моей стороны. Высшее политическое начальство фронта, когда комиссия доложила какой я финт выкинул, спохватилось: «Да ведь мы, действительно, распространяем политически вредные взгляды».

Дальше все пошло быстро. У нас в Управлении мой вопрос не ставился. Комиссия, расследовавшая мое дело, возглавлялась комиссаром штаба полковником Булатовым Анатолием Петровичем. Поэтому в более низкую инстанцию материал не мог пойти. Меня разбирали в партбюро штаба и после на общем партийном собрании всего фронтового управления. Заседание партбюро ничем особым примечательно не было. Меня покритиковали примерно в одних выражениях: «Григоренко — коммунист с большим стажем, партийно просвещенный, участвовал в борьбе партии со всеми уклонистами и вдруг сам допускает такую грубую ошибку, за которую следовало бы исключить из партии, но учитывая его чистосердечное раскаяние, прошлую его положительную работу в комсомоле и партии, а также положительную партийную и служебные характеристики, ограничиться... «Выступили все члены партбюро. Политическое дело... никто не смел промолчать. Решили: «Объявить строгий выговор с предупреждением, с занесением в учетную карточку».

Меня наш разговор с Алейниковым в первый день войны преследовал очень долго, а может именно он и был той поворотной точкой, от которой мой путь пошел в другом направлении, совсем не в том, по которому вела меня юношеская мечта о светлом будущем. Всю войну я прошел на генеральских (иногда полковничьих) должностях, но оставался подполковником. Только случайно, благодаря вмешательству Мехлиса, почти в конце войны (2-го февраля 1945 года), получил звание полковника. Этот разговор столкнул меня и с Брежневым в конце 1944 года. Его же мне припомнили, когда я в 1961 году выступил против культа Хрущева.

Дальше