Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В имении «Тик-так»

«24 августа 1944 г. — 3 полета — 5 ч. Бомбили п. Остроленка. Сбросили 600 кг бомб. Подтверждают экипажи Е. Поповой, Н. Тропаревской».

Полк расквартировали в чьем-то старинном имении. Огромный столетний парк, такой густой и темный, что сквозь листву небо просвечивает слабой голубой сеткой. Пахнет сыростью, мхом, древесиной, старой корой.

Через ручей перекинуты старые мостки, сделанные из сучьев. Круглые беседки с белыми колоннами. Пруд с почти черной, тяжелой, неподвижной водой, покрытой водяными лилиями. В господском, не тронутом войной дома поместились летчицы и механики. Летное поле — позади парка, прямо на пахоте. Такого комфорта нам не приходилось еще никогда видеть. Всю войну устраивались то прямо под самолетами, то в землянках, то в зданиях сельских школ. А тут простор, уют, красота. [150]

— В таких хоромах только балы устраивать, — осматривая хозяйство, сказала штурман Вера Белик. Она была дежурной по части.

— В чем же дело? — отозвалось сразу несколько голосов.

— Зовите Данилову с баяном, — распорядилась Белик. — Пока суть да дело, успеете повеселиться. Тем более обстановку еще выясняют.

— А зачем баян? Тут есть музыка, — сказала Клава Серебрякова и подошла к светлому нарядному роялю, стоящему в углу зала. Она бережно открыла крышку, робко надавила пальцем на одну клавишу, другую, прошлась по всем, как бы проверяя исправность инструмента, и заиграла «Синий платочек», сначала неуверенно, но с каждой ноткой набирая силу и уверенность. Сразу же в зал хлынул народ, на ходу подпевая и пританцовывая.

Ну и молодец Клава! На все руки мастер: прекрасная летчица, искусная рукодельница, в шахматы играет, что тебе Алехин, мандолина поет в ее руках, как соловей, а теперь выясняется, что и на рояле она играет, как заправская пианистка. Клава играла нам довоенные любимые вальсы. Одни напевали, другие кружились, а третьи, кто умел, лихо отплясывали вальс-чечетку. Чечетка была в моде. Клава резко перешла на кавказские мелодии. Работая до войны в Тбилисском аэроклубе, она много выучила грузинских песен. Сыграла «Сулико», ей подпели, а когда заиграла лезгинку, в круг вихрем вылетела Мери Авидзба и такую нам лезгинку выдала, что мы только восхищенно ахали да охали.

Мери очень музыкальна. Она одна из первых девушек Абхазии закончила школу по классу скрипки. Родители надеялись, что она станет скрипачкой, но все обернулось против их желания.

Окончив школу, Мери сказала матери:

— Хочу быть летчицей! [151]

Милека Алиевна испуганно уставилась на нее:

— Этого еще недоставало! А консерватория?.. А что скажет отец, старики?

Ох и нелегко было в те далекие тридцатые годы уехать девушке из родного гнезда в далекую Россию, Отец рассердился не на шутку:

— Не женское это дело — летать в небе. Забудь!

Старики предостерегали:

— Смотри, Хафиз! Держи в руках дочь. Не позорь рода.

Хафиз Ахмедович не хотел отступать от своего. Мери не хотела без боя сдаваться. Двое суток она не ела, не вставала с постели. Плакала. И первой не выдержала мать:

— Отпустим, Хафиз. Новое время пришло. Не отталкивай детей. Пусть идут своей дорогой.

Мери успела до войны закончить летную школу и возвратиться в Сухуми, чтобы стать инструктором в аэроклубе. Старики сначала настороженно (как бы дурно не повлияла на их дочерей) смотрели на Мери, проходившую мимо. Синий китель с голубыми петлицами и «птичками» на них ловко облегал ее стройную фигурку. Двумя черными змеями извивались по спине, покачиваясь в такт шагам, длинные косы. Черные глаза из-под пушистых ресниц смело встречали взгляды стариков и старух. В конце концов все смирились, стали гордиться своей «отступницей». Ну а когда она стала на фронте штурманом звена, то совсем загордились и называли ее «крыльями Абхазии».

Мери летала отчаянно. Совсем недавно переправу вражескую разбила в пух и прах. Сколько ночей мы потратили, пытаясь уничтожить ее, сколько нервов истрепали, сколько осколков впивалось в фанерные тела наших По-2, и наконец-то свершилось. При мысли о переправе мне стало жутко: казалось, нигде еще мы не встречали такого огня. Обычно удается различить, какие и какого [152] калибра стреляют орудия, но там, у моста, все их железные глотки гремели единым хором, и не было ему конца.. Экипаж Зои Парфеновой и Мери Авидзба сбросил бомбы с минимальной высоты, пройдя почти над зенитками. Видно было, как языки пламени взлетали внизу, когда рвались боеприпасы и горючее, перевозимое фрицами. Экипаж подбили, но Парфенова тянула, выжимая из мотора и машины, казалось, невозможное. Самолет плюхнулся на нашей стороне, на испаханную, избомбленную землю. Показалось, что ушиблись не очень. «Пройдет», — сказала врач. Однако я все чаще и чаще замечала, как Мери тяжело вылезала из кабины самолета и, морщась, растирала спину.

— Болит? — спрашивали ее.

— Ерунда! Пройдет...

А теперь, как ошалелая носясь в бешеном темпе лезгинки по залу, она нам доказывает, что у нее все в порядке... Никак не могу не забежать вперед, чтобы не рассказать все то, что произошло уже после Победы.

Последние месяцы войны Мери летала буквально на самолюбии, скрывая ото всех нечеловеческую боль. Ах, как хотелось увидеть самой эту прекрасную Победу, долетать до конца! Еще были силы вернуться домой, порадоваться со всеми родными. А через несколько дней после возвращения ее парализует. Семь долгих лет она будет прикована к госпитальной койке! Семь лет борьбы и терпения. А потом — операция, тяжелый корсет, но зато движение! Зато можно приступить к активной жизни. С первых самостоятельных шагов она придет в свою школу и скажет директору: «Мое сердце, мои знания — все детям. Возьмите меня...» И станет неизменным председателем родительского комитета школы и депутатом Верховного Совета Абхазской АССР.

Но об этом мы еще ничего не могли знать, когда любовались, как танцует Мери Авидзба. Только-только отзвучал последний такт лезгинки, как в круг выскочила [153] Ася Пинчук, за руку вытягивая Полину Петкилеву. Притопывая, Ася пропела:

Я надену бело платье,
На боку — зеленый бант.
Ах, кому какое дело,
Меня любит лейтенант.

В зале засмеялись, потому что знали, кому адресована частушка. Буквально накануне Полинка получила письмо от лейтенанта Аркадия Дено, который разыскивал ее три года. Они познакомились еще до войны в родном Полинином Увеке под Саратовом, где Аркадий проходил воинскую службу. В августе собрались пожениться, а в июне — война. Его тут же отправили на фронт. Он прошел через тяжелые бои, окружение, госпитали. Адрес менялся. Менялся он и у Полины, Когда наконец он нашел ее, то был немало удивлен, что Поля стала штурманом. Маленькую и хрупкую, он не мог представить ее солдатом.

Все с любопытством таращили глаза на Полину. Ее никогда прежде не видели выступающей. Она была на удивление стеснительной.

— Давай, давай, подружка! — приговаривала Ася. — Отчитайся, кто он...

Полина застенчиво улыбнулась и несмело пропела:

Ты, зенитчик молодой,
Сказки не рассказывай,
Ты мне «хейнкеля» подбей,
А потом ухаживай.

Под шутки и смех она покинула сцену и спряталась за спины подруг. Но тут же выскочили на импровизированную сцену все саратовские девчата, и пошло-поехало...

А я поглядывала на Полину Петкилеву, пытаясь увидеть ее глазами лейтенанта, который в письме проявил недовольство, что она в армии. «Маленькая... Хрупкая...» [154]

Видел бы он, как она бомбы подвешивала. Два года вооруженцем пробыть — не шутка. Хоть жизнью и не рисковала, но физически выматывалась. В жару, холод, дождь, снег, непролазную грязь, когда даже автомобили «сдавались», буксуя, ни стона, ни жалобы не слышали от Полины. И только тощая солдатская подушка да соломенный тюфяк знали, как ломит руки, спину... и, кажется, нет сил, чтобы подняться. Но звучал сигнал подъема, и снова — на аэродром, и снова бесконечная карусель из рулящих самолетов не останавливается до утра.

Когда Полина решила стать штурманом, некоторые потешались: «Эта тихоня? Малышка?.. Утонет в кабине...»

А тихоня Полина оказалась хорошим штурманом, а чтоб «не утонуть в кабине» и все своевременно увидеть, летала всегда стоя.

— Ну дают саратовские! — восклицали вокруг меня девчата.

— Москвичек забили...

В полку было девчат из Саратова не меньше, чем из Москвы. Ведь Герой Советского Союза М. Раскова только начала формировать женскую часть в Москве, а учеба и дальнейшее формирование проходили на берегах Волги. Особенно много девчат пришло из Саратовского авиационного техникума. Бывшие студентки стали ядром технической службы. Они и в самодеятельности умели себя показать.

— Прощальную! — объявила Данилова и растянула мехи баяна, подаренного саратовскими комсомольцами перед отлетом на фронт.

— Я любила гармониста, — дружно запели девчонки, —

Так и думала, что мой.
Он довел до поворота
И скомандовал: «Домой!» [155]

После частушек пошли русские и цыганские романсы. Особенно Люба Варакина отличалась. Казалось, концерт подходил к концу. Сплясали барыню и белорусскую «Лявониху», все уже поустали, но тут закричала Вера Маменко:

— Подать Лельку-артистку!

— Действительно, что она сегодня молчит? — поддержали ее другие.

— Иди-иди! — выталкивали меня в круг. — Выдай-ка нам «Липочку».

— А может, «Галочку»? — предложила Вера.

— Нет, «Липочку»! — закричали несколько голосов.

Я встала перед своими слушателями, изготовилась изобразить Липочку из комедии Островского «Свои люди — сочтемся», но тут что-то внутри меня тикнуло: «Тик... Тик...» А потом: «Тик-так... Тик-так...» «Что это со мной?» — растерялась я.

— Ну, давай, — шепнула мне Маменко. — «Какое приятное занятие эти танцы!» — подсказала она мне начало монолога.

Но я молчала.

— «Больше всего не люблю я танцевать с студентами да с приказными», — раздавалась со всех сторон подсказка. — «...Отличиться с военным!..» Ну, давай. «И усы, и эполеты, и мундир, а у иных даже шпоры...» Чего молчишь? Столбняк нашел?

Но я никак не могла настроить себя на игривый лад. Вот уже несколько дней я была под впечатлением рассказа «Тик-так». Там речь идет о совсем молодой женщине с грудным ребенком. Гестаповцы посадили их в подвал и подвели мину с часовым механизмом. Они хотели, чтоб женщина выдала им подпольщиков. Женщина металась по тесной кладовке подвала, укачивала ребенка, напевая ему, а в голове неотступно сверлило: «Неужели это конец? И мой малыш не увидит отца, не узнает жизнь?!» А изо всех углов доносилось: «Тик-так. Тик-так. Тик-так...» [156] «У, проклятая!.. Тикает! — шептала женщина. — Какая пытка!..»

Рассказ был тяжелым. Я сама чуть не плакала. А когда кончила читать, все долго молчали. Глубокая, нерушимая тишина волнами прибоя ударила в барабанные перепонки: тишина нестерпимая. Сколько она продолжалась, не знаю. Каждая, наверное, думала о предстоящих боях и жертвах.

Мы еще не могли знать ни масштабов, ни целей этого жесточайшего сражения, которое начиналось на берегах Вислы, а через двадцать три дня завершилось форсированием Одера в 70 километрах от Берлина.

Война неотвратимо катилась туда, где должна кончиться. Но она еще многих вырвет из наших рядов. Фронт стремительно отодвигался все дальше на запад, и наш полк не отставал. Куда ни поворачивай, а немцам с их техникой, нагнанной из всех стран Западной Европы, не устоять. И Берлин не за горами, не за морями.

Мысль о скорой победе, однажды возникнув, уже не покидала меня и вызывала другие, которые я раньше гнала от себя, чтобы совсем не затосковать. Но теперь здесь, в этом сказочном замке, стоящем словно среди заколдованного тенистого тихого парка, я уже ничего не могла поделать с собой. Я представляла себе светлые аудитории, в которые войду после войны и буду слушать лекции обязательно самых лучших профессоров. А потом — театр. Я очень любила театр...

Я корила себя за эти мечтания — да что поделаешь? В свободное от работы время они приходят невольно, хоть приказывай себе, хоть не приказывай — все одно... Видно, устала от войны.

Чтобы нарушить тишину, разрядить напряжение, Вера Маменко громко продекламировала:

— «Здесь нужно, чтоб душа была тверда, здесь страх не должен подавать советы». [157]

— Эх ты! «Ли-поч-ка»... — тяжко вздохнула Серебрякова. — Тоже мне, артистка... дала концовочку...

— Подсуропила называется, — подытожила Белик и объявила боевую готовность номер два. Это означало, что на аэродром пока не надо идти.

Разошлись все довольно быстро, и в замке стало тихо. Но вдруг я услышала за стеной шум. Он нарастал.

— Галдят что-то, — приподняла голову Петкилева.

— Продолжают прерванное веселье, — сонно пробормотала Мери Авидзба.

С треском раскрылась дверь, и чей-то истошный крик: «Мины!» — поднял нас в мгновение ока.

— Обалдели? — выглянула Петкилева в коридор.

А там, толкая друг друга своими рюкзаками, спотыкаясь и чертыхаясь, спешили к выходу девчонки.

— Что произошло? — послышался голос дежурной, бежавшей навстречу толпе.

— Дом заминирован!

— Тиканье слышно!

— Надо уходить!

— Скорее!

— Спокойно! — прикрикнула Белик. — Прекратить панику! Сейчас доложу командиру. Всем ждать!

Белик отправилась к заместителю командира полка Амосовой, которая замещала Бершанскую, улетевшую на съезд женщин-антифашисток.

А старый замок уже весь гудел, как растревоженный пчелиный улей.

Майор Амосова приказала всему личному составу с вещами спокойно выйти из дома и углубиться в парк в сторону аэродрома. Майор Рачкевич вместе с часовыми выносила полковое Знамя, а начальник штаба Ракобольская звонила в дивизию, прося немедленно прислать минеров.

Мы разместились в аллеях парка, напоминая цыганский табор. Кругом слышались взволнованные голоса: [158]

— Вот тебе и комфорт!

— Сволочь! Ловушку устроил.

Поступила команда всем рабочим экипажам, включенным в боевое расписание, отправиться к своим самолетам и быть готовыми к вылету. Наш самолет стоял ближе других к парку, и мы с Ульяненко расположились на пеньках у хвоста машины. Рядом стоял самолет Олейник, которая летала эти ночи с Яковлевой на фотографирование целей. У них, пожалуй, была самая сложная работа. Привезти ночной фотоснимок — очень трудное задание. Тут нужен точный штурманский расчет, идеальное соблюдение заданного режима полета и необыкновенное мужество. Чуть-чуть отвернешь, изменишь высоту или допустишь малейший крен — нужного снимка не будет. Они уже несколько ночей болтались в сплошном огне, добывая нужные командованию снимки. Ольга сидела в кабине и при свете тусклого огня что-то чертила, разглядывая карту.

Катя Олейник подошла к нам, присела на пенек. Мы молчали, слушали ночь, которая была наполнена звуками. Казалось, кто-то невидимый играет на странных музыкальных инструментах. Вот в темноте возник протяжный тоскливый крик, возник и оборвался внезапно, словно лопнула струна, а на смену ему спешили другие неведомые звуки и, обгоняя друг друга, смолкали вдалеке.

— Что это? — прошептала я.

Нина пожала только плечами. Ей, видно, не хотелось, чтобы кончалось очарование этой прекрасной и теплой ночи. Из темноты вдруг раздался хватающий за душу, печальный голос:

...Сыграй мне лунную рапсодию,
Я напою тебе мелодию.
Хочу, как прежде, быть в надежде,
Что будут петь нам соловьи.
Не знаю, где ты, и где твой дом,
И как найти тебя на шумном нашем шаре на земном... [159]

— Ну и Татьяна! Во рвет сердце... Почище Утесова.

У Тани Макаровой был не сильный голос. Но казалось, пело ее сердце, и это волновало. Ее голос звучал как-то особенно и будил необъяснимую тревогу.

Я любила Таню Макарову: всегда с улыбкой, всегда с песней. Какое-то время я была в ее эскадрилье. Она была хорошим командиром. Ее «пожалуйста», например, действовало на меня посильнее «приказываю». Случалось, ей делали замечание, что она не по-командирски разговаривает с подчиненными. «Да снимите с меня, пожалуйста, эту должность, — просила она командира полка. — Рядовой хочу!»

Когда ее просьбу удовлетворили, назначив командиром звена, Вера Белик не пожелала расставаться со своей летчицей и сложила с себя полномочия штурмана эскадрильи. Они дружили крепко, не расставались. В эту ночь, когда выпало Белик дежурить по части, Макарова летала с новенькой и была этим недовольна. А может, мне это показалось? Во всяком случае, Таню что-то волновало. Это сказывалось в интонации ее песен.

— Ну, чего ждем? — нетерпеливо сказала Ульяненко, когда смолк голос Тани.

— Обстановка, говорят, неясная, вот и ждем, — отозвалась Олейник.

— Пошлют со светом, на «мессера» налетишь и — привет родителям.

— Не журись. Все обойдется. — И Катя пошла к своему самолету.

Ульяненко поднялась с пенька, подошла к машине, осмотрела ее, взобралась в кабину, попробовала педали, рычаги управления, откинулась к спинке кресла, расслабилась. Тут взвилась ракета: на вылет. Подбежала механик:

— Контакт!

— Есть, контакт! — откликнулась Ульяненко. [160]

Это означало, что летчица включила зажигание. Механик тут же рывком толкнула пропеллер по рабочему ходу и мигом отскочила в сторону. Иногда проворачивать винт приходилось по многу раз подряд — мотор капризничал. Однако сейчас завелся с первой попытки. Выдохнув из патрубков клубок сизого дыма, он затрещал, загрохотал, точно телега с коваными колесами по булыжной мостовой, затем, набирая обороты, загудел певуче и звонко.

Ульяненко опробовала мотор на всех оборотах и порулила на старт. Какую-то минуту помедлила. Я знаю, как эта минута ответственна. Перед взлетом всегда надо сосредоточиться. Прикинуть в уме, что сейчас предстоит сделать. В эту минуту происходит огромная внутренняя напряженная работа, хотя внешне кажется, что пилот решил передохнуть перед дальней дорогой. В этой работе участвуют все человеческие органы: слух напряженно ловят, нет ли фальши в пении мотора, глаз еще раз жадно обшаривает приборную доску, мозг отпечатывает показания стрелок — все увидеть, все уловить, даже выражение лица штурмана. Нет, эта предстартовая минута не потеряна. Она очень важна для всего полета.

Взлетев, мы взяли курс на Остроленку. Местность, над которой мы сейчас летаем от Августова до Ломжи, — это лесисто-озерный край. Линия фронта тут неровная, вклинивается в районе Ломжи уступом в нашу оборону. Мы выбираем себе такой маршрут, чтобы как можно меньше находиться над вражеской территорией, прикрытой зенитными орудиями, прожекторами и самолетами-перехватчиками. Однако не всегда точно можно выдерживать заранее запланированный маршрут. Приходится энергично маневрировать. Первые вылеты в эту ночь шли удачно, хотя и приходилось продираться через интенсивный вражеский огонь, который прикрывал скопления своих войск. От наших бомб внизу полыхало пламя. Черный дым клубами заволакивал большую площадь в лесу. [161]

К утру зенитный огонь приутих, но зато в кромешной тьме то здесь, то там взлетали ракеты — беззвучные, яркие прочерки по черному своду. Это вызывало тревогу: в воздухе появились немецкие истребители, а они для нас были страшнее всего. Я предложила летчице подняться повыше. Если что случится, у нас будет запас высоты и, следовательно, времени. Не успели мы отбомбиться, как опять загремели вокруг зенитки. Море вспышек, море острых, смертоносных искр. Делать нечего, надо брать боевой курс, и идти через этот огонь, и висеть в нем 3–4 минуты, пока не отбомбишься. Но на этот раз над целью оказалось одновременно несколько самолетов, и это облегчило нашу задачу. Мы сбросили бомбы и выполнили маневр. За спиной зенитный огонь опять приутих. Наверное, снова «мессеры» в воздухе появились.

На душе стало неспокойно. Но ощущение неуверенности мало-помалу уходило, уступая место, пусть пока еще смутному, облегчению. Шли ведь на восток, домой. Секундная стрелка, подрагивая, описывала круги по циферблату. Трещал мотор, на крыле изредка сверкали отблески пламени из выхлопной трубы. С полукружия козырька в лицо били мелкие капли мороси. Мы попали в тучку. Надо держать ее про запас, при малейшей опасности можно спрятаться в ней. Но вот появились звезды. Они горят так близко, так ярко, что кажется, протяни руку — и снимай одну за другой. Неожиданно облачность кончилась, подул ветер, сокративший путевую скорость самолета. И тут же под верхними плоскостями заскользил свет.

Тревожный луч то вспыхнет, кольнет сердце, то погаснет, как бы давая надежду проскочить опасную зону. Но нет, фашисты услышали рокот мотора. Снова вспыхнул луч, за ним — второй. Самолет попал в перекрестное освещение. Через секунду заговорили пушки. Летчица швыряет самолет в сторону. Но прожекторы не отрываются. Нина входит в пике, делает горку, швыряет машину [162] из одного поворота в другой... И словно невидимая рука выключила рубильник — свет погас. Ослаб и огонь зениток. Ульяненко снова набирает высоту. «Еще час вырвали у этой ночи», — подумала я и тут же увидела «мессершмитт». Его наверняка вызвали зенитчики. Мелькнула мысль: «Может, не заметит?» Но фара «мессера» вспыхивает то с одной, то с другой стороны. Значит, ходит кругами, ищет...

Нам необходимо увидеть противника первыми. Он наверняка нас ищет на фоне звездного неба. Вот бы сейчас погасить праздничную яркость звезд! Сколько людей во все времена смотрели на звезды и восторгались ими, и, конечно же, не было ни одного человека, кто хотел бы их погасить. Ни одного, кроме нас с Ниной, в эту минуту... Свет, как кнутом, ударил сзади снизу. Нашел все-таки!

Я было струсила. И трусила моя нога. Да-да, нога! Правая нога предательски дрожала. Схвачу за колено — вроде бы успокоится. Отпущу — нога опять за свое. Хоть кричи. Что же это за напасть! Я по-настоящему разозлилась на свою слабость. Собрала все мужество, выдержку и сосредоточилась так, что сам черт не брат. Значит, две пушки, четыре пулемета и все, чем силен «мессер», — это для нас. Это для нас около трех килограммов в секунду пуль и снарядов, начиненных взрывчаткой, зажигательной смесью и бронебойными сердечниками.

Фашист не успел открыть огонь и проскочил мимо. Скорость «мессера» в шесть раз превышала нашу. Но он нашел нас! И теперь будет расстреливать, как приговоренных.

На разборе обобщали опыт уклонения от атак вражеских истребителей. По-2 должен резко отвернуть с курса с потерей или набором высоты. Успех зависел от своевременного обнаружения истребителя, точного определения его атаки. Эта задача возлагается в первую очередь на штурмана. Но разве все можно предусмотреть? Мысленно стараюсь представить действия врага. Сейчас он [163] пойдет в лоб, на сближение, зная, что нам остается уходить только вниз.

— Черта с два! — ору я летчице. — Только вверх!

Вижу, как фриц включает фару и ищет нас внизу. Он проскочит нас, опять уйдет далеко и, возвращаясь с боевым разворотом, потеряет какое-то время. Минута, но выиграна. Длинная тень пронеслась рядом, оглушив грохотом моторов. Гитлеровец повернул истребитель назад и врубил посадочную фару. Колючий свет, как сварка, ударил по глазам. На миг я ослепла. Наклонила голову к приборной доске, но перед глазами все равно плыли красные круги. Тявкнули пушки. Я представила рой трассирующих снарядов, которые в одно мгновение развалят нашу «фанерку». Однако летчица сумела уклониться, и охотник-истребитель проскочил. Вихревой поток вздыбил машину. Нина почти интуитивно сбросила газ и стала снижаться, круче и круче склоняясь к земле. И снова шевельнулась тревожная мысль: «Выдержит ли наше фанерное сооружение бешеную скорость?» Почти слепо верю в Ульяненко. При первом знакомстве она мне сказала: «Пижонства в воздухе не люблю. И плохо летать тоже не люблю. Потому что неприлично. Потому что небо уважать нужно. И не машина вовсе летает, это я лечу. И педаль для меня — не просто педаль, а продолжение моей ноги, а ручка управления — моей ладони! Понимаешь?» По-настоящему я поняла это позже, в сложных полетах, таких, как этот.

Пронзительно звенят расчалки.

«Да будь ты проклят, гад!» Направляю в его сторону пулемет. Но где же «мессер»? Он опять потерял нас. Он мечется вокруг нас. Ищет. И яркий его луч то загорается, то гаснет. Смотрю на компас. Уйти бы к нашему выступу переднего края! Бензина у нас в обрез. Поскорее бы до своих. Но Ульяненко разворачивает самолет в сторону. Ведь фриц знает, куда мы летим, и будет искать нас впереди, на ближайшем к дому маршруте. [164]

— Да-да, — шепчу я, — надо обойти это место.

Однако «мессер» мечется где-то рядом.

— Нина, а может, к самому лесу? Сольемся?

Чувствую, что Нина колеблется, и все-таки поступает вопреки моему совету. Нервно дрожат и не могут успокоиться стрелки приборов. Звезды исчезли. Надвинулось облачко.

— Давай в облако!..

Но облачко оказалось малым, самолет вынырнул из него. И тут я увидела «мессершмитт». Он как будто подкарауливал нас. На самолет обрушился поток огненных трасс. Что-то треснуло, встряхнуло машину. Невольно я пригнулась в кабине, и в этот момент над головой протянулись светящиеся нити трассирующих пуль.

— Рви вправо! — закричала я.

Нина мгновенно сработала рулями, и самолет резко ушел в сторону, сразу же (промедли она хоть долю секунды!) выше и слева от него пересеклись рваные дымные облака.

Оглушительный хлопок — и самолет встряхивает. Я вижу, как от мотора что-то отлетает. Но машина держится еще в воздухе устойчиво. Острый запах тонкой петлей захлестывает горло. Самолет заваливается на крыло. Нина мгновенно срабатывает рулями. Выровнялись. В левом крыле рваная дыра, но машина послушно идет. Все хорошо, надо только придерживать ее, чтобы не валилась.

— Жива?! — Мой голос срывается на крик.

— Да!

Мы опять в кольце: разрывы справа, слева, сзади. Сейчас бы рывок, чтобы убраться, и еще рывок — добраться до своего аэродрома. Но увеличивать скорость нельзя. Хорошо хоть тянет. Как-никак, а тянет. Ладно, два раза подряд не попадают. Нет, бывало, попадали. Ладно, только бы не заглох мотор. Взрыв рядом с кабиной. Нина резко уходит скольжением на крыло. Метры, [165] завоеванные с таким трудом, потеряны, но разрывы остаются позади. Теперь довернуть на луну. Может, и выкрутимся.

Уйти со снижением на предельной скорости и нырнуть к лесу — это почти наверняка спасение. Но опыт предостерегал против губительного ухода от «мессера» по прямой и вниз, а подбитый, плохо повиновавшийся По-2 лишал возможности размашистого, энергичного, как при лыжном слаломе, маневра. Чтобы не подставлять себя, Ульяненко подскальзывала в сторону от «мессера» — едва-едва на сантиметры.

Оглушительный хлопок над ухом — самолет снова встряхивает. Врезал! Мы не поняли куда. Ждали сбоя, обрыва в моторе, но мотор работал. Превосходство в скорости мешало немцу прицелиться. Наш самолет с ревом несся вниз, распарывая встречный воздух. Высота — 600, 400, 200, 100. Разрывы еще тянулись за нами, вот-вот достанут, но мы все-таки уходили. И впереди было чисто — звездное яркое небо и тишина. Тянем. Надо тянуть!

Стрелка давления масла подвигалась к нулю. Сколько протянет двигатель — минуту, пять, десять? Теперь до Ломжи бы, там ближе всего до линии фронта — минут десять. Нина сбавляет обороты, чтобы не перегружать мотор. И тут же карабкается вверх — нужна высота, побольше высоты, чтобы спланировать, когда заглохнет мотор. Когда заглохнет... Теперь единственное — оттянуть этот момент. Выиграть минуту, две. А то три или четыре. Дотянуть до своих. Натужно, из последних сил ревет мотор, самолет срывается, проваливается, но высота все-таки понемногу растет — значит, еще живем.

Впереди вспухают грязные, черно-серые хлопья разрывов, сверкают молнии вспышек. Ульяненко с креном лезет вверх — надо обойти заградительный огонь и не потерять высоту. Но нас опять «повели» — разрывы идут след в след. В горле высохло — не глотнешь. О том, что [166] можем погибнуть, даже мысли не возникало. Как и всякому двадцатилетнему, смерть нам казалась чем-то таким, что к нам самим не имеет никакого отношения.

В натужном реве мотора что-то дрогнуло. Или показалось? Будто дрогнула и начинает расползаться туго натянутая струна, состоящая из множества нитей. Они рвутся, ползут, но ниточка, может быть, одна-единственная, еще держится. Ну, не рвись. Еще немного не рвись. Летчица чуть-чуть прибавляет газ, и сразу заколебалась стрелка давления масла. Так, теперь осторожно, чтобы не сорваться, подобрать ручку — взять хоть несколько метров. Пот заливает глаза, от напряжения перехватывает дыхание. Мне кажется, что у Нины такое состояние, когда карабкаешься по скользкому камню. Сползаешь вниз и опять карабкаешься, в кровь раздирая руки.

Внизу широкая дорога, похоже, рассекает лес, взбегает на холм; по обе стороны — аккуратно поставленные домики. За ними — река. Темнеющий берег. За светлой полоской воды — наши.

— Давай, давай, Нина! Еще чуть-чуть!..

Мы почти уже над рекой. Мотор задыхается. В его прерывистом, тяжком вое что-то гаснет, блекнет — убывают последние силы. Вот-вот оборвется та самая одна-единственная ниточка. Мы уже почти над линией восточного берега. Как он медленно, слишком медленно наплывает! Секунды растянулись. Ну потяни еще немного. Совсем немного. Мотор еле дышит.

Масло еще есть. Но стрелка дрожит у нуля. По кратчайшей тянем на свой аэродром. Но в любую секунду масло иссякнет, мотор заглохнет, остановится. Сейчас? Или в следующий миг? И вдруг меня словно обожгло: уже начался и идет какой-то другой, неизвестный мне счет времени, неизвестный и непостижимый. Лес. За ним поляна. Там — наши. Время изменилось. Оно стало безгранично большим и единым, вместившим в себя все дни жизни, которые мы с Ниной прожили, и одновременно [167] оно стало бесконечно малым — цепью мгновений: когда оборвалась ниточка, мотор заглох и винт, как во сне, завращался бесшумно; и когда земля быстро начала надвигаться на нас; и когда мы увидели свой аэродром, посадочную полоску, зажатую между парком и постройками, Нина умело развернулась, чтобы сесть, и еще — толчок, треск и потом тишина...

Всякое случается на войне. Ну разве объяснишь, каким чудом мы остались живы? Как ухитрились не врезаться в лес, когда заглох мотор и самолет будто с горы понесся вниз? Как не перевернулись и не разбились вдребезги на посадочной, не дотянув куда надо? Как удалось нам уйти от «мессершмитта»? Видно, мы с Ниной родились в рубашках...

Радостная подбежала Маменко:

— Живы! Живы!

— Но вот машина... — махнула я рукой.

— Ведь вы сами вернулись! Живы! А машина... — Она озабоченно оглядела ее и улыбнулась... И я поняла ее. Она днем ощупает и заштопает каждую пробоину. Залатает мотор, проклеит эмалитом куски белой перкали и закрасит их зеленым лаком.

— Ну, поздравляю! — не переставала она радоваться нашему возвращению. И вдруг улыбка слиняла с ее лица. — Еще двоих ждем.

Тут же стояли молча Валя Шеянкина и Тая Коробейникова. Стояли сумрачные, неподвижные и неотрывно глядели в небо, затянутое белесой предрассветной дымкой. Самолеты не возвращались.

Милые, заботливые механики! Вы будете стоять на аэродроме и вслушиваться в любые звуки, лишь бы уловить далекий гул своей «ласточки». Вы будете ждать чуда даже тогда, когда всякое ожидание станет напрасным. Но вы все равно еще будете на что-то надеяться я ждать, ждать, ждать... Летчицы тоже стояли у своих машин. [168] 20, 30, 40 минут ждали, но никто не возвращался. И вдруг Коробейникова крикнула:

— Идет!

Самолет был еще почти не виден, но Тая разглядела его — маленькую темную точку в белесой туманной дымке.

— Наш!

У самолета была странная походка. Теперь, когда он приближался с каждой минутой, было видно, как он вздрагивает и шатается. Самолет шел на посадку, но шел неуверенно, рывками, будто проваливаясь, будто вела его неумелая летчица.

— Подбит! — в один голос воскликнули техники. Они знали, что сумеют быстро и ладно починить машину, как бы ни были тяжелы повреждения. Главное, что вернулись, живы. Но чей пришел? Валя Шеянкина и Тая Коробейникова пристально вглядывались, когда самолет шел на посадку, стараясь различить хвостовой номер.

Мы с Ниной привычно переглянулись: как сядет? Это самое трудное. Самолет сел на три точки как надо, но затем он беспомощно запрыгал, накренился и остановился.

Машину летчица должна была отрулить на место. Ну а если не могла, то сейчас она выпрыгнет из кабины. Мы бежали к самолету. Тая впереди всех. Она уже узнала свою машину. Коробейникова первой добежала и первой заметила простреленные плоскости, покореженное, растрепанное хвостовое оперение. Она не думала сейчас о самолете, но она просто не могла, даже в волнении, мельком не окинуть самолет приметливым глазом. Она вскочила на плоскость и застыла на ней. Когда мы подбежали, Тая повернула к нам посеревшее лицо и сказала шепотом:

— Врача!

...Полтора часа назад, вылетев в район Остроленки с задачей сфотографировать, что у врагов в лесу прячется, [169] Олейник с Яковлевой успешно выполнили задачу, хотя этот полет был труднейшим из всех трехсот с лишним сделанных ими боевых вылетов.

— При такий высоти и видстани вид линии фронту по наший «удвийке» будут стриляты хто побажае, — сказала перед вылетом Олейник. Она чаще говорила по-украински, и Оля понимала ее с полуслова. — Так що ж робыты, мала?

Рядом с Олей Катя казалась огромной. Высокая, статная украинка с круглым румяным лицом. И когда Олю назначили к ней в экипаж, Катя всплеснула руками:

— Яка ж ты мала!

Мы так и прозвали их «мала» и «стара». Они очень скоро слетались и сдружились. Практически летали в любую погоду. Каждый вылет тщательно изучали. На этот раз они решили набрать высоту побольше, на какую только может вскарабкаться их По-2. Невзирая на огонь зениток, они добыли снимки и уже было развернулись, как вдруг от взрыва близко разорвавшегося снаряда машину бросило вверх и тут же, как щепку, кинуло вниз. Засверкало и зашумело вокруг. Стрелки приборов стали бешено вращаться.

— Скорость! — закричала Оля. — Падаем!..

— Вижу. Спокойно!

Катя выровняла самолет, взяла расчетный курс, проворчала:

— От гады!

Бесновались прожекторы. Но поздно. Экипаж вырвался.

— Дывись за воздухом. Слидом истребителив вышлють.

Ольга понимала, что за ними будут охотиться. Фрицы их засекли, когда они фотографировали. До линии фронта оставалось не так уж долго лететь, но опасность еще не миновала. Летчицы никогда не знали, когда именно на них может напасть самолет противника. Обычно он [170] подкарауливал экипажи, когда они, выйдя из зенитного огня, при подходе к передовой ослабляли свое внимание или даже вблизи своего аэродрома.

На этот раз вражеский самолет решил действовать сразу. Но Олейник удалось скрыться. Она изменила курс. В этот момент в его поле зрения попал экипаж Макаровой. По ним-то он и выпустил весь запас зажигательных. А когда горящая машина Макаровой стала падать, «мессер», взявший курс домой, засек нас, а потом... Потеряв наш самолет и истратив значительную часть своего боезапаса, он вдруг увидел еще По-2 и решил, что этот экипаж будет легкой добычей, если он осветит его...

В этом мы разберемся потом, на разборе, когда Олейник и Яковлева смогут доложить подробно весь полет. Вот только от Макаровой мы так и не узнаем подробностей. Кроме тех, что она не захотела больше летать в ту ночь с новенькой и попросила командира:

— Дайте Белик!

— Она же на дежурстве. Мины ищет... — И тут командир улыбнулась — мин не нашли.

— Поскольку, товарищ командир, наземной опасности не предвидится, дайте мне Белик.

Никогда еще не было, чтобы так настойчиво просили поменять штурмана среди ночи. Командир почему-то не могла отказать Макаровой. Вера прибежала на старт веселая, довольная, что пойдет на задание...

...Потеряв нас, «мессер» наткнулся на экипаж Олейник, везущий снимки. Он ему и нужен был больше всего. Вражеский истребитель забросал все пространство вокруг По-2 ракетами. Самолет оказался в ярко освещенном коридоре. Катя швыряла машину из стороны в сторону, чтобы не попасть в кинжальную линию, которую прочерчивали снаряды и пули вражеского истребителя.

Они летели, словно в аду. Все клубилось, дымилось. Вспышки вверху, вспышки внизу, слева, справа. Могло [171] показаться, что самолет растерянно, беспорядочно метался в центре этого бурлящего огня, как бабочка у лампочки. Он то падал, то поднимался вверх, то резко уходил вправо, то влево.

— Ну нет! — отчаянно крикнула Ольга, цепляясь за свой ШКАС. — И ты получишь от нас!..

Она стреляла со спокойной обстоятельностью, хотя силы были не равны. Пока Оля стреляла, Катя все пыталась вырваться из света ракет. ШКАС дрожал в Олиных хрупких руках, рвался, толкая очереди в фашистский истребитель. А «мессер» расстреливал По-2 как мишень. Уже перебит лонжерон, в верхнем крыле появились рваные дыры, сквозь которые просвечивало небо. Уже совсем близко земля... Олейник увертывалась от огня. Ее мозг, ее нервы, ее руки безотказно и точно служили ей.

Истребитель сделал еще один заход, и пулеметная трасса, казалось, рассекла По-2. Она была последней, эта трасса. У противника кончились снаряды. Стало тихо. Так тихо, что Ольга перестала слышать шум мотора. Ночь захлестнула их самолет. Но это была пустая тишина, и Оля что-то крикнула. Нет в мире тишины! Есть война. Есть баян в руках Даниловой. Есть музыка Чайковского, которую она любит. Есть голоса друзей. Ей казалось, что она кричит, но на самом деле голос пропал. Она попыталась приподняться, но сильная боль в боку, бедре, ноге швырнула ее к спинке сиденья. Она даже обрадовалась ей. Боль была громкой, она вернула ей ощущение жизни. И тут она различила шум мотора. Правда, неверный, расколотый шум, но мотор работал. И в этом была жизнь. «Но ведь падаем! — ощутила Оля. — Падаем... Падаем... Падаем... Что с Катей? Она ранена?»

Катя стиснула челюсти и оглядела пустое, сразу ставшее просторным небо. С необыкновенной отчетливостью она ощутила, что они с Олей совершенно одни, на поврежденной машине, раненные, слабеющие от потери крови, [172] от боли и усталости, с жалким остатком горючего в баке. Но у нее была еще и ответственность за жизнь штурмана, ее воля, ее верная машина. Больше ничего не было в этом темном, огромном небе.

Совсем недалеко, на востоке, лежал родной аэродром, до которого во что бы то ни стало, любой ценой надо дотянуть. Им казалось, что проходят часы. Управлять было больно. Глаза закрывались. Нужны были страшные усилия, чтоб держать глаза открытыми и видеть хотя бы горизонт и по нему выровнять самолет.

Кате опять стало плохо. «Неужели конец?»

— Линия фронта, — еле слышно произнесла Ольга.

Олейник нашла в себе силы взглянуть вниз и увидеть взлетающие дымки, вспышки выстрелов.

— Забудь о боли, — твердила штурман Кате, — думай о самолете.

Удивительно, но ей как бы помогал совет Ольги. Самолет шел ровно. Только земля стала туманной, а движения чужими и медленными. Олейник потеряла сознание. Штурман подхватила управление. С земли заметили самолет. Загрохотали зенитки. Машину швырнуло в сторону. «Держи. Крепче», — шептала себе Оля. Тут Катя пришла в себя и выровняла самолет. С усилием глядя вперед, она стала увертываться от разрывов. Но держать глаза открытыми было все труднее.

— Катя! — звала ее Оля. — Катя!!! Нас ждут...

Катя знала, что их ждут. Она и сама никогда не уходила с поля, пока не вернется последний самолет. А когда последний не возвращался, летчицы молча шли с поля, не глядя друг другу в глаза.

Они провели машину через линию фронта. Взрывы остались позади. Но самолет снова стал шататься и будто проваливаться вниз. Но уже рядом аэродром. Катя спланировала к тому месту, где надо садиться, и посадила [173] самолет, как ей показалось, на три точки, как надо. Она еще чувствовала, как колеса коснулись земли, и, ёакрыв глаза, слышала, как прыгает, замедляя ход, послушная машина...

— Врача! — кричали уже все подбежавшие.

Ольга открыла глаза, с помощью механика выкарабкалась из кабины, сползла с плоскости и доложила начальнику штаба:

— Задание выполнено.

Ей казалось, что выговорила она эти слова громко, но ее еле услышали. Она тут же как подкошенная упала на руки подруг.

Подошла «санитарка», и Яковлеву с Олейник увезли в госпиталь. Тяжесть, которая навалилась на меня при виде самолета Олейник, медленно уходила. Ведь живы — вот что! Я по-настоящему поняла, из какой передряги мы вырвались. Чудом. А ведь вырвались! Значит — нам жить!

Но тут опять охватила тревога. Вокруг стояли подруги, вслушиваясь в небо. Механик Шеянкина, обхватив голову руками, неподвижно сидела у старта, который уже начали сворачивать. Время истекло... Таня Макарова и Вера Белик так и не вернулись. Они стали Героями Советского Союза посмертно. Были б парашюты, они, возможно, и спаслись... Но тогда, в августе сорок четвертого, мы летали без парашютов.

Усталые, молчаливые, мы вернулись в постылый теперь нам замок, не замечая роскоши, красоты, уюта... Неподалеку от имения Курово, которое вошло в историю нашего полка под названием «Тик-так», похоронили Таню Макарову и Веру Белик. Давно это было, а я до сих пор слышу голоса не вернувшихся с войны подруг:

Я помню лунную рапсодию
И соловьиную мелодию,
Твой профиль тонкий, голос звонкий,
Твои мечты. Но где же ты?.. [174]
Дальше