Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Вокруг весна беспутная легла,

От нетерпенья жгучего дрожа,
И даже медь на гильзах зеленела,
И прорастали бревна в блиндажах.
Сергей Орлов

Часть 5.

Пора подснежников

Ярый март

Если уж в феврале начало пригревать, то в марте — и подавно. Тем более, что первая военная весна выдалась ранняя и дружная.

Но смена времен года происходит своеобразно. Зима на полную капитуляцию пока не согласна. Она договорилась с весной о разделе суток примерно пополам. Ночь и раннее утро еще остаются во власти мороза, а днем хозяйничает древний славянский бог солнца Ярило.

Раннее утро. Затихла перестрелка. Надо полагать, немцы полностью израсходовали суточную норму ракет. Теперь, когда на короткое время умолкли минометы, пулеметы и автоматы, появилась возможность послушать звуки леса.

— Т-так!.. Т-ток!.. Т-тук!.. Т-тах!..

Звуки эти весьма различны по силе. Одни — сравнимы с легким щелчком, другие — напоминают глухой взрыв противопехотной мины или даже артиллерийского снаряда.

— Т-так!.. Т-ток!.. Т-тук!.. Т-тах!..

За день мартовское солнце крепко нагревает деревья, особенно с южной стороны. И вдруг резкий перепад: ночью, под утро, железная стужа опять сковывает их. И вот распаренные было дневным теплом и вновь прохваченные морозом сучки щелкают, а стволы — стреляют:

— Т-так!.. Т-ток!.. Т-тук!.. Т-тах!..

Особенно «разговорчивы» ели, они чаще всех остальных деревьев перекликаются между собой. Впрочем, и на костре ель ведет себя шумно: трещит, во все стороны стреляет угольками. В этом отношении выгодно [194] отличается ольха. На огне она держится поистине стоически.

Нам, солдатам переднего края, в этот переходный период приходится еще труднее, чем в разгар зимы. Днем, когда раскисает снег и на тропинках, в снежных траншеях показывается вода, — остаться сухим мудрено. То приходится ползти по снежной каше, то во время артиллерийского или минометного наа плюхаешься куда попало. И если не сумеешь к ночи просушиться, дело может кончиться очень печально.

Особенно много хлопот сейчас с обувью. Беда тому, кого утренник захватил в мокрых валенках. Промерзая, они сильно ужимаются и, бывает, настолько сдавливают ноги, что солдат кричит от боли.

В арсенале орудий пыток испанской инквизиции были особые деревянные колодки. Дьявольское приспособление надевали жертве на ступни ног и специальными винтами начинали медленно сближать створки. Это чудовищное изобретение святых отцов вошло в историю христианской религии под названием «испанских башмаков».

Сильно промокшие валенки на крепком морозе могут превратиться в «испанские башмаки».

Вот когда дошел до нас глубокий смысл предупреждения генерала Андреева! По разным поводам вспоминаем сейчас, как, держа над головой великанские сапоги Авенира, комдив говорил нам: «Берегите, ни в коем случае не теряйте это добро! Уже через месяц, когда начнет пригревать весеннее солнце, сапоги очень и очень понадобятся вам».

Теперь мы имеем возможность комбинировать: днем ходим в сапогах, ночью — в валенках. И все же ярый март то одного обувает в «испанские башмаки», то другого.

На днях попался лыжбатовец Егор Кандауров. Находясь в дозоре, провалился в затянутую тонким ледком лужу. Пока дождался смены, валенки окончательно очугунели. Попробовали ребята стаскивать, да бросили: побоялись, как бы вместе с кожей не стащить. Пришлось пустить в ход нож. Теперь Кандауров отлеживается в ПМП.

А многие «славяне», имеющие только валенки, оказались в еще более трудном положении. Из-за весенней распутицы доставка с Большой земли настолько осложнилась, [195] что обещанные сапоги в срок не прибыли. И в ближайшее время рассчитывать на них не приходится. В результате получается странное явление: наступила весна, а в госпитали все везут и везут обмороженных.

ЧП с Итальянцем

Ведущий архитектурный стиль, принятый на Волховском фронте, предусматривал три основных типа жилых строений на переднем крае.

Во-первых, обыкновенная, прославленная в многочисленных песнях землянка с бревенчатым накатом. Но из-за болотистого грунта построить ее удавалось не всегда. Кроме того, во время переходов или при частой смене позиций на трудоемкие строительные работы не хватало времени.

Во-вторых, конусообразный шалаш из еловых лапок. У нас в лыжбате его в шутку называют «еловым чумом». Шалаш, разумеется, и тепло держит хуже, чем землянка, и от пуль — слабая защита. Но есть у «елового чума» и важное достоинство: он нетребователен к грунту и поставить его — пара пустяков.

А где и как развести большой костер, на котором можно подвесить емкий ротный котел, у которого можно расположиться целым взводом? Густая лесная чаща укрывает только частично. Если костер под открытым небом, то высоко над лесом поднимается столб дыма. А это очень соблазнительный ориентир для вражеских артиллеристов и минометчиков. Даже авиация может нагрянуть...

Так вот, в-третьих, мы, лыжбатовцы, и пехота 4-й гвардейской приспособились так: строим из жердей и еловых лапок шалаши повышенной кубатуры. По одному на взвод, на роту. В основании — квадрат со стороной в пять-шесть метров или круг с диаметром такой же длины, высота в три-четыре метра, верх куполообразный. В отличие от «елового чума» мы называем такое сооружение «еловой ярангой». В ней можно развести довольно большой костер.

Ночью «яранга» скрывает от вражеских наблюдателей пламя костра. Довольно надежно маскирует костер и днем. Дым над «ярангой» не поднимается вверх столбом, он медленно рассеивается, расползается по [196] лесу на значительной площади и слабо заметен издали.

В «яранге» готовят горячую пищу на взвод, а то и на всю роту кипятят чай и хвойный отвар. Здесь у большого костра могут одновременно обогреваться и сушиться двадцать — тридцать бойцов. «Яранга» заменяет нам на переднем крае красный уголок и даже клуб.

В конце марта в «яранге» третьей роты случилось ЧП. Ночью пришла из дозора группа бойцов. Промокших и продрогших, смертельно усталых и голодных.

Поели солдаты, покурили, обсушились и расположились вокруг огня на отдых. Кто лицом к огню, кто спиной, кто ноги к теплу выдвинул... Раньше всех завалился на боковую Гриша Пьянков. Настолько выбился из сил, что даже курить не стал.

Спят ребята богатырским сном... Костер давным-давно потух, и в «яранге» почти так же холодно, как на дворе, где на двадцатиградусном морозе потрескивают деревья.

Наконец один солдат все-таки проснулся. Выбивая дробь зубами и поеживаясь, он разгреб палкой слой пепла до горячих углей, накидал сверху лежащие веером потухшие головешки, добавил свежих дровишек. Раздул огонь в углях и, убедившись, что костер будет гореть, опять улегся спать.

Скоро проснулся еще один солдат — Авенир. Но уже не от холода, а от жара сильно разгоревшегося костра. И видит он удивительную картину: Гриша Пьянков как лег спиной к огню, так и лежит в прежней позе.. Его ватные штаны прогорели на заду до живого тела и продолжают ть, дымить. А хозяину наполовину сгоревших штанов хоть бы хны: он высвистывает носом какую-то затейливую мелодию.

Авенир схватил Пьянкова под мышки, вытащил наружу и основательно вывалял в снегу. Оказалось, ожоги на ягодицах серьезные — третьей степени. Вдобавок выяснилась еще одна беда: у Пьянкова обморожены кисти рук, ступни ног и лицо. И до такой степени, что никакими натираниями снегом уже не поможешь...

Видимо, Пьянкова здорово прихватил холод еще в дозоре. А в «яранге» из-за невероятной усталости он не просушил валенки и портянки, на руках так и остались сырые рукавицы. И спал Гриша так крепко, что не чувствовал не только мороза, но даже и огня.

У нас в роте, да и во всем лыжбате, свыклись с [197] мыслью, что Итальянец невезучий, что с ним постоянно приключаются всякие истории. Отчасти так оно и было. Но большинство историй придумывали наши остряки. И затем сами же над ними потешались.

Случай в «яранге» подтверждал общее мнение о невезучести Итальянца. Но последствия его были настолько тяжелыми, что ни у кого не поворачивался язык острить по этому поводу.

А лыжбатовцы, ходившие в ту ночь вместе с Итальянцем в дозор, даже испытывали чувство вины перед своим товарищем. Дескать, проморгали. Надо было заставить его просушить валенки, портянки и рукавицы. Если уж действительно сам не мог — следовало помочь ему. Правда, каждый от усталости с ног валился, но беду все-таки можно было предотвратить...

В таком духе — о роли товарищеской взаимопомощи, особенно сейчас, когда у наиболее слабых бойцов силы на исходе, — политработники провели беседы в подразделениях лыжбата.

Мелочи фронтового быта

Политрук Гилев схватил злую ангину, и беседу в третьей роте проводил парторг Фунин. Владимир начал ее так:

— Я расскажу вам об одном эпизоде. Он вроде и смешной, но вместе с тем совсем не смешной... Он как будто пустяковый и в то же время показался мне значительным...

Это было за два-три дня до несчастья с Пьянковым. Слышу, он приглашает Воскобойникова:

«Давай, Вася, в наш любимый ельничек-можжевельничек сходим...»

«Давай, Гриша, сходим...»

Когда они вернулись, я говорю им в шутку:

«Что же вы, здоровенные мужики, до ветру ходите, взявшись за руки? Как девчонки-пятиклассницы!»

«Были — здоровенные, — отвечает Воскобойников. — А теперь у нас силы наполовину поубавилось. Вот мы и ходим на пару по большой нужде. На морозе да в полном лыжном облачении дело это ой какое нелегкое. Ведь на нас всякой всячины вон сколько понадевано — как на архиерее в пасхальную службу. Так что мы с [198] Гришей помогаем друг другу разоблачаться и опять облачаться...»

— Мне кажется, — закончил свою мысль Владимир, — что теперь, когда нам приходится все труднее и труднее, товарищеская взаимовыручка и в малом и в большом должна играть все большую и большую роль. И я почти уверен: если бы в том ночном дозоре оказался Воскобойников, то беды с Пьянковым не случилось бы.

Надо сказать, что хождение в «ельничек-можжевельничек» парами в это время уже не было единичным случаем. Я, например, кооперировался с Мусой...

Важную роль в нашем фронтовом житье-бытье играют сухие дрова. В заготовке их я за короткое время приобрел немалый опыт. Очень нравятся мне сухие ольшины. Они, как грифель, ломкие, с ними легко можно справиться, не имея под рукой топора. Сухая ольха горит почти бездымным пламенем, не стреляет искрами, что очень важно в непосредственной близости от немца.

Ольхи в этих краях тьма-тьмущая. Об этом говорят даже названия местных селений и урочищ: Ольховка, Ольховские Хутора, Заолешье, Ольховская Лядина... Но от сырой ольхи мало радости, нужна только сухая. Где ее искать?

Ольха любит увлажненные места. Но чрезмерное обилие воды ее не устраивает, на болотах она частенько не то вымокает, не то вымерзает. Иногда встречаются небольшие ольховые кладбища: ветви уже обломались, а голые стволы пока торчат. Берешь такую ольшину обеими руками и сильно, резко встряхиваешь ее. Ломкий ствол распадается на много коротышек, и вниз сыплются готовые полешки. Набирай охапку и неси куда надо...

Идет для солдатских костров и еловый ветровал, сосновый, березовый и всяческий прочий бурелом... Но тут уж без топора справиться трудно. На худой конец, в бедном на сушняк лесу и сырое дерево выручит. Надо только раздобыть хоть немного сухой растопки.

Если же сушняка близко нет и приходится брать для костра сырые лесины, то полезно знать некоторые хитрости. Обычно пилы под рукой нет, а только топор, так что валить толстые деревья трудно. Но среди молодняка рубишь не то, что под руку попало, а с выбором. Предпочитаешь такие деревца, комли у которых чем-то отступают от нормы. Заросшие старые трещины [199] или заячьи погрызы, свилеватые наросты, искривления, слишком толстая и шершавая кора, не типичная для молодых деревьев обомшелость... У таких сосенок и елочек в комле смолы намного больше обычного, такие березки богаче дегтем.

Да, многому я научился... Но до настоящих уральских следопытов мне еще далеко. Они не только много знают, — у них сильно развита интуиция. Приходим, например, в совершенно незнакомый лес. Чтобы разобраться, где что, мне нужно время. А Философ, Авенир, Комаров, Урманцев сразу чуют, в какую сторону за сухими дровами надо идти.

Плохие вести

Первая военная весна, нагрянувшая вдруг, на полмесяца раньше обычных для новгородской земли сроков, подвела нас во всех отношениях. Дороги развезло, большинство из них стали непроезжими не только для автомашин, но и для гужевого транспорта. Болота набухают, вспучиваются и пугающе наплывают на земную твердь. Нам угрожает ловушка, как тем зайцам, которых спасал некрасовский дедушка Мазай.

Вода наступает на нас даже из земных недр. Грунтовая. В каждой землянке вырыто углубление, из которого воду приходится вычерпывать чуть ли не каждый час. Иначе получится наводнение.

Весной еще труднее стало доставать более или менее сносную питьевую воду. До крестьянских колодцев в Ольховке и на Ольховских Хуторах далеко, а на лыжбатовских позициях все насквозь пропитано болотной горечью.

Оказывается, ситуация, в которую боги ввергли мифического Тантала, вполне возможна и в реальном мире, притом даже не в море и не в океане: вокруг вода, а пить нечего. Воняющую болотиной настойку Философ называет «лешей водой».

— Вот когда, — шутит он, — наши пермяки до пресноты вымочат свои соленые уши!

Все серьезнее перебои в снабжении боеприпасами и продуктами, все реже получаем из дому письма и газету Волховского фронта «Фронтовая правда», редакция которой находится в Малой Вишере. Проще всего свалить вину на весеннее бездорожье. Но в полки, в [200] лыжбат все настойчивее просачиваются слухи: половодье само собой, но вдобавок — мы окружены!

4-я гвардейская уже не имеет сил для наступления. Перейдя к обороне, дивизия с трудом сдерживает наседающего врага. И такое положение создалось по всему периметру огромной «Любанской бутыли», горлышко которой находится у Мясного Бора, а дно — юго-восточнее Любани.

Газета 2-й ударной «Отвага» и наша дивизионка «Боевой товарищ» про окружение по вполне понятным причинам не пишут. Политработники на вопросы отвечают уклончиво, всячески подбадривают нас. Дескать, на несколько часов немцам удалось закрыть горловину у Мясного Бора, но их оттуда уже выперли.

Официальные сообщения дополняет и уточняет «солдатское радио». Однако оно нередко злоупотребляет произвольными догадками и необоснованными слухами.

Наиболее свежие и достоверные вести о положении в районе Мясного Бора привез нам Цыган. Так лыжбатовцы прозвали нашего командира хозвзвода — старшину Комарова. С виду и по разговору он типичный уралец и родом из уральского горняцкого поселка Висимо-Шайтанска. Прозвищем своим земляк Мамина-Сибиряка обязан не цыганистой внешности, а крепкой привязанности к лошадям.

Увидит старшина коня, скажем, из артиллерийской упряжки и тут же всесторонне осмотрит его. Будто покупать или выменивать собирается. Заглянет в зубы, приподнимет хвост, вывернет ногу и проверит, хорошо ли держится подкова, потычет кулаком в бок, ласково похлопает рукой по крупу...

Есть у старшины и свой, хозвзводовский конь — Шайтан. Настоящий вездеход! Впряженный в розвальни, он тащит любой груз и по какой угодно дороге. Лишь бы под ногами была мало-мальски твердая опора.

Цыган большую часть времени проводит в разъездах. Одетый в длиннополый овчинный тулуп, лежа в розвальнях на боку, он мчится на Шайтане то в полковые или дивизионные тылы, то еще дальше — в соседнюю дивизию, или к конникам Гусева, или в 7-ю танковую бригаду... Изъездил вдоль и поперек всю «Любанскую бутыль». В лыжбат возвращается обычно с чем-то объемистым, весомым. Поэтому и разъезжает не верхом, а в розвальнях. [201]

А во второй половине марта, когда из-за недостатка горючего и весеннего бездорожья движение автотранспорта резко сократилось, Цыган получил еще более далекую командировку — на Большую землю. С разрешения армии 4-я гвардейская направила на восточный берег Волхова большой санный обоз за боеприпасами, продуктами, медикаментами и почтой.

Прошла одна неделя, другая, а Комарова все нет и нет. Мы уже было похоронили нашего главного снабженца, решив, что он погиб в пути. И вдруг Цыган вернулся — сильно осунувшийся, будто после тяжелой болезни. Рассказывает, где и по какой причине застрял на столь долгий срок.

19 марта немцы полностью перекрыли горловину, и в течение восьми суток у Мясного Бора шло ожесточенное сражение. 2-я ударная изнутри, части 59-й и 52-й армий извне заново прорубали проход. И в конце концов, ценой немалых жертв, прорубили. Но ширина коридора сократилась в несколько раз. Теперь она всего-навсего два километра.

Хоронясь в лесу, обозники с большой тревогой ждали исхода сражения. Когда же представилась возможность ехать дальше на запад, наступила пора менять сани на телеги. А где их взять! Даже такой безотказный тяжеловоз, как Шайтан, не смог справиться с возом. Комаров и его помощник-хозвзводовец впряглись в сани пристяжными.

В узком мясноборском коридоре погибла часть лошадей, ранило нескольких повозочных. Сани с грузами и ранеными в основном тащили люди. Обозникам помогали попутчики...

Именно с этого момента, с конца марта сорок второго, узкую полоску болотистой земли, которая на несколько километров тянется к западу от Мясного Бора, все чаще и чаще стали называть «Долиной смерти».

Окруженческое меню

Являюсь к своим лыжбатовцам с двумястами граммов сухарей на брата — и все! Представляете себе, что это значит? Конечно, каждый понимает, что старшина тут ни при чем. Тем не менее чувствую себя отвратительно. В блокированном Ленинграде родители тоже не повинны, [202] что их дети умирают от дистрофии. Но сознание невиновности не избавляет взрослых от моральных страданий.

Все относительно. С сожалением вспоминаю прошедшие дни моего старшинства. На складах выдавали полную норму, случалось, даже перепадала добавка. А я мысленно жаловался на свою судьбу: до чего же тяжела доля ротного старшины!

Теперь-то понимаю, в какое благодатное время начал свое старшинство. Настоящие трудности начались с того дня, когда суточный паек на роту поместился в моем вещмешке и я понес его один, без помощи Мусы и Романа.

Пока что лыжбатовцы держатся, в уныние не впадают. Потуже затягивают ремни и надеются на лучшие дни. Кое-кто пытается даже шутить — как в добрые прежние времена.

— И будем мы пить росу божию, будем питаться диким медом и акридами! — нарочито патетическим тоном говорит Философ, принимая свою порцию коричневато-темных сухарей.

— Дикий мед — это совсем не худо! — отзывается Нургалиев. — А вот акрид не приходилось едать. Это вроде шанег, что ли?

— Какие там шаньги! В Евангелии сказано, будто Иоанн Креститель, пребывая в пустыне, никакой другой свежатины, кроме саранчи, не имел.

— Нет уж! Коли наш старшина этих самых акрид, раздобудет, так я свою порцию тебе задаром отдам. Такая свежатина не по мне!

Я смотрю на своих «деток», и мне почему-то больше всех жаль самого рослого, самого крепкого из них — Авенира. Пока с продуктами было более или менее благополучно, он получал двойную порцию. И никаких нареканий по этому поводу не было. А как быть сейчас? Давать великану двойную порцию сухарей? Но сейчас ситуация не та. Стиснув зубы, ребята пока держатся. Но нервы у них на пределе. Давать Авениру лишние сухари можно только за счет его товарищей. Но, быть может, при изменившейся обстановке отдельные лыжбатовцы на особое положение Авенира будут реагировать иначе? А сам я имею моральное право делать такие исключения? Надо посоветоваться с Гилевым и Фуниным. [203]

Однако вопрос о дополнительном пайке для Авенира отпал сам собой. Когда я дипломатически завел с ним разговор на эту тему, он наотрез отказался от каких бы то ни было добавок.

— Лишний сухарь меня не спасет, — угрюмо сказал великан. — Он станет глодать изнутри сильней, чем сейчас гложет голод. И буду думать, что все ребята глядят на меня с упреком и про себя называют объедалой...

Время года такое, что в лесу поживиться как будто нечем. Боровая дичь и звери перекочевали куда-то подальше от войны. Но солдаты все же находят кой-какую приправу к сухарям.

Богаты новгородские болота клюквой, которую лыжбатовцы прозвали «волховским виноградом». В стволах берез, особенно тех, что растут на южных окраинах полян, уже начал циркулировать сок. Это — «волховское шампанское». Пока что оно только лениво капает, но в ближайшее время, как и положено шампанскому, хлынет под напором и станет заметным подспорьем.

Чтобы собирать клюкву, ничего, кроме женского терпения, не надо. А добыча березового сока дело посложнее. Требуются, хотя и совсем простенькие, инструменты, приходится овладеть немудреной технологией. Но для таких бывалых ребят, как наши лыжбатовцы, все это пустяки.

В ротах и в хозвзводе появились самодельные сверла типа «перо» и долота. Умельцы-ложкари вырезают из податливой липы и осины сточные желобки. А из бузины, оказалось, очень просто делать сточные трубки. Ватная сердцевина легко выталкивается ивовым прутиком.

Тяжко лыжбатовцам и без курева. Если бы добрый кудесник предложил сейчас каждому на выбор — буханку хлеба или пачку махорки, то многие предпочли бы махорку. А поскольку добрых кудесников мы не встречаем, в ход идут всевозможные заменители, оставшиеся с прошлого а: вереск и папоротник, мох и брусничник, камыш и чернобыл... В большой цене у табакуров древесные листья, которые не опали в положенный срок, «прикипели» к ветвям и продержались до весны. От смешивания суррогатов в разных пропорциях получаются различные сорта «волховской махорки».

Однако вдвойне туго приходится тем, у кого на попечении [204] кони. У кавалеристов-гусевцев их тысячи, у пехотинцев — сотни, у артиллеристов — десятки, у лыжников — единицы... Но сколько бы их ни было, они живые существа и хотят есть. А овса и прессованного сена нет.

Частичный выход из положения нашли гусевцы. Они берут большую железную бочку из-под солярки, хорошенько вываривают ее, чтобы не осталось неприятного запаха. Затем в этой посудине кипятят воду и распаривают в ней тонкие веточки березы и некоторых других лиственных деревьев.

Таким варевом кормит своего Шайтана старшина Комаров и комбатовского Орлика — связной Костя Жирнов.

Выручил Муса

Комбат вызвал в штаб на совещание командиров рот и политруков, ротных старшин и старшину хозвзвода... Разговор предстоит на самую злободневную тему: чем кормить или хотя бы подкармливать лыжбатовцев, чтобы они не превратились в беспомощных дистрофиков? В скромной штабной землянке тесно и душно, расселись у входа снаружи на самодельных табуретках и неподатливых дровяных чурках, с которыми не справился топор вестового.

Совещание началось очень нервозно.

— В дивизии мне сказали, — начал комбат, — у нас ничего нет и в ближайшее время не будет. Изыскивайте ресурсы у себя на месте. Вот я и нашел... Эй, Костя, подавай сюда наш ресурс!

Спустя минуту показался комбатовский ординарец, он вел под уздцы Орлика. Костя смотрел на нас с немой мольбой и тайной надеждой. Будто судьбу Орлика нам предстояло решить общим голосованием. Или он еще надеялся, что комбат только погорячился и отменит свое решение. Но, увы, надежда эта не оправдалась.

— Так вот... — дрогнувшим голосом сказал комбат. — Сдаю Орлика в общий котел. Кто из вас возьмет на себя это дело?

Сразу никто не отозвался. Мы все прекрасно понимали, чего стоило комбату пойти на такой шаг. Своего красавца он с большим трудом заполучил еще в запасном полку. В честь любимого коня полководца Котовского [205] назвал его Орликом. Пока мы добирались от Малой Вишеры до Ольховки, гусевские командиры различных рангов не раз пытались выцыганить Орлика. Предлагали взамен великолепных жеребцов — и вороных, и гнедых, и буланых, и всяких прочих мастей. Вдобавок сулили солидную доплату. Но наш комбат не поддавался никаким соблазнам.

— Не уговаривайте, ничего не получится! — отваживал он претендентов на Орлика. — Командиру лыжного батальона положен именно белый конь. Любая иная масть будет демаскировать меня на фоне лыжников. Да и привык я к своему Орлику, он для меня как родной...

Глядя теперь на комбатовского любимца, я почему-то вспомнил эпизод из «Капитанской дочки»: Петр Гринев наблюдал, как на великолепном белом коне киргизской породы гарцевал в степи Пугачев...

— Так кто же возьмется? — нетерпеливо переспросил комбат. — Или, думаете, я сам пущу Орлику в ухо пулю и стану свежевать его тушу?!

— Товарищ гвардии капитан! — попросил я слова, — У нас в третьей роте есть татарин Муса Нургалиев. Он рассказывал, что у них в деревне забивать коней на мясо — самое обычное дело. Нургалиеву приходилось это делать много раз...

— Так и порешим! — с облегчением воскликнул комбат. — Костя! Гони Орлика в третью роту, разыщи Нургалиева и передай мой приказ. Обожди там, пока все будет готово. Примерно учтите, сколько чего получится, и мы тут в штабе распределим между подразделениями. И никаких неучтенных отходов! Все печенки-селезенки, все съедобное должно в ход пойти...

Орлик посматривал своими умными глазами то на комбата, то на Костю, то на нас. И вопросительно прядал ушами. Будто пытался разгадать: почему он вдруг оказался в центре общего внимания?

Комбат устало поднялся с табуретки, подошел к Орлику, потрепал его рукой по шее, расправил гриву, откинув назад челку, заглянул в глаза.

— Прощай, боевой друг! — с необычной хрипотой в голосе сказал он. — И прости меня... Понимаешь, брат, иного выхода нет. Ты тоже солдат... А солдату, когда надо, приходится отдавать свою жизнь ради боевых товарищей... [206]

— А теперь — побыстрей отсюда! — уже совсем иным голосом, почти сердито приказал комбат ординарцу, будто тот замешкался по своей вине. И с какой-то отчаянной решимостью напутственно махнул рукой в сторону переднего края.

Скоро комбат сумел взять себя в руки, и совещание вошло в более спокойное, деловое русло.

Оказалось, есть кой-какие ресурсы и помимо Орлика. Договорились, что надо всячески расширять добычу березового сока. Нас, старшин, комбат обязал наладить контакты с артиллеристами и танкистами: им в своих мастерских ничего не стоит изготовить сверла или хотя бы долбежные стержни.

В обязательном порядке надо организовать подвоз из ближайших колодцев хорошей воды. Частично на Шайтане, остальное — «солдатской тягой». Надо стараться, чтобы в котел шла только колодезная вода. На ней же готовить хвойный отвар. Это и напиток, и обязательное противоцинготное средство.

Наконец, самое главное: надо энергично заняться поиском лошадиных туш. Их особенно много по обочинам тех дорог, по которым двигались конники генерала Гусева. Лошадей, раненных во время бомбежек, артиллерийских и минометных обстрелов, поломавших ноги на обледеневших лежневках, кавалеристы пристреливали и оттаскивали в стороны. Расчищая во время снежных заносов дороги, солдаты сваливали снег направо-налево. И попутно хоронили павших коней. Росту придорожных снежных валов способствовали поземки и метели. Так образовались естественные ледники, хранящие до поры до времени запасы конины. Там, где леса погуще, они еще сохранились. Только не надо зевать. Таких догадливых, как мы, в «Любанской бутыли» сейчас многие тысячи...

Когда я вернулся в роту, Муса уже заканчивал разделку туши. Он не подвел меня, с задачей справился. И как будто без особых переживаний. Во всяком случае, внешне это ни в чем не проявлялось. А вот Костя отсиживался в дальней землянке. Говорили, некоторое время лежал даже на нарах, плотно прикрыв голову ватником. Чтобы не слышать рокового выстрела.

В разделке помогал Философ. По указанию Мусы он с плотницкой ловкостью орудовал топором и раскладывал куски мяса прямо на снегу, пока что хорошо [207] сохранившемся под разлапистой «елкой Одинцова». Как и любое мало-мальски значительное событие, драматическую кончину Орлика Философ осмыслил на свой особый манер.

— Сказано в книге «Бытия»: повелел бог Аврааму принести в жертву своего единственного сына Исаака. Положил Авраам сына на жертвенник и занес над ним нож... Но в этот момент бог возвестил через ангела своего: «Авраам! Авраам! Не убивай безвинного отрока. Теперь я знаю, что ты боишься бога и не пожалел для меня любимого сына...»

...А тут куда горшая петрушка получилась! Повелел бог войны нашему комбату: принеси в жертву своего любимого Орлика. Комбат переложил это трудное дело на Мусу. Однако в лыжбат божий ангел не явился и не возвестил громким гласом: «Муса! Муса! Не убивай Орлика. Вот вам фронтовой паек на месяц вперед!» Выходит, бог войны еще более бессердечный, чем бог иудейский и бог христианский...

За маханиной

Старшина Комаров успел до полного разводья организовать несколько поездок за кониной. Ездил он на своем Шайтане, брал с собой ротных старшин.

С каждым днем убывал снег на дорогах, день ото дня слабел Шайтан... Так что не садились даже в пустые розвальни. А на обратном пути — и подавно. Шли рядом с санями, как чумаки возле возов, груженных рыбой или солью. Более того: то и дело приходилось помогать Шайтану.

С собой обязательно брали Мусу — мастера разделки конских туш. Под его руководством мы действовали с наименьшей затратой сил: всю вмерзшую в снег и лед тушу не выкапывали. Вырубали только те куски, которые по ряду признаков годились в пищу.

Муса был и главным дегустатором. Сделав топором пробный разруб, он иногда сразу браковал:

— Однако этот махан шибко воняйт! А ну ево к шайтану!

Я ни разу не слышал, чтобы Муса сказал «конина». Только — махан или маханина.

Ездили мы по тем дорогам, по которым в разгар наступления пробивались на запад и северо-запад конники [208] генерала Гусева, к тем селениям, за которые кавкорпус вел ожесточенные бои. Побывали у Финева Луга и Рогавки, у Вдицко и Веселой Горки...

При варке не особенно свежей конины обильно выделяется розовато-бурая пена. Сколько ее ни сбрасывай черпаком, она ползет и ползет вверх, будто в котел заложен мыльный камень.

Неприятный запах можно было бы частично перебить изрядной порцией соли. Да где ее взять? Соль тоже стала остродефицитной.

Однако ничего не попишешь, лыжбатовцы ели и такое варево. Вслед за Мусой называли его маханом, маханиной. А Философ пустил в обиход еще одно словечко: гусятина. Прозрачный намек на то, что подобранные павшие кони принадлежали ранее кавалеристам-гусевцам.

Но вот тепло ранней весны добралось и до снежных залежей в наиболее затененных лесных дебрях. Вдобавок окончательно развезло дороги, не проехать ни на санях, ни на повозке. И заготовка маханины закончилась. Обессилевшего Шайтана постигла судьба Орлика.

В последний раз нам довелось отведать свежей маханины неделю спустя после тризны в память о безотказном Шайтане. Случилось это при таких обстоятельствах. Возвращался я с Мусой из 8-го гвардейского к себе в лыжбат. Путь пролегал через расположение четвертой батареи 23-го гвардейского артполка, входящего в нашу дивизию. Смотрим, батарейцы свежуют коня. Говорят, полчаса назад во время бомбежки ему перебило ногу. Пришлось пристрелить...

Я бросился к комбату, прошу у него: выделите, сколько можете, конины лыжникам. Совсем ребята отощали. Поначалу он ни в какую. Дескать, сами голодные сидим, а лыжники к нам никакого отношения не имеют. Я пытаюсь убедить комбата: имеют и самое непосредственное. Наш ОЛБ держит оборону как раз на этом участке, защищает батарею от всяких неожиданностей...

— Если так рассуждать, то нам самим от коня ничего не останется, — засмеялся комбат. — Лыжники нас от немцев своей грудью заслоняют, саперы для нас возводят мосты, медсанбатовцы нас лечат... Да сколько у нас еще друзей в самом артполку!

И тут я вспомнил то, с чего следовало бы начать. В конце февраля из-за сильных метелей и снежных заносов [209] несколько суток никак нельзя было подвезти из тыловых складов к батареям снаряды. Ни на лошадях, ни на машинах не проехать. Артиллеристов выручили лыжники. Сотни полторы наших ребят сделали несколько рейсов за десять с лишним километров. Каждый привозил в «сидоре» по два шестикилограммовых снаряда. Бережно доставляли, завернув в свои портянки. Так японки носят за спиной своих малышей...

— Да, тогда вы действительно крепко помогли нам! — согласился комбат. — Советую вам, старшина: если останетесь живы, учитесь после войны на адвоката. А теперь — пошли!

Комбат точно указал свежевальщикам, какую часть лошадиной ляжки отрубить назойливому попрошайке. Получилось не ахти сколько — килограммов около десяти. Но и за это спасибо! Я и Муса подвесили щедрый подарок на длинную палку и в приподнятом настроении зашагали к своим.

Мобильный отряд

Полностью занять Ольховские Хутора 4-й гвардейской так и не удалось. Дело пошло даже вспять: немцы все более нажимают с севера, отбивают одну усадьбу за другой. Противостоять им не хватает сил. У наших артиллеристов, минометчиков и пулеметчиков боеприпасов в обрез, личный состав дивизии измотан до предела. Такое же положение создалось и на других участках обороны 2-й ударной. «Любанская бутыль» медленно, но неотвратимо сокращается...

А ведь мы совсем немного не дотянули, не дожали! Наши разведчики уже не раз побывали на окраинах Любани. В тихую погоду уже слышалась артиллерийско-минометная канонада со стороны рвущейся к нам навстречу 54-й армии Ленфронта...

В начале апреля с запада в район Ольховского узла обороны отошла какая-то сильно потрепанная пехотная часть. Ее влили в оперативную группу Андреева. В результате этих пертурбаций 172-й ОЛБ временно сняли с переднего края. Наши булькающие и хлюпающие позиции заняли какие-то бедолаги-«славяне». Вряд ли они обрадовались своему новоселью!

Мы расположились лагерем в лесу, в двух километpax [210] восточнее Ольховки. По соседству с той самой артбатареей, которая отвалила нам кусок конской свеженины. Предстоящие задачи лыжбата нашему командиру обрисовал сам генерал Андреев:

«Пока что будете в дивизионном резерве, для выполнения срочных заданий. Мы будем посылать лыжников, как наиболее мобильное подразделение, туда, где возникнет срочная необходимость...»

Мобильное подразделение... Надо же! Сейчас подобный комплимент в наш адрес звучит иронией. Лыжи у нас переломались, и обломки мы посжигали в кострах. Между прочим, — просмоленные, проолифенные, десятки раз смазанные, — здорово горят! А если бы и уцелели, так лыжный сезон уже кончился. Отощали и обессилели мы настолько, что ходим медленно, вразвалочку, как водолазы.

О нашей мобильности сейчас можно говорить всерьез только в таком смысле: мы не прикованы к какому-то конкретному участку переднего края. Теперь лыжбат готов в любую минуту двинуть туда, где срочно потребуется заткнуть прореху. А как будет выглядеть наша подвижность без лыж — жизнь покажет...

К слову. Один из приданных 2-й ударной армии лыжбатов можно назвать сверхмобильным. Я имею в виду 40-й ОЛБ под командой капитана Георгия Куликова. Две его роты выполняют особую задачу: поддерживают живую связь между штабом армии и ее частями, соединениями. Их называют эстафетными ротами.

Наши пути частенько перекрещиваются. Забегая немного вперед, скажу: с окончанием лыжного сезона эстафетники сядут на лошадей и велосипеды. А нам нашу высокую мобильность придется поддерживать на своих двоих.

Наш первый орденоносец

Давным-давно у нас не было общебатальонного построения. С тех пор как дивизионное командование приветствовало лыжбат в день прибытия его в Ольховку.

Но вот такая возможность опять появилась. Мы стоим на большой лесной поляне в две шеренги, под углом. Здорово же нас поубавилось! Даже при построении произошло некоторое замешательство. Еще в запасном [211] полку каждый привык видеть справа и слева от себя одних и тех же товарищей, привык за одним и тем же бойцом стоять в затылок. А сегодня хвать — и одного, и другого, и третьего нет на своем месте, пришлось заново разбираться по ранжиру.

Вид у нас явно окруженческий. Бритье в наших условиях — нелегкая проблема, поэтому многие отпустили бороды и похожи на персонажей из сказки «Али-Баба и сорок разбойников». От безупречно белых халатов, в которых прибыли на фронт, осталось одно воспоминание. Они испачканы смолой, они побурели и потемнели от дыма костров, они покрыты рыжевато-желтыми подпалинами, а местами прожжены даже насквозь, на них остались следы от лазания по лесным чащобам... Для одной половины лыжбатовцев процесс «линьки» уже завершен, они полностью сбросили с себя отслужившие свой век и, кстати, ставшие в апреле ненужными маскхалаты; другая половина — по привычке, что ли, — еще не рассталась с ними...

Да, вид у нас невероятно пестрый. И все же мне кажется, что именно к сегодняшнему построению наши лыжбатовцы полностью достигли фронтовой гвардейской кондиции.

А построили нас вот по какому поводу: санитара Вахонина наградили орденом. Событие из ряда вон выходящее. Первый в нашем лыжбате орденоносец!

До войны большой редкостью были не только ордена, но и медали. В запасном полку мы с большим почтением посматривали на кадровых командиров старших возрастов, на груди у которых красовалась медаль «XX РККА».

Очень скупо награждали воинов и в первый период войны. А уж на Волховском фронте и подавно ситуация была явно не та, чтобы на нас обильно сыпались награды.

И вдруг награждают нашего лыжбатовца, Сашу Вахонина! И не медалью, а сразу орденом!

Командир 8-го гвардейского полка гвардии подполковник Никитин зачитывает приказ о награждении рядового 172-го ОЛБ Александра Николаевича Вахонина, жителя города Перми, 1922 года рождения, члена ВЛКСМ, орденом Красного Знамени. В приказе точно указано, какой именно подвиг совершил рядовой Вахонин: в течение февраля — марта вынес с поля боя 52 [212] раненых бойца и командиров вместе с их оружием.

Саша Вахонин стоит перед строем по стойке «смирно». Он еще не расстался со своим маскхалатом, который необходим ему не только для маскировки на поле боя — он заменяет и медицинский халат. На нем кроме рыжих и коричневых подпалин бурые пятна засохшей крови...

Самого ордена пока нет. Подполковник пообещал: скоро, как только появится возможность, пришлют. А как скоро? Дождется ли наш орденоносец своей награды? Очень возможно, и дождется... Обязательно дождется! Наш Вахоня невероятно везучий, прямо заговоренный от пуль и осколков. Таково общее мнение.

После команды «разойдись!» мы как следует покачали первого орденоносца в 172-м ОЛБ.

О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?..

А. С. Пушкин

Волховские панорамы

После захода в лагерь ольховчан мы выбрались на основную дорогу. Но прошли по ней немного, опять делаем зигзаг. И натыкаемся на такую картину.

Большая лесная поляна. Видимо, ом здесь обильно растет земляника. Снега уже мало, но в окаймляющем поляну густом лесу растаял только наполовину. Исчезая, он постепенно раскрывает тайну, которую хранил в течение зимы...

Незадолго до войны мне довелось видеть знаменитую панораму «Оборона Севастополя». Она произвела на меня сильное впечатление. Сейчас, на фронте, нам тоже встречаются панорамы. Севастопольскую панораму создал художник-баталист Франц Рубо. Автор первозданных фронтовых панорам — война.

Перед нами одна из таких панорам.

В лесу — следы жестокого боя. Десятки вмерзших в снег неубранных трупов. К югу от поляны — наших бойцов, к северу — немецких солдат.

В глубоком молчании расхаживаем по этому кладбищу непогребенных, начинаем с южной его половины. Вынимаем из карманов гимнастерок медальоны... У каждого убитого своя поза, но подавляющее большинство [213] лежит головой к северу. Значит, наступали в ту сторону, к Чудову. Вот раскинув руки лежит сержант. Треугольники на его петлицах самодельные — вырезаны из жести консервной банки. Вокруг сержанта разбросаны пустые пулеметные ленты. Самого пулемета, конечно, нет, его забрали с собой те, кто остались живы и пошли вперед...

Из сугроба торчат кирзовые сапоги... Кому они принадлежат? Выяснится, быть может, спустя неделю, а то и раньше, когда весенняя теплынь как следует возьмется за эту лесную непролазь. А бойца в пробитой пулей каске смерть настигла в тот момент, когда он перебирался через поваленное бурей дерево. Нахожу медальон, вынимаю из него свернутый в трубочку бумажный квадратик. Башкир из Белебея, 1920 года рождения...

Мы обнаружили в «сидорах» убитых довольно хорошо сохранившиеся продукты: консервы, сухари, концентраты, сушеную рыбу. Уцелел даже в плотно закрытых металлических коробочках кусковой сахар. Попадаются фляги со спиртом, кисеты с махоркой...

Одним словом, продуктов столько, что комиссар распорядился:

— Сдать старшинам. Пусть они разделят между всеми поровну.

Обратили мы внимание, что при каждом убитом есть противогаз. Свои мы побросали, брезентовые сумки использовали для хозяйственных надобностей, и начальство смотрит на это сквозь пальцы.

В немецкой части «панорамы» своя специфика. Противогазы — в жестяных цилиндрических коробках, «сидоры» — кожаные ранцы, как некогда у наших гимназистов, головные уборы — матерчатые кепи с приделанными к ним суконными наушниками. Немецкий медальон представляет собой алюминиевую пластинку — прямоугольник или эллипс. Вдоль большой оси пластинки пунктирно пробит ряд отверстий — по этой линии прямоугольник или эллипс легко разломить на две равные половинки. На каждой половинке проштампован один и тот же текст: сокращенные названия подразделения и части, имя и фамилия. Но чаще фамилии нет, указан только порядковый номер военнослужащего по специальному штабному списку. Одна половинка остается при убитом, другую сдают в штаб. [214]

Смертный медальон немцы называют «эркеннугсмаркой» — опознавательным знаком. Документы и «эркеннугсмарки» этих убитых немецких солдат большого интереса для нас не представляют — данные слишком устарели. Но все же несколько алюминиевых эллипсов я забрал. Хотя не уверен, справлюсь ли с расшифровкой вермахтовской тайнописи. Разобраться в сокращенных названиях немецких частей и подразделений, различных родов войск — задача нелегкая даже для опытного военного переводчика.

Нетрудно представить себе в общих чертах, какая драма разыгралась здесь, у «земляничной поляны». Похоже, это случилось около двух месяцев назад, в первые дни после прорыва 2-й ударной у Мясного Бора. Наша пехотная часть, расширяя прорыв, продвигалась на север. Здесь произошел скоротечный бой. Хоронить убитых не было времени, надо было, не снижая темпа, преследовать отступающего врага. Но пока сюда добралась похоронная команда, ее опередила сильная февральская вьюга. Она и похоронила павших, она и спела реквием... А потом были еще метели и обильные снегопады. Наконец весна приоткрыла полог, который в течение февраля — марта скрывал «Волховскую панораму». И вот мы видим еще одну гримасу страшного лика войны.

Пройдя с километр дальше, наткнулись на поросшее лозняком и чахлыми деревцами болото. Сейчас оно от края и до края заполнено мутной водой, из которой местами выступают островки еще не растаявшего льда и снега. Метрах в пятидесяти от кромки болота глубоко в воде сидит наш сильно помятый «ястребок». Под фонарем кабины отчетливо просматривается голова чика в шлемофоне. Прямая, как просека, полоса срубленных и надломленных деревьев обозначает направление посадки.

Что здесь произошло? Или чик шел на посадку уже смертельно раненный? Или он разбился насмерть в момент вынужденной посадки? Следовало бы забрать у него документы, если это уже не сделали до нас. Но попробуй доберись до самоа!

— Однако надо проверить, может, чик еще живой, — говорит Авениру Муса. — Топор у меня есть. Повалим вон ту сухую сосну, плотик сварганим...

— С одним топором, без пилы, здорово задержимся, [215] — отвечает Авенир. — Вряд ли комиссар разрешит, мы и без того из-за обходов сильно опаздываем.

— Нет, чик давно мертв, — вступает в разговор Урманцев. — Поглядите на изломы ольшин. Совсем несвежие — высохли, обветрились. Поди, уже недели две-три прошло, как само в болото врезался.

— И то правда... — соглашается Муса.

Видимо, такого же мнения и комиссар. Он подает команду двигаться дальше.

Опять у ручья Нечаянного

У ручья Нечаянного, где мы уже однажды были, идет жаркий бой. Энская отдельная пехотная бригада, истаявшая еще больше, чем наш лыжбат, сдерживает напирающего с севера врага. Правда, ни танков, ни артиллерии у противника нет — не позволяют болота и весеннее разводье, — зато крепко шпарит из минометов. А у бригады мин в обрез, вся надежда на винтовку, «максима» и штыковые контратаки.

Скоро подошли и остальные батальоны. Командование бригады и командиры прибывших на подмогу подразделений составили план совместных действий. И тут приняли в расчет былую мобильность лыжбата. Мы получили задание, для выполнения которого надо сделать наиболее далекий и стремительный бросок. Приказано обойти немцев с востока и внезапно ударить им с тыла или хотя бы во фланг.

Со своей задачей мы в основном справились, но события развивались далеко не так, как их планировали в штабе бригады. Переправившись через разлившийся ручей Нечаянный, мы повернули на север и... скоро лоб в лоб столкнулись с немцами.

Около сотни вражеских автоматчиков продвигались с севера на юг, видимо имея такую же задачу, как и мы, — внезапно ударить по противнику во фланг или с тыла. С ходу завязался встречный бой.

Бой в лесу имеет свои характерные особенности. На открытой равнинной местности десятки и сотни бойцов находятся примерно в равных условиях и действуют по одному образцу. В лесу же условия очень многообразны, и в подвижном бою они быстро меняются для каждого бойца по-особому. Дерево с толстым стволом, за [216] которым можно укрыться, а впереди такое же дерево, за которым, быть может, притаился враг... Сосед слева ведет прицельный огонь короткими очередями, растянувшись во весь рост на мху и используя в качестве упора оплывший смолой пень... Сосед справа уперся в непролазный ветровал, бросил через него лимонку и огибает препятствие ползком... Еще правее группа бойцов ползком пробирается вперед по еловому подлеску... А через каких-нибудь два-три десятка метров задача для каждого из этих бойцов изменится.

Особенно много всякой всячины именно в этом лесу, где мы схватились с немцами. Сюда, видимо, никогда не ездили по дрова ни ольховчане, ни полистяне. Самых различных возрастов не тронутые рукой человека буреломы и ветровалы, трухлявые колоды, коряги, хмызняк, то еловый, то ореховый подсед, прошлогодний малинник — всего не перечесть. Уральцы такую лесную дремучую непролазь называют «храпой».

Поначалу немцы держались на занятом рубеже и даже контратаковали нас. Затем стали пятиться. И вдруг мы обнаружили, что перед нами оставлен только жиденький заслон, а сам отряд быстро отходит на северо-запад, к своим главным силам.

Сбили мы заслон и преследуем немцев. Но оказалось, что в мобильности они явно превосходят нас — ведь харчи у них не окруженческие! Путь нам преградил все тот же ручей Нечаянный. Смотрим — немцы уже на западном берегу. Они перебрались туда по готовым кладкам в два бревна с перильцами. И успели частично поразрушить переправу: у своего берега посбрасывали бревна в воду.

Пытаемся перехитрить немцев. Комиссар назначает десять бойцов во главе с Кронидом Кунгурцевым. Они получают особое задание: пройти несколько сот метров к югу, найти подходящее место — достаточно густой лес, удобный для переправы берег — и поднять возню, шум. Желательно, чтобы немцы подумали, будто там весь наш батальон и мы готовимся в том месте к переправе.

— Погромче тюкайте топором, — наставляет комиссар Кунгурцева. — Валите деревья, которые вам с одним топором под силу, да так, чтобы побольше было треску. Свободные бойцы пусть постукивают дубинками по стволу дерева... Одним словом, надо устроить такую [217] музыку, чтобы немцам показалось, что мы сколачиваем плоты...

На самом деле лыжбат прошел лесом около километра на север. Там мы повалили поперек ручья высоченную мачтовую сосну, росшую на самом берегу Нечаянного. По этой кладке и перебрались на западный берег.

Вот где пригодились тренировочные хождения по буму! Правда, для страховки мы пользовались шестами. Одни держали шест перед собой и балансировали им, как цирковые канатоходцы; другие поддерживали равновесие, опираясь на шест.

Переправились, прислушиваемся... На юго-западе по-прежнему не стихает большой бой. Так оно и должно быть. А куда подевались немецкие автоматчики? Скорее всего, они устроили засаду напротив того места, где кунгурцы «готовятся к переправе». Что же делать? Оставить их в стороне и идти на запад, чтобы ударить основной группировке немцев во фланг? Когда вражеские автоматчики обнаружат свою ошибку, мы окажемся под ударом с двух сторон. Кроме того, прежде чем двигаться дальше, надо, чтобы кунгурцы воссоединились с нами.

Комиссар принимает решение: пока что пойдем вдоль ручья на юг, попробуем отрезать немецких автоматчиков от своей части и прижать их к воде.

Перерезать автоматчикам пути отхода нам не удалось. Выставленные ими дозоры обнаружили нас. Огрызаясь длинными беспорядочными очередями, немцы отступают на запад.

А кунгурцы и в самом деле соорудили два плотика, хотя этого комиссар в своем приказании не предусмотрел. На них «очмурители немцев», как их назвал Философ, переправились через ручей и соединились с нами.

Возможно, немцы так и не поняли, как мы их провели. В большом лесу разобраться в ситуации и правильно оценить силы противника — дело нелегкое даже для опытных командиров. Немцы вполне могли рассуждать так: «Тот отряд русских, который гнался за нами, готовится к переправе. А другой отряд уже переправился и заходит нам в тыл. Вон сколько их навалилось на нас!»

Рядом со мной идет Фунин. Видимо, он думает о том же, о чем и я. [218]

— Итак, немецкие автоматчики возвращаются, не выполнив задания, — говорит мне Владимир. — Чтобы оправдаться перед своим командованием, они преувеличат наши силы. А это нам и нужно: пусть гитлеровцы думают, будто им во фланг заходит по крайней мере полк.

— Но дело может принять и худой для нас оборот, — возникло у меня опасение. — Сейчас автоматчики получат подкрепление и пойдут в контратаку. А у нас за спиной какая-никакая речка...

— Что ж, не исключен и такой вариант, — соглашается Владимир. — Но коли уж придется поспешно отходить, мы и вброд махнуть сможем. Ничего, на ходу высохнем. Однако мне кажется, что резервов для такого отпора у немцев не найдется. Ведь если разработанный план выполняется, только что началось наступление бригады и прибывших на помощь батальонов...

Владимир оказался прав. Вклинившаяся группировка немцев — их было около полка — начала отходить к северу. И остановилась, достигнув исходного рубежа. Там у них была полоса укреплений.

Действия лыжбата командование бригады оценило как вполне успешные. Во-первых, мы предотвратили проникновение немецких автоматчиков в тыл бригады. Во-вторых, устроили демонстрацию на фланге группировки, что, несомненно, повлияло на решение немцев убраться с занятого ими клина.

Комиссар Емельянов объявил нам, что представляет к награждению медалью «За отвагу» наиболее отличившихся лыжбатовцев. В первую очередь назвал имена пулеметчика Авенира Гаренских, гранатометчика Мусы Нургалиева, старшего группы, выполнявшей специальное задание, Кронида Кунгурцева...

Прибывшие с нами пехотные батальоны до особого распоряжения остаются в подчинении комбрига. А мы возвращаемся к Ольховке.

Успех в бою даром не дается, за него приходится платить дорогую цену. Одного бойца мы похоронили на правом, восточном, берегу ручья Нечаянного, двоих — на левом. Семерых раненых оставили в санчасти бригады. Наш лыжбат опять изрядно подтаял... [219]

Неправда, друг не умирает,
Лишь рядом быть перестает.
Он кров с тобой не разделяет,
Из фляги из твоей не пьет.

Константин Симонов

Смертоносные «подснежники»

Опять месим вселенскую грязь, опять делаем обходные зигзаги. Идем по сравнительно безопасным от внезапных нападений противника местам, без боевых охранений. Растянулись без малого на километр.

Часто отдыхаем. Вот опять передают по цепочке: «При-ва-а-ал»!» Я и Владимир, по обыкновению, идем рядом. Изо всех сил стараемся держаться в голове колонны. Тащиться в хвосте очень невыгодно: пока добредешь до места привала, время отдыха уже на исходе.

Идущие впереди политрук Гилев и Авенир место для привала выбрали удачно. Так мне на первый взгляд показалось... Обширная поляна, побольше «земляничной», на солнечной стороне гостеприимно приглашает свободное от снега и уже просохшее всхолмие. Здесь удобно присесть и можно даже прилечь. На противоположной, затененной стороне поляны к высокой стене леса притулилась полоса снега. И это очень кстати. Снег заменит воду. Надо только соскрести верхнюю замусоренную корку... Вот уже бойцы потянулись туда с котелками...

И вдруг — паф! — раздался взрыв. Не очень громкий и не слишком резкий. Будто лопнула автомобильная камера, только без присвиста. И одновременно из-под ноги Авенира вырвались облачко дыма и фонтан земли. Он проскакал несколько метров на одной ноге и упал ничком на снег. Еще один взрыв, на этот раз более глухой, и облако дыма вырвалось из-под груди и живота Авенира. К раненому бросился на помощь оказавшийся поблизости лыжбатовец. Третий взрыв — и солдат упал рядом с Авениром...

— Ребята, мины! — раздались отчаянные крики.

Бойцы, которые шли за снегом, повернули обратно. Одни — более выдержанные и быстро соображающие — идут медленно, осторожно, внимательно смотря под ноги. Другие, полностью поддавшись чувству страха, несутся как попало. Лишь бы скорее выбраться за пределы проклятой поляны! [220]

Четвертый взрыв — упал еще один солдат... Поляна полнится стонами и криками о помощи. Возле Авенира уже хлопочет Саша Вахонин.

Три четверти лыжбатовцев еще на подходе. Гилев, Фунин и я выбегаем навстречу идущим и вопим:

— Сто-о-й! Ми-и-ины! Ми-и-ин-ное по-о-о-ле!

Колонна остановилась. Комиссар совещается с другими командирами. Надо выносить раненых в безопасную зону. Но где она? Заминирована только эта злосчастная поляна, или она является всего лишь звеном заминированной полосы? Как бы не нарваться на мины всей колонной!

По рельефу местности и расположению старых окопов решили, как примерно может идти предполагаемая заминированная полоса. Отвели подальше от опасной зоны колонну, вынесли раненых...

Легко сказать — вынесли! Это было страшное испытание и для Вахонина, и для солдат, которые помогали санитару, и для командира, который назначил этих солдат, и для нас, свидетелей этого жуткого шествия, которые с замирающим сердцем следили за носильщиками и с облегчением вздыхали после каждого удачно сделанного ими шага.

Однако носильщики, зная, какая страшная опасность им угрожает, смотрели под ноги в оба. И смертоносному минному полю вырвать у нас новые жертвы не удалось.

Итак, мы забрались на старое минное поле. Никакой оплошности как будто не допустили, тем не менее пострадали.

Насчет минных заграждений и у нас и у немцев строгие порядки. Воинская часть, поставившая мины, оформляет специальную документацию, точные контуры заминированных участков наносит на карты. Эта документация передается при смене частей. Чтобы не подрывались свои, устанавливаются предупредительные надписи.

Там, где линия фронта более или менее длительное время остается неподвижной, эти правила неукоснительно выполняются. Куда труднее соблюдать их при подвижном фронте, когда одна и та же местность по нескольку раз переходит из рук в руки. Ужасная неразбериха с минными полями получилась, в частности, в волховских лесах и болотах. [221]

Осенью сорок первого года, когда немцы рвались к Чудову и Малой Вишере, путь им преграждали минами наши саперы. В январе сорок второго, отступая под нажимом 2-й ударной, десятки тысяч мин понаставляли немцы. Занесенные толстым слоем снега, они ждали своего часа.

Появляющиеся из-под снега мины солдаты-волховчане прозвали «подснежниками».

Как и в растительном мире, фронтовые «подснежники» бывают разные. В волховских болотах «произрастают» в основном противопехотные и значительно реже противотанковые. Эта приветливая с виду лесная поляна оказалась нашпигованной немецкими противопехотными минами нажимного действия.

То, что здесь поработали в свое время не наши саперы, а вражеские «пионирен», мы определили по ряду признаков — и по манере маскировки, и по звуку разрывов, и даже по окраске облачков дыма. А вообще-то впоследствии были и такие прискорбные случаи, когда лыжбатовцы подрывались на своих минах...

Толовая шашка, величиной со спичечный коробок или кусок туаного мыла, упакована в миниатюрный деревянный ящичек. Взрыв такой крохотной мины разрушает в радиусе, исчисляемом дециметрами. Но уж в своем «микрорайоне» тол — полный хозяин. Толовый заряд, прикрепленный к рельсу, выхватывает из него кусок стали...

Это — теория. А практика... Вот она: три изувеченных лыжбатовца. Один наступил на мину подметкой — у него отхватило полстопы. Другой угодил каблуком — • у него оторвана вся стопа, еле-еле держится на связках. Раны от толового безосколочного взрыва рваные, измочаленные. Из них торчат кости, обнажены жилы и сухожилия. Обильное кровотечение... В походных санитарных сумках не хватает ни бинтов, ни ваты...

Правда, есть у каждого из нас индивидуальный пакет. Но ведь он помещается на ладони, для таких ран — пустяк! Наматываем поверх бинтов запасные портянки и разорванное на полосы бязевое белье. Однако кровь все равно проступает...

А третий... Авенир уже не нуждается в медицинской помощи. Ему не повезло больше всех. Первая мина начисто оторвала стопу; вторая, после того как он упал, — отхватила по локоть руку и разворотила живот... [222]

Много тяжело раненных, в том числе раненных смертельно, перевидал наш бывалый санитар. Но эта смерть потрясла его.

— Когда я подбег к Авениру, — с придыханием рассказывает нам Вахонин, — он еще в сознании был. Упрашивал меня: «Будь другом, Саша, избавь от мучений... Коли не решаешься, переверни меня на спину и незаметно для других сунь автомат... А я уж сам как-нибудь одной рукой...». — «Потерпи, Авенир! — отвечаю ему. — Сейчас перевяжу — полегчает. Ты крепкий, выдюжишь...»

...Сказал: перевяжу, а сам не знаю, как к нему подступиться, с чего начать. Очень уж сильно распластало его. Перевязал ногу, проверил пульс — и понял: мои повязки не нужны...

Похоронили Авенира под приметной сосной. Быть может, кто-то из нас останется в живых и после войны разыщет эту могилу. Политрук Гилев сказал:

— Прощай, Авенир Гаренских! Ты был отличным воином и лучшим пулеметчиком в батальоне. Вечная слава тебе!

Вот и все прощальное слово. Дали один залп из трех автоматов... Да, более внушительных проводов заслужил наш однополчанин, однако все понимают: каждый патрон на учете.

Осталось еще километров пять ходу, а у нас двое тяжелораненых. Зимой в походы брали волокуши, а сейчас делаем так. Прикрепляем к паре шестов плащ-палатку и усаживаем или укладываем в нее раненого. Такую люльку попеременно несут вчетвером.

С группой бойцов иду искать подходящие деревца. По пути прислушиваюсь к разговорам.

Муса. Однако последнюю неделю здорово не везет третьей роте! Только что левофлангового, Гришу Пьянкова, в госпиталь отправили. Сегодня — правофлангового похоронили...

Кунгурцев. И с краев и с середки таем.

Лаин. А другие роты везучие? В каждой, считай, по взводу осталось.

Философ. Эх, жисть наша солдатская! Ровно детская пеленочка: тоненькая, коротенькая и вся обкаканная... [223]

Главное, когда где-то продолжает
существовать то, чем ты жил.
И обычаи. И семейные праздники.
И дом твоих воспоминаний.
Главное — жить для возвращения.

Антуан де Сент-Экзюпери
Послание заложнику

Вспомнилось, взгрустнулось...

Не прикованные к непрерывному посменному дежурству на переднем крае, мы сейчас имеем больше возможностей собираться всей ротой. Хотя общее количество бойцов крепко поубавилось, посиделки в ротной «яранге» стали даже более многолюдными.

На следующий день после похода к ручью Нечаянному третья рота собралась в полном составе. Посреди «яранги» ярко горит костер. Он — средоточие нашего скудного фронтового уюта.

Над костром подвешен общий котел с супом из гречневого концентрата. Получили очень мало пакетов и решили каждому на руки не выдавать. Когда расправимся с супом-баландой, в этом же котле будем готовить хвойный отвар. Кроме того, в горячие угли втиснуты солдатские котелки с водой.

К огню плотным кругом льнут лыжбатовцы. Греются, сушатся, подкладывают в костер полешки, передвигают и поворачивают котелки. Муса помешивает уполовником-разводящим баланду.

В общем кругу сидят комроты лейтенант Большаков и политрук Гилев. Первый вполголоса разговаривает о чем-то с Кунгурцевым, второй, положив лист бумаги на планшетку, пишет очередное донесение о морально-политическом состоянии роты.

Положив вырванный из школьной тетрадки листок на крышку от котелка, Философ пишет домой письмо. За ним — очередь. Вася Воскобойников — один из немногих в роте обладателей карандаша. Притом не простого, а химического.

Строчим, строчим, а добираются ли письма-треугольники до Большой земли? Доходят ли туда, куда надо? К нам, в «Любанскую бутыль», прорвалось совсем немного писем. И будто по чьему-то злому умыслу получается: большинство тех лыжбатовцев, которым [224] они адресованы, или убиты, или убыли в госпитали...

Трудно прорываться через «горловину» — это само собой. А тут еще сменили номер полевой почты нашего лыжбата. В Рыбинске дали — 1550, а недавно переиначили на — 827.

По кругу идут крупнокалиберные самокрутки, начиненные всевозможными суррогатами. Как говорят немцы — эрзацами. Прежде всего, курим прошлогодние листья, присохшие к ветвям или занесенные ветром в дупла. Особой духовитостью обладает вишневый лист. Его находят в садах Ольховки. Идут на курево и некоторые разновидности мха. Курильщики в который раз вытряхивают карманы и кисеты: микродозы табачной пыли заметно улучшают качество «волховской махорки».

Поначалу беседовали у костра парами, небольшими группами. Но вот всплыла тема, заинтересовавшая всех, — и завязался общий разговор.

— Однако скоро лед на Волхове должен пойти...

— Ну, когда Волхов вскроется, тогда нам совсем хана!

Гилев недовольно глянул на мрачного прогнозиста, видимо, хотел было вмешаться в разговор, но ничего не сказал и опять наклонился над листком бумаги. Наш политрук не формалист. Заметив в настроении бойцов слишком унылую тональность, он подбадривает их. Иногда и одергивает нытиков. Но из-за всякой мелочи тут же не придирается. Понимает, что в такой тяжелой ситуации, в которой мы оказались, нотациями веселого настроения не создашь.

Кроме того, политрук Гилев считает, что в целом боевой дух в третьей роте пока что держится на подобающем уровне. Несмотря на все лишения и физическое истощение, лыжбатовцы, затянув пояса и стиснув зубы, безотказно выполняют боевые задания.

Правда, в разговорах отдельных бойцов стали проскальзывать нотки обреченности. Дескать, из волховских болот нам уже не выбраться, суждено здесь голову сложить. Но и у этих бойцов капитулянтских настроений нет, они знают, во имя чего придется сложить свою голову.

Общий разговор между тем совершил скачок за тысячи километров: от Волхова де берегов Камы.

— Скоро и Кама тронется, погонит лед в Волгу... [225]

— Как там наш запасной? Сколько он после нас маршевых батальонов на фронт отправил?

— Однако к весне и у лыжников готовить незачем. Пожалуй, двести восьмидесятый на пехоту переключился.

— В столовой, поди, вкусным борщом по-флотски кормят и на второе гречневую кашу со шкварками дают...

— А какой-нибудь привереда, недавно оторвавшийся от тещиных блинов, еще ворчит: и мало, и невкусно. Из своего «сидора» домашнего сала и шанег добавляет...

— У-у, морда! Сюда бы его поскорей, на окруженческий паек!

— А на плацу всё маршируют и маршируют...

— И козыряют, и на турнике подтягиваются...

— И полосу препятствий штурмуют, и по буму ходят...

— А у своей калитки стоит Глафира Марковна...

— Подперла левой рукой щеку и... сочувствует...

— А рядом с хозяйкой — козел Тишка...

— А может, Тишки уже нет. Глафира Марковна все грозилась зарезать своего «окаянного козла».

— Жаль, если зарезала. Очень жаль!

Наступила длительная пауза. Нетрудно догадаться, что сейчас каждый из нас думает уже совсем о другом. О запасном полке, о Глафире Марковне и ее Тишке говорили так заинтересованно, конечно же, не потому, будто для всех нас это самое дорогое, что осталось в далеком-далеком тылу.

Наш запасной мы все помним, он первый сцементировал нас в дружный коллектив. Вот почему, когда нам взгрустнулось о родных местах, о своих близких, наша ностальгия поначалу выплеснулась в воспоминаниях о тех краях. И запасной, и Глафира Марковна с Тишкой — это всем лыжбатовцам понятные символы сугубо личного, субъективного. Те родные места для наших воспоминаний явились своего рода ретрансляционной страницей. Сейчас каждый из нас уже думает о своем городе или селении, о своих родных, друзьях и знакомых.

А у меня по сравнению с моими однополчанами-уральцами особое положение. Мой «далекий-далекий тыл» изнывает под сапогом немецких оккупантов. [226]

Сент-Экзюпери, слова которого взяты эпиграфом к этой главке, под заложниками понимал своих родных и друзей, всех французов, которые томились в фашистской неволе. В сорок втором этого произведения Сент-Экзюпери я, вполне понятно, еще не знал. Но, сидя тогда у костра в «еловой яранге», испытывал те же чувства, что и великий солдат Франции. Я думал о моих «заложниках» в Белоруссии. Об отце, матери и четырех младших братьях, оставшихся на Полотчине, об учителях и учениках 8-й средней школы Могилева...

Баня — специально устроенное и оборудованное помещение,
предназначенное для мытья тела водой (обычно теплой и горячей)
с одновременным воздействием на тело горячего воздуха и пара.

БСЭ. Статья «Баня»

В бочке из-под солярки

За годы войны мне довелось мыться в самых разнообразных фронтовых банях. Сегодня расскажу о самой первой из них.

Последний раз перед отправкой на фронт наш батальон мылся в бане в середине января, в Рыбинске. И после выгрузки из эшелона в Малой Вишере вот уже в течение двух месяцев мы ни разу не ночевали в жилом помещении, ни разу не раздевались ко сну. Только разувались — для просушки портянок и обуви. Легко себе представить, как наши тела тоскуют по теплой воде, мылу и мочалке!

Правда, говоря языком медиков, педикулеза у нас пока нет. Шестиногие твари, которых древние римляне называли педикулюс, не выдерживают наших слишком уж спартанских условий.

Строительство бани, описанной в БСЭ, нам не под силу. Пользуемся упрощенным вариантом, позаимствованным у наших соседей-артиллеристов. Хорошенько выпариваем жестяную бочку из под солярки. Вернее, берем уже готовую: в ней парили сечку из тонких ветвей для Орлика и Шайтана. Ставим ее на попа в «яранге», наполняем водой. Докрасна накаливаем на углях несколько увесистых булыжников и — бултых в воду. [227]

На короткое время бочка уподобляется кратеру вулкана в последние минуты перед извержением. Вода грозно ревет и клокочет...

Когда камни достаточно остывают, их извлекают из бочки. Это делает тот, кто залезает в нагретую воду первым. Чтобы попасть в бочку и выбраться из нее, сколотили две миниатюрные приставные лесенки. Без них пришлось бы заниматься цирковой акробатикой. В воде одного нагрева моемся один за другим по пять-шесть человек. Затем — все сначала...

Конечно, до знаменитых Сандуновских бань в Москве какой-то бочке из-под солярки далеко. Но в наших условиях и это — невообразимая роскошь. К сожалению, мне довелось помыться в волховских сандунах всего один раз.

Когда уходишь на войну мальчишкой, тобой владеет
великая иллюзия бессмертия. Других убивают, но не тебя.
Потом, когда тебя тяжело ранят, эта иллюзия пропадает.
И ты. понимаешь, что это может случиться и с тобой.

Эрнест Хемингуэй

Пришел и мой черед

Я попал на фронт не таким юнцом, как Хемингуэй. Однако тоже познал «иллюзию бессмертия». Но пришел и мой черед, иллюзии рассеялись.

Как хорошо спится после бани! Какие радужные сны видятся! Мирные, довоенные. И вдруг под утро — боевая тревога.

Это совсем не та тревога, по которой нас поднимали в запасном. Там мы возвращались в казарму досыпать или шли в столовую завтракать. Возвращались в полном составе. Здесь же никому не ведомо, сколько нас вернется из боя и кто именно вернется.

На этот раз опасная ситуация возникла в непосредственной близости от Ольховки. Немцы прорвались между Ольховскими Хуторами и Гажьими Сопками. То есть как раз в том месте, где наш лыжбат держал оборону в феврале и марте. [228]

В бой лыжбат включился на рассвете. Места в общем-то знакомые: густой бор, который полосой тянется с юга на север. Но, поскольку начала событий мы не видели, в обстановке пока что ориентируемся слабо. Немец сильно лупит из минометов, обстреливает разрывными пулями. Треск и грохот по всему лесу ужасный. Такое впечатление, будто вокруг нас сужается кольцо окружения. Между тем идем вперед и с противником не сталкиваемся.

Лыжбат получил задание примерно такое же, какое три дня назад выполнял у ручья Нечаянного: обойти прорвавшихся немцев с востока, со стороны Гажьих Сопок, и ударить им во фланг.

Так и не встретив немцев, вышли из зоны сильного обстрела. В лесу еще попадаются обширные участки нерастаявшего снега, пересеченные в разных направлениях узкими тропинками. Там, где снега уже нет, идти и легче, и приятнее. Только санитары, которые тащат волокуши, клянут оголенные места.

Противник обнаружил нас и повернул в нашу сторону часть минометных стволов. В лесу опять поднялся невероятный тарарам. Стоп! Дальше идти нельзя: впереди просека и на той стороне немцы.

К минометному обстрелу добавилась отчаянная пулеметная стрельба. Но это еще не значит, что нам противостоит большое количество немцев. Может быть, два-три десятка автоматчиков палят с пуза почем зря. И пулемет как будто один. Правда, шпарит он непрерывно. Немецкий МГ-34 работает так: кончается лента — к ней пристегивают новую, раскалился ствол — вместо него навинчивают один из нескольких запасных.

В общем, надо разобраться в обстановке. Командование батальона совещается, как быть дальше: или занимать оборону, или наступать.

Первый раненый — Нургалиев. Минный осколок перебил ему правую руку. Вахонин делает Мусе перевязку и отправляет в тыл одного. Крепкий солдат, дойдет без провожатого. Народу в лыжбате осталось мало, отрывать бойцов без крайней необходимости нельзя.

А куда идти? Где медпункт пехотной части, которой мы сейчас помогаем? Возможно, придется добираться до ПМП 8-го гвардейского? До него четыре километра с лишним. Но Муса боец толковый, найдет...

Еще кого-то ранило, отчаянные крики о помощи... [229]

Подбегаю к раненому и вижу: лежа на боку, корчится и кричит от боли Кронид Кунгурцев. Отхватило стопу ноги, торчит обнаженная кость. Ватные штаны и шинель изорваны в клочья и покрыты копотью. Даже лицо черное, как у трубочиста.

У меня прямо похолодело в груди. Дело не только в том, что непоправимо искалечен Кунгурцев. Я сразу сообразил: ранение не осколочное, как у Мусы. Не от мины с воздуха. И вид раны, и копоть говорят о том, что Кронид подорвался на противопехотной мине — или свеженькой, только что поставленной, или, скорее всего, на мине-«подснежнике».

Но ведь одну мину не устанавливают. Где-то рядом, вокруг, должны быть и другие. Выходит, мы опять напоролись на минное поле!

У ручья Нечаянного мне повезло: по воле случая я оказался только рядом с минным полем. Чуть было не пошел вместе с Авениром за снегом, да по какому-то поводу замешкался. А здесь... Здесь пока что ничего не ясно. Где оно, это минное поле? Куда оно тянется и где его края? Логично предположить, что заминирована полоса вдоль просеки. А может быть, и сама просека...

Сознание того, что находишься на минном поле, — особое испытание для психики. До сих пор для меня самым страшным было попасть под бомбежку. Сейчас я понял, что бывает нечто и пострашнее бомбежки. Не говоря уже о страхе, на минном поле чувствуешь себя в ужасно дурацком положении. С одной стороны, своей судьбой как будто распоряжаешься сам. Ступишь сюда — останешься цел, ступишь туда — тебе отхватит ногу. С другой стороны, эта свобода выбора часто оказывается иллюзорной. Где она, спасительная пядь земли, и где — роковая? На «земляничной поляне» можно было кое-что рассмотреть под ногами. А здесь — снег, мох, брусничник... Поди угадай, «где таится погибель моя!».

Разумеется, в своем самочувствии на минном поле я разбирался после, в спокойной обстановке. А в то время мне было не до психологического анализа и не до философских размышлений. В частности, когда увидел раненого Кронида, надо было немедленно действовать.

Передав Кронида двоим санитарам, я побежал разыскивать комроты и комбата. Надо, думаю, немедленно доложить им о грозной опасности. Пробежал немного, метров двадцать, и вдруг — тах! Из-под ног вырвалось [230] тугое облако дыма, в нос резко шибануло тошнотворными запахами тола и селитры. Мгновением позже почувствовал острую боль в ноге.

Взглянула смерть дырявыми глазами
На землю в сумерках пороховых.
И вдруг заметила в могильной яме
Два тела, возмутительно живых.

Эдуардас Межелайтис
Двое в воронке

Первый этап

Последующие за взрывом мины события сохранились в моей памяти изолированными сценками, отделенными одна от другой промежутками небытия. Так взрослому человеку вспоминается раннее детство.

Фактически ребенок воспринимает окружающий мир непрерывным потоком. И только наша память в течение десятиий теряет многие и многие детали, сохраняет лишь самое яркое, впечатляющее...

Здесь, у Ольховских Хуторов, получилось иначе. Оглушенный взрывом, я все то, что происходило вокруг меня, уже тогда воспринимал дискретно. Отдельная сценка — провал в памяти, еще сценка — и опять провал... И в таком состоянии я пробыл несколько дней.

...Слышу рядом знакомые голоса.

Вахонин. Бери, Вася, под мышки, а я под колени подхвачу. Оттащим в безопасное место.

Воскобойников (ворчливо). А где тут безопасные места? Таблички на них приколочены, что ли? Того и гляди — сейчас и меня с тобой подкует...

Приподымают меня. Острая боль в ногах — и я проваливаюсь в небытие.

...Прихожу в себя от ощущения сильного холода на лице.

Вахонин. Ничего, ничего, старшина! Это я тебя снегом от копоти очищаю.

...Вверху, у вершины ели, звеняще-звонко разорвалась мина — и на меня посыпались срубленные осколками лапки, сбитые воздушной волной шишки. Неподалеку еще один разрыв и еще... Понимаю, что вражеские минометы бьют по нашему квадрату, но почему-то [231] никакой тревоги за свою судьбу не испытываю. Будто это меня уже не касается.

...Надо мной уже не ель, а сосна. Слышу голос комбата:

— Вахонин, потащите Геродника, Воскобойников — Кунгурцева. Точно выясните, куда направлять раненых. Если ближе не найдете, везите до нашего пе-эм-пе. Спросите, дошел ли Нургалиев. И — немедленно назад! Ищите нас в районе этой просеки. Мы сделаем в заминированной полосе проходы и отметим их вешками. Так что глядите в оба!

Странное состояние пока не проходит. Хотя я через какие-то промежутки времени выплываю из глубин небытия, мое сознание воспринимает окружающее суженно, неполно. Нарушилось чувство сориентированиости тела в пространстве. Такое бывает в момент пробуждения после крепкого сна. Как говорил Философ, «пока прочухаюсь, никак не пойму, куда комлем лежу». А у меня сейчас еще большая неясность. Не отдаю себе отчета: то ли лежу, то ли сижу, то ли стою, то ли, как дух бесплотный, растворен в окружающем пространстве. Кажется, сообразить проще простого: над собой вижу ветви сосны — значит, лежу на спине. Но мою «сообразиловку» крепко тряхануло взрывом. Шарики-ролики сдвинулись в ней с места, и она пока не срабатывает.

...Слышу знакомые голоса рядом с собой... Стоит повернуть голову — и увижу комбата, Воскобойникова, Вахонина. Но не поворачиваю. То ли отсутствует желание увидеть их, то ли не соображаю, что могу проделать такую простую операцию.

...И поразительное безразличие. Рвутся рядом мины — и пусть рвутся. Будто ней порой стрекочут в траве кузнечики. Вообще-то понимаю, что ранен. Но как именно ранен, есть ли у меня руки-ноги — .на этот счет не испытываю ни тревоги, ни хотя бы элементарного любопытства.

...Надо мной уже не сосна, а небо, просвет между высокими елями. Бой по-прежнему гремит вовсю, но уже не вокруг, не рядом, а на некотором удалении. Неподалеку слышен негромкий разговор. Поворачиваю голову и вижу: на бугорке под елью сидят рядом Воскобойников и Вахонин. Курят.

Как я после разобрался, этот инстинктивный поворот головы свидетельствовал о важном сдвиге в моем организме [232] — о частичном выходе из шокового состояния. Сердце тревожно забилось от нахлынувших на меня вопросов и опасений. Где мы? Сколько времени прошло после ранения? Какое у меня ранение? Быть может, полностью оторвало ногу, как Кунгурцеву? Или, еще хуже, «распластало», как Авенира?

Чувство тревоги приправлено ощущением досады. Дескать, все эти вопросы уже давно надо было выяснить, а я только сейчас спохватился.

С большой опаской шевелю руками... Шевелятся! И совсем не больно! Приподымаю руки вверх... Подымаются! И повязок на них нет. Пробую пошевелить ногами... Больно! Обеим ногам очень больно!

Опять поворачиваю голову, спрашиваю:

— Вахонин! Что у меня с ногами?

Саша и Философ бросают окурки и подбегают ко мне.

Саша. Удачно отделался, товарищ старшина! На правой ноге только пальцы и четвертушку стопы отхватило, а левая — и совсем целая. Только взрывной волной по ней крепко вдарило: разбухла и посинела. В общем, без костылей будешь ходить, старшина!

Философ. У моего Кронида дело похуже. Он мину прикаблучил, а ты — самым-самым носком тисканул ее.

Саша. Погляди на свои ляльки. Не обманываем, обе при тебе.

Саша приподнял меня за плечи, и я увидел свои «ляльки». Левая нога закутана в плащ-палатку, а на правой — столько всякой всячины намотано поверх бинтов, что она похожа на банник крупнокалиберной гаубицы. Обе ноги покоятся на небольшом возвышении: поперек кормы волокуши положено несколько коротких палок и поверх их настелены еловые лапки.

В пяти-шести метрах за моей волокушей — еще одна. На ней лежит Кунгурцев. Он тихо стонет...

Да, волокуши... Пригодились-таки! А ведь были сомнения, в том числе у меня, — стоит ли брать. Санитары вступились. Говорят, там, куда идем, густой бор, снег еще должен быть. А если местами и сошел — не беда, одолеем. Ведь, бывает, положишь раненого на плащ-палатку и тащишь по земле. А на волокуше и нам легче и раненому удобнее. Последнее слово сказал комиссар Емельянов. «Берите, — говорит. — У нас слишком мало людей осталось, чтобы при дальней транспортировке [233] на одного раненого по четыре носильщика отрывать...»

И вот сам на волокуше лежу. На одной из трех трофейных. Как и Кунгурцева, меня покрывает слой черной, с сероватым оттенком, копоти. Да и весь я какой-то опаленный. Ватные брюки в полуистлевших клочьях, подпалинах и пропалинах. Низ шинели начисто отсутствует, только из-под поясного ремня зубцами торчат траурные кружева.

— А почему я такой... — спрашиваю у Вахонина, — будто на вертеле побывал?

— Эти мины иного сорта, чем были у Нечаянного. При взрыве дают поменьше дыму и побольше пламени.

Вахонин опускает мою голову. Вместо подушки — «сидор», прикрытый сверху лапником. Хорошо, что он при мне! В нем самое-самое необходимое и ценное для меня. Ложка, кружка, запасные портянки, два исписанных блокнота с немецкой военной терминологией, русско-немецкий словарик...

Правда, кой-какие солдатские манатки остались и в шалаше — в бой шли налегке. В головах у меня в «постели» лежит рупор... Ну и бог с ним! Вряд ли он еще понадобится мне.

Еще раз ощупываю себя. Руки натыкаются на какие-то мешочки. Они лежат в волокуше справа и слева от меня, как бы притороченные к поясному ремню. Что за оказия? Почему ко мне попали чужие шмутки?

И вдруг соображаю: низ шинели отхватило, а внутренние карманы, сшитые из особо прочного материала, остались. Набитые автоматными патронами, они нелепо торчат огромными дулями.

— Саша! — прошу Вахонина. — Забери-ка из моих карманов патроны. Там и рожки и россыпью...

— У тебя, старшина, подходящий запасец!

— Автомат мой где?

— На дне волокуши, в ногах лежит. Если не в свою санчасть попадем, я его не сдам. Комбат строго приказал: автоматы из лыжбата и 8-го полка не выпускать.

Тропинка петляет и порой делает такие крутые зигзаги, что волокуше не хватает места для поворота: то носом, то кормой упирается в кочки или остатки сугробов. Временами днище волокуши со свистящим скрежетом дерет обнажившуюся землю. Особенно трудно приходится санитарам, когда на пути попадаются [234] поляны, полностью свободные от снега. Тогда они вдвоем перетаскивают одну волокушу, затем — другую.

В меру своих сил и возможностей стараюсь помочь Вахонину. Когда волокуша застревает на крутом повороте или на лишенной снега проплешине, подтягиваюсь, ухватившись руками за растущие возле тропы кусты, отталкиваюсь от пней и стволов деревьев...

Опять передышка. Поворачиваю голову — и вижу пирамидку, установленную на могиле лейтенанта Науменко. Снизу, с волокуши, она мне кажется высоким обелиском. Прощай, Ускоренный Сережа! Эта наша встреча, наверно, последняя...

Перестрелка опять слышна все громче и громче. Такое впечатление, будто мы повернули назад, к Гажьим Сопкам. В чем дело?

Скоро ситуация прояснилась. Встречные и попутные «славяне» — а их становится все больше и больше — рассказывают, что немцы крепко наседают и теснят наших к Ольховке. Пункты сбора раненых и передовые санчасти ведущей бой дивизии снялись с прежних мест, и где они сейчас, никто пока не знает. Вахонин и Философ решили везти меня и Кунгурцева в ПМП 8-го гвардейского.

Опять неподалеку рвутся мины и в кронах деревьев резко хлопают разрывные пули. Душу пронзает тревога: а вдруг немцы прорвутся и нас захлестнет поток разъяренных фашистов! Для тяжелораненого, полностью зависящего от помощи других, эта перспектива кажется куда более страшной, чем для здорового, боеспособного солдата.

— Саша! — сказал я во время очередной остановки. — Достань на всякий случай мой автомат и положи мне на грудь. Я буду его придерживать...

— Не паникуй, старшина! — успокоил меня Вахонин. — До этого дело еще не дошло. Говорят, «славяне» закрепились на новом рубеже.

— Стрелять, лежа на спине, нас вроде не обучали, — заметил Философ.

— Много чему не обучали, — добавил Вахонин. — Про волокуши в запасном и разговору не было. А они, оказывается, во как выручают!

Где-то совсем близко ведет огонь артбатарея. Наша. Залпы воспринимаю раньше спиной и всем телом, а затем уж на слух. [235]

Близкое соседство с артиллеристами не проходит для нас даром: мы попали под жестокую бомбежку. Вахонин втащил волокушу в огромную воронку с пологим скатом.

До сих пор я, как и все, пережидал бомбежку, уткнувшись носом в землю. Сегодня впервые вынужден нарушить общепринятую традицию: лежу лицом вверх. И мне кажется, будто Вахонин, который растянулся рядом с волокушей, как и положено — ничком, подвергается опасности намного меньше, чем я. Разумом понимаю, что это чепуха, но чувствам не прикажешь.

Переходя в пике, «юнкерсы» истошно взвывают. Взглянуть, что ли? Нет, для такого трудного психологического эксперимента у меня слишком мало сил. Глаза непроизвольно зажмуриваются еще сильнее. Но и сквозь закрытые веки воспринял скользнувшую по воронке тень самоа. Леденящий душу визг падающих бомб и серия разрывов... Меня так сильно подбрасывает, что больно отдает в раненую ногу.

Лес быстро гасит гул удаляющихся самоов. Неужто совсем убрались? Медленно текут секунды томительного выжидания. Был бы верующим — молитву прошептал бы. Увы, пока не убрались. Еще один заход и еще один...

Наконец авиасабантуй окончен. Вахонин вытаскивает волокушу из воронки. Пытаюсь помочь ему, но не нахожу опоры — песок плывет из-под моих рук.

Вторая волокуша тоже цела и невредима, следует за нами. Когда мы отъехали от спасительной воронки примерно на полкилометра, позади опять раздался артиллерийский залп. Значит, батарея уцелела. Напрасно старались фашистские асы!

Преодолеваем водные преграды. Столоповский ручей, Трубицкая канава, Зарецкая Трубица, Травенской ручей... На карте они обозначены еле заметными тонюсенькими линиями, и зимой мы не обращали на них внимания. А теперь они заставляют с собой считаться. Да еще как считаться! Вахонин и Философ вдвоем переправляют раньше меня, затем — Кунгурцева.

После Травенского ручья я надолго впал в забытье. Пришел в себя от острой боли в ноге. Смотрю, Вахонин и Философ извлекают меня из волокуши, вносят в какой-то сарай, кладут на выстеленный лапником пол. [236]

— Счастливого пути, старшина! — пожал мне на прощание руку Вахонин. — Лечись, выздоравливай и возвращайся... — Легко догадаться, что хотел было пожелать Саша: «...и возвращайся в лыжбат». Но спохватился, сообразил, что это нереально. — ...И возвращайся в школу, учи детишек. А мы тут...

— А мы тут... — продолжил Философ, — ...какая у кого планида. Кто следом за лейтенантом Науменкой и Авениром, кто, покалеченный, вдогонку за тобой, старшина... Найдутся и такие счастливчики, которые живые-невредимые на Большую землю выберутся и до окончательной победы довоюют...

— Большое вам спасибо, ребята! — растроганно ответил я. — Обязательно писать буду из госпиталя, только бы письма доходили...

Вахонин и Философ попрощались с лежащим рядом со мной Кронидом и ушли. На душе стало ужасно тоскливо: оборвалась последняя ниточка, связывавшая меня с лыжбатом.

Оглядываюсь вокруг — и узнаю: тот самый сарай на окраине Ольховки, в котором мы ночевали, придя из Мясного Бора. Лежу в том самом углу, в котором крепчайшим сном проспал ночь между мертвыми фашистами. В центре на большом круге из песка горит костер, вокруг него сгрудились раненые. Еще больше нашего брата лежит вдоль стен.

Итак, закончен первый этап моих странствий от места ранения до стационарного госпиталя. Позади — четыре километра на волокуше, впереди — тысячи километров на самых разнообразных видах транспорта.

Во 2-й ударной, в кольце, скопилось 5000 раненых.
Вывезти их пока невозможно.

Из дневника хирурга А. А. Вишневского

Брезентовые хоромы

Эту запись главный хирург Волховского фронта сделал в начале июня. Но и в начале апреля, как я испытал на собственном опыте, все пункты на пути эвакуации раненых уже были забиты до отказа. [237]

Лежу в сарае, который является филиалом ПМП, одни сутки, лежу вторые, третьи... По ночам донимает холод, в далеком углу тепло костра чувствуется слабо. Но это еще полбеды. Никак не могу привыкнуть к положению тяжелораненого. Скажем, сходить «в кустики» — целая проблема. Точнее — не сходить, а сползать.

Суден мало, санитаров не дозваться, они по горло заняты более важными делами. Одних раненых уносят, других — приносят, заготавливают дрова, ходят с бачками за водой и супом. Внутри сарая добровольными санитарами отчасти являются легкораненые.

Но, допустим, допросился судна. Так попробуй им воспользоваться! Ведь не на госпитальной койке находишься в одном белье, а в полном зимнем обмундировании. Да и стесняюсь с непривычки... Ведь в помещении, народу кругом полно...

Глядя на своих соседей, которые лежат совсем пластом, считаю себя хотя и не ходячим, но все же в некоторой степени способным выбраться из сарая самостоятельно. Отталкиваясь в сидячем положении руками и здоровой ногой, продвигаюсь спиной к выходу. Впрочем, левую ногу называю «здоровой» с большой натяжкой. От контузии она вся синяя и разбухшая, как бревно. Главные трудности «в кустиках». Но, чтобы не впасть в натурализм, о дальнейших мытарствах рассказывать не стану...

Время от времени к нам заходит врач, отбирает раненых для срочных операций и перевязок. Кунгурцева унесли на госпитальных носилках еще вчера, и в сарай он больше не вернулся.

Наконец подошла и моя очередь. Меня тоже понесли на настоящих санитарных носилках. Перевязочная оказалась в небольшой крестьянской избушке. Пока врач отдирал от раны .бинты, меня от пальцев ног — между прочим, отсутствующих — и до затылка пронзала острейшая боль. Даже сразу после ранения не было так больно! Но, закусив губу, молчал: не могу, не умею кричать. В мальчишеские годы мой строгий батя изредка порол меня чересседельником — молчал. Тонул в реке Дриссе — молчал...

Из перевязочной я попал на крестьянскую телегу с бортами лесенкой. У нас в Белоруссии такой вид транспорта для перевозки сена, соломы, снопов называют [238] «драбинами». Нас трое, лежим рядком, санитар-повозочный идет с вожжами в руках.

При нынешнем бездорожье и троих хватит. Тем более что воз тащит кляча явно дистрофического вида. Оказывается, еще не всех коней перевели на маханину. Кое-где остались вот такие одры-доходяги. И хорошо, что остались. Машины сейчас ходят только там, где проложена гать. Не будь этой старательной клячи, когда бы я выбрался из холодного Ольховского сарая?!

Крепко досталось на протяжении пятнадцатикилометрового пути и драбине, и возчику, и многострадальной кляче. Но больше всего — нам, раненым. К вечеру приехали в район Новой Керести — Кречно, где расположены штаб 2-й ударной, многие армейские тылы, в том числе и госпитали.

Редкий сосновый лес. Нас положили на все тот же незаменимый в наших условиях лапник. Вот так номер! В Ольховке хоть в сарае лежали, а тут и этого нет. Мои соседи оценивают ситуацию на сочном трехэтажном наречии русского языка.

Под другими деревьями тоже полно народу. Мимо нас бесцельно слоняются и по-деловому снуют ходячие раненые. Один принес нам попить, другой — поесть. На вопрос, долго ли придется пробыть на приколе у этой сосны, они ответили:

— Недолго. От силы двое-трое суток. Как подойдет очередь — заберут вон в те брезентовые хоромы. А там, ежели чего оттяпано, хирурги не надтачивают, а еще больше укорачивают.

После длинной тряской дороги и полкотелка теплого супа я впал в дрему. Когда проснулся, уже совсем стемнело, на небе высыпали первые звезды. В просвете между деревьями я увидел знакомое дубль-вэ созвездия Кассиопеи. Картина ночного звездного неба на какое-то время оттеснила на второй план неотступные думы о своем бедственном положении.

Мне вспомнились страницы «Войны и мира», где Толстой описывает сражение русской армии с войсками Наполеона под Аустерлицем в 1805 году. Тяжелораненый князь Андрей Болконский лежал на поле боя и смотрел вверх. Его поразила непостижимая высота неба. И он стал упрекать себя за то, что, слишком отдавая себя во власть суетных повседневных дел, до [239] сих пор не замечал этой величественной красоты, безмолвно распростертой над нами.

И еще. Небо казалось Болконскому бесконечно высоким не только в буквальном, пространственном, смысле — в своем беспредельном удалении оно было выше сиюминутных мелочных забот людей, выше их распрей.

«Да, нынешняя война иная, — раздумывал я, разыскивая новые и новые знакомые звезды. — И небо совсем не то. С беспредельных эмпирейских высот оно снизилось и снизошло до наших повседневных забот, до наших тревог и упований. С памятного июньского дня я ежедневно, ежечасно слежу за небосводом. Наблюдаю за ним то со страхом — слыша зловещий гул приближающихся посланцев смерти, то с надеждой — дожидаясь того звездного часа, когда наши асы станут хозяевами поднебесья и возьмут верх над крылатыми исчадиями фашизма. Небо наравне с землей испоганено иноземными захватчиками и вместе с ней стонет, взывает к защитникам Отчизны о скорейшем вызволении из рабства...»

Из начала прошлого стоия в сороковые годы нынешнего, из-под Аустерлица в Новую Кересть, я вмиг переместился на персональной машине времени, услышав недалекий разговор. Два ходячих раненых толковали о своих делах.

— Говорят, завтра-послезавтра из таких, как мы, опять команду составят и пешком пошлют на Большую землю.

— А что ж, и дотяпаем помаленьку! Только бы до Селищенского добраться...

— Однако кое-кто и на машину попадет. В каждый грузовик к лежачим добавляют по нескольку ходячих. Замест санитаров.

— Тоже не худо! Хотя, подумавши, рискованное дело. При нонешней дороге машина запросто может засесть, и тогда кукуй при лежачих. Главное, через «долину смерти» проскочить. Мы, ходячие, и на карачках, врассыпную, можем пробиться. А машину немец, скорее всего, засекет и начнет по ней палить...

У одного из собеседников очень знакомый голос. Кричу в темноту:

— Муса! Это ты?

И в самом деле — Муса. Обрадовались мы оба. Договорились: [240] если будет возможность, в дальнейшем постараемся держаться друг за друга.

Спустя еще сутки я попал в «брезентовые хоромы». Это сооружение, видимо, пообширнее походного шатра Александра Македонского или Чингисхана. Общая брезентовая крыша прикрывает десяток отдельных палаток-секций, соединенных между собой внутренними проходами. Под потолком тускло светятся электрические лампочки, где-то неподалеку ритмично работает движок.

Процедура подготовки к операции оказалась совсем несложной. Я остался в обмундировании. Медсестра соскребла с него грязь и засохшую кровь, еще выше разрезала штанину ватных брюк и кальсон, смотала с «ляльки» большую часть бинтов. Опросила меня, заполнила какой-то листок.

Операционная. Свет здесь намного ярче, чем в предыдущем брезентовом отсеке. Стоят параллельно друг другу два стола. Пожилой хирург в очках священнодействует в разверстом животе раненого, извлекает изнутри окровавленные ошметки и бросает их в ведро.

Лишь только меня положили на стол, я автоматически повернул голову, чтобы увидеть продолжение операции. Моему хирургу — более молодому, не очкастому — мое любопытство явно не понравилось.

— Лежать тихо! — услышал я раздраженный и властный голос. — Не вертеться! Смотреть прямо в потолок!

Есть! Приказано смотреть в потолок. Хирург привязал мои руки к специальным скобам, ассистирующая ему хирургическая сестра то же самое проделала с моими ногами. На мое лицо легла плотно, с прижимом, пропитанная хлороформом марлевая маска. Первые секунды я задыхался, затем как будто опять задышал ровно. В мозгу не то жужжит, не то стрекочет. Совсем негромко, убаюкивающе. Жужжаще-стрекочущий звук слышен все слабее и слабее — будто мое сознание уает на неведомом мне аппарате все дальше и дальше в небытие. Наконец удаляющийся звук угас полностью — и меня не стало...

Из небытия вернулся уже без помощи загадочного жужжаще-стрекочущего аппарата. Бесшумно вынырнул из потустороннего мира и оказался еще в одной брезентовой палате — для послеоперационных раненых. Одни [241] лежат на топчанах, другие — на полу, на соломенных матрацах. Я — тоже на полу, по грудь прикрыт шерстяным одеялом.

Прежде всего мелькнула тревожная мысль: что же хируг сотворил с ногой? Или только подстриг размочаленную плоть, или отхватил побольше? Правда, Вахонин заверил, что две трети стопы останется. Но все же Саша не настолько крупный медицинский авторитет, чтобы верить ему безоговорочно.

Приподняться, приоткрыть одеяло и взглянуть на ногу — для меня слишком сложно. Пытаюсь установить истину иным путем: прислушиваюсь к боли. Рана ноет как будто на прежнем месте. Но это еще ничего не значит. Слыхал я, бывает так: ногу ампутировали выше колена, а раненому кажется, что болят отсутствующие пальцы и пятка.

С замиранием сердца ищу, нащупываю пальцами левой ноги... Все в порядке, моя «лялька» на месте! Это не иллюзия, а вполне реальный факт.

Выяснив главное, успокаиваюсь. Сравниваю сон с пребыванием под глубоким наркозом. Пожалуй, между этими состояниями имеются принципиальные различия. Когда пробуждаешься от обычного сна, то не ощущаешь, будто твоя жизнь временно прерывалась. А по выходе из наркоза кажется, будто побывал в царстве Вечного и Абсолютного Ничто. Будто из непрерывной нити твоей жизни вырезали небольшой кусочек и затем эту нить срастили заново...

Крутясь под "мессершмиттами"
С руками перебитыми,
Он гнал машину через грязь,
К баранке грудью привалясь.
И гать ходила тонкая
Под бешеной трехтонкою,
И в третий раз, сбавляя газ,
Прищурился фашистский ас...

Павел Шубин. Шофер

Через «долину смерти»

Под теплым одеялом я сладко уснул... Кстати, вот еще одно подтверждение того, что сон и выключение сознания под наркозом — разные вещи. Сон бывает глубокий [242] и чуткий, спокойный и тревожный, сладкий и не приносящий удовворения. А Абсолютное Ничто вариаций не имеет.

К сожалению, мой сладкий сон продолжался недолго. Он перешел в тревожный, а затем я и совсем проснулся. От какой-то возни в нашей палате. Смотрю, раненых осталось совсем немного, их одного за другим уносят санитары. Куда? Зачем? Неужели опять положат под сосны?

Поплыл и я на носилках. Но оказался не под сосной, а в кузове грузовика, видимо, трехтонки. Это иной коленкор! Санитары укладывают нас поплотнее. На свободных пятачках и на низенькой скамейке у переднего борта умащиваются ходячие. Слышу рядом знакомый голос:

— Однако вместе едем, старшина!

— Очень рад, Муса!

Мужские и женские голоса напутствуют каких-то неведомых мне Костю и Прохнича.

— Ни пуха ни пера!

— Старайтесь во что бы то ни стало черезш «долину смерти» проскочить до рассвета. Днем там машину в щепки разнесут.

— Везите только до Селищенского. Если оттуда будут отправлять дальше, в Малую Вишеру, — ни в коем случае не соглашайтесь. Если насядут — выгружайте раненых прямо у дверей госпиталя. Ничего, и места, и транспорт найдут! Им на Большой земле намного легче маневрировать, чем нам...

Ходячие поясняют лежачим: Костя — водитель грузовика, Прохнич — сопровождающий нас военфельдшер.

Чьи-то руки подают через борт несколько стопок Клинообразных предметов. Их принимают ходячие. Оказывается — химические грелки. Две из них Муса приложил к моим ногам. Через минут десять я почувствовал: действительно греет. Раненая нога стала ныть иначе: боль плюс тепло слились воедино, и теперь мне кажется, будто рану припекает.

Выехали затемно. Муса говорит, что у машины специальные маскировочные фары — освещают дорогу синим светом. Первые километры одолели довольно быстро и без каких бы то ни было приключений.

Утверждая, что якобы возможности познания человечеством окружающего мира весьма ограничены, [243] древнегреческий философ Платон приводил такое сравнение. Мы воображаем, будто взобрались на бог весть-какие вершины знаний. На самом же деле все мы сидим в полутемной пещере, вход в которую завален огромной глыбой. Осталась только узкая щель. Через нее извне, из Большого мира, к нам проникает слабый лучик света и доносятся невнятные разрозненные звуки, через нее мы наблюдаем расплывчатые тени, которые падают от неведомых нам движущихся существ. И познать больше о том, что на самом деле происходит по ту сторону глыбы, нам не дано.

Для меня платоновской глыбой являются борта грузовика. Но по сравнению с платоновским пещерным человеком обладаю большим преимуществом. Тот родился и вырос в пещере, а я оказался в ней только что. Поэтому по теням, по отрывочным звукам способен понять многое из того, что происходит по ту сторону глыбы, в Большом мире.

Ночь лунная, по кузову грузовика скользят частые тени — значит, едем лесом; тени пропали — выехали на открытое место. Слышу дробный перестук колес и всем телом ощущаю мелкую вибрацию машины — катим по жердянке; вибрация переросла в отчаянную тряску — въехали на бревенчатый настил. Перестук слышится глухо, из-под колес с шумом ит вода — лежневку затопило; машина резко замедлила ход и движется волнообразно — вверх-вниз, вверх-вниз — значит, гать всплыла на воде...

По сравнению с пещерным человеком Платона есть у меня еще один козырь — Муса. Он выглядывает из кузова машины и информирует о том, что делается на главной магистрали 2-й ударной.

На восток группами идут раненые; идет пехота на помощь частям, удерживающим «горловину»; туда же артиллеристы тащат на себе противотанковые пушечки-сорокапятки... В обратном направлении движутся груженные продуктами и боеприпасами конные повозки; изредка встречаются кавалеристы-гусевцы; устало, шатаясь из стороны в сторону, бредут солдаты — в «сидорах» у них сухари, концентраты, махорка, патроны и даже мины, снаряды... Только машин очень мало — и встречных, и попутных. Возможно, и наша трехтонка делает по этому маршруту свой последний рейс...

Все громче гул артиллерийско-минометной канонады, [244] на редких облачках играют огненные сполохи. Впереди идет бой.

С полчаса простояли. Ждали, пока саперы чинили мост через реку Глушицу. За этим мостом и начинается печально знаменитая «долина смерти». Она тянется несколько километров, вплоть до реки Полисти... Наш квадрат обстреляли из тяжелых минометов.

Едем дальше. В «долине смерти» отнюдь не кладбищенская тишина. Наоборот, здесь даже слишком шумно. Мы фактически пересекаем поле боя. Наши пехотинцы и артиллеристы с трудом сдерживают врага, наседающего с севера и с юга. Стоят насмерть, понимают, что мясноборская горловина — единственная артерия, питающая 2-ю ударную.

Вдруг небо заметно посветлело: немцы впереди навесили «фонари» и бомбят дорогу. Скоро мы добрались до участка лежневки, только что разбитой прямым попаданием бомбы. Саперов пока не видно, и когда они появятся, неизвестно. Для ускорения дела Костя и Прохнич собирают уцелевшие разметанные бревна, жерди и наскоро сооружают настил в обход воронки. Им в меру своих возможностей подсобляют некоторые раненые. Однако выигрыша во времени не получилось. Наоборот — застряли еще основательнее. Бревна и жерди расползлись под колесами, грузовик по оси погряз в торфяном месиве. У попавшей в беду машины собралась группа солдат. Не из попутных или встречных, а из местных, которые держат оборону на этом участке горловины. Следом за ними подошел лейтенант и с ходу напустился на шофера и военфельдшера. За неумелую «самодеятельность». Дескать, коли уж взялись починять дорогу своими силами, то надо было это делать не тяп-ляп, а надежно. Однако, сменив гнев на милость, пообещал помочь. Только поставил условие: машина так глубоко вбахалась в болото, что придется на время полностью освободить кузов.

Солдаты помогли Косте и Прохничу выгрузить раненых. По обе стороны дороги тянулось изрытое минами, истоптанное солдатскими сапогами болото. Тут негде было приткнуться. Нас положили рядами на лежневке за пределами разбитого участка. И у порожнего грузовика сразу же началась фронтовая толока.

Жерди и бревна, перебитые бомбой, солдаты подкладывают [245] под колеса, целые — служат вагами. Натужно взвывает мотор. Колеса с треском перемалывают и вминают в торфяную кашу недостаточно прочные подкладки. В эту шумовую симфонию гармонично впается забористый мат. Злые, как черти, но уже охваченные спортивным азартом солдаты хриплыми, простуженными голосами кроют волховские болота и весеннюю распутицу, Гитлера и Геббельса, угодившего в лежневку фашистского чика, сидящего за рулем шофера и повисшего на ваге военфельдшера... Клянут суковатую ель и ломкую ольху, поминают печенки и селезенки, поминают черта и бога. Только нас, раненых, очень близко причастных к этому делу, оставляют в покое. Надо полагать, мы святее самого господа бога.

Вздымая высокие черные фонтаны, поблизости разорвалось несколько мин. Одни солдаты залегли вдоль бортов грузовика, другие поползли в стороны. А как быть нам, лежащим на совершенно незащищенном и немного возвышенном месте? Здесь оставаться опасно! Еще залп... Смотрю, один раненый сполз с лежневки, за ним — другой, третий... Не выдержал и я, перемещаюсь уже испытанным способом: сидя, спиной вперед. Берется заморозок, подо мной хрустит ледяная корка. Насквозь промокли ватные брюки и рукавицы...

Третий залп, четвертый... Добрался я до траншеи. Она здесь особой конструкции. В болото в два ряда загнаны сваи, концы их торчат над землей на метр, на полтора. К сваям прикручены проволокой или лозинами жерди-поперечины. Промежуток между двумя стенками набит землей, торфом. Там, где надо, проделаны амбразуры.

Бывает, ограничиваются одним таким барьером. Намного надежнее, если их два, на расстоянии около метра друг от друга. Получается «болотная траншея». Дно ее выстилают лапником, хворостом, фашинами. Здесь «болотные солдаты» несут свою трудную службу, здесь и отдыхают.

Девятый залп, десятый... И на нем обстрел прекратился. На лежневке кто-то зовет на помощь. У грузовика возобновляется деловая возня. Матерщинники обновили свой репертуар: теперь они полностью переключились на фашистских минометчиков. Военфельдшер собирает расползшихся по болоту раненых и, кому срочно надо, делает перевязки. [246]

Жертвы минометного обстрела. Лейтенанта с ампутированной ногой заново ранило в плечо. Перебило руку солдату, помогавшему вытаскивать машину. Одному из наших лежачих осколком размозжило голову. И погиб как раз не из тех, которые оставались на месте, а из уползших в сторону. На войне и такое случается...

Наконец дружными усилиями грузовик вытащили из болота и поставили на лежневку. Возвращаемся в кузов. Военфельдшер и лейтенант договариваются: наш убитый остается здесь, его похоронят на братском кладбище в «долине смерти». На освободившееся место положат только что раненного солдата.

Муса опять рядом со мной. Обстрел застал его у грузовика. Не обнаружив меня среди раненых, оставшихся на лежневке, он очень волновался за мою судьбу. Поехали. Нажимай, Костя! Скорей бы убраться подальше от этого распроклятого места!

На рассвете перебрались через реку Полисть. «Долина смерти» — позади, впереди — Большая земля.

В селищенские казармы попали две бомбы,
в перевязочной убито 15 человек, 12 — тяжело
ранено, контужен врач.

Из дневника хирурга А. А. Вишневского

В селищенской суперпалате

После чрезвычайно нервного напряжения на меня снизошло душевное успокоение. Дескать, если уж одолели «долину смерти», то, можно считать, главные трудности позади. Да и физически дьявольски устал. Так что до самого Селищенского Поселка больше спал, чем бодрствовал, и участок пути после Мясного Бора запомнился очень смутно.

В Селищенском нас, действительно, хотели было без пересадки сплавить в Малую Вишеру. Но Костя и Прохнич не поддались нажиму дежурного врача. А мы из кузова дружными воплями поддерживали их: не можем, мол, ехать дальше, окончательно выбились из сил! И это была истинная правда. При разгрузке машины обнаружилось, что двое раненых в дороге умерло. Не выдержали тряски по «фронтовому асфальту». [247]

Опять знакомая гигантская палата — бывший манеж Аракчеевской казармы. Два месяца назад, высовываясь сквозь бомбовой пролом из погреба, я с острым любопытством и состраданием глядел на раненых. А теперь и сам здесь лежу. Рядом со мной Муса и Кунгурцев. Это заслуга Мусы, что мы, лыжбатовцы, пока вместе. Он следит, чтобы санитары не разъединили нас.

Лежу и думаю, думаю, думаю... Спохватился, что с момента ранения и до сих пор был слишком занят собственной персоной. Только теперь, когда немного отошел, меня охватила тревога за своих однополчан.

Благополучно ли вернулись к своим Вахонин и Философ? Я выбыл из лыжбата в такой трудный для него момент! Удалось ли задержать и отбросить прорвавшихся немцев? Неужели пришлось оставить Ольховские Хутора и Ольховку? Ведь они отвоеваны такой дорогой ценой!

Теперь, когда я прошел через «долину смерти» и добрался до желанной Большой земли, могу более объективно и правильно оценивать ситуацию в «Любанской бутыли». Только сейчас начинаю постигать: как далеко от главной линии фронта увязли в болотах 2-я ударная, 4-я гвардейская и наш ОЛБ! В каких нечеловечески трудных условиях приходится воевать! Как мрачно выглядят тучи, сгустившиеся над армией!

И меня начинает неотступно преследовать острое беспокойство за судьбу моих фронтовых товарищей.

Впрочем, Лев Толстой в «Севастопольских рассказах» говорит, что солдат, раненный в бою, обычно считает его проигранным и ужасно кровопролитным. Возможно, и я преувеличиваю в худшую сторону? Хорошо, если ситуация у Ольховки и вообще в районе всего прорыва в действительности выглядит не такой уж безнадежной, как она мне сейчас кажется.

И еще думается вот о чем. Как будут в дальнейшем переправлять раненых на Большую землю? Ведь наш грузовик прорвался чудом. Да и горючее, говорили, на исходе. А раненые в полевой госпиталь у Новой Керести, скорее всего, прибывают и прибывают. Что будет с ними? Что будет с медперсоналом и «брезентовыми хоромами», если кольцо окружения сожмется еще туже? А ведь дело к этому идет...

Вспомнились солдаты, самоотверженно тащившие наш грузовик из болота. Из какой они части? Как фамилия [248] лейтенанта? Как звать солдата, который, выручая нас из беды, остался без руки?

Но вот мое внимание опять переключилось на необъятную палату. Наше лыжбатовское трио лежит, говоря языком математики, в одном из фокусов огромного эллипса, на котором когда-то занимался вольтижировкой корнет Михаил Лермонтов.

Между койками, топчанами и нарами снуют сестры и санитарки. Приносят и уносят судна и «утки», поят микстурами, безруких кормят с ложечки, делают на месте легкие перевязки...

Сравниваю нашу палату с палатой полевого госпиталя, описанного в «Севастопольских рассказах». (Вполне понятно, что в сорок втором, лежа в Аракчеевской казарме, я не мог воспроизвести толстовский текст в точности. Сделал это десятиия спустя, когда взялся за обработку своих отрывочных фронтовых записей.) «Большая, высокая темная зала — освещенная только четырьмя или пятью свечами, с которыми доктора подходили осматривать раненых, — была буквально полна. Носильщики беспрестанно вносили раненых, складывали их один подле другого на пол, на котором уже было так тесно, что несчастные толкались и мокли в крови друг друга, и шли за новыми. Лужи крови, видные в местах незанятых, горячечное дыхание нескольких сотен человек и испарения рабочих с носилками производили какой-то особенный, тяжелый, густой, вонючий смрад, в котором пасмурно горели четыре свечи в различных концах залы. Говор разнообразных стонов, вздохов, хрипений, прерываемый иногда пронзительным криком, носился по всей комнате».

У нас обстановка не такая уж беспросветно мрачная. Толстой описал госпиталь первой линии, куда раненые попадали непосредственно с поля боя. А мы, прежде чем оказаться в Селищенском Поселке, прошли через два фильтра — в Ольховке и Новой Керести.

Смрадному севастопольскому госпиталю по своему месту и назначению в системе фронтовой санслужбы скорее соответствовал бы ольховский ПМП, куда меня сдал Вахонин. Но и там, в колхозном сенном сарае, условия для раненых не показались мне столь ужасными.

А вот как, по описанию Толстого, действовали в те времена полевые хирурги. [249]

«Доктора, с мрачными лицами и засученными рукавами, стоя на коленах перед ранеными, около которых фельдшера держали свечи, всовывали пальцы в пульные раны, ощупывая их, и переворачивали отбитые висевшие члены, несмотря на ужасные стоны и мольбы страдальцев».

Да, и ныне первичный осмотр тяжелораненого, а также последующая операция — зрелища не для слабонервных. Но все же теперь хирургия стала несравненно более гуманной, щадящей. На помощь врачам пришли совершенные способы асептики и обезболивания. Хирурги стараются работать не на виду у раненых в палате, а в перевязочной, операционной.

Изменились со времени Пирогова и условия работы среднего медперсонала. Однако стиль поведения сестер милосердия Крымской войны в главных, притом в наиболее благородных своих чертах унаследован медсестрами Великой Отечественной.

«Сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами».

Вот такие «сестры милосердия» ухаживают и за нами. В данную минуту одна из них подходит ко мне, держа наготове градусник...

Наше лыжбатовское трио пробыло в селищенской суперпалате четверо суток. За это время нас по одному разу перевязали и трижды бомбили. Правда, зенитчики были начеку, действовали слаженно и не дали выкормышам Геринга бомбить нашу огромную броскую мишень прицельно. В эти дни прямых попаданий в Аракчеевские казармы не было.

На Малую Вишеру сегодня было 8 налётов.

Из дневника хирурга А. А. Вишневского

Трое суток у Ирины Михайловны

Следующая пересадка — в Малой Вишере. Не знаю как других, а меня привезли сюда в крытой санитарной [250] машине. Эвакогоспиталь размещен в одноэтажных деревянных домиках маловишерцев, по пятнадцати — двадцати раненых в каждом. На одного начальника отделения приходится по десяти и больше таких .домиков, а весь госпиталь занимает целый городской квартал.

В моей обители такая обстановка. В самой комнате, горнице, вдоль стены устроены одноэтажные нары. Невысокие, на уровне кровати. В красном углу висят иконы Николы Угодника и Георгия Победоносца. За санитарку у нас сама домохозяйка — старушка Ирина Михайловна. Она и прибирает за нами, и кормит нас. Еду готовит из госпитальных продуктов в большой русской печи.

Лежим вповалку на соломе. На нас пока фронтовое обмундирование — вываленное в болоте, изрезанное ножами санитаров и хирургов, пропитанное засохшей кровью.

В домике тепло и по сравнению с условиями, в которых мы были до сих пор, можно даже считать, вполне уютно. После голодного окруженческого пайка госпитальное питание нам кажется прямо-таки санаторным. Тем более что Ирина Михайловна готовит вкусно, по-домашнему.

И только одно ужасно не нравится: частые визиты «юнкерсов». На за наом. Правда, в основном они бомбят станцию. Но это где-то рядом. Кроме того, встреченные сильным зенитным огнем, фашистские чики частенько не дотягивают до цели и сбрасывают свой смертоносный груз на мирные маловишерские улочки и переулки.

В пути от Гажьих Сопок до Малой Вишеры я приметил некоторые особенности психологии раненых: обстрелы и бомбежки они переносят куда более болезненно, чем здоровые солдаты. Во-первых, — я об этом уже упоминал, — удручающе действует собственная беззащитность, беспомощность. Во-вторых, кроме обычного страха испытываешь незнакомые ранее раздражение и возмущение. Пока не ранен, к своему противнику относишься как-то иначе, более терпимо, что ли... На то, мол, и минометчики, артиллеристы, чтобы обстреливать, для того и существует вражеская авиация, чтобы бомбить. А у раненого уже другая логика: «Добился своего, попал в меня — и хватит. А что же ты, гад, бьешь лежачего!» [251]

По нескольку раз в сутки к нам заглядывает медсестра, в первой половине дня делает обход женщина-врач. И неотлучно при нас заботливая и сердобольная Ирина Михайловна.

На боль медикам мало кто жалуется. У всех у нас главная забота — когда придет санитарная учка? Ждем с часу на час, а ее все нет и нет... Вернее, была и один раз и другой, но нас не взяла. Очередь не подошла.

С моего места на нарах очень удобно обозревать висящие в красном углу иконы. Я изучил их до мельчайших подробностей. Довольно простенькие, почти лубочные, олеографии.

Благообразный старец Никола блаженно-беззаботным взглядом обозревает райские ландшафты. Война его не касается, в своих небесных эмпиреях он в полной безопасности. Во время бомбежек даже глазом не моргнет.

Георгий Победоносец изображен в виде прекрасного юноши. Сидя верхом на арабском скакуне, он пронзает копьем огнедышащего дракона. Воин облачен в шелка и парчу, обут в легкие сандалии, из которых торчат голые пальцы. Икры ног стянуты перепениями из узких ремешков. Этакий византийский пижон!

Всадник явно кокетничает, красуется перед зрителями. Поражает копьем дракона походя, без всякого физического усилия. Будто пресыщенный ресторанный посетитель лениво поддевает вилкой сосиску. Он даже не смотрит на дракона, голова повернута в другую сторону.

Эх, Жора, Жора! Призвать бы тебя в конницу генерала Гусева. Вместо нелепых босоножек обуть бы тебя в кирзовые сапоги. Надеть бы на тебя ватные штаны, с синими петлицами кавалерийскую шинель да шапку-ушанку. Дать бы тебе в руки карабин и вострую саблю. Посадить бы тебя на низкорослого сибирского крепыша. Да пустить бы тебя в атаку, в кавалерийскую лаву, под Финев Луг... Вот тогда бы ты узнал, почем фунт лиха! Вот тогда бы ты испытал, как трудно сражаться с драконом, тем более с драконом коричневой фашистской масти! [252]

Прощай, Волховский фронт!

Наконец прибыла долгожданная санучка. Начался аврал: погрузка раненых. Дело это вообще трудное, а в Малой Вишере задача тем более сложна: раненые разбросаны по городу в небольших домиках, работать приходится ночью, эшелон необходимо отправить до наступления рассвета.

В работу включился весь медперсонал — от санитаров до хирургов включительно. Помогают местные жители и раненые из команд выздоравливающих, привлечены тыловые службы. Раненых подвозят на специальных санитарных машинах и грузовиках, в армейских фургонах и на обозных подводах. Из домиков, прилегающих к станции, несут на носилках.

Я с полкилометра трясся на какой-то разновидности гужевого транспорта, затем поплыл на носилках. Выбиваясь из сил, меня тащат две пожилые женщины. В такие минуты с особой остротой чувствую свою беспомощность, свою физическую неполноценность и проклинаю их. Наконец вот моя уготованная судьбой и госпитальным начальством теплушка, вот мои нары, вот мое место на нарах. Я полностью устроен. А погрузка продолжается еще не менее двух томительных часов.

У каждого из нас перепаются явно противоположные чувства. Во-первых, удовворенность и успокоение — то, чего ждали с великим нетерпением, свершилось, скоро едем. Во-вторых, каждого из нас неотступно гложет тревога — над нами дамокловым мечом висит угроза ночного наа. Маловишерскую станцию часто бомбят и ночью, при свете подвешенных на парашютах «фонарей».

А куда же подевались Муса и Кунгурцев? На всякий случай зову их. Никто не откликается... Вот когда оборвались последние нити, связывавшие меня с родным лыжбатом! Я однажды уже сделал такой вывод — когда прощался с Вахониным и Философом. Но тогда, оказывается, поторопился. А быть может, еще встретимся? Возможно, они едут в других теплушках и где-то попадем в один госпиталь?

Дождались-таки! Наша теплушка полностью укомплектована, задвигается дверь вагона. В голове эшелона прозвучал паровозный свисток. В свое время я с точностью до минуты определил для себя начало своей [253] волховской одиссеи: момент, когда на северной окраине Малой Вишеры, опираясь рукой о ствол дерева, застегивал лыжные крепления. Пусть же этот паровозный свисток условно будет завершающим моментом этой одиссеи.

Прощай, Волховский фронт!

Великое, беспомощное, скандальное, стонущее братство раненых...

Эммануил Казакевич

После Малой Вишеры

По пути в глубокий тыл я несколько суток провел в сортировочном госпитале в Боровичах, затем неделю в. Рыбинске. И наконец после более чем месячного путешествия меня выгрузили из санпоезда в далекой Тюмени. Здесь, в эвакогоспитале-1500, врачи, медсестры и санитарки пестовали меня в течение долгих двухсот дней.

Поначалу дела мои выглядели прескверно. Предстояла разлука с правой ногой, которая в школьные и студенческие годы забила сотни голов в ворота противника. Меня уже положили было в палату ампутантов... Но все же искусным хирургам удалось оставить старшину Геродника двуногим. Низкий поклон им за это!

После выписки из тюменского госпиталя моя раненая нога превзошла самые оптимистические прогнозы врачей. Из белобиников меня перевели в ограниченно годные, и скоро Невьянский райвоенкомат вторично призвал меня в армию.

Тысячекилометровые странствия в санучках и сан-поездах, «великое, беспомощное, скандальное, стонущее братство раненых», с которым довелось близко познакомиться в боровическом, рыбинском и тюменском госпиталях — особая страница в моей биографии.

Конечно же, меня очень волновала судьба моих однополчан-лыжбатовцев, которые остались в любанской западне. Я не раз писал из госпиталя Фунину, Гилеву, Вахонину, но ответа не получил. И вдруг самые достоверные вести привез «нарочный». В начале августа 1942 с очередной партией раненых прибыл Вася Воскобойников, Философ. Он тоже наступил на «подснежник», [254] но менее удачно, чем я, — пяткой. И оказался без ноги.

Встретившись впервые в красном уголке, мы бросились друг к другу... Обнялись, расцеловались... Загремели о пол наши костыли... Подобрали мы их и заковыляли в укромный уголок, чтобы потолковать по душам...

Вот некоторые фрагменты из рассказов Васи Воскобойникова.

...Опять и опять посылали нас отбивать атаки фрицев, что наседали со стороны Сенной Керести и Ольховских, опять вместе с другими лыжными батальонами и «славянами» ходили мы сторожить дорогу между Ольховкой и Спасской Полистью.

...Не один раз выполняли и такое веселое задание. Прият наши самоы и поскидывают боеприпасы, продукты, махорку, медикаменты... Без парашютов, в брезентовых мешках. И радируют чики сверху: спустили столько-то мешков, подбирайте. А попробуй их все до одного подобрать! Одни в болото вбахались, другие на деревьях позастревали, третьи в Кересть угодили, четвертые неведомо куда подевались, случалось, и к немцам попадали. И вот комполка, а то и сам комдив дают распоряжение: «Пусть пошуруют разведчики и лыжники. Они расторопнее и на местности лучше ориентируются».

...В начале мая случилась большая беда: фашисты прорвали нашу оборону вдоль дороги из Ольховки в Спасскую Полисть и вклинились с севера к югу почти до самого Мясного Бора. Этот клин был больше похож на язык, его так и прозвали — «языком Венделя». Потому что прорвавшейся группировкой командовал оберст Вендель. Он отгородил нас от Большой земли еще одной стеной, фашистский удав начал обволакивать 2-ю ударную еще одним витком. Пробивать и удерживать мясноборскую горловину нам стало еще труднее, а «долина смерти» стала троекрат более погибельной.

...Еще при тебе немец впервые перекрыл горловину. Только в конце марта опять удалось пробить узкий коридор. Но нам после этого не особенно полегчало. Помнишь, как на роту сухари делил? То по два, то по сухарю с четвертью, то опять по два... Банка консервов приходилась на восемь, десять, двенадцать человек. Дороги развезло, лежневки поплыли, бензин кончился — [255] автомашины стали на прикол, водителей направили в стрелки. Тебе, Мусе и Кунгурцеву здорово пофартило... Мы в лыжбате думали, что, скорее всего, вы застряли где-нибудь возле Новой Керести или Кречна...

...Коней тоже доконало окружение. Так что главным транспортом стала просоленная солдатская спина. Однако на целую армию боеприпасов и продуктов не наносишь. Тем паче что носильщики брели по колени, по пояс в воде, вдобавок под сильным обстрелом. Многие навечно остались в «долине смерти». Каплей в море была и манна небесная. Трудно было нашим самоам пробиться к окруженным...

...Когда оберет Вендель высунул свой поганый язык от Спасской Полисти чуть ли не до самого Мясного Бора — мы опять перешли на полтора сухаря. Их делил Владимир Фунин. Он после тебя до выхода из окружения старшинствовал.

...Без подножного корма ноги протянули бы. Как и при тебе, березовый сок добывали, хвойную настойку варили, клюкву собирали. Вываривали уже ободранные конские кости. Ночью навар остывал и получался жиденький-прежиденький холодец. Кипятили даже яловые сапоги. С мая пошли в ход щавель, борщевик, крапива, заячья капуста...

...С голодухи прямо пуп к позвоночнику прирастает! Немцы знают про это и всячески изгаляются над намиг вдобавок соблазняют. То листовки с самоа кидают, то по радио сдаваться уговаривают. Некоторые листовки с картинками попадались. На них намалевано, какая благодать ожидает перебежчика в немецком плену. Лежит, к примеру, наш пленный, развалившись, — ни дать ни взять — демидовский управляющий в царские времена, — а его две фрау обихаживают. Одна с ложечки яйцом всмятку кормит, другая в стакан заморского вина наливает. Рядом на тумбочке чего только нет — и жареная курица, и фрукты, и ветчина, ломтиками нарезанная...

...Только один в нашем лыжбате иуда нашелся, который за чечевичную похлебку продался. Небось сейчас в фашистском лагере вонючую баланду хлебает и картофельными очистками пополам с землей давится.

...А если и на самом деле подкармливают фашистского холуя? Что с того? Как можно променять на сытную еду Родину?! Да еще в тот страшный час, когда ей [256] в горло вцепился смертельный ворог! Не-е, лучше уж помереть с голоду под нашенской березкой или потонуть в бездонной волховской чарусе!

...Про березку я не промежду прочим, а с умыслом упомянул. Запал мне в душу такой случай. На взлобке возле Трубицкой канавы растет несколько старых обомшелых берез. В апреле — мае на каждой из них висело по солдатскому котелку, а то и по два. Пошел я как-то поутру на нашу березовую ферму и вижу: стоит на коленях солдат, обняв руками ствол березы. Потряс его за плечо — не отвечает, мертвый уже. До березы кое-как дотопал, а дотянуться до котелка с соком уже не хватило сил.

...В мае — июне и у нас в лыжбате такие случаи были: от чрезмерного истощения некоторые бойцы угасали тихо-тихо, как дотла выгоревший светильник. Взять хотя бы Веретенникова. Кончился привал, комроты командует: «Подъем!» — а он как лежал, так и лежит на боку. Его комвзвод даже обругал да за шиворот приподнял. Оказывается, наш Кирилл на вечный привал умостился...

...Весной особенно наглядно видно, что война враг не только людям, но и всему живому — птахам, зверям. Приали из дальних стран грачи, скворцы и не находили своих старых гнездовий. Избы спалены, деревья спилены и на землянки, бункеры порастасканы. Погорельцы подолгу кружили над пепелищами и голосили на своем птичьем наречии... Потом делали прощальный круг — и уали искать новое пристанище...

...Бывало, стою ночью в дозоре и прислушиваюсь, как подает голос живое и даже в предутренний час не может угомониться смерть. Где-то в отдалении на затопленных водой и недоступных человеку болотах гогочут гуси и крякают утки, курлычут журавли... А в другой стороне, там, где «долина смерти», не утихает канонада: фашисты все туже сжимают горло 2-й ударной...

...Вокруг моего поста идет лягушачий концерт. Певуны шпарят без передыху. Они мои надежные помощники, так сказать, подчаски. Ежели ко мне подберутся вражеские разведчики, хористы притихнут — подадут мне знак об опасности.

...Но вот в разгар концерта раздается одиночный взрыв: «Па-а-ах!.. п-ш-ш-ш!.. буль-буль-буль!..» Что за оказия? Может, вражеский лазутчик на противопехотке [257] подорвался? Нет, не похоже. Взрыв противопехотной мины более резкий и без всяких там прибавок вроде «п-ш-ш-ш!» и «буль-буль!». Скорее всего, взорвалась конская туша, такое случается. Не всех павших коней мы съели. До некоторых, утонувших в болотах, не удалось добраться. И вот, когда все порастаяло, под напором внутренних газов туши стали лопаться.

...В ту пору немало всплыло в волховских топях и человеческих трупов. В воде утопаем, а с питьевой водой ой как худо. И немцу не сладко приходилось, ведь впритык с нами стоял. И вот он какую штуковину сотворил: стал сверху, с самоов, наши позиции хлоркой посыпать да карболкой поливать...

...Пришел приказ на выход из окружения. Однако не всем же сразу кинуться-ринуться к Мясному Бору, кому-то надо немца держать. А то он в момент на шею сядет и в болото втопчет. Тут уж кому какая фронтовая планида выпала. Наш лыжбат до последних дней задерживали. Прорвались мы через «долину смерти» 24 июня, а на следующий день немец насовсем перекрыл горловину.

...Да, выходили, пробивались, прорывались... А выглядело это так: у одних еще остались силы, чтобы на ногах стоять и отстреливаться, другие ползли, третьих под руки вели, четвертых на плащ-палатках волоком тащили... Я подорвался на мине, когда оставалось одоь последний километр. Спасибо старшине Фунину и санитару Вахонину — не оставили меня, доволокли-таки. В последний момент и Фунина ранило: осколком мины вырвало кусок мяса со спины.

...Наконец вот она — Большая земля! Тот же побитый снарядами и минами сосенник и ельник, однако свободный, без немца. Ежели б не лежал пластом, так стал бы на колени и расцеловал бы матушку родную. Некоторые вышедшие окруженцы так и делали.

...А в лесу дымят кухни, разбиты госпитальные палатки, работает походная фронтовая баня. Тех, кого надо срочно отправить на перевязку, на операцию, ждут повозки и санитарные машины. На Большой земле уже давным-давно перешли на нюю форму, а мы, окруженцы, и в конце июня все в том же зимнем обмундировании: ватные штаны и телогрейки, шерстяные свитеры и теплое белье, шапки-ушанки и все прочее январско-февральское облачение. И бороды, и глубоко запавшие [258] глаза... Истинно святые великомученики с автоматами и гранатами в руках!

...Когда мы, лыжники 172-го, собрались до кучи, то оказалось нас шестьдесят человек. Я с Гилевым попал в одну палату боровического госпиталя. На соседних койках лежали. Наш политрук был очень плох. Часто впадал в беспамятство и в бреду громко командовал, водил третью роту на прорыв. Он умер во время операции, сердце не выдержало.

...А я вот выдюжил. Теперь все думаю: как она, моя одноногая жизнь, сложится? Обратно на сплав путь заказан, на костылях по бревнам не поскачешь. Вот и точат, точат меня мысли, как шашель дровину, — на какой жизненный «рейд» мне после госпиталя податься? [259]