Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Будни полковой разведки

Теплым майским утром полковой адъютант штабс-ротмистр Булгаков и я шли вдоль деревенской улицы, обсуждая преимущества стоянки в корпусном резерве. Когда мы поравнялись с большой хатой под камышовой крышей, Булгаков сделал приглашающий жест, и мы направились к крыльцу хаты. Наличники ее окон и кружевная резьба крыльца синели свежей краской. Перед хатой теснился десяток старых тенистых лип, в их тени были видны стол и две скамейки по сторонам. Вдоль всей хаты, на невысокой гряде, цветы густо поднимали свои золотые, синие и белые головки.

Когда мы вошли в сени, с низенькой скамейки у стены вскочил и вытянулся бравый солдат, по росту и выправке правофланговый гвардейского полка. Это был вестовой командира полка Курдюмов. Штабс-ротмистр небрежно махнул рукой в сторону солдата: «Вольно, братец!» — и деликатно постучал костяшками согнутых пальцев по двери, а затем слегка приоткрыл ее и спросил:

— Разрешите войти, ваше превосходительство?

Неторопливая, мощная октава благодушно ответила:

— Входите, штабс-ротмистр.

Сдерживая волнение, я вслед за Булгаковым вошел в квартиру командира полка.

Генерал отложил в сторону газету, снял очки и грузно поднялся с широкого деревянного дивана. Я выступил вперед и, щелкнув шпорами, бодро произнес положенную формулу представления.

— Здравствуйте, подпоручик! — Ко мне протянулась [107] широкая, поросшая рыжими волосами и сплошь покрытая веснушками рука командира полка.

— Здравия желаю, ваше превосходительство!

Сделав еще шаг вперед и почтительно глядя на окладистую рыжую бороду лопатой, за которую молодые офицеры прозвали командира полка Александром Третьим, я пожал мягкую, теплую руку.

Генерал снова сел на диван, заскрипевший под его тяжестью, и показал нам глазами на табуретки:

— Садитесь, господа!

С минуту длилось молчание. Генерал разглаживал правой рукой газету и задумчиво глядел в открытое окно на огород, где резвились и щебетали неугомонные воробьи, а я рассматривал его мощную фигуру в кителе с двумя академическими значками на груди.

— Вы, конечно, знаете, подпоручик, — медленно проговорил, нарушая молчание, генерал, — что на прошлой неделе в ночной разведке погиб наш герой поручик Гусаков Иван Андреевич? Я решил назначить вас вместо поручика Гусакова помощником начальника команды пеших разведчиков. Надеюсь, вы довольны?!

Должен сознаться, я был застигнут врасплох и не сразу смог собраться с мыслями. Я — помощник начальника команды пеших разведчиков? Правда, мне неоднократно приходилось ходить от своей роты в разведку. Были и кое-какие результаты. Но ничего серьезного, что давало бы мне право считать себя способным разведчиком, я ни разу не достиг. Особенно меня смутило то, что мне предстояло заменить такого опытного, хладнокровного, находчивого в самых исключительных обстоятельствах разведчика, каким был покойный Иван Андреевич. «Нет! Это мне не по силам, только осрамлюсь понапрасну», — думал я, и ряд других мыслей и опасений пронесся в моем воображении. Легкий, но чувствительный толчок локтем штабс-ротмистра Булгакова вернул меня к действительности.

— Так точно, ваше превосходительство! Весьма доволен, — пролепетал я, удивляясь в то же время: как это, вместо того чтобы возражать, немедленно согласился.

Генерал помолчал, как бы ожидая от меня еще чего-то. Я тоже молчал, собираясь с мыслями и посматривая на него и полкового адъютанта, взгляд которого, как [108] мне показалось, был слегка укоризненный. Командир полка шумно вздохнул.

— Вот и отлично, — сказал он, — поздравляю вас, подпоручик, — я вскочил, — в новой должности. Надеюсь, что честь нашего славного пограничного полка и память Гусакова Ивана Андреевича вы не посрамите. Можете сегодня же приступить к исполнению обязанностей.

С вспотевшей головой, не помня, что еще отвечал генералу, наступив Булгакову на шпоры и забыв извиниться, я вышел из хаты. Тихая деревенская улица, заросшая травой, была залита веселым солнечным светом. Сильно и приятно пахло травами, полевыми цветами и огородными растениями.

Штабс-ротмистр, вышедший раньше меня, остановился. Его красивое лицо улыбалось, и он добродушно крутил свой пышный, холеный ус.

— Наденьте фуражку, подпоручик, — сказал он, — и успокойтесь: самое страшное миновало. Пройдите теперь к Муромцеву. Знаете, где его найти? В конце деревни за штабом полка, по правой стороне, шагах этак в пятидесяти, за хатами увидите огромное развесистое дерево, если не ошибаюсь, дуб. Недалеко от дуба сарай, в котором и живет Муромцев. Поговорите с ним, а потом — с богом, и за дело, — закончил штабс-ротмистр, крепко пожимая мне руку у входа в штаб полка.

Муромцев, с точки зрения моих двадцати одного года, был почти пожилой человек: ему было за тридцать. Я знал о нем только то, что знали все офицеры полка. Сын генерала, окончил пажеский корпус, служил в гвардейской кавалерии, однако в офицерской жизни не нашел удовлетворения и, выйдя в запас, поступил в университет. Отлично окончив филологический факультет, он был оставлен при университете. После нескольких лет работы получил ученую степень. Перед ним развертывалась будущность ученого. Но внезапно он увлекся замужней женщиной и забыл все, в том числе и университет. Влюбленные уехали за границу и провели там два с лишним года, побывав на всех курортах и во всех первоклассных гостиницах Европы. Но на смену бурной страсти пришли отрезвление и его неизбежный спутник — охлаждение. Раскаявшаяся жена вернулась к [109] мужу и детям, бывший ученый хандрил, переживая утрату своих иллюзий. Началась война. Как офицер запаса Муромцев был призван и по собственному желанию получил назначение в пехоту, в действующую армию. В боях был два раза ранен, из них один раз тяжело, отличился и имел много наград.

* * *

Муромцев пользовался в полку репутацией прекрасного командира и заботливого хозяина. Строгий и требовательный, он был справедлив и внимателен к подчиненным, никогда не придирался к мелочам, но в то же время отличался непреклонностью в точном исполнении службы. Муромцев талантливо оценивал местность и отлично использовал ее возможности. Он всегда умел найти благоприятные условия для успешной разведки там, где другие приходили в отчаяние. Блестящие результаты разведывательных поисков его команды создали ей высокую репутацию в корпусе и дивизии. Но сам начальник команды редко выходил за свои проволочные заграждения. На стороне противника обычно работали его помощник и взводные командиры. Это не значит, что Муромцев не отличался отвагой. Просто он был организатор, руководитель, исполнительские же обязанности его не привлекали.

Восстанавливая в памяти все, что мне было известно о Муромцеве и его команде, я незаметно дошел до окраины деревни. Еще издали увидел действительно огромное дерево с широкой развесистой кроной; а когда подошел ближе, то нашел и сарай, служивший Муромцеву квартирой.

В раскрытую половину ворот сарая виднелся покрытый клетчатой скатертью стол. На столе кипел маленький ярко начищенный самовар, стояли тарелки с сыром и хлебом и кринка молока. А за столом в тени сидел сам Муромцев без френча, в рубахе с расстегнутым воротом, обнажавшим его полную шею.

Штабс-ротмистр не стал слушать моего официального представления.

— Давайте без церемоний, — сказал он приятным глуховатым баритоном, — а то и мне придется одеваться. — Улыбка осветила его выразительное лицо с слегка [110] вздернутым носом и небольшими темно-рыжими усиками. — Присаживайтесь. Рекомендую снять гимнастерку — сегодня с утра жарко. Соединим приятное с полезным: будем завтракать и знакомиться.

Я пытался было сказать, что уже завтракал, но Муромцев перебил меня:

— Бросьте, бросьте, Михаил Никанорович! По себе знаю: в ваши годы можно с аппетитом и три раза позавтракать.

Отметив про себя, что штабс-ротмистр знал мое имя и отчество, я прекратил возражения, сел за стол и осмотрелся. Нужно сказать, что Николай Петрович — так звали штабс-ротмистра — устроился недурно. В сарае прохладно, просторно, полутемно, совсем нет мух, земляной пол чисто подметен и усыпан уже начавшей вянуть травой и многочисленными ромашками. Вянущая трава и цветы наполняли сарай своеобразным, ни с чем не сравнимым ароматом, родным, близким и, вероятно поэтому, слегка грустным. Справа стояла походная кровать, у стены стол, сколоченный солдатскими руками, на столе — карта, книги, уставы, а также изящное зеркало, несколько флаконов и какие-то щеточки.

— Не правда ли, вы были удивлены и вашим сегодняшним вызовом к генералу и результатами этого посещения, — продолжал Муромцев начатый разговор. — Каюсь! Все было подготовлено не без моего участия.

Тем, что сам начальник команды пеших разведчиков штабс-ротмистр Муромцев желал иметь меня своим помощником, я был удивлен не меньше, чем самим назначением. Следовательно, выбор командира полка был подсказан Муромцевым самому генералу или же штабс-ротмистру Булгакову, принадлежавшему к числу немногих друзей Муромцева. По всей вероятности, эти мысли отразились на моем лице — Муромцев, бросив на меня свойственный ему быстрый и острый, как бы хватающий взгляд, положил мне руку на плечо и дружески-участливо спросил:

— Может быть, вы, Михаил Никанорович, что-нибудь имеете против назначения, так неожиданно свалившегося на вашу голову? Скажите откровенно — все это можно еще изменить.

Всего больше я боялся, как бы Николай Петрович не заподозрил меня в том, что я попросту испугался [111] опасной должности, тем более что на самом деле особой боязни я не чувствовал, может быть, потому, что не был пока с нею достаточно хорошо знаком. Я сделал неопределенный жест, который при желании можно было истолковать и так и этак.

— Видите ли, — продолжал Муромцев, откинувшись на спинку деревенского стула, — я уже месяца два слежу за вашей работой. Иван Андреевич должен был пойти на десятую роту, так как выяснилось, что подпоручик Пахомов не вернется в полк — ногу ему все-таки пришлось ампутировать. Жаль, не дождался Иван Андреевич назначения: он давно ведь был первым кандидатом в полку, да все сам отказывался. В последнее же время здоровье стало ему изменять, он и согласился. И вот такое несчастье! — Муромцев вздохнул и продолжал: — Я интересовался вами и рядом других офицеров. Вы наиболее приглянулись мне. Штабс-ротмистр Булгаков, когда встал вопрос о кандидате на место Ивана Андреевича, доложил генералу о моем выборе.

— Господин ротмистр, а не ошиблись ли вы?

— Почему?

— Я что-то не замечаю у себя способностей разведчика. А браться за такое ответственное дело, не имея необходимых качеств, по-моему, нельзя: и сам осрамишься и других подведешь.

— Нет, Михаил Никанорович! Это еще не причина для ваших сомнений. Качества разведчика у вас, несомненно, есть. За это я могу поручиться. Ведь я наблюдал за вашей работой. И интересовался я, конечно, не тем, как в вашей роте хорошо котелки чистят. А способности разведчика в большинстве случаев дело наживное. Главное — это интерес к работе разведчика. Если быть вполне откровенным, Михаил Никанорович, именно этот ваш интерес и привлекает меня. Результаты вы имели обещающие. Одним словом, я твердо уверен в безошибочности моего выбора.

Что я мог возразить Николаю Петровичу? Сказать ему, что весь мой интерес к разведке был следствием скуки, результатом общего вынужденного безделья окопной войны, стремлением потратить куда-нибудь избыток своей не находящей применения энергии? Карты меня мало привлекали, я не чувствовал, как многие мои товарищи, священного трепета, когда держал их в [112] своих руках. Развлечения в окрестных местечках и городках, до которых так охочи были многие скучающие офицеры, не совпадали с моими понятиями об элементарной этике. Чтение в конце концов тоже начало приедаться. Невольно вставал вопрос, куда себя девать? Оставалось одно — разведка: интересно, романтика, можно испытать, на что ты способен. Но не мог же я во всем этом сознаться Николаю Петровичу?

Высокий худой солдат с пшеничными русскими усами на длинноносом продолговатом лице внес большую сковороду с ворчащей и брызгающей яичницей. Аромат увядающей травы и цветов быстро вытеснился земным запахом аппетитного блюда.

— Ну вот и гвоздь нашего завтрака, — довольно проговорил Муромцев, наполняя яичницей тарелку и ставя ее передо мной. — Воздадим должное если не искусству, то стараниям Понедельникова, — кивнул он на солдата, принесшего яичницу и уже выходившего из сарая. — Обратите на него внимание: молчалив, аккуратен, как хорошая хозяйка. Для меня же он не только солдат, нижний чин, а верный и преданный друг: в бою под Крево вытащил меня из сущего ада, ему я обязан своей жизнью. А после этого снова пошел на поле боя, вынес еще шесть раненых и, наконец, сам был тяжело ранен в правую ногу выше колена и в плечо с переломом ключицы. Однако сумел перевязать себя и добраться до фельдшера. Понедельников — Георгиевский кавалер, но к строю уже непригоден. Могу вас уверить, что в самую гущу боя он шел не ради подвига, а потому что «жалел солдат», как он это объясняет. Это чудесное свойство русской души, — с большой серьезностью закончил Николай Петрович.

Проведя с Муромцевым больше часа в живой, непринужденной беседе, я почерпнул очень много. Во-первых, я убедился, что правы были офицеры, отзывавшиеся о Муромцеве как об очень умном, знающем и высокообразованном человеке. Кратко, ясно и остроумно очертил он мне мои будущие обязанности и работу разведчиков в целом. Я понял, что разведка — это далеко не те примитивные действия, которые и я неоднократно организовывал и проводил, а нечто высшее, что разведка — это искусство, требующее любви к нему и, если можно так выразиться, вдохновения, а главное — непрерывной, [113] напряженной, продуманной и тщательно организованной работы.

— Многие думают, что успехи нашей команды — это счастье Муромцева, — раздумчиво говорил Николай Петрович. — Это далеко не так. Возьмите для примера дело на Ведьме, притоке Щары. Во всем корпусе не было пленных уже с месяц, а мы взяли унтер-офицера и солдата. Говорят, везет Муромцеву. Не спорю — и удача есть. Но работали мы над этим делом не покладая рук. Иван Андреевич и Анисимов, командир первого взвода, три ночи и три дня — это при теперешней-то жаре! — пролежали под проволоками немцев. А сколько вариантов мы разобрали! Сколько тренировок провели! Оба берега Ведьмы прямо-таки руками обшарили. Команда работала каждую ночь. Нет! Удача удачей, а работа остается работой. Или другой пример. Разве легкое дело подобрать людей и подготовить их? — задушевно продолжал штабс-ротмистр. — Ведь вы сами знаете, что каждый человек имеет собственные, присущие только ему черты характера. Один горяч и быстр, другой спокоен и медлителен. У одного прекрасное зрение, но медвежья поступь, другой ходит неслышно, как кошка, но излишне осторожен. Всех надо изучить, правильно использовать их качества, сгладить недостатки и сделать действительными разведчиками. Вы посмотрите команду теперь: молодец к молодцу, отборные люди. Большинство из них не просто солдаты и унтер-офицеры, а мастера своего дела, виртуозы. Да сами узнаете и согласитесь со мной. А ведь для того чтобы они стали такими, покойный Иван Андреевич, Федоров — фельдфебель, все взводные командиры и отделенные работали и работают над ними, можно сказать, денно и нощно, умело и терпеливо.

Слушая Муромцева, рассказывающего о своих разведчиках, я думал: «Не только ваш помощник, фельдфебель и унтер-офицеры много сил и умения вложили в подготовку команды, но, как видно, и вы сами, господин ротмистр». Особенная черта Николая Петровича бросилась мне в глаза: чувствовалось, что он любит своих разведчиков, говорит он о них, как правило, тепло и мягко.

Кончился затянувшийся завтрак. Провожая меня, Муромцев вышел на улицу и, прощаясь, сказал как бы между прочим: [114]

— Вы, быть может, сегодня и переберетесь?

Я взглянул на него с некоторым удивлением: куда переберусь? Я еще не успел и подумать о новой квартире, а батальон-то наш стоял в другой деревне, верстах в четырех от штаба полка.

— Я присмотрел вам сарай не хуже моего и почти рядом со мной, — продолжал Николай Петрович, — да вот он! Зайдем посмотрим.

Сарай действительно оказался отличный. В нем стояли два стола солдатской работы, пол был посыпан свежим песком, по которому набросана трава с полевыми цветами. Сознаюсь: я был тронут.

Я шел к себе в батальон, раздумывая о происшествиях дня и всего больше о Муромцеве: мне очень пришелся по сердцу мой новый начальник, работать с ним, казалось мне, будет легко.

Со следующего дня я включился во все занятия команды, стал присматриваться ко всему для меня новому. В сотне я сам постоянно занимался с солдатами. Большей частью это было изучение оружия и приемов пользования им, действия штыком, перебежки, строевая подготовка и внутренняя служба. Стреляли мы редко и всегда на коротких стрельбищах. Много занятий проводилось в составе взвода и отделения. Главной фигурой в обучении был унтер-офицер. Многие из них в своем масштабе были неплохими методистами, занятия проводили уверенно, интересно и поучительно. Мы, молодые офицеры, окончившие трех-четырехмесячный курс в военном училище или школе прапорщиков, особенно если раньше не служили в армии, были в сравнении с ними младенцами и учились у них искусству обучать. Я полагал, что в команде разведчиков содержание занятий будет похоже на то, к чему привык в сотне, и ошибся. Здесь обучение в составе взвода почти не проводилось, а упор делался на тщательную выучку отдельного солдата и небольшой группы применительно к тем задачам, которые предстояло решать команде разведчиков.

Здесь впервые я увидел настоящую маскировку: местность была очень удачно замаскирована, естественно выглядели пни, кучи коряг, скрываясь за которыми, вел наблюдение разведчик. Иногда солдат по ходу занятий и сам превращался в куст. Несколько раз я был [115] немало смущен, наталкиваясь или наступая на замаскировавшихся разведчиков.

Отдельные солдаты и группы тренировались в передвижении в рост, на четвереньках и ползком, добиваясь полной беззвучности движения. А двигаться приходилось по полю, болотцу, опушке леса, кустарнику. Некоторые разведчики действительно достигли в этом деле большого искусства и бесшумно скользили, как змеи. Я ничего не слышал, когда умелый солдат шел гибким шагом или полз. Он скрывался в кустарнике, и ни одна ветка не шелохнулась за ним.

Особое внимание уделялось умению проникать сквозь проволочные заграждения. Обычно проволочные поля немцев были глубиной в тридцать и более кольев, конечно на ответственных участках. По имевшимся сведениям, немцы, опасаясь нашего прорыва, построили под Барановичами проволочные поля глубиной в сто с лишним кольев. Во всяком случае, проволочные заграждения были нашими злейшими врагами, преодоление их представляло собой трудное дело, требовавшее умения, хладнокровия и времени. Задача тренировок состояла в том, чтобы преодолеть проволочные заграждения заданной глубины в наименьшее время независимо от числа разрезов. По сделанному проходу группа разведчиков должна была быстро пройти или проползти вперед и возвратиться с пленным.

Упражнения в захвате пленного также привлекли мое внимание. Эту задачу обычно выполняли три разведчика: двое обходили с флангов пункт, где располагался неприятельский наблюдательный пост, а третий подкрадывался к нему с тыла. Фланговые разведчики прикрывали захватывающего и преграждали наблюдателю путь к бегству, если захват сразу не удавался. По знаку командира отделения разведчики бесшумно продвигались вперед, и через несколько минут один из них, прыгнув как кошка на чучело, схватывал его за горло и опрокидывал на землю. Фланговые разведчики немедленно приходили на помощь: чучело мгновенно оказывалось с забитым кляпом ртом и связанными руками. После изучения нескольких других вариантов проводилось нечто вроде зачетного занятия, в котором неприятельского наблюдателя изображал один из солдат, правда с небольшой охотой. [116]

Большое впечатление произвели на меня быстрота, четкость и решительность действий разведчиков, а также сила и стремительность, с которыми они, возвращаясь с поиска, вели упиравшегося пленного. Подобные занятия проводились сперва днем, а после того как разведчики осваивались со своими обязанностями, тренировки шли ночью, что, кстати сказать, я видел впервые.

Метод обучения был для меня новым и очень интересным. Так, например, занятие по захвату пленного разбивалось на три части. Сперва изучались движение к месту расположения неприятельского поста и способы прикрытия движения. В эту часть занятия входили все виды передвижения: преодоление проволок, прикрытие огнем, занятие исходного положения для захвата пленного. Затем изучался самый захват неприятельского наблюдателя. Когда разведчики в достаточной степени овладевали всем этим, отрабатывалось возвращение с пленным: проход проволочных заграждений, прикрытие отхода, движение к своему расположению, вынос раненых.

Каждая часть занятия разучивалась отдельно, а затем все занятие несколько раз выполнялось целиком. Нужно сказать, что на тренировку и подробное усвоение изучаемого времени не жалели, не торопились, работали основательно и осмысленно. В результате все исполнители не только отлично знали свои задачи, но и уверенно выполняли их. Разведчикам, подготовленным таким методом, конечно, были не страшны любые случайности. Командиры отделений, на мой взгляд, хорошо владели своим делом, занятия вели толково, не горячась, без ругани, терпеливо повторяя упражнение, особенно с теми, кому оно не совсем удавалось.

Прошло несколько дней моего пребывания в команде. Я познакомился с содержанием и методикой подготовки, бытом и задачами разведчиков. Штабс-ротмистр Муромцев пригласил меня к себе.

— Вам, конечно, известно, — начал он, — расположение противника на участке, который наш полк занимал перед выходом в корпусной резерв. Насколько я помню, ваша рота стояла против Большого Обзира. Скажите, вы ясно представляете себе, ну, скажем, систему огня противника, пункты расположения его наблюдателей в первой траншее? [117]

Я должен был признаться, что эти вопросы для меня не совсем ясны. Тогда Муромцев достал из своего чемодана большую папку и вынул оттуда карту:

— Вот посмотрите, как выглядит противник с нашей точки зрения.

Это была такая же карта, какими пользовались все офицеры полка, и я в том числе. Но какая огромная разница между моей картой, не имеющей никаких знаков, кроме участков окопов противника да нескольких ориентиров, и картой Муромцева, представляющей тщательную разработку большого материала. Чем дольше я ее рассматривал, тем больше вырастало мое уважение к составителям карты. Позиции противника, его система огня, охранение, расположение крупных подразделений, блиндажи солдат, артиллерийские наблюдательные пункты, местные предметы до колодцев включительно — все было нанесено на карту, все ясно предстало перед моими глазами. Карта жила, и противник выглядел на ней не туманно, как на моей карте, а был понятен и прост. Я видел на карте немцев в их деятельности и понимал, что может грозить нам с их стороны.

Муромцев улыбался, наблюдая за мной.

— А теперь взгляните на это, — и он развернул большой лист плотной бумаги — план в масштабе двухсот шагов в дюйме, снятый с только что рассмотренной мной карты. В дополнение к данным, уже имевшимся на карте, на плане были многочисленные ложбинки, окопчики и прочие подробности местности, так необходимые разведчикам.

— Не думайте, что это только моя работа, — сказал Николай Петрович. — Правда, вся команда затратила немало труда на сбор материала, но это не все. Наличием этой действительно отличной схемы мы обязаны работе штабс-ротмистра Булгакова, его энергии, уму и знаниям. Не удивляйтесь! Наш полковой адъютант не только умеет покручивать свои красивые усы. Это исключительно дельный, талантливый и работоспособный офицер, к тому же скромный и неспособный кичиться своей работой. Я хочу обратить ваше внимание на некоторые детали схемы, интересные главным образом с точки зрения нашей специальности. Начнем с подступов к противнику. Вот проходы в наших проволочных [118] заграждениях. Видите, некоторые из них имеют красные черточки? Эти проходы обнаружены немцами и пристреляны. Поэтому мы не пользуемся ими. Вот проходы в наших проволоках, отмеченные зелеными штрихами: они закрыты сверху, в них можно проходить только ползком. В пространстве между нашими проволоками и проволоками немцев вы видите ряд кружков и крестиков желтого цвета. Это подготовленные и естественные укрытия, где можно переждать огонь противника. Кружок обозначает, кроме того, удобный наблюдательный пункт. Теперь смотрите на проволоки противника. Проходы в них обозначены тоже красными черточками, так как немцы хорошо прикрывают их пулеметным огнем. А вот эти стрелки в окопах обозначают действующие пулеметы, пунктирные же стрелки, идущие от них, — примерные сектора обстрела. Обратите внимание: некоторые районы между нашими и немецкими окопами заштрихованы. Здесь обычно наблюдался наиболее сильный перекрестный пулеметный огонь и заградительный огонь минометов.

Шаг за шагом Муромцев последовательно, со свойственной ему неторопливостью и методичностью раскрыл всю изображенную на карте организацию немецкой обороны, и она отчетливо отразилась в моем сознании.

— Когда наш полк займет свои позиции, мы сумеем многое из того, что занесено на карту, проверить, — говорил штабс-ротмистр.

— А разве за это время ничто не изменится? — спросил я.

— Едва ли. Проверять, конечно, будем. Но все же серьезных изменений я не ожидаю, так как немцы большие любители сохранять установившуюся систему. Мы убедились, и не раз, что организация обороны, вплоть до наблюдательных постов и путей движения патрулей, у них устанавливается раз и навсегда и соблюдается пунктуально. Достаточно сказать, что места, где мы захватывали часовых и наблюдателей, немцы оставили без изменения, разве что усилили кое-где проволоки да дистанционных огней добавили. То же осталось и в отношении маршрутов патрулей. В общем, немцы трудно перестраиваются и предпочитают оставаться на существующей организации. [119]

Десять дней провел я в команде, наблюдая занятия и изучая различные приемы и сноровки, которыми так славились разведчики Муромцева. Сам Николай Петрович почти незаметно, в порядке обычных, как бы ни к чему не обязывающих бесед не только ввел меня в курс всех задач, выполняемых разведчиками, показал размах их работы, но и посвятил во все тонкости этого сложного и ответственного дела. Мне оставалось лишь запоминать, изучать и раздумывать над массой новых впечатлений. Вместе с тем и ответственность за выполняемую работу, опасности, возникающие во всех случаях боевых действий разведчиков, — все это стало значительно ясней для меня, чем было раньше.

Как-то в одной из бесед Муромцев сказал:

— Я думаю, вы на своей практике убедились, что далеко не каждый человек может быть разведчиком, хотя бы он был бесстрашен, ловок, силен, имел хорошо развитый слух и отличное зрение. В начале работы в разведке мне казалось, что так называемые «лихие ребята» наиболее подходят для разведки. Вскоре мне, однако, пришлось отказаться от этого мнения, так как я дорого поплатился за него потерей нескольких прекрасных людей. С той поры я очень недоверчиво отношусь к «лихим ребятам». Человек, стремящийся получить награду и ради этого готовый идти на самые рискованные дела, любитель сильных ощущений, теперь не находит места в нашей команде. Такие люди по своему характеру неспособны к длительной и скучной работе по овладению техническим мастерством. Они склонны к шумным предприятиям, эффектам, к позам. Ну а с такими качествами разведчиком быть нельзя.

— Позвольте, Николай Петрович, — не согласился я, — но ведь бесстрашие, дерзость, риск, бесшабашная удаль — все эти качества необходимы разведчику. Возьмите хотя бы исторические примеры: Сеславин, Фигнер, Давыдов в Отечественной войне двенадцатого года, матрос Кошка в Севастопольскую оборону, действия наших пластунов-кавказцев. Везде дерзость, риск, исключительное бесстрашие. Какой же смысл людей, отмеченных такими дарами природы, заменять тихими, скромными работягами? На одной технике выполнения приемов далеко не уедешь. Способность дерзать, все [120] ставить на карту — это лучшие стороны человеческого духа.

Муромцев, слушая мою горячую речь, спокойно курил, неторопливо прихлебывая свой любимый напиток — крепкий ароматный чай, и рассматривал то массивный серебряный подстаканник замысловатой работы, то, поднимая подстаканник к глазам, — цвет самого чая, но оставался серьезен.

— Видите ли, — дав мне закончить, все так же не торопясь продолжал он, — не всякий риск хорош и оправдан. Я не отрицаю допустимость риска, но бесшабашная удаль, как вы определили некоторые качества, необходимые разведчику, в большинстве случаев простое безрассудство. Разведчику нужно иметь горячее сердце, в этом я полностью согласен с вами, но наряду с горячим сердцем ему нужна холодная голова. Тогда и горячее сердце дольше будет биться в отважной груди. Кроме того, способность все ставить на карту — пользуюсь вашим выражением, Михаил Никанорович, — совсем не имеет ценности в моих глазах. Вы извините меня и не обижайтесь, но в ваших словах звучит открытая вера в предопределение, какой-то фатализм с примесью философии драгунского капитана, так хорошо схваченной Лермонтовым в «Герое нашего времени» — «Натура дура, судьба индейка, а жизнь копейка». С моей точки зрения, это очень слабая философия, говорящая о ленивом, неразвитом уме. Да и жизнь не такая плохая вещь, чтобы нищенски оценивать ее копейкой. А в наших действиях наша собственная жизнь всегда связана с жизнями наших подчиненных, которые верят нам и в нас, надеются на нас. Можем ли мы эти жизни ставить на карту? Я думаю, что нет. Главное же, Михаил Никанорович, заключается в том, что условия войны теперь совсем не те, что были даже двадцать лет тому назад, не говоря уже о весьма отдаленной эпохе Отечественной войны двенадцатого года. И техника военная, орудия убийства чрезвычайно усовершенствовались. Я отдаю должное отваге, героизму и самопожертвованию перечисленных вами героев. Но ведь Фигнер имел дело с ружьем, стрелявшим на двести шагов, а отважный Кошка пробирался в окопы англичан, к тому же плохих солдат, не встречая никаких препятствий, кроме необходимости преодолевать пространство. Нам [121] же приходится иметь дело со скорострельным автоматическим оружием, с минометным огнем. На нашем пути проволочные заграждения, ракеты, прожекторы, дистанционные огни. Все это техника. А против техники нельзя идти с одним бесстрашным сердцем, с сильными руками да с готовностью «положить свой живот за престол и отечество». Дни военной романтики безвозвратно миновали. Поэтому, дорогой мой Михаил Никанорович, чтобы победить технику, нужно ей противопоставить по крайней мере такую же технику. И чтобы бороться с техникой, простите за повторение, нужен подготовленный во всех отношениях техник.

Я слушал строго логичную речь Муромцева, соглашался с ним, и моя военная романтика, которой я был, нечего греха таить, напитан, тускнела в моих собственных глазах, лишаясь своего еще недавнего обаяния. Голая, пусть неприглядная, но верная действительность во весь рост вставала передо мной. А Николай Петрович продолжал все так же неторопливо и спокойно:

— Теперь, надеюсь, вам понятно, почему я людям, внешне блестящим, но неспособным к длительной упорной работе над собой, предпочитаю скромных тружеников, привыкших к повседневной работе, спокойных, хладнокровных, но, конечно, с высокими физическими и моральными качествами, необходимыми каждому настоящему солдату. Такие разведчики обычно дисциплинированны, работают осмысленно, не горячатся, выносливы и упорны. Никакие препятствия их не останавливают, они могут, если нужно, в болоте или грязи, в снегу часами лежать и свой долг всегда выполнят. Когда вы лучше познакомитесь с командой, вы найдете там в основном людей, принадлежащих к категории тружеников. Ну а «лихие ребята», как я уже сказал, для разведки подходят мало. Возьмите подпоручика Завертаева. Вот вам пример: бесстрашен, готов на любой риск, лишь бы было интересно, представлялся бы случай нервы пощекотать, помолодечествовать. Но упорно работать он неспособен и не хочет. Это, если можно так выразиться, человек праздников войны, не желающий признавать ее суровых будней. В ответственной разведке он потерял четырех замечательных людей, сам был легко ранен и контужен, много нашумел, но пользы делу принес, скромно говоря, очень мало. Пришлось [122] с ним расстаться. Теперь он в своей сфере: в команде конных разведчиков лихо летает на коне, вспоминая своих предков — казаков, бренчит шпорами, отрастил усы. Но так как его команда разведки не ведет, а используется только для ординарческой службы, то он для дела безвреден. Разведка — это постоянный, кропотливый и тяжелый труд.

Несколько таких бесед с Николаем Петровичем произвели значительное изменение в моих взглядах: я по-новому взглянул и на разведку, и на разведчиков. Убедился, что удача Муромцева в разведке в действительности есть результат большой и напряженной работы всей команды, высоких организаторских способностей самого Муромцева и отличных боевых качеств всех разведчиков, их изобретательности и инициативы. Однако это был совсем неоднородный материал: и охотники-сибиряки, и вятичи, и крестьяне разных губерний, и, наконец, рабочие и ремесленники, да и по возрасту люди разные. К моему удивлению, в команде почти не оказалось кадровых унтер-офицеров и солдат.

Во взводе, который подчинялся мне непосредственно, особенно внимательно я присматривался к разведчикам, обычно действовавшим с покойным Гусаковым.

Уже внешний вид Анисимова привлекал внимание: среднего роста, стройный и гибкий, он был светловолос, с черными бровями и синими спокойными, холодноватыми глазами. Небольшие усы темнели над твердым ртом с плотно сжатыми ярко-красными губами. Когда Анисимов улыбался, а это случалось нечасто, обнажались обычно скрытые ровные желтоватые зубы. Движения Анисимова были, как правило, неторопливы, мягки, эластичны и точны. Насколько я мог заметить, он никогда не делал ни одного лишнего движения. Его реакция, несмотря на кажущуюся медлительность, была поразительна. Всегда серьезный и внимательный, Анисимов больше слушал, чем говорил, не торопился отвечать независимо от значения вопроса и от того, кем он задан. Лишь после небольшой паузы следовал точный и краткий ответ. Команды и распоряжения Анисимов отдавал ровным, негромким голосом. Но было в нем что-то такое, что заставляло солдат и отделенных командиров выполнять его команды и распоряжения с возможной быстротой и усердием. Он был женат, но [123] о своей семейной жизни говорил неохотно. Сибиряк, по профессии охотник, Анисимов проучился, как он выразился, только «три зимы». Два Георгиевских креста и три медали были его наградами.

Друг и земляк Анисимова — Серых в противоположность первому был громоздкий, бородатый мужчина, с добрыми карими глазами, громадными руками и ногами. Казалось, он неловок, неповоротлив и медлителен. На самом же деле Иринарх Серых мог совершенно беззвучно пройти по любому грунту и по молодому ледку, как я убедился позже. Серых ползал, как ящерица, и ночью обладал способностью немедленно исчезать: отойдя на два-три шага, он как бы растворялся в пространстве. Серых любил поговорить, до смешного увлекался сказками и мог слушать их по нескольку часов подряд, неотрывно глядя на рассказчика своими доверчивыми глазами. Он был хороший гармонист, никогда не унывающий весельчак, запевала и первый плясун, несмотря на свою громоздкость и огромные ноги. Женатый человек и отец двоих детей, он трогательно рассказывал, как жил с семьей до войны. Имел такие же награды, как Анисимов.

Младший унтер-офицер Голенцов — высокий, худой, но могучий человек возрастом свыше тридцати лет. Его серые, колкие глаза всегда чуть насмешливо улыбались, а лицо, испещренное многочисленными складками кожи и морщинами, делало его старше действительного возраста. Он считался вторым по силе человеком в команде. Четкий, точный, исполнительный, Голенцов держался с большим достоинством. В нем чувствовалась огромная, непоколебимая уверенность в себе. До войны Голенцов работал слесарем на заводе Гоппера в Москве. Он дружил с Ниткой: профессиональная солидарность, видимо, имела в этом случае не последнее значение. Оба они считались холостяками.

Неразлучные друзья Грибов и Гусев были молодые, жизнерадостные мужики, хотя уже давно женатые и имевшие детей. Гусев при всяком удобном случае вспоминал свою жену Марфушу, которую, по всем признакам, горячо любил. По его рассказам, она была невиданная красавица, а кроме того, превосходная жена и хозяйка. Так же сильно он любил дочку Лидочку и «мальчонку». Любовь Гусева к жене, или, вернее, удовольствие, [124] с каким он всегда рассказывал о ней, были бы только слушатели, служила причиной беззлобных шуток солдат, заставлявших его бесконечно рассказывать о своей жене.

Грибов, более сдержанный в выражении своих чувств к семье, тоже состоявшей из жены и двоих детей, говорил спокойно, равнодушно: «Чего им? Живут!»

Оба они были отличные плотники, колесники, выполняли нехитрые столярные работы. Работали всегда охотно и с удовольствием.

Нитка — Американец, как его звали про себя солдаты, выделялся своим смуглым, удивительно приятным и умным лицом. Хрипловатый голос нисколько не портил впечатления. Горячий, простодушный Нитка отличался франтоватостью, присущей квалифицированным рабочим. В прошлом рабочий-металлист, он эмигрировал в Америку, работал там машинистом, потом вернулся на родину, чтобы воевать с немцами. Он отличался таким же большим чувством собственного достоинства, как и Голенцов, не курил и никогда не «выражался». Наряду с Анисимовым и Голенцовым Нитка пользовался безусловным доверием команды.

Последние четверо разведчиков имели по Георгиевскому кресту и по две медали.

Все эти разведчики выделялись из общего числа, хотя и не были самыми большими героями. Ефрейтор Мокеев, человек лет тридцати, кавалер трех Георгиевских крестов и четырех медалей, слыл первым героем среди разведчиков. Он отличался спокойной, беззаветной храбростью, огромной физической силой и исключительной ловкостью и наряду с этим большой скромностью, переходившей в какую-то непонятную странность: он терпеть не мог быть начальником или старшим, хотя сам являлся примером дисциплинированности и исполнительности. Причины религиозного характера исключались: Мокеев, по профессии гравер-текстильщик, был хорошо грамотным человеком, видимо кое-что читавшим, что чувствовалось по его разговору. В силу своих особенностей Мокеев, несмотря на исключительные достоинства солдата и разведчика, оставался только ефрейтором: ценя его, штабс-ротмистр шел ему навстречу и не назначал начальником. [125]

Среди ефрейторов и рядовых также было немало Георгиевских кавалеров, а Георгиевские медали носил весь без исключения состав команды.

И вот этих, несомненно отборных людей, действительных мастеров своего дела, мне предстояло возглавлять, командовать ими, быть для них начальником. Без авторитета я не представлял себе успеха в своей работе. А мое положение осложнялось тем, что я, молодой, не искушенный в тонкостях разведки офицер военного времени, пришел на смену такому опытному разведчику и общепризнанному герою, каким был покойный Иван Андреевич Гусаков.

Присматриваясь к разведчикам, я, конечно, заметил, что и они наблюдают за мной. Это стало мне ясно из такого случая. Как-то мы разговаривали с Голенцовым о Москве, о заводе, где он работал, о его родне. Вдруг Голенцов неожиданно задает мне вопрос:

— А вы, ваше благородие, из дворян будете?

Признаюсь, я несколько растерялся. Мы, офицеры военного времени, из чувства, несомненно, ложной стыдливости избегали говорить о своем происхождении, считая, что будем менее авторитетны в глазах солдат, если они узнают, что их начальники не только не дворяне, но большей частью мелкие служащие, народные учителя и даже просто крестьяне. И вот теперь мне предстояло быстро ответить хитрому разведчику на его каверзный вопрос, заданный им неспроста. Я решил сказать правду.

— Видишь ли, Голенцов, — не торопясь, начал я, скрывая свое замешательство и собираясь с мыслями, — я получил среднее образование, но дальше учиться не мог: средств не было у отца. Поэтому я работал конторщиком на одной большой ситцевой фабрике. А мой отец проработал рабочим-красильщиком двадцать шесть лет, надорвал на вредной работе здоровье и теперь работает на той же фабрике приказчиком. Сообрази сам, дворянин я или нет.

Отвечая, я смотрел на Голенцова, чтобы определить, какое впечатление произвело на него мое признание. Я ожидал прочесть в его вечно насмешливых глазах что-нибудь близкое к снисхождению, если не презрению: хорош офицер — из конторщиков, у которого отец [126] бывший рабочий! Однако во взгляде Голенцова ничего, похожего на насмешку я не нашел. Наоборот, сочувствие и даже как бы одобрение мелькнуло в них, а последовавшие за этим слова разведчика: «Ничего, вашеблагородие!» подтвердили, что я не ошибся. Странное чувство овладело мной. Я получил какое-то облегчение, чему-то радовался в душе, и стоявший передо мной Голенцов, насмешливых глаз которого я опасался, показался мне почти близким человеком.

Но все-таки как же завоевать авторитет среди разведчиков? Моя молодость и неопытность были плохими советчиками. На помощь пришел штабс-ротмистр Муромцев. Он при всяком удобном случае показывал разведчикам, что я достойный его помощник, что он считается со мной, в присутствии унтер-офицеров и солдат спрашивал мое мнение по тем или иным вопросам. Правда, эти вопросы всегда оказывались такими, что я легко мог на них ответить, и я подозревал, что Муромцев нарочно подбирал их. Заметив, что я приличный гимнаст, быстро бегаю и неплохо прыгаю, он стал устраивать небольшие состязания, давая мне возможность показать свои способности. Нередко я выходил победителем. Некоторым уважением со стороны солдат я стал пользоваться, к моему удивлению, за то, что хорошо играл в шашки и не раз побеждал первого игрока команды фельдфебеля Федорова, умного и интересного человека. Благодаря Николаю Петровичу разведчики постепенно привыкали к тому, что я могу решать задачи, требовавшие или знаний и быстрой сообразительности, или физических качеств выше среднего уровня, порой лучших, чем у многих из них. Я был признателен Муромцеву за его умное руководство и замечательное товарищество, но считал все свои достижения недостаточными для завоевания настоящего авторитета среди разведчиков. Своими сомнениями я поделился с Николаем Петровичем. Муромцев успокаивал меня, уверяя, что все это придет само собой в ходе работы. Никаких ухищрений не нужно, они даже вредны. Особенно не следует стремиться показать какое-то геройство. Он предлагал мне вспомнить, как часто солдаты, совершая действительные подвиги, даже не подозревают о своем геройстве, полагая, что выполнили самое обыкновенное дело. [127]

— Я рекомендовал бы вам, — говорил Николай Петрович, — ни на что не делать особого нажима. Будьте с разведчиками ровны, справедливы, внимательны к ним. Не показывайте ни в чем своего превосходства, они сами об этом знают, делайте все просто, как делают они. Но в то же время ни от чего не отказывайтесь, хотя бы и самого трудного. И вы не заметите, как перестанете чувствовать себя в. команде получужим, что все еще проявляется у вас.

Эти простые и убедительные слова штабс-ротмистра совпадали с моими собственными взглядами, настраивали на то лучшее отношение к солдатам, какое только могло быть в условиях царской армии.

* * *

Два, а иногда и три раза в неделю, по вечерам, штабс-ротмистр беседовал с разведчиками по истории России или читал им классиков. Первое делалось по распоряжению штаба полка в обязательном порядке и имело задачей укрепить патриотические чувства солдат, а второе — по инициативе самого Николая Петровича. Я даже был удивлен этой инициативой, так как нигде, кроме команды разведчиков, ничего подобного не проводилось, и не преминул сказать об этом Муромцеву.

— Вы напрасно думаете, что солдаты не понимают классиков, — ответил мне Николай Петрович. — В свое время подобное недоверие было и у меня. Но жизнь показала, что я не прав. Первое, что я прочитал солдатам, был «Тарас Бульба». Представьте себе, разведчики не только внимательно слушали и поняли Гоголя, но неплохо разобрались и в том, на чьей стороне правда. Видимо, классики одинаково понятны и образованным людям, и простому народу. На то они и классики. Завтра я буду читать разведчикам отрывки из «Мертвых душ». Приходите, Михаил Никанорович, посмотрите, послушайте. Право, останетесь довольны.

Разведчики собрались на небольшой лужайке позади сарая-квартиры Муромцева, под могучим дубом. Штабс-ротмистр, приказав садиться, не мешкая, приступил к чтению. Нельзя сказать, чтобы он читал, как артист. Но когда было нужно по развитию действия, в его спокойном и негромком голосе слышалось столько юмора или негодования, что разведчики невольно улыбались или [128] хмурились, видимо ясно представляя себе изображаемую писателем картину. Иногда Муромцев прибегал к выразительным жестам, слегка менял интонацию и очень кстати делал паузы. В общем, его чтение хорошо доходило до солдат. Это было видно по вниманию, с которым они слушали, и по тому, как, несмотря на дисциплину, разведчики все-таки неодобрительно гудели при особенно подлых поступках Чичикова.

Расходясь, солдаты оживленно обсуждали прослушанное, а взводные унтер-офицеры спрашивали, будет ли продолжено чтение «истории Чичикова», как они окрестили бессмертную поэму, потому что «взвод очень интересуется». Чтение «Мертвых душ» было продолжено. Я говорил впоследствии с некоторыми разведчиками о «Мертвых душах» и убедился, что Николай Петрович прав: поняли солдаты Гоголя. Правда, поняли по-разному. Понять помогло то, что крепостное право было памятно дедам солдат, рассказывавшим внукам об удовольствии «быть под господами». Именно так определил один солдат крепостное право. Разведчики не одобряли господ и посмеивались над ними. Неумные, необразованные и нечестные господа могли существовать только «при мужике, который кормил лодырей», как выразился Голенцов. Но Голенцов был рабочий, давно утерявший связь с деревней, а не крестьянин, и его мнение не совпадало с другими. Сибиряки же и северяне, не знавшие крепостного права, попросту считали героев «Мертвых душ» никчемными и вредными людьми. Собакевич был признан некоторыми солдатами «хозяином».

Николай Петрович предложил мне в предпоследний день стоянки в корпусном резерве прочитать разведчикам что-нибудь из Шекспира по своему выбору. Это предложение смутило меня: Гоголя разведчики поняли, но это все же свой, русский. Понятны и быт, и люди, изображенные писателем. А Шекспир? Писал триста лет тому назад, англичанин, злоупотребляет мифологией, в пьесах странные для русского человека имена и названия, много недомолвок.

Николай Петрович возразил:

— Вы правы. Шекспир будет для солдат труднее Гоголя. Но давайте вспомним, что пьесы Шекспира шли при его жизни в народных театрах Англии и народ его [129] понимал. Пусть даже незнакомые имена и названия, все-таки я уверен: разведчики поймут Шекспира.

Я вспомнил гастроли братьев Адельгейм, правда, не с Шекспиром, а с шиллеровскими «Разбойниками». Гастроли шли ежегодно и с неизменным успехом как у нас в Иванове, так и в Шуе и других чисто рабочих городах. Вспомнил — и согласился. Муромцев дал мне собственный томик избранных произведений Шекспира. Не без трепета душевного я взял его и долго читал в ту ночь. Остановился на «Короле Лире»: казалось, что эта трагедия будет наиболее понятна солдатам. К тому же пришел на память тургеневский «Степной король Лир», и я утвердился в своем решении.

На моем чтении присутствовал Муромцев, но это не стесняло меня, так как я уже знал неизменную благожелательность Николая Петровича. Начал я с рассказа о Шекспире, упомянув, когда он жил, в какую эпоху. Сказал о всемирной известности знаменитого писателя, а затем очень кратко остановился на трагедии и ее особенностях для нашего русского понимания. Закончил свое вступление указанием на то, что страсти, описанные Шекспиром, присущи людям и в наше время.

Читал я старательно. Хотелось довести дух Шекспира до солдат так, как я его понимал, но сомневался в успехе, ибо не было у меня необходимого умения, а только хороший, неутомляющийся голос. Читал с возможной простотой, не торопясь. Сперва показалось, что разведчикам все-таки трудно слушать. Отнес это за счет своего низкого мастерства. Но первое впечатление скоро исчезло: я видел глаза разведчиков и их лица, думающие, захваченные чудесной силой гения, переживающие страдания героев и возмущающиеся гнусностью старших дочерей Лира, его отвратительного зятя и сына Глостера. Особенно возмущались слушатели при чтении сцен, когда Корнуол вырывает глаза Глостеру. И были полны самой теплой человеческой жалости, до слез — в заключительной сцене.

— Хорошо получилось, Михаил Никанорович, — говорил мне штабс-ротмистр. — Многое перечувствовали разведчики за этот вечер. Это будет им хорошей подмогой в предстоящих делах. [130]

Возвращаясь к себе, я раздумывал о сегодняшнем вечере и невольно вспомнил, как несколько дней тому назад Николай Петрович зашел ко мне. Обычно оживленный, полный энергии, в тот раз он выглядел сумрачным и даже подавленным. Я впервые видел его таким и, естественно, стал опасаться, не случилось ли несчастья с близкими ему людьми, или не переживает ли он какую-то личную неприятность. Насколько мог осторожно, я попытался его успокоить.

Муромцев сразу разгадал мою нехитрую дипломатию. Мягко улыбнувшись — а он умел улыбаться удивительно задушевно, — Николай Петрович сказал:

— Не старайтесь утешать меня, Михаил Никанорович! Поверьте, со мной ничего неприятного не произошло. Причина моей некоторой пасмурности, если можно так выразиться, лежит в другом: о войне думаю. Скажите, — продолжал он после длинной паузы, — у вас никогда не возникала мысль о причинах настоящей войны? Не пытались ли вы представить себе, как долго нам еще воевать и удачно ли мы окончим эту войну? Хватит ли у нас душевных сил, и в первую очередь патриотизма, чтобы твердо выдержать и перенести все испытания войны?

Я был ошеломлен вопросами Николая Петровича, тем более что подобные мысли у самого меня до сих пор не возникали и ни о чем близком к этому ни с кем говорить мне не приходилось. Я знал только, что солдаты начинают уставать от войны. Поэтому я ничего не мог ответить Муромцеву и лишь в недоумении развел руками. Николай Петрович, видя, что застал меня врасплох своими вопросами, стал развивать высказанные им мысли.

— Да, Михаил Никанорович, такова уж природа человека: частенько существеннейшее заслоняется у нас повседневными мелочами. Многие из нас втянулись и привыкли к вялости и скуке окопной войны. За картами и дешевыми развлечениями стараемся забыть о разных «проклятых вопросах». Но действительность-то не сбросишь с плеч, как сбрасывают неудобный мундир, чтобы заменить его халатом. Действительность упряма и упорна. От нее отмахиваешься, а она настойчиво стучится в твое сознание и напоминает о себе, как суровый кредитор неисправному должнику. Я вот спросил, не возникали [131] ли у вас мысли о разных «проклятых вопросах». Вы подумайте: война затянулась, всем надоела, и, нечего греха таить, мы устали от нее. Между тем для окончания войны с победой нужны огромные усилия, нужно желание воевать и победить, а следовательно и готовность, если потребуется, «положить свой живот за веру, царя и отечество». А есть ли у миллионов людей, составляющих «христолюбивое, победоносное воинство», подобная готовность, или, говоря иначе, есть ли у них необходимый для этого патриотизм? Задумался я над этими вопросами и, должен сознаться, нахожусь в замешательстве, так как ясных ответов пока не нашел. Я не надоел вам своими невеселыми размышлениями? — прервал себя Муромцев.

Я поспешил уверить его в противном, так как и в самом деле с большим интересом слушал его необычные для офицера высказывания.

— Ну, в таком случае задержу вас еще ненадолго.

— Николай Петрович! — воззвал я, — поверьте, такие беседы не только интересны мне, но и крайне полезны.

Муромцев очень серьезно и даже как-то строго, внимательно взглянул на меня.

— Вы говорите полезны? — он помолчал, затягиваясь папиросой. — Ну что же! Если так, то я не против принести посильную пользу своему ближнему, — попытался он пошутить. — Я вспоминаю, Михаил Никанорович, у нас в корпусе был профессор, человек старый, опытный и, несомненно, умный, но, как нам тогда казалось, несколько старомодный. Будучи сам горячим патриотом, профессор старался и нам привить чувство любви к Родине, причем не стеснялся высказывать очень решительные мысли. Я не могу, конечно, привести их дословно, но их суть прочно улеглась в моей памяти. Так, он утверждал, что для солдата, происходящего из простолюдина, отечество и государство являются фикцией, абстракцией, вследствие того что он не имеет никакого представления о географических границах, а равно о настоящем и прошлом своего отечества. Этот профессор говорил, что с тех пор, как русское образованное общество вступило на путь подражания порядкам западноевропейской жизни, в нем стал ощущаться крупный, — здесь Муромцев сделал ударение, — [132] недостаток патриотизма, что оно слабо знает историю и идеалы своего народа. Представляете себе, Михаил Никанорович, ведь старик совершенно откровенно говорил не о чем ином, как о том, что ни в русском народе, ни в его образованном обществе нет патриотизма, что народ и это образованное общество существуют, как две ничем не связанные между собой части когда-то единого целого. Ведь он говорил о том, что образованные русские люди и знать ничего не хотят о народе, происходившие и происходящие события ничему их не научили. Можно не соглашаться с профессором. Его рассуждения выглядят теперь наивно, а действительность — несравненно шире и глубже, но самое утверждение и, боюсь сказать, наличие указанного профессором факта не выходят у меня из головы.

Слушая штабс-ротмистра, я подумал о том, что все мы очень плохо знаем солдат, их мысли, чаяния, настроения. Внешне все кажется хорошо, а что внутри? Муромцеву я сказал:

— А имеет ли это, Николай Петрович, прямое отношение к нам в настоящее время?

— Я думаю, что имеет, и большое. Я полагаю, вы уже заметили, что в составе нашей команды преобладают крестьяне. То же самое было и в роте, откуда вы пришли к нам. Рабочие, ремесленники и прочие составляют в армии меньшинство. Вы сами из рабочего города и хорошо знаете, что у наших солдат — все равно, будут ли они рабочие или крестьяне и ремесленники, — трудно найти большие, по-настоящему патриотические чувства. Да и то сказать, откуда им взяться, этим чувствам? Цели войны солдатам непонятны, объяснения, что мы, русские, хорошие, а немцы плохие, оставляют их равнодушными. Невольно закрадывается сомнение, что теперь, когда прошло почти два года войны, многие из них согласятся безропотно класть свой живот на алтарь отечества. А где тот рычаг находится, который помог бы повернуть армию к патриотизму, зажег бы в ней боевой дух? Сколько я ни думал над этим, мне кажется, только одно близко и понятно всем солдатам — это чувство национальной гордости. А что, если бы нам самим всегда твердо помнить, что мы русские, и почаще напоминать при случае о том же разведчикам? Для напоминания использовать такие, например, моменты: войну [133] начали не мы, а немцы; не мы заняли их землю, а они захватили часть нашей земли; правда на нашей стороне; нужно изгнать немцев из нашей страны; никогда еще не было в истории случая, чтобы немцы русских могли победить. Можно найти и другие убедительные мысли.

— А есть ли в этом необходимость именно теперь, Николай Петрович? Не пойдет ли это вразрез с положением в остальных ротах? — спросил я.

Муромцев задумчиво похлопал крышкой своего изящного дорогого портсигара и медленно опустил его в кармам. Казалось, он в чем-то колебался, но потом принял твердое решение.

— Вы правы, больших результатов мы, конечно, не достигнем, но испытать силу национальной гордости, хотя бы и на опыте только нашей команды, необходимо. Нужно что-то делать, искать, время не ждет. Буду с вами откровенен. В некоторых ротах нашего полка — а я думаю, он не является исключением — между солдатами велись уже разговоры о том, что воюем мы с немцами, а у нас самих что ни генерал, то немец. Солдаты говорят между собой о наших неудачах — о двадцатом корпусе{30}, о сдаче Ковно, Гродно, Новогеоргиевска, Бреста, о больших отступлениях... Они многое знают, но истолковывают, конечно, по-своему. Удивляются, почему в эту войну немцы оказались сильнее нас, ищут причины их побед и наших поражений. Одним словом, солдаты раздумывают о войне, и довольно глубоко.

Муромцев встал с табуретки и быстро прошелся по пустому сараю, заложив руки за спину. Видно было, что ему все еще не по себе.

— От этих разговоров остается впечатление, что у солдат нет уверенности в высшем командовании. Мне [134] кажется, не очень погрешу против истины, если скажу, что отсутствие у нас каких бы то ни было эксцессов объясняется только тем, что солдаты в своем большинстве еще выполняют присягу, то есть все еще опасаются божественного возмездия. Но такое положение долго оставаться не может, и, возможно, не так далек час, когда страх божьего гнева — а он и сейчас не такой уж очень сильный — сойдет на нет.

Муромцев присел, закурил, глубоко затянулся и продолжал:

— Да что говорить! Отмечались, Михаил Никанорович, и такие разговоры: «Винтовок и снарядов не было, штыками берданочными отбивались, зато нам на фронт вместо винтовок и снарядов крестики и листочки с молитвами присылали: немец против нас с пушкой, а мы на него с листочком да крестиком. Вот и лежат теперь мужики под деревянными крестами по всей Польше. А почему так? Да потому, что царица у нас немка, да и сам царь не совсем русский». Вот каковы дела. Если же вы примете во внимание еще то, что девять десятых солдат из крестьян люди семейные, что забота о жене и детях точит большинство из них, вам станет понятно, что нам пора очень серьезно задуматься о моральном состоянии наших войск. И слова Наполеона о том, что нравственный элемент относится к физическому, как три к одному, не пустая фраза.

Все сказанное Николаем Петровичем произвело на меня большое впечатление. Мне представилась огромная, серая, одноликая масса солдат, не желающая воевать, недоверчиво и с подозрением смотрящая на офицеров. Я невольно вздрогнул. Муромцев заметил это:

— Вы извините меня, я, кажется, навел вас на грустные мысли. Ничего не поделаешь — нужно уметь правде в глаза смотреть, в чем, к сожалению, не приходится упрекать многих из наших высших начальников: они едва ли правильно представляют себе действительное состояние духа солдатской массы. В минуты раздумья, а может быть какого-то внутреннего недовольства, мне иногда кажется, что за некоторым нашим внешним благополучием, за громогласным «ура» на смотрах, парадах и праздниках кроется нечто чреватое большими для нас неприятностями: настоящего боевого духа у солдат нет. Правда, у нас не отмечено ни одного случая перехода [135] на сторону врага, в то время как немцы нет-нет да бегут к нам. Это, конечно, большое утешение, но далеко не полное: солдат даже для спасения своей жизни не хочет позора и не идет к врагу, ну а хочет ли он идти против врага? Вот в чем вопрос нынешнего дня. А тут еще окопная война — разве она способствует повышению настроения? Иное дело в нашей команде. Разведчики все время в действии, в опасности, в бою. Дух их никаких сомнений не вызывает. Но солдат остается солдатом, и то, что наблюдалось в некоторых ротах, рано или поздно может прийти и к нам. Я только начальник команды, и мне не дано права подавать советы старшим командирам и начальникам. Но считаю своим долгом принять все меры к тому, чтобы наша команда была на высоте и в отношении своей способности драться с врагом так, как подобает русским, то есть не со слепой покорностью, не во имя лишь выполнения присяги и долга, а с желанием и стремлением победить. Нужно внушить нашему солдату веру в превосходство русских над немцами, нужно довести до их сознания, что после победного окончания войны жизнь для всех будет лучше.

Муромцев остановился и задумался. Картины, нарисованные им, были настолько сумрачны, что я, подавленный ими, тоже молчал. Так продолжалось довольно долго. Муромцев вздохнул, поднялся с табуретки и, уже готовясь уйти, заключил нашу невеселую беседу:

— Я уверен, что, развивая у наших солдат способность мыслить, мы вольем в них большую уверенность в себе, в нас, русских. Мне кажется, прав Драгомиров, говоривший, что там, где больше читают, там больше и думают. Масса же, сильная умственно, всегда будет бить ту, которая в этом слаба. Для нас с вами, Михаил Никанорович, масса ограничена командой разведчиков. Давайте же сделаем ее сильной умственно. В этом залог всех наших будущих успехов.

Осмысливая этот разговор, я сделал для себя некоторые выводы. Во-первых, пришел к заключению, что речи Николая Петровича на этот раз не отличались свойственной ему строгой логичностью: в них было много неясного, недосказанного и недоказанного. Например, почему после победной войны всем будет лучше жить? Как нам, потерпевшим столько жестоких поражений, сделать [136] войну победной для нас? Во-вторых, раз солдатская масса размышляет о войне, ищет причины неудач, значит, где-то в глубине зреет глухое недовольство существующим положением, неверие в высшее командование, в генералов-немцев и в самого царя. Это, конечно, очень серьезно, так как ведет к дальнейшему снижению боевого духа. Но правильно ли Николай Петрович ставит вопрос только о солдатах? Мне думается, что тысячи прапорщиков — офицеров военного времени в своих мыслях и чаяниях не так уж далеки от солдат, ибо они в своем большинстве не имеют никакого иного отношения к дворянству, крупному купечеству, кроме подчиненности или обслуживания. А прапорщики — часть армии, не менее важная, чем солдаты, их сбрасывать со счетов нельзя, но подход к ним должен быть иной. Напрасно Николай Петрович ничего не сказал о них. А может быть, он и сам не знает, как отнестись к этой многотысячной массе, стоящей между кадровым офицерством и солдатами?

Муромцев хочет возродить боевой дух армии и укрепить его. Средством для этого он считает воспитание чувства национальной гордости и развитие мыслительных способностей солдат. Тут тоже что-то не так. Раз солдат — крестьянин, ремесленник, рабочий — научится мыслить, он гораздо лучше разберется в действительном положении, и первым долгом в том, из-за чего мы воюем с немцами, а может быть, помилуй бог, разберется и в том, зачем ему, мужику, положим Самарской губернии, нужна война и за что он должен класть свой живот?

В целом все речи Николая Петровича в этот день оставили у меня впечатление какой-то растерянности и даже беспомощности. Что такое наша команда, в которой он полагает начать эксперимент возрождения боевого духа, в общей массе армии? Ничтожно маленькое зернышко, затерявшееся в мешке зерна.

Наконец, нельзя не удивляться тому, что Муромцев — сын генерала, аристократ — высказал мысли, не вяжущиеся с его происхождением и общественным положением. А главное, пожалуй, состоит в том, что его, видно, волнуют другие мысли, не высказанные им, но несравненно более глубокие и радикальные. Я и сам мало думал о том, почему мы воюем, каковы причины войны. [137]

Мне казалось все это ясным и понятным: мы воюем с немцами и австрийцами за свое отечество. И теперь мне кажется, что это так. Но разговоры Николая Петровича заронили в сознании дух какого-то сомнения. В чем? Я еще не разобрался.

* * *

Настал день или, вернее, ночь, когда наш полк снова занял боевой участок, «пошел на позицию» — на языке солдат. Первые дни мы проверяли сведения о противнике, как имевшиеся у нас, так и полученные от смененного нами полка. Нам предстояло за две недели пребывания на боевом участке дважды захватить пленных. Были намечены примерные сроки проведения поисков. Первой поисковой группой должен был командовать я. Николай Петрович подробно рассказал мне еще раз, как нужно приступить к разработке плана поиска, рекомендовал привлечь к этому делу унтер-офицеров и использовать их опыт. Я так и поступил. С Анисимовым, Голенцовым, Грибовым, Серых и Ниткой мы тщательно разработали план действий нашей группы. Особых споров у нас не было: я больше полагался на опытных разведчиков, чем на свои способности. Штабс-ротмистр просмотрел наш план, внес очень небольшие поправки и утвердил его.

Задача нашей группы заключалась в том, чтобы захватить не рядового солдата, а унтер-офицера. Поэтому целью нападения был выбран патруль. Задача довольно сложная, и для ее выполнения мы решили точно установить время проверки немецкими патрулями постов, проникнуть сквозь немецкие проволочные заграждения, незадолго до прихода патруля снять часового-наблюдателя и затем захватить патрульного унтер-офицера.

Выполнение задачи требовало времени — четверо-пятеро суток — и зависело от четких и своевременных действий. С помощью штабс-ротмистра Муромцева и его разведчиков все казавшиеся мне сложными вопросы быстро превратились в простые по замыслу и исполнению. Было решено, что обследование местности в первую ночь выполним я, Анисимов, Голенцов и Грибов. На день в выбранном пункте залягут Голенцов и Грибов, на ночь их сменим я и Анисимов. В следующую ночь наблюдают Грибов и Голенцов, а на день залягут два разведчика, [138] непосредственно в поиске не участвующие. Самый захват пленного должны были выполнить Анисимов, Голенцов и я. Николай Петрович согласился с представленным ему планом, и я со своими разведчиками приступил к его проведению.

Днем с удобного наблюдательного пункта из первой траншеи мы тщательно осмотрели выбранный участок, наметили два наблюдательных пункта недалеко от проволочных заграждений противника, подступы к ним, начиная от своих окопов, и ориентиры вдоль них, которые можно было бы видеть ночью. С наступлением темноты мы двинулись вперед к расположению противника. Первым шел Анисимов, ухитрявшийся видеть почти в полной темноте, за ним я, затем Голенцов и замыкающим Грибов. У меня уже имелся некоторый опыт разведчика, и не раз приходилось бывать в межпозиционном пространстве как днем, так и ночью, но сегодня я чувствовал какую-то особенную приподнятость, по всей вероятности, я волновался от того, что был впервые в своей новой роли.

Ночь выдалась теплая и на редкость тихая. Луна закуталась в небольшие облачка, как в легкое покрывало, но идти было довольно светло. Все спокойно. Сторожевые ракеты немцев взлетают в небо через определенные, аккуратные промежутки времени, и мы легко приноровились к ним. Благополучно проходим свои проволочные заграждения, доходим до Щары. Секрет, притаившийся на ее берегу, среди коряг, в неглубоком окопе, доложил: «Немец спокоен». Щару переходим по узеньким мосткам, скрытым в кустах, густой осоке и среди листьев кувшинок, и в том же порядке, но медленнее, с остановками и залеганиями двигаемся дальше, ориентируясь по заметным Анисимову и Грибову признакам. За небольшим бугорком отдохнули и на всякий случай сделали окопчик. Отсюда по прежнему направлению пошли я и Анисимов, а Грибов с Голенцовым свернули вправо. Через некоторое время я спросил Анисимова, далеко ли еще до немецких проволок. Разведчик протянул вперед руку, прошептал: «Вот». Но сколько я ни напрягал зрение, ничего, кроме темно-серого, как солдатская шинель, и однообразного, как тикание ходиков, сумрака, не увидел. Дальше мы двигались на четвереньках и ползком. Я обратил внимание на то, [139] что Анисимов тщательно обшаривал землю перед собой, и спросил его знаком. «Огни», — донесся до меня шепот. Ага! Дело идет о дистанционных огнях, часто устанавливаемых немцами непосредственно у своих проволок, а в некоторых пунктах и впереди них. Видел я этот огонь. В тонкой стеклянной, герметично закрытой трубочке насыпан порошок. В разных трубочках порошок неодинакового состава и дает огонь разного цвета. Обычно немцы закапывали такие трубочки у самой поверхности земли или прикрывали песком, тонким дерном, веткой и т. п. Трубочка легко разламывалась под ногой, порошок соединялся с воздухом — и мгновенно вспыхивал столб яркого пламени. Дежурные немецкие пулеметчики немедленно открывали стрельбу в направлении огня и на соответствующую его цвету дистанцию. Раздавить такую трубочку и опасался Анисимов. Соблюдая осторожность, я тоже стал ощупывать землю перед собой. Вдруг Анисимов предостерегающе тронул меня за руку: впереди ясно виднелись тощие силуэты немецких проволочных заграждений. Мы приникли к земле. Все по-прежнему тихо. Осмотревшись, я, к сожалению, не увидел ничего, кроме проволок, редких ракет, взлетающих вверх, да огней далеких выстрелов, и мог убедиться лишь в том, что мы лежим на вершине небольшой складки местности. Но вот Анисимов, тронув меня за рукав, стал отползать назад. Я последовал его примеру, отполз на два-три шага и уже не видел проволочных заграждений. Следовательно, мы тоже стали невидимы из немецких окопов даже при освещении ракетами. Это была выгодная позиция для наблюдения, но открытая как спереди и флангов, так и с тыла, что представляло большое неудобство, о чем мне и прошептал Анисимов. «Подождем Грибова», — добавил он. Лежим. Тишину ночи ничто не нарушает. Через несколько минут слабый шорох справа заставил меня насторожиться. Но Анисимов лежал совершенно спокойно. Минуту спустя к нам подполз Грибов. Они с Голенцовым вышли на вершину такой же складки местности, как и мы, и там нашли глубокую яму. Не воронку от снаряда, а именно яму. Мы осторожно направились за Грибовым. Действительно, лучшее место для наблюдения и укрытия трудно придумать. Сухая яма глубиной в человеческий рост густо заросла высокой травой, по всей вероятности, на [140] ее месте когда-то росло дерево, вырванное потом с корнем бурей. Дерево со временем использовали, а яма осталась. Проволоки немцев находились от нее на расстоянии двух десятков шагов или около этого. Условия для нашего наблюдательного пункта получались самые благоприятные.

Теперь оставалось главное: определить точное местонахождение наблюдательного поста немцев и проверить точность расположения ближайшего дежурного пулемета. До рассвета мы еще имели больше двух часов. Стали ждать. Долго тишина ночи ничем не нарушалась, и я получил новый урок терпения и выдержки. Наконец раздалось довольно свободное, сильное покашливание, а затем чиханье справа от нас. Голенцов сразу выложил палочку в направлении кашляющего. Но кто это был? Дежурный пулеметчик, случайный солдат или наблюдатель? Нам нужен был наблюдатель, так как он — один, а пулеметчиков обычно бывает несколько вместе, и нападение на пулемет редко обходится без большого шума. В час двадцать минут донесся звук шагов. Очевидно, в траншее из-за сырости немцы уложили мостки, и шум от солдатских сапог с толстыми подошвами был отлично слышен.

— Двое, — сказал Грибов.

Шаги затихли. Раздалась негромкая команда, слегка звякнуло оружие, затем шаги вновь послышались совсем близко впереди нас.

— Патруль, — прошептал Голенцов.

Итак, мы обнаружили местонахождение часового-наблюдателя или пулемет. Нужно было продолжать наблюдение, чтобы точно установить, с кем мы встретились, и выяснить время смены, если это наблюдательный пост.

Ночь близилась к концу: на востоке, над самым горизонтом, показалась слабая светлая полоска. Грибов и Голенцов остались в яме, а мы с Анисимовым направились к своим окопам и дошли до них без всяких происшествий. Один я, конечно, запутался бы в хаосе воронок, вывороченных пней, остатков проволочных заграждений и груд развороченной земли. Но Анисимов уверенно двигался впереди, как будто шел днем по хорошо знакомой улице.

За день мы отдохнули, обсудили еще раз план [141] поиска и с наступлением темноты пошли сменять Грибова и Голенцова.

Сегодняшняя ночь — не то, что вчерашняя: небо затянула пелена облаков, моросит дождь, темно. Но Анисимов так же уверенно, как и вчера, идет впереди. Мы точно попали на мостки на реке, прошли секрет. Вдруг правее нас застучали два немецких пулемета и ночную тьму стали беспрестанно разрывать десятки ракет. Всего вероятнее, соседний с нами полк вел разведку и чем-то потревожил противника. Несколько раз вражеские пулеметы открывали огонь и против нашего участка. Но мы знали: командир нашего полка отдал приказ «не беспокоить немцев», чтобы создать у них впечатление нашей пассивности и тем самым обеспечить нам наилучшие условия для захвата пленных; поэтому с нашей стороны огонь не открывался. Постепенно пулеметная стрельба немцев становилась все реже и реже и, наконец, прекратилась. Тем не менее с полчаса пришлось нам лежать в высокой и мокрой траве, пока местность освещалась ракетами, а над головой проносились пулеметные очереди.

Грибов и Голенцов спокойно сидели в яме. Они точно установили, что перед ямой — наблюдатель, и определили время его смены; выяснили точное расположение пулеметов, время проверки днем и даже когда проходила офицерская проверка. Мне показалось неясным, как разведчики могли установить, что проверку проводил офицер. На мой вопрос Грибов прошептал: «Сапоги». После этого уже легко было догадаться, что офицер был в сапогах не с такой грубой подошвой, как у солдат, поэтому шел более мягко и производил меньше шума.

Получив разрешение идти, Грибов и Голенцов бесшумно вылезли из ямы и через мгновение исчезли во мраке ночи.

Освоившись в своем укрытии и заняв удобное положение, мы стали прислушиваться. Через некоторое время я убедился, что тишина только кажущаяся. На самом же деле ночь была наполнена массой разнообразных звуков, доносившихся со всех сторон. Нужно в них разобраться. Вот осторожное покашливание впереди — это немецкий наблюдатель. Правее его — приглушенный разговор — пулеметный расчет. Но пулемет ведь сравнительно далеко от нас, почему же так хорошо слышны голоса? [142] Где-то в тылу немцев губная гармошка играет неясную, грустную мелодию — немецкий солдат раздумывает о войне, вспоминает свою семью или мечтает о возлюбленной. Четко цокают копыта, доносится всхрапывание лошади, сопровождаемое тарахтением колес по каменистой дороге: что-то подвозят. Далеко слева кто-то тяжко и беспрерывно вздыхает с хрипом, хлюпанием и клокотанием. Смотрю на Анисимова. Он, конечно, тоже слышит все это, но, как всегда, спокоен и безразличен. Заметив, что я слегка обернулся в его сторону, Анисимов в свою очередь повернулся ко мне. Я махнул рукой в сторону тяжелых вздохов. В ответ Анисимов, приложив ладонь ко рту, сказал: «Насос!» Мне стало до некоторой степени неудобно: ведь работу насоса я слышу ежедневно, он откачивает воду из окопов. Но как изменился ночью его характерный шум? С нашей стороны также слышно много звуков, хотя до нас шагов четыреста с лишком. Вот шаги по настилу — не торопясь, идут несколько человек. Вот окрик без всякой осторожности: «Кто идет?» — и приглушенный, неясный ответ. Что-то упало и рассыпалось: скорее всего, это не поленница дров, а опрокинули ящик с ручными гранатами лимонками.

От немцев часто взлетали ракеты, С нашей стороны их было немного, в основном на участке соседнего полка и нашего левого соседа — второго батальона.

Наблюдатель-немец стоял, видимо, на приступке окопа, высовываясь над бруствером до груди, так как мы ясно слышали его вздохи, зевки и бормотание. Но вот раздался звук шагов по мосткам окопа. Слышно было, как наблюдатель принял другое положение. Шаги смолкли. Короткий лязг — солдат опустил приклад винтовки на настил. Отрывистая, неразборчивая тихая команда — и снова мерные, постепенно удаляющиеся и затихающие шаги: патруль. Смотрю на часы. Светящиеся стрелки показывают одиннадцать часов и что-то около сорока минут. Говорю об этом Анисимову и в темноте отмечаю карандашом в блокноте. Продолжаем напряженно слушать. К утру у нас накопились такие сведения: сменялся пост в час с минутами и в три часа двадцать минут. Патруль приходил раз в два часа: в одиннадцать часов сорок минут, в час сорок минут и около трех часов. [143]

Ночь кончается. Переходим на дневное наблюдение. Пытаемся определить видимость нашей ямы со стороны немцев. Сквозь проволочные заграждения ясно виден гребень бруствера, ничем не прикрытый. В бруствере — бойницы. Находим бойницу наблюдателя, заметную по его шевелению. Наши головы скрыты за травой — наблюдателю не должны быть видны. Все в порядке. Рассматриваем проволочные заграждения и насчитываем семнадцать рядов. Они подходят близко к окопам: видимо, немцы усиливали заграждения, не выходя за свои проволоки. На кольях и на проволоках развешано много пустых консервных банок. Тщательно изучаем проволочные заграждения в пределах нашей видимости: нет ли удобного места для прохода или готового прохода, — безрезультатно. Значит, схема, составленная штабс-ротмистром Булгаковым, верна. Однако не теряем надежды найти еще что-нибудь подходящее. Наконец наши труды вознаграждаются некоторым успехом: левее ямы, шагах в двадцати пяти, обнаруживаем под проволоками нечто вроде желоба, сделанного в земле, правда очень неглубокого. Возможно, до того как немцы отрыли окопы, здесь был сток воды. Хотя с той поры сток успел зарасти травой, но от острого охотничьего глаза Анисимова не укрылся. Колья заграждений были забиты так, что проволока первой линии поднималась над стоком, кол второй линии был вбит почти в самый сток. Дальше не было видно. Во всяком случае, мы нашли какой-то подступ, пригодность которого нужно проверить в следующую ночь.

На первую дневную смену остался я. Анисимов приспособился, чтобы уснуть. Моросивший дождь к утру прекратился. Стало тепло. За четыре часа своих наблюдений я получил мало новых сведений: примерно в пять часов у немцев сменялся наблюдатель, в шесть часов от их окопов слышались цоканье лошадиных копыт, шум голосов, а затем, принесенный утренним ветерком, донесся запах горячей пищи. Вероятно, солдаты получали завтрак, подвезенный в термосах. Эти данные, представляющие интерес для выяснения режима дня неприятеля, для нас, вернее, для готовящегося поиска ценности не имели. Больше я ничего не заметил. В восемь часов разбудил Анисимова. Мы закусили, выпили по глотку воды, и я в свою очередь задремал. Проснулся [144] от легкого, но настойчивого нажима на колено. Открыв глаза, увидел Анисимова, приложившего руку к губам и указывавшего на немецкие окопы. Одновременно он сделал предостерегающий жест и коснулся рукой своего уха. Я прислушался. В немецких окопах начальствующий голос резко выкрикивал бранные слова, затем раздалась звонкая пощечина, за ней другая. Пауза, звук удаляющихся шагов — и снова полная тишина: немецкое начальство поддерживало дисциплину и наводило порядок. Судя по важности шагов и характеру брани, окопы удостоил своим посещением сам господин фельдфебель, который, как известно, в немецкой армии является начальником куда более грозным, чем какой-нибудь лейтенант. Я взглянул на часы. Мне казалось, что я только-только успел заснуть. Однако время уже перевалило за час дня. Солнце нестерпимо пекло, а в яме, кроме того, было абсолютное безветрие. Слегка болела голова, хотелось пить. Из фляжки, закопанной предусмотрительным Анисимовым в землю, я выпил глоток прохладной, кисловатой и, как мне показалось, очень вкусной воды. Это освежило меня, и я уже значительно бодрее приготовился сменить Анисимова. Он за время своей смены не заметил ничего заслуживающего внимания.

Сидеть неподвижно в яме в жаркий, без малейшего ветерка летний день оказалось делом не таким простым: было душно, ноги скоро деревенели, хотелось распрямиться и вздохнуть полной грудью. Часа через два я измучился почти до изнеможения и начал опасаться, что дольше не выдержу и выползу из ямы назад. В голове шумело, и я плохо отдавал себе отчет в окружающем. Анисимов спал потный, с расстегнутым воротом и тяжело дышал. Собрав последним сознательным усилием волю, я решил прибегнуть к дорогому для нас средству — намочить платок водой и охладить голову. Стараясь вылить из фляги как можно меньше воды, я намочил носовой платок и положил на темя. Стало легче. То ли вода помогла, то ли напряжение воли сломило усталость, но я почувствовал себя значительно лучше и уже спокойно дождался конца своего дежурства, не заметив ничего нового.

Анисимова я не будил, но он сам проснулся точно вовремя и вопросительно взглянул на меня. Я показал [145] ему часы. Он застегнул ворот, размялся, подтянулся, выпил глоток оставшейся воды, затем внимательно и неторопливо осмотрел местность впереди и на флангах, бросил быстрый взгляд на наши окопы и после этого показал мне рукой влево. Я ничего не увидел и пожал плечами. Видя мое недоумение, Анисимов прошептал: «Лаз в проволоке».

Я внимательно посмотрел на обнаруженный нами сток. Теперь солнце светило с другой стороны, и сток просматривался до самых окопов. Из ямы он представлялся готовым проходом для движения ползком и требовал сравнительно небольших дополнительных доделок. Я беззвучно зааплодировал: наша находка могла оказаться большой удачей. Дальнейшее тщательное изучение местности по обе стороны от нашей ямы ничего лучшего не дало.

Было около шести часов вечера. Стало прохладнее. Усталость прошла. Спать не хотелось. Вынув блокнот, я тщательно зарисовал траншею противника, проволочные заграждения, местонахождение наблюдательного пункта и пулемета немцев, ориентиры и сток, которому я уделил особое внимание. Нарисовал затем яму, в которой мы сидели, и путь к нашим окопам. Своей работой остался удовлетворен и показал ее Анисимову. Тот, взяв блокнот, со свойственной ему серьезностью и внимательностью стал рассматривать зарисовку. По его лицу было видно, что он узнает местность. Я считал, что все в порядке. Анисимов возвратил мне блокнот, и, хотя сделал жест, который означал «очень хорошо», мне показалось, что он что-то хотел бы добавить. На мой вопрос он помолчал, подумал, затем опять взял блокнот и на другом листе грубовато, но понятно начертил направление движения немецкого патруля и смены. Эти важные, но упущенные мной данные я немедленно перенес на чертеж и пожал Анисимову руку, благодаря за помощь. Несмотря на все свое хладнокровие, Анисимов удивился: рукопожатие между офицером и солдатом — нижним чином — в императорской армии было явлением совершенно невозможным и недопустимым. Тем не менее он ответил мне крепким ответным пожатием.

Когда наступила темнота и небо снова начали бороздить немецкие и наши ракеты, приполз Голенцов с двумя разведчиками. Анисимов больше знаками, чем словами, [146] рассказал им о найденном нами стоке. Затем он и Голенцов ползком направились к началу стока у проволоки, чтобы проверить его глубину. Вернулись они удовлетворенные: осмотр подтвердил неоспоримые достоинства нашей находки.

Днем мы повторили со всей группой план захвата пленного. На специально подысканном месте со стоком, подобным обнаруженному нами в немецких проволоках, проверили технику проделывания прохода и особенно тщательно рассчитали время, необходимое как на это, так и на самое преодоление прохода. Разведчики прочно усвоили свои обязанности, имели все строго необходимое оружие и снаряжение, подогнанное так, что оно при движении не стучало, а при свете прожектора или ракеты не блестело. Николай Петрович окончательно условился с командиром батальона и артиллеристом о точках в расположении противника, по которым в случае надобности будет открыт пулеметный и артиллерийский огонь.

После обеда вся группа отдыхала. В направлении наших действий велось усиленное наблюдение. Чтобы не настораживать немцев, штабс-ротмистр решил никаких ложных действий не проводить.

Настала давно ожидаемая ночь: тепло, небо чистое, воздух прозрачен. В пятидесяти шагах отчетливо виден человек, передвигающийся пригнувшись. Ползущего разведчика легко различить в двадцати шагах даже в невысокой траве. В такую ночь только разведчики-мастера, какими была богата команда Муромцева, могли рассчитывать на успех.

В назначенное время наша группа вышла из окопов, прошла свои проволоки, где остались два человека, перешла по мосткам реку, оставив у нее Нитку с одним разведчиком, и залегла недалеко от ямы. Наблюдатели, просидевшие там весь день, ничего нового и тревожного не заметили. Все было спокойно. Можно приступать к выполнению нашего плана. Даю условный знак: «Вперед»! Анисимов и Голенцов поползли к стоку, чтобы начать проделывание прохода. За ними поползли Серых и Гусев с двумя разведчиками для прикрытия прохода с флангов. Убедившись, что Серых изготовился к выполнению своей задачи, я взглянул на часы и прислушался. Было по-прежнему тихо, лишь стрекотание бесчисленных [147] кузнечиков в траве да кваканье лягушек на Щаре нарушали тишину ночи. Пора посылать Грибова с разведчиком для прикрытия выхода из проволок к окопам немцев.

Подождав еще несколько минут, после того как Грибов и разведчик уползли, и превозмогая свое нетерпение, я отправился вслед за ними. Но не прополз я по сделанному в стоке проходу и нескольких шагов, как моя рука натолкнулась на подошву сапога Грибова: проход еще не готов. Что делали Анисимов и Голенцов, я, конечно, не знал. Оставалось терпеливо ждать, а сомневаться в быстроте и решительности их действий не приходилось.

У немцев по-прежнему тишина ничем не нарушалась. При мерцающем свете дежурных ракет, регулярно вспыхивающих в вышине, я не заметил разведчиков — так хорошо они применились к местности.

Тревожных сигналов от Анисимова не было, но и проход что-то не двигался вперед: сапоги Грибова неподвижно лежали перед моим лицом. Стесненный справа и слева проволоками и видя их над собой, я невольно представил себя в мышеловке. Но присутствие моих товарищей разведчиков, людей надежных во всех отношениях (сапог одного из них я чувствовал под рукой), успокоило меня. С облегченным сердцем взглянул на часы: из плана мы не вышли, а следовательно, нет и причин для волнения.

Наконец сапог Грибова начал медленно отходить от моей руки — упругим движением тела разведчик продвинулся вперед. Я проделал то же самое. Некоторое время мы попеременно то продвигались на несколько шагов вперед, то долго, как казалось мне, лежали в ожидании, пока, наконец, сапог Грибова не двинулся вправо. Подняв осторожно голову, я увидел, что проволоки мы проползли. Прямо передо мной лежал Голенцов, а Грибов правее, разведчик отползал влево. А где же Анисимов? Голенцов напряженно глядел в сторону окопов. Я понял, что Анисимов прополз к траншее немцев.

Но вот, сделав мне жест рукой, Голенцов неслышно двинулся вперед. Теперь я знал, что Анисимов уже в траншее и Голенцов ползет, чтобы спуститься в нее и прикрыть Анисимова слева. Я двинулся за ним на расстоянии, как было условлено, десяти — двенадцати шагов. [148]

Через некоторое время я увидел, как длинное тело Голенцова всползло на бруствер и быстро исчезло в траншее. В момент когда я спускался туда, до моего напряженного до крайности слуха, несмотря на громкое, как казалось мне, биение сердца, донесся слабый звук справа, как будто лопнула туго натянутая ткань: Анисимов выполнил свою задачу.

Перекинувшись в траншею, я, конечно, Голенцова там не застал, осторожно пошел вправо и нашел разведчиков, раздевавших убитого немца. Затем Голенцов, легко подняв то, что минуту назад было человеком, пронес его мимо меня и, быстро вернувшись, с моей помощью надел мундир немецкого солдата, его каску, взял винтовку и стал на место наблюдателя. Анисимов в это время ушел вперед. Я посмотрел на часы: до прихода патруля оставалось минут десять — двенадцать. С бруствера послышался шорох, свесилась рука и дважды взмахнула вперед и назад: Анисимов изготовился к дальнейшим действиям и давал знать, что все спокойно. Отойдя несколько шагов назад, я спрятался в тени на ступеньке траншеи. Пока все шло хорошо. Прислушался: кроме обычных звуков ночи как с нашей стороны, так и с немецкой, ничего особенного не слышалось.

Я с удовлетворением отметил, что мое сердце билось теперь хотя и чаще, чем обычно, но ровно и спокойно. У меня родилась твердая уверенность в благополучном выполнении поиска. Однако ждать оставшиеся минуты было необычайно тягостно, и я то и дело смотрел на часы. Но это мало помогало: минуты тянулись и тянулись, длинные, как бесконечность, в то время как хотелось, чтобы они летели с быстротой ветра. Наконец вдали послышался знакомый и долгожданный размеренный топот солдатских сапог по настилу: приближался патруль. Наступал решающий момент. Но вместо возрастающего волнения я почувствовал себя легко и свободно: еще несколько минут — и все будет кончено.

Невидимый в тени окопа, я слышал нарастающее топанье, наконец два неясных силуэта вышли из-за излома траншеи и неторопливо приблизились к Голенцову. Остановились. Негромкая команда. Но... рука «наблюдателя» молниеносно выбросилась вперед и, сжав горло солдата, бросила его на землю. В то же время крылатая тень, возникнув на бруствере, упала на другого немца и [149] опрокинула его: это Анисимов накинул полотнище палатки на голову унтер-офицера и сбил его с ног.

Перескочив через Голенцова с его противником, я схватил за голову немца, полузадушенного Анисимовым, и, легко разжав ему челюсти, яростно засунул тряпку в раскрывшийся рот. Подняв ошеломленного врага, мы быстро связали ему руки на груди. Унтер-офицер, в полтора раза выше и толще Анисимова, оторопело водил глазами. Повелительным шепотом я сказал ему по-немецки несколько точных и ясных для него слов. Немец вытянулся: сказалась привычка безропотно повиноваться офицеру.

К этому времени Голенцов уже управился с солдатом и, не задерживаясь, пошел к тому месту, где мы входили в траншею. Анисимов, дав пленному знак, пошел за Голенцовым. Немец, опасливо озираясь на распростертое тело солдата, с готовностью двинулся за Анисимовым. Я шел сзади, прикрывая отход и помогая пленному набирать необходимую скорость.

Кое-где практиковался тогда способ с наименьшими усилиями доставлять захваченного пленного: его подкалывали. Потеряв некоторое количество крови, пленный слабел и в дальнейшем обычно не сопротивлялся. В команде Муромцева подобные приемы не находили применения, так как он считал их недостойными русского солдата. Кроме того, часто случалось, что впопыхах пленного подкалывали слишком сильно, в результате притаскивали только его труп, теряя попусту усилия многих дней, а иногда и людей.

Наш пленный шел быстро. Когда вышли на уровень прохода, с бруствера протянулась железная рука Голенцова, схватила немца за воротник, так как со связанными руками сам он не мог вылезть из траншеи, и, как мешок, втащила его наверх. Голенцов пополз к проволокам. Понятливый пленный пытался сам передвигаться на коленях. Тряпка во рту мешала ему правильно дышать, и он сильно пыхтел и сопел, но усердно передвигался вперед. Анисимов полз рядом с пленным и помогал ему. Мне казалось, что они двигаются слишком медленно — так хотелось скорее пройти немецкие проволоки и очутиться в своих окопах. Тем не менее пришлось оставаться на бруствере и ждать, пока Анисимов и пленный не скрылись в проволочных заграждениях. [150]

Было пока спокойно: немцы еще ни о чем не догадывались. Наш поиск почти закончен, пленный есть — задачу свою мы выполнили. Однако торжествовать еще рано: мы должны возвратиться без потерь. Кинув последний взгляд на немецкую траншею, я пополз к проволокам. Когда миновал их, Анисимов и Голенцов уже ушли с пленным. Я остановился в нашей яме, ожидая отхода Грибова с разведчиком, а затем Серых с его группой.

Только Грибов прополз мимо, как внезапно слева поднялся столб яркого оранжевого пламени, осветив фигуры четырех лежащих разведчиков: кто-то из них при отходе раздавил трубочку с дистанционным порошком. И хотя огонь тут же был погашен опытным солдатом, засыпавшим его песком, все же немедленно десятки немецких ракет взлетели в ночное небо, ярко осветили местность, и застрочили пулеметы справа и слева от меня. С нашей стороны огонь не открывали, и пулеметы немцев постепенно замолкли. Мы получили возможность продолжать отход. И опять не повезло: в самом начале движения разведчики Серых раздавили еще одну трубку. Яростный огонь немцев ответил на вспыхнувший и сразу же погашенный огонь. На этот раз наши пулеметы ударили по немецким, и грохнули две окопные пушечки. Дело осложнялось. Теперь немецкие мины уже взрывали землю между рекой и ямой, где я лежал, а через минуту к ним присоединился огонь тяжелой артиллерии. Вслед за этим ярко освещаемые своими же ракетами немецкие окопы затянулись облаками дыма и пыли, повсюду на них возникали десятки фонтанов земли и грязи. Это наша артиллерия, как и было условлено, открыла огонь по пулеметам и минометам немцев.

Картину бушующего огня дополнил прожектор, откуда-то слева, с шоссе, осветивший наши окопы и межпозиционное пространство. Видимо, немцы не на шутку всполошились — им с перепугу померещилась, чего доброго, наша ночная атака.

И подумать только: весь этот переполох, шум и гром вызвали несколько разведчиков да пара раздавленных трубочек с дистанционным порошком! О возвращении в свои окопы нечего было и думать, приходилось пережидать. До рассвета оставалось еще порядочно времени. Я взглянул вверх. Если на земле стоял неумолчный грохот [151] разрывов, взлетали фонтаны земли, сыпались кругом осколки и бушевал артиллерийский и минометный огонь, а среди этого хаоса, приникнув грудью к земле, лежали несколько человек, то в небе все было благостно и тихо. Лишь с запада надвигалась туча, но и она не портила общей тишины неба, а только подчеркивала ее. Этот контраст между тем, что происходило на небе и на земле, напомнил мне обычное церковное моление «слава в вышних богу и на земле мир, вчеловецех благоволение». Где тут мир, где благоволение в «человецех»? Кругом убийство и жажда убийства. Убийство по долгу, по присяге, убийство только потому, что, если ты не убьешь, убьют тебя самого. Хорошее благоволение! Все это вызвало во мне досаду и раздражение. А в это время орудия и минометы обеих сторон продолжали под аккомпанемент пулеметной стрельбы соревноваться в расходе снарядов, мы же, осыпаемые взрытой землей, прижимались к ней, как к своей матери-спасительнице. Наконец наша артиллерия, как по команде, прекратила огонь, замолчали и пулеметы. Очевидно, пленный был доставлен, Муромцев понял, что вся моя группа успела выйти из-за немецких проволок и нет необходимости продолжать огонь. Немцы, видимо, устыдились своего напрасного испуга и постепенно приходили в себя: сперва погас прожектор, потом умолкла артиллерия, а за ней минометы. Только пулеметы еще заливались вовсю. Но понемногу замолчали и они. Наступила какая-то странная после ожесточенной канонады и страшного грохота тишина. На луну набежала туча, и сразу все потемнело. Высокая трава зашуршала под крупными каплями дождя. Теперь можно было идти. Серых со своей группой прополз мимо ямы, вслед за ним тронулся и я, приказав наблюдателям идти вслед.

Пока мы шли до наших окопов под дождем, скрывавшим нас и глушившим звук наших шагов, я думал: вот только что мы убили двоих немцев, могли и сами быть убитыми, а никаких признаков угрызений совести, как этому полагалось бы быть, судя по многочисленным прочитанным мной романам, нет; да нет, пожалуй, и особого торжества от удачно выполненной задачи. Что я чувствую? Только усталость, как результат пережитого за эту ночь. Чего хочу? Отдохнуть и спать. Так все просто и до неприятного прозаично. Действительно, нет романтики [152] в разведке, как говорит Муромцев, а только тяжелая, напряженная работа, опасность и необходимость убивать каждый раз, когда участвуешь в поиске.

«Домой» мы добрались без всяких приключений, несмотря на вспышки пулеметного огня да отдельные очереди мин, рвавшихся в пунктах в строгом соответствии с виденной мной у Николая Петровича схемой. Мы пережидали огонь, лежа в мокрой траве, до нитки промокшие и грязные.

Муромцев встретил меня у блиндажа командира батальона, коротко поздравил с успехом и сказал, что потерь в группе нет, пленного доставили живым и невредимым. Крепко пожав мне руку, Муромцев осведомился, как я себя чувствую.

Еще по дороге к нашим окопам у меня почему-то болело правое колено, но тогда не было времени разбираться с ним. Теперь же, когда я провел рукой по мокрым шароварам, острая, режущая боль заставила сжать зубы. Подоспевший фельдшер обнаружил широкую, хотя и неглубокую рану. Вероятно, небольшой осколок мины скользнул по колену, разодрав кожу, но не причинил серьезного вреда. После перевязки, довольный, но смертельно усталый от всего пережитого, я направился в свою землянку и без сновидений проспал до утра.

Проснувшись, вспомнил прошедшую ночь и подумал, что я что-то сделал. После завтрака прошел к разведчикам, думая, что они на меня будут смотреть по-особому да и сами будут выглядеть по-иному. И был разочарован. Все выглядело, как обычно: Анисимов проверял чистку оружия после разведки, Голенцов рассматривал свою физиономию после бритья. Все разведчики отдыхали и на меня смотрели, как всегда.

Днем командир полка вызвал меня и удостоил личной беседы.

— Организованность, смелость, смекалка и пример опытного начальника, — увесисто говорил генерал, — всегда обеспечат успех.

Я чувствовал себя не совсем ловко: сделал не больше любого разведчика моей группы, особенно много потрудились Анисимов и Голенцов, а хвалят только меня. Я взглянул на присутствовавшего при беседе Муромцева. Кому другому, как не ему, известны те, кого действительно [153] надо благодарить. Николай Петрович ответил мне успокаивающим взглядом и слегка наклонил голову, как бы говоря:

— Не волнуйтесь, подпоручик! Все идет как надо.

— Благодарю вас, подпоручик, от лица службы за славную работу. Я очень рад, что в вашем лице нашел достойного преемника нашему герою Ивану Андреевичу Гусакову.

Генерал торжественно пожал мне руку.

— Передайте, ротмистр, — продолжал он, обращаясь к Муромцеву, — мое спасибо молодцам-разведчикам.

Вечером отмечали успешный поиск, а одновременно и день рождения Николая Петровича. [154]

Дальше