Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В четвертой сотне

Проснулся оттого, что кто-то дергал меня за ногу. Я открыл глаза: Валюк теребил мою ногу и спокойно, но почему-то громким шепотом твердил: «Ваше благородие! Ваше благородие!» «Мое благородие» наконец спросило:

— Ты разве не видишь, что я не сплю?

— Так точно, — отвечал, растерявшись от неожиданности, Валюк.

— Далеко ли отсюда занимается сотня? — спросил я, приступая к завтраку.

— За деревней зараз, ваше благородие!

Я прикинул в уме: идти десять минут, знакомство с сотней десять минут. Могу выйти за полчаса, и на все хватит с лихвой.

Сотня действительно занималась почти у окраины деревни. Предупрежденный фельдфебель, или по-пограничному старший вахмистр, построил сотню в две шеренги и что-то объяснял. Увидев меня, он зычно крикнул:

— Сотня, равняйсь! Смирно! Равнение на-право!

Приняв рапорт Перекатова (фамилии старшего вахмистра и взводных командиров я узнал у Валюка), я прошел к середине сотни, наблюдая, провожают ли меня глазами солдаты правого фланга, и, остановившись, поздоровался:

— Здорово, братцы!

Сотня дружно ответила:

— Здравия желаем, ваше благородие!

Ответ был хорош, первые два взвода провожали меня глазами. Я остался доволен: видна подготовка [84] взводных и их работа. Дойдя до самого левофлангового ряда, я отошел в сторону и подал команду «Вольно» сопровождавшему меня старшему вахмистру. По его команде сотня приняла положение «вольно» строго по уставу.

Я решил, что будет неплохо, если сам представлюсь сотне. В уставе об этом ничего не говорилось, а следовательно, и не запрещалось.

Подойдя снова к середине сотни, я сказал:

— Братцы! Я назначен в четвертую сотню младшим офицером. Моя фамилия Герасимов. Зовут Михаил Никанорович. Я из города Иваново-Вознесенска. До того как стать офицером, служил в Новогеоргиевской крепостной артиллерии канониром, бомбардир-наводчиком и младшим унтер-офицером. Видел, как вы меня встречали. Отмечаю хорошую строевую выучку. Надеюсь, и по стрелковому делу, и по другим вопросам будет не хуже. Должен предупредить, что вашего строя «пеший по-конному» я не знаю. Буду учиться у старшего вахмистра Перекатова, а также у взводных командиров Беляева, Черторыя, Остапченко и Моргунова. Все.

Старший вахмистр даже вспотел от неожиданности. Приложив руку к папахе, он сказал:

— Будьте благонадежны, ваше благородие.

Моя речь, думается, помогла мне быстро освоиться с сотней, а это в боевой обстановке я считал главным.

Перекатов, почтительно наклонившись ко мне, доложил:

— Идут их благородие командир сотни.

Я и сам увидел выходившего из деревни Каринского, но делал выдержку: так поступал наш фельдфебель в артиллерии, и мне это нравилось.

Когда Каринский подошел на положенное расстояние, я подал надлежащие команды и отрапортовал штабс-ротмистру о состоянии сотни.

После команды «Приступить к занятиям» взводные развели солдат, а Каринский пригласил меня пройти с ним по взводам. Занятия были по стрелковому делу: прицеливание, спуск курка и перезаряжание. Применялись выставленные на сокращенные расстояния маленькие самодельные мишеньки.

Отделенные, как и взводные, были опытные и занятия проводили хорошо. Высокий, усатый и черноволосый [85] Перекатов дважды ранен, имел два Георгия и четыре медали. Все взводные и часть отделенных — тоже Георгиевские кавалеры, есть и рядовые, награжденные Георгиевскими крестами и медалями.

— Народ хороший, — говорил Константин Павлович, — но нужно их держать в руках, нужен глаз да глаз. Перекатов — дельный старший вахмистр, но привык единолично командовать сотней: я по некоторым причинам частенько отсутствую. Придется вам, Михаил Никанорович, основную тяжесть командования взять на себя. Берите, так сказать, бразды правления в свои руки. А теперь пойдемте, я представлю вас ротмистру Белавину.

Бразды правления сотней я взял в свои руки, как это рекомендовал мне Каринский, а сам на спичках и других подручных средствах овладевал строем «пеший по-конному».

Прошло несколько дней. Моя учеба продвигалась вперед. Неожиданно мне пришлось держать экзамен. Однажды в воскресенье утром вблизи роты появился генерал с адъютантом.

— Это, ваше благородие, командир бригады генерал-майор Крынкин, — доложил явно испуганный Перекатов. — Они обязательно будут строй смотреть.

— Как же быть, Перекатов? — теперь уж несколько забеспокоился и я.

— Вы, ваше благородие, подавайте команды, а уж мы выполним.

Быстро построив сотню, я отрапортовал генералу.

— Вы недавно прибыли, прапорщик?

— Так точно, ваше превосходительство, только неделю назад, — отвечал я, рассчитывая, что буду избавлен от строевого учения.

— Не только, а уже неделю, — подчеркнул генерал. — Вот и отлично. Покажите мне, прапорщик, ломку фронта.

«Что это за штука?» — спросил я сам себя, а генералу ответил:

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

Подойдя к сотне, я сказал вопросительно смотревшему на меня Перекатову:

— Ломку фронта приказал. Что это такое? [86]

Перекатов укоризненно посмотрел на меня, как будто я виноват, что не знаю, что такое ломка фронта.

— Командуйте, ваше благородие, «Вперед», потом «Правым плечом», а мы постараемся.

Я подал команду для движения вперед «Справа по шести». Когда колонна вытянулась, скомандовал «Прямо» и направился в хвост колонны к Перекатову.

— Прапорщик! Не отходите от меня, — прокричал мне генерал.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — козырнул я.

Несмотря на мое поистине тяжелое положение, я все же старался припомнить: а ведь я видел где-то этого генерала; он таким же высоким голосом командовал тогда. Позвольте! Да ведь это же было в Новогеоргиевске на параде. И фамилия генерала вовсе не Крынкин, а Кренке — он был там начальником сектора обороны. «Солдатский вестник» сообщил, что Кренке немец и сбежал к своим вместе с планами обороны. А он вот здесь, хоть в настоящее время я предпочел бы, чтобы «солдатский вестник» не ошибся. Ничего не поделаешь. Подойти к Перекатову хитрый генерал мне не давал. И я решил дать сотне отойти подальше, а потом вернуть назад и повторить все вновь. Так и сделал. Когда генерал начал уже подозрительно посматривать на меня, я, собравшись с силами, скомандовал: «Правое плечо вперед, марш», а затем «Прямо». Сотня шла хорошо. Я повторил маневр еще раз.

Кренке, язвительно ухмыляясь, спросил:

— И еще раз повторите?

— Так точно, ваше превосходительство, — с готовностью отвечал я.

— Ну хватит. Остановите сотню.

Генерал подошел к сотне.

— Спасибо, братцы, за службу: ходите хорошо!

— Рады стараться, ваше превосходительство.

Больше генерал ничего не сказал, молча подал мне руку и ушел. Я удивился, что его не сопровождал командир полка. Оказалось, генерал Карпов не любил Кренке, считал его младше себя по службе и никаких знаков внимания ему не оказывал. Кренке в свою очередь никогда не обедал в полку, что считалось выражением неудовольствия. [87]

Проходили дни, недели.

Каринский бывал в сотне не чаще двух-трех раз в неделю. Я заходил к нему по вечерам, только когда он меня приглашал. Неизменно был небольшой концерт, который Каринский исполнял с большим воодушевлением, я слушал с неменьшим удовольствием. Пили чай, обменивались впечатлениями. Но ни разу разговор не подымался о том, где проводит свое время командир согни.

Теперь я был полновластным вершителем всех судеб сотни, за исключением подписывания разного рода бумаг. Уже два раза сотню, а вместе с нею команды из других сотен водил на постройку окопов.

Когда мне в первый раз подвели оседланную лошадь из нестроевой сотни, я совершенно не знал, с чего начать. Выручил меня Перекатов: показал, как подогнать стремена, как сесть в седло, разобрать поводья и управлять конем.

— Обозная, — с неодобрением говорил он, — ничего не понимает.

А я не понимал, чего именно лошадь не понимает, она казалась мне вполне нормальной, хотя и не очень высокой, и я опасливо думал, что нужно делать, когда она побежит быстрее, чем мне надо, и как на ней держаться: за гриву, за седло или только за поводья. Помог опять Перекатов.

— Вы, ваше благородие, поезжайте шагом, поводья не тяните, но и не ослабляйте. Шпорами не щекочите. Пока придем (почему придем? Ведь я-то ехать буду, подумал я), вы пообвыкнете, а потом я вам еще покажу, что нужно.

С непривычки даже шагом ехать мне вскоре стало тяжело. Но потом я «пообвык», как выразился Перекатов, и даже прибавлял иногда скорости, но тоже шагом, против чего конь не возражал.

Часа через полтора пришли на место. Там уже ждали саперы. Команду разбили для выполнения разных работ: рытье, заготовка и подноска жердей, забивка кольев и прочее.

Я с трудом слез со своего Изумруда. Пока обошел кое-какие работы, которые видел впервые, и разобрался в технике их выполнения, я отдохнул от верховой езды, и Перекатов показал мне, как нужно ездить строевой и [88] облегченной рысью, а также галопом, как переводить лошадь в рысь и галоп. Это не было большой премудростью, но, конечно, овладеть всем этим я не мог и в малой степени.

— Это еще ничего. Вот как вы себя будете завтра чувствовать? Некоторые пограничники, даром что из мужиков и к лошадям привычные, после первого раза по два дня враскорячку ходили.

— Ты поучи меня, Перекатов.

— Это хорошо бы, ваше благородие, да ведь лошадей у нас нет, кроме как у командира сотни.

Приятно скакать. Чувствуешь себя в это время каким-то особенным существом. Обязательно научусь ездить верхом по всем правилам, мечтал я, следуя легким галопом по зимней дороге. Внезапно конь перешел на рысь. Это было уже совсем не то: после нескольких чувствительных толчков я протрясся еще с полверсты строевой рысью, не умея перейти на облегченную. Потянул за поводья. Конь перешел сразу на шаг, а я переместился ему почти на шею. Утвердившись в седле, я шагом доехал до Перекатова и передал ему все свои впечатления от верховой езды.

Теперь в полку прибавилось много молодых офицеров, но пока ни с кем из них я близко не сошелся и поддерживал отношения по-прежнему только с Волковым, Речниковым и Стышневым.

Волкову тоже пришлось кое-что претерпеть от генерала Кренке. Генерал смотрел учебную команду, был доволен. Прозвучала труба на обед. Кренке говорит Волкову:

— Можно команду вести обедать. Вы останьтесь!

Ваня «командует»:

— Иван Иванович! Ведите команду обедать.

Тут-то генерал и взял его в оборот:

— Отставить! Вы, прапорщик, до сих пор не знаете, что в строю нет Иванов Ивановичей, а есть чины и фамилии. Извольте подать другую команду. — Ваня вспотел и принужден был гаркнуть:

— Отставить! Прапорщиков Речников! Ведите учебную команду на обед.

Когда команда ушла, Кренке еще долго отчитывал Волкова. Но все это было не без пользы: я решительно взялся за изучение строя «пеший по-конному» и учел [89] урок, полученный Ваней, а он воспользовался моим «опытом». Так мы постепенно постигали тайны строевого командования.

* * *

В феврале наш полк перешел на болотный участок. Теперь мы стояли в землянках, в лесу. Занимались мало. Впереди нас на позиции стоял казачий полк. Мы ездили к казакам знакомиться с их расположением в обороне, чтобы, если потребуется, немедленно поддержать их. Сплошного фронта не было: перехватывались лишь дороги, где были устроены блокгаузы, то есть бревенчатые срубы, присыпанные землей, в стенах срубов прорезаны бойницы. Все блокгаузы имели крыши и внутри железные или кирпичные печки самого простейшего устройства.

Есаул — командир сотни — угощал нас чаем и перцовкой. Он беспощадно ругал начальство, засадившее казаков в болото.

Мы провели у казаков весь день и ночь. Ночью они вели себя неспокойно, то и дело вспыхивала стрельба, иногда принимавшая общий характер. Сперва мы настораживались и даже опасливо поглядывали на есаула. Но тот благодушно махал рукой:

— Ерунда. Немцы не дураки, чтобы ночью по болотам лазить. Сидят себе в Пинске да по деревням и в ус не дуют. А станичники от скуки забавляются.

Действительно, никакой стрельбы со стороны противника ни разу за всю ночь мы не слышали.

Жили мы исключительно скучно. Штабс-ротмистр Каринский совершенно исчез, и я единолично командовал сотней.

Обычным развлечением офицеров была карточная игра. Любители преферанса начинали свои пульки с раннего утра и просиживали до позднего вечера. Многие играли в «очко», «темную», «польский банчок». Наибольшей популярностью пользовалось «очко». Некоторые из молодежи настолько увлекались им, что проигрывались в пух и прах. Таких вызывал потом к себе командир батальона, делал им внушение. Так как проигравшимся нечем было расплатиться в офицерском собрании, на их содержание накладывался временный запрет, [90] и они только расписывались в денежных ведомостях.

В игре в «очко» мне везло: иногда выигрывал довольно крупные суммы. Но я стеснялся своих выигрышей и после них длительное время воздерживался от игры.

Денежное содержание офицеров развозил по батальонам полковой казначей. Обычно он появлялся под вечер, а когда раздавал все деньги, уже была ночь. Куда же ехать в такую пору, да еще с денежным мешком? Казначей оставался ночевать. От нечего делать предлагал сыграть «по маленькой». Предложение принималось. И когда утром казначей уезжал, в его мешке денег находилось немного меньше, чем перед раздачей содержания, с той разницей, что теперь деньги были уже не казенные, а принадлежали ему. Партнеры казначея уныло бродили по землянке или спали: им больше нечего было делать.

Я наблюдал подобные случаи несколько раз и удивлялся тому, что однажды обобранные ловким шулером молодые офицеры давали обирать себя еще и еще раз. От моих попыток удержать их они только отмахивались. В конце концов я принужден был доложить об этом командиру батальона, теперь уже не ротмистру, а подполковнику Белавину. После этого игрок-казначей больше у нас не появлялся.

* * *

В феврале всех молодых солдат приводили к присяге. Полковой священник отец Варсонофий Лядов читал текст, солдаты повторяли, затем он осенил всех крестом, и на этом принятие присяги закончилось. В Новогеоргиевской крепости этот обряд был обставлен и выполнен гораздо торжественнее и впечатляюще.

Еще интереснее была исповедь: священник называл вид греха, солдаты отвечали «грешен». Когда было перечислено удовлетворившее священника количество грехов, он разом отпустил их всем присутствующим, а их было более тысячи человек. А ведь нам в училище толковали о тайне исповеди! Значит, религиозные обряды можно приспособить к обстановке. Да и на самом деле. Если бы священник взялся исповедовать каждого солдата в отдельности, то, затрачивая на это дело только [91] по пяти минут, он был бы вынужден сидеть у нас в батальоне, работая по шести часов в день, не менее полумесяца. А при примененном им способе исповеди он затратил на все только сорок — сорок пять минут. Нужно сказать, что солдаты отнюдь не были недовольны. Видно, религиозные чувства не так уж сильны в народе.

* * *

В марте наш полк занял позиции от Ляхович к югу, седлая Брестское шоссе, четвертая сотня расположилась западнее Городища по обе стороны шоссе. На позиции стояли два батальона, в каждом все четыре сотни в линию. На сотню приходилось около полуверсты или немного больше. До противника было от четырехсот до восьмисот шагов. Нас разделяла с ним река Щара. Впереди проволочных заграждений выставлялись полевые караулы и секреты. Последние только по названию были секреты, а на самом деле их выставляли в точно определенных местах. Все отличие секрета от полевого караула состояло в том, что в секрете было три человека, а в полевом карауле семь.

Мы рассматривали в бинокли и артиллерийские стереотрубы расположение противника, но там, как правило, было пустынно и человек появлялся в окопе или за окопом очень редко. Интереса ради я облазил все межокопное пространство, подползал к самым проволочным заграждениям немцев, но ничего особенного не обнаружил.

Пехотного огня почти не было слышно, но артиллерия немцев нет-нет да производила налеты на наше расположение. Обычно стреляли тяжелые батареи. Часто бывало так, что из двенадцати выпущенных снарядов не разрывалось десять-одиннадцать. Значит, у немцев было не все благополучно на заводах. Правда, кое-кто у нас клятвенно уверял, будто немцы стреляют из захваченных в наших крепостях орудий и нашими снарядами. Поэтому, мол, они и не рвутся. Но это были скорее выдумки: у немецких шестидюймовых снарядов особенный звук в полете и особенно резко отличающийся от наших снарядов звук разрыва, за который наши солдаты прозвали немецкие снаряды «кряквами». И действительно: они разрывались с характерным кряканьем. [92] Наши же тяжелые снаряды рвались без всякого предварительного кряканья. В этом я успел разобраться, так как сам выпустил не один десяток таких снарядов.

* * *

У нас в сотне произошли изменения: штабс-ротмистр Каринский назначен командиром нестроевой сотни, на его место прислали прапорщика Тихона Телешева, по профессии народного учителя, двадцати четырех — двадцати пяти лет.

Вскоре он показал себя с отвратительной стороны. Любимой темой его разговоров являлись женщины. Но что это были за рассказы? Невыносимая грязь, половая распущенность, не знающая предела, какая-то козлиная похотливость. В первые же дни нашего совместного пребывания в землянке я попросил его избавить меня от подобных рассказов и не развращать совсем юного, восемнадцатилетнего Грушко, второго младшего офицера сотни. Тихон злился, называл меня девочкой, барышней, сосунком и пытался продолжать свои рассказы. Однажды я попросил Грушко:

— Станислав, сделай милость, оставь нас на пять минут.

Когда Станислав вышел, я сказал Тихону:

— Слушайте, господин прапорщик Телешев! Если вы позволите себе еще раз ваши гнусные рассказы, я обругаю вас развратником, подам рапорт командиру батальона и буду просить о предании вас суду чести за попытки развращения юного Грушко.

Тихон затих, затаил против меня злобу, стал грустный и молчаливый.

Второй отвратительной чертой характера Телешева была страсть к рукоприкладству. Он бил солдат и унтер-офицеров, как говорится, за дело и без дела. Лишь бы бить. У этого длинного и тощего человека постоянно чесались руки. Он прямо-таки лишался сна, если за день не побьет двух-трех человек. А бил умело, хладнокровно, резкими ударами. Я смотрел на него и удивлялся: и это народный учитель?!

— Тихон, а ребят ты тоже колотил — и мальчиков и девочек?

— Это тебя не касается. Вот если бы ты был моим [93] учеником, будь спокоен, я тебя выучил бы, — хмуро отвечал он и делал характерные движения рукой.

— Нет! Ты, Тихон, страшный трус. Ты можешь бить только того, кто не может дать тебе сдачи. А перед сильными и стоящими над тобой ты готов ползать на своем тощем брюхе.

Телешев понемногу начинал раздражаться.

— Не забывайте, прапорщик, что я командир сотни, а вы мой младший офицер.

— Может быть, встать перед тобой?

— И встанешь!

— Пока мы наедине, Тихон, не будет этого. А знаешь, между нами говоря, в тебе способнейший специалист пропадает.

Тихон успокаивается и интересуется:

— Что ты имеешь в виду?

— Палач из тебя хороший вышел бы!

Тихон визгливо орет:

— Вы забываетесь, прапорщик!

Нужно сказать, никто из старых кадровых офицеров полка, кроме ротмистра Желиховского, никогда не бил солдат. Я об этом знал. Били вахмистры и молодые прапорщики. Но первенство между ними, безусловно, держал Тихон.

Я сговорился с адъютантом командира батальона прапорщиком Брыковым, и мы устроили против Телешева маленький заговор. В успехе его я не сомневался, так как Белавин благоволил веселому, общительному Брыкову.

Однажды на офицерских занятиях в батальоне Брыков с невинным видом спросил подполковника Белавина:

— Господин полковник! А ведь в уставе не все необходимое предусмотрено о начальниках и подчиненных и о правах начальников.

— Что вы имеете в виду, прапорщик? — недоумевал подполковник.

— А вот право офицера бить по лицу солдат и унтер-офицеров. Ведь есть подобные случаи и у нас, — тут Брыков намеренно запнулся, — а в уставах это не предусмотрено.

— В уставах, прапорщик, к вашему сведению, все предусмотрено, что необходимо, А тот, кто нарушает [94] устав, подлежит ответственности по закону. В первом батальоне, я надеюсь, не может и не должно быть случаев мордобоя!

— Так точно, господин полковник, не должно, — с невинным видом отвечал Брыков, поглядывая на Телешева, который сидел ни жив ни мертв.

— А если будут, прикажете докладывать вам, господин полковник?

— Да! По команде!

— Ну что, Тихон Кириллович, — спрашивал я Телешева, — согласен ты с подполковником Белавиным, что мордобоя не может и не должно быть?

— Змея ты, а не человек, Мишка, — отвечал удрученный Тихон. — Живем вместе с тобой не один день, а тебя не раскусил: все это твои штучки.

Вскоре он чем-то заболел и был эвакуирован. Через неделю мы отошли в дивизионный резерв, где мой приятель доктор Габай Ашурбек передал мне привет от Телешева.

— А где он?

— Эвакуировался в тыл. У него маленькая неприятность.

— Какая?

— Последствия залеченного, но невылеченного сифилиса. Начало сухотки спинного мозга.

* * *

В полках введены пятые батальоны, запасные. Командир пятого батальона полковник Соколов, по всей вероятности, пришел из отставки. Он еще бодр, умеет лихо козырять и почему-то особенно тянется перед командиром полка, к явному неудовольствию последнего.

Перед самой пасхой мы стояли на позиции, и в это время нас постигло большое несчастье. Прапорщик Грушко, несмотря на неоднократные напоминания, что немецкие снайперы особенно хорошо стреляют ночью по ракетчикам, по молодости лет и неопытности пренебрегал мнимой, как ему казалось, опасностью. Запасшись ракетным пистолетом и ракетами, во время своего дежурства он ходил по окопам и время от времени пускал ракету, рассматривая при ее свете межокопное пространство. Как-то ночью он, по обыкновению, стрелял из ракетного пистолета и на третьей ракете был [95] убит пулей в лоб. Солдаты принесли его к нашей землянке. Мне было и горько, и досадно. Наконец решил: отомщу бошам за Станислава. У меня еще в школе прапорщиков обнаружились некоторые способности стрелка. Но не хватало выдержки, стрелял я очень быстро, и снайпер из меня едва ли получился бы. В полку я усовершенствовался в стрельбе из винтовки, а также из пулемета. Не теряя времени, я еще раз пристрелял свой карабин, десять раз проверил его, отобрал патроны и вышел на «охоту». В течение трех дней — ночью я не умел стрелять — я ранил и убил пять немцев, а может быть и шесть: в пяти случаях я знал, что моя жертва поражена, так как видел немца слегка подпрыгивающим, а потом и падающим, в одном же случае не был уверен в попадании. Немцы за мной тоже устроили «охоту». Но я не попался. Из романов Джека Лондона я знал, что не следует дважды стрелять с одного места. Я дополнил Д. Лондона: «и в одно время дня». Станислав был отомщен.

* * *

Прибыл новый командир сотни прапорщик Нарциссов Викентий Федорович. Внешний вид его не радовал глаза: среднего роста, рыжий, включая ресницы и брови, краснолицый, весь в крупных веснушках. К тому же он оказался обладателем удивительно неприятного, резкого, крикливого голоса. На деле же Нарциссов показал себя славным малым, хорошо образованным (студент-юрист второго курса), дельным и толковым офицером. Он окончил военное училище в августе и имел передо мною старшинство на целых три месяца. Мы с ним зажили дружно. Он хотя и был попович, что явствовало уже из его фамилии, но не верил ни в бога ни в черта, любил повеселиться, посмеяться, рассказать интересный анекдот.

— Викентий Федорович! В пасху на позиции будем стоять? — спросил я Нарциссова, вернувшегося от командира батальона.

— Нет. Наш полк и Рыпинский уходят в дивизионный резерв. Стоять будет в лесу, двенадцать верст западнее Клецка. Генерал говорил командирам батальонов, что там есть отличный городок, построенный кавалеристами. [96]

— Это превосходно. По крайней мере, клопов и блох будет меньше.

— Старков обещал сделать дезинфекцию. Знаешь ведь, что старший врач не любит хвастать попусту.

И вот мы в городке. У нас прекрасный домик, где вдвоем нам уютно и тепло. Мы знали, что в Киев снаряжена специальная экспедиция с задачей привезти куличи, пасхи, греческие бобы, колбасу, вино и прочее, а также подарки по заблаговременно составленным спискам.

Пасхальные дни были омрачены большой неприятностью. В полках, стоявших на позиции, нашлись люди, которые пренебрегли совестью и честью русского солдата и братались с немцами. Это продолжалось несколько дней. Никаких мер против братания принято не было: то ли наше начальство растерялось, то ли были еще какие-то веские основания.

Я решил посмотреть на братание. Причина для поездки была вполне основательна: мой большой приятель по школе прапорщик Иннокентий Костояров командовал сотней в братавшемся полку.

Командир батальона подполковник Белавин относился ко мне очень доброжелательно и даже иногда разрешал проехаться на его коне, тем более, что сам он избегал ездить верхом.

Я обратился к нему. Белавин зорко посмотрел на меня своими умными прищуренными глазами.

— Берите коня. Развлекитесь, юноша (это было его обычное название для меня). Когда вернетесь, расскажете, что интересного видели.

Ни одного слова о братании ни им, ни мною произнесено не было.

Я проехал хорошо знакомыми дорогами прямо к землянке Костоярова. Кенка в белоснежной рубашке с засученными рукавами, открытой шеей сидел у землянки на скамейке за грубым столом, сделанным солдатами при помощи топора, и распивал кофе, свой любимый напиток.

— Мишка, друг, — обрадовался он, — вот хорошо, что ты приехал. А у нас тут черт знает что творится, — уже не так радостно закончил он.

Своими словами он выручил меня, так как прямо сказать ему, что я приехал посмотреть на братание, мне [97] было неудобно, да и Кенку я любил, и видеть его было мне приятно.

— А что такое?

— Разве у вас ничего не слышно? — подозрительно спросил Кенка.

— Слышали кое-что, да не придали значения. Брось, Кенка, об этом. К тебе гость приехал за пятнадцать верст, а ты, вместо того чтобы угостить чем-нибудь, угощаешь его какими-то слухами.

— Слухами?! Эти слухи у меня вот где, — недовольно похлопал себя по шее Кенка, снимая свое неразлучное пенсне. — Ну черт с ними! Ты прав! Абдулин! — крикнул он денщику, привязывавшему моего коня к скобе, специально вбитой для этой цели в сосну, — тащи сюда, что осталось, да стол накрой чем-нибудь.

Юркий татарин накрыл стол простыней, появились почти не тронутая пасха, остаток желтого кулича, разные колбасы и две наполовину опорожненные бутылки. Я подсел к все еще недовольному Кенке. Выпили по чарке, поздравили друг друга, вспомнили старое. Вино было хорошее, крепкое, в меру сладкое. От него как-то приятно делалось внутри.

— Чего ты все хмуришься, Кенка?

— Не могу, брат, забыть, что сейчас между окопами наша солдатня обнимается с немцами.

— Ну уж и обнимается!

— Сам видел и вчера, и сегодня.

Выпили еще. Кенка все не мог успокоиться.

— Хочешь, пойдем посмотрим?

— Стоит ли? Картина-то, ты сам говоришь, малоприятная.

— Ты понимаешь, не думал я, что моя одиннадцатая будет как все.

— Люди везде одинаковы.

— Я с ними, чертями, жил душа в душу, а они... — Кенка махнул рукой.

— Ну, черт с ними! Давай пройдем посмотрим, — небрежно согласился я.

На позиции стояла невиданная тишина: не слышалось ни единого орудийного или ружейного выстрела. Просто не фронт, а тыловая деревня. Мы шли не ходом сообщения, а по верху и когда выбрались на бруствер переднего окопа, перед нашими взорами раскинулась [98] широкая долина Щары, усеянная огромным количеством солдат, стоявших и ходивших большими толпами и отдельными группами. Я внимательно разглядывал братание. Конечно, обнимающихся с немцами наших солдат я не увидел. Немцы даже не соприкасались с нашими вплотную. Между ними проходила как бы нейтральная полоса шириной, как мне показалось, шагов в двадцать. Иногда от нее к немцам или от немцев к нам шел солдат, что-то передавал и что-то получал взамен. Если это было братание, то все-таки какое-то настороженное, не до конца искреннее и доверчивое.

— А знаешь, Кена? По-моему, наши солдаты, да и немцы, просто интереса ради устроили перемирие, но до братания здесь еще далеко. Смотри! Обе стороны довольно насторожены!

— Я видел другое, видел, как обнимались.

— Может быть, отдельные солдаты. Вот сколько я ни смотрю, все их разделяет полоса шагов в двадцать, не меньше.

От толпы братающихся к окопам и от окопов к толпе беспрерывно двигались отдельные солдаты и небольшие группы.

— Кена, разреши мне поговорить с некоторыми солдатами.

— Сделай милость! — пробурчал Костояров.

Я остановил пожилого солдата, проходившего мимо и торжественно отдававшего честь, отбивая ногу.

— Подойди сюда, братец.

Солдат подошел, держа руку у козырька.

— Опусти руку. Скажи, ты был там? — махнул я рукой в сторону немцев.

— Так точно. Интересовался.

— Чем же ты интересовался?

— Интересно, ваше благородие, как немцы выглядят.

— Ну и что же ты увидел?

— Да что, ваше благородие. Солдаты ничего, вроде нас, только что похлипче, а ундера, фитфебели злыми глазами смотрят, ряшки красные, один даже, извиняюсь, с брюхом, как у бабы на сносях.

— О чем же говорят солдаты с немцами?

— Дык какой разговор может быть, ваше благородие? Так руками машут, на пальцах показывают. Немцы [99] кричат: «Рус, рус, камрад», ну и мы им: «Камрад, камрад». Меняются ребята: немец — часы, наш — булки с колбасой, наш — нож, а немец — бутылку, шнапс, значит. Видно, кормют у них хуже нашего.

— А еще ни о чем не говорили? Солдат несколько смутился.

— Показывали, ваше благородие, — неохотно сказал он. — Руки поднимут и к себе машут, а наши тоже руки подымают и к себе машут. Немцы головой трясут. А то показывают: погоны снимают, едут на телеге, обнимают, значит, бабу, щеку на руку и спят вроде. Понятно конечно! Дескать, войну по боку, домой, к бабе. Наши грохочут, им тоже показывают не хуже, ребячий плач еще! Немцы смеются, «гут, гут» лопочут — это по-нашему «хорошо» значит. Вот и все, ваше благородие!

— А не обнимались с немцами наши солдаты?

— Вот чего не видал, то не видал, ваше благородие.

Я отпустил солдата.

— Ну как, Иннокентий Андреевич, не изменилось ваше уважаемое мнение?

— Черт их знает! Солдат говорит одно, но я-то собственными глазами в этот же бинокль видел другое.

— Давай поговорим еще с солдатами?

— Ты говори. Я не буду: мне на них смотреть тошно!

— Ну-ну, не сердись, Юпитер, ты уже неправ. Не такой плохой народ твои солдаты. Просто устали они от войны, о доме думают. Меня интересует другое: как все это дело началось. Пусть кто-то начал это, но ведь он должен был условиться с противной стороной. А это, по-моему, исключается.

— Верно, Миша! Нужно подумать.

Я остановил еще трех солдат. Все они ничего нового не могли сказать. Кто и как начал братание, они объяснить не могли.

Мы вернулись к землянке Костоярова. Нашли там его младшего офицера — прапорщика Клюкина, молодого, совсем мальчика, но не по годам серьезного.

— Знаете, Иннокентий Андреевич, — говорил он, когда мы уселись за кофе с пасхой и другими прелестями, — мне кажется, что братание началось стихийно. Я опросил многих солдат и унтер-офицеров. Никто ничего путного мне сказать не мог. [100]

Клюкин сделал длинную паузу, задумчиво размешивая сахар и сгущенное молоко. Было ясно, что он хочет что-то сказать, но не решается.

После молчания, становившегося неловким, он оглянулся, осмотрел нас и медленно продолжал:

— Правда, один солдат слышал, а от кого забыл, будто кто-то из наших солдат вылез на бруствер и стал махать немцам фуражкой. Немцы не стреляли. Тогда вылезли уже несколько человек и тоже стали махать фуражками. Немцы не только не стреляли, но сами вылезли на бруствер и тоже махали своими картузами. Потом наши осмелели, прошли за проволоки. Немцы тоже. А результат известен.

— А кто этот солдат, который слышал?

— Иннокентий Андреевич! Вы мне верите?

— Что за вопрос?

— Михаила Никаноровича я тоже немного знаю. Я не могу назвать вам этого солдата: слово дал. Но поверьте мне, что тут нет ничего, как бы это сказать, криминального, что ли. В противном случае я сам этого солдата препроводил бы к вам.

Клюкина мы любили, хотя знали его мало. Этот безусый бывший студент, несомненно, был русский человек и патриот. Немецкую военщину он ненавидел до глубины души, да и нашу военную среду не очень жаловал. Мне раньше казалось, что он большой либерал, да и Кенка думал то же самое. А теперь стало ясно, что Клюкин революционер. Я, к стыду моему, знал о революции и революционерах только по романам. Живого революционера в глаза не видел. Революционеры для меня были окутаны облаками романтики. И вдруг Клюкин, мальчик, хотя и серьезный, но все же мальчик, — революционер. Я уже по-новому взглянул на него. Значит, он тоже помышлял убить царя? Н-да! Правда, наш царь не представлялся мне великим человеком. Пожалуй, даже наоборот, но все же... Дальше цареубийства мои чнания о революционерах не шли. Но Клюкин так мало походил на террориста и бомбометателя! Он очень милый, образованный и думающий мальчик, но не террорист.

— Послушайте, Клюкин! — сказал, загораясь, Костояров. — Вы дали слово, забыв, что вы офицер. А есть тут криминал или нет, давать заключение об этом едва [101] ли предоставлено вам право. Я считаю, что вы поступили крайне неосмотрительно и даже забыли присягу. Дело начало принимать нежелательный оборот.

— Иннокентий Андреевич! Прими во внимание, что Клюкин все сообщил тебе и мне, полагая, что мы поверим ему. Согласись, что он мог ничего нам не сказать, и тогда никто не знал бы о его разговоре с солдатом. Я думаю, нам следует забыть о всем сказанном — так будет для всех нас лучше.

Мои слова только подлили масла в огонь.

— Ты, Миша, не понимаешь, что говоришь! — возмущался Кенка. — Ведь своим доверием Клюкин делает нас соучастниками его, Клюкина, проступка, недостойного офицера, проступка, нарушающего присягу, которую он приносил.

Положение осложнялось, и я не знал, как из него выпутаться.

В это время, к счастью, появился адъютант командира батальона прапорщик Тараканов, известный приверженностью к бутылке и остроумию, часто неудачному.

— Здравствуйте, господа! Коротаете времечко наше несуразное? Что это? Кофе? Фи! Одна сырость. Кеночка, прочти, дружочек, распоряженьице. Очень интересненькое и важненькое. Можешь читать вслух: всем офицерам сообщается.

Иннокентий, водрузив на положенное место свое пенсне, которое он в пылу спора положил на стол, медленно и внятно зачитал распоряжение командира батальона. В нем говорилось о прискорбных случаях братания, о том, что оно возникло стихийно, без злой воли со стороны солдат. Говорилось о том, что господа офицеры своевременно не сумели пресечь это позорное для русской армии явление. Командир полка приказал никого к ответственности не привлекать. Об остальном адъютанту батальона ставилось в обязанность сообщить командирам сотен устно. Я вздохнул с облегчением. Сложное положение с сообщением Клюкина неожиданно и благоприятно разрешилось. Даже Костояров подобрел.

— Ну а что еще, Таракан, скажешь? — спросил он.

— Завтра, господа, в шесть утра наша артиллерия произведет налет на расположение противника, особенно в тех пунктах, где солдатики переговаривались с бошами. [102] Затем днем будет произведено еще три-четыре налетика. Кроме того, «максимчики» постреляют. Вот и не будет охоты у солдатиков из окопчиков вылезать. И все само собой прекратится. Таково решение высшего начальства, по-моему, очень неплохое. Кеночка! У тебя и рюмочки не найдется чего-нибудь, кроме этого немецкого напитка? Как патриот, я его презираю.

— Сейчас, Таракан! И это все?

— По начальству все, а от меня еще кое-что. Братанием, братцы, занимались, как я понял, на всем фронте армии, а может быть и все армии. Так что унывать нам нечего. Но все это неофициально и между нами. Так как же, Кеночка?

— Подожди, Таракан, поищу сам: не хочу звать Абдулина.

Костояров пошел в землянку.

— Что это у вас, братцы, личики были скорбные, когда я приехал? О братании сокрушались? Чепуха! — Бравый адъютант махнул рукой. — Было и нет. А еще, братцы вы мои, наша дивизия сменяется сибиряками и становится в корпусной резерв на две недельки. Вот и отдохнем. Браво, Кеночка, я всегда любил тебя, мой котеночек ласковый, — болтал Тараканов, принимая из рук Кенки начатую, но почти полную бутылку хереса. Таракан выпил вино и отбыл в другие сотни. Я сказал Иннокентию о смене нас на две недели сибиряками. Он обрадовался.

— Вот здорово! Сходим на охоту.

— Что ты! Какая охота в мае?

— А черт! Забыл. Ну тогда рыбу половим. С Габаем уговоримся. Клюкин! Извините меня! Я тут погорячился и, поверьте, страшно рад, что все так хорошо кончилось. Давайте, друзья, разопьем остатки от Таракана. Э! Да он, подлец, все высосал, и когда только успел! Ну ничего! Обойдемся и так. Вашу руку, Клюкин! А впредь все-таки будьте более серьезны и... не так откровенны.

Они пожали друг другу руки.

Вскоре я уехал. Командиру батальона доложил все подробно, умолчав, конечно, о разговоре Клюкина с оставшимся неизвестным солдатом.

А наутро, как мы узнали потом, произошло следующее. Только успела наша артиллерия сделать залп по [103] окопам противника, как немецкая артиллерия яростно обрушилась на наши окопы и батареи, как будто русское и немецкое командование сговорилось. Каждый налет нашей артиллерии вызывал ответный немецкой. Были убитые и раненые, в том числе и прапорщик Клюкин, которому небольшой осколок снаряда попал в правую ногу выше колена и слегка разрушил кость. Я ездил к нему в лазарет. Габай Ашурбек сказал, что Клюкину придется месяца четыре поболеть, но хромать он не будет.

Я спросил Клюкина, когда остался с ним наедине:

— Сеня! Скажите по правде, ведь мы приятели, вы террорист?

Клюкин, несмотря на мучившую его боль, расхохотался.

— Нет, Миша! Я не террорист. В этом вы можете быть твердо уверены. Наоборот, я считаю, что индивидуальный террор пользы не приносит и цареубийства своей цели не достигают. Нужны другие способы борьбы за то, чтобы людям лучше жилось. А в первую очередь — просвещение.

Я не все понял, что он сказал, но то, что он за просвещение народа, это я и сам приветствовал и успокоился за будущее Клюкина: все-таки он был милый и умный мальчик.

* * *

Произошло знаменательное событие: шестнадцать прапорщиков произведены в подпоручики, в том числе Нарциссов, Речников, Волков, Шагимарданов, Стышнев и я. Нас собрали к командиру полка. Генерал произнес прочувствованную патриотическую речь о Родине, народе, царе — отце народа, о выпавших на Россию тяжких испытаниях, о доблестных солдатах и офицерах. Он тепло, по-отечески поздравил нас и пожелал всяческих успехов.

Потом поздравлял своих офицеров Белавин, поздравляли командиры сотен, приятели, и мы поздравляли друг друга. Все поздравления, конечно, были всухую, так как вино, а тем более водка разрешались лишь в большие праздники и в так называемые «царские» дни — тезоименитства их величеств.

Новые подпоручики немедленно нацепили заранее [104] припасенные погоны и чувствовали себя теперь под сиянием четырех звезд — по две на каждом плече — не менее гордо, как если бы им присвоили чин генерала. Но первые часы после производства миновали, и опять все вошло в свою привычную колею: позиция и преферанс или занятия, преферанс и «очко».

Вскоре произошло еще одно событие, которое было приятно офицерам военного времени, но почему-то заставило взгрустнуть старых кадровых офицеров-пограничников: приказом главкозапа в пограничных полках отменялся строй «пеший по-конному» и вводился обычный пехотный. Мы были рады, ибо хотя и овладели в известной степени кавалерийским пешим строем, но все-таки при сложных перестроениях часто не могли избежать путаницы. Теперь же все упрощалось. Правда, приходилось переучивать рядовых и особенно вахмистров, но это было уже второстепенным делом, и с ним справились быстро и довольно успешно по той причине, что пехотный строй значительно проще «пешего по-конному». Одновременно были введены звания «фельдфебель» и «унтер-офицер» вместо «вахмистр старший», «вахмистр» и «вахмистр младший».

После того как командиры сотен доложили по команде об овладении пехотным строем, был парад, на котором мы удачно маршировали по-новому.

Перед парадом ротмистр Наумов обучал всех молодых офицеров салютованию шашкой и движению «с обнаженным холодным оружием» в строю. Не обошлось и без неприятных минут: некоторым офицерам приемы шашкой не давались. Это заметил на параде командир полка, собрал неудачников и сам показал отличную работу шашкой.

— Вы — молодые люди, а машете шашкой, как кухарка ухватом. Потрудитесь изучить положенные приемы. Ротмистр Наумов! Подайте команды, я еще раз посмотрю!

И вот в присутствии всего полка девять неудачников снова махали шашками, как ухватом. Генерал был недоволен и пенял командирам сотен, к которым принадлежали виновные, о малом внимании к молодым офицерам. Но вот кончился парад, красные и потные, семь прапорщиков и два вновь испеченных подпоручика вернулись в строй. [105]

В этот день в собрании был торжественный обед, играл оркестр и пел хор песенников. Между прочим, оркестр сыграл вальс К. П. Каринского «Думы над Неманом». К сожалению, исполнение его не могло идти ни в какое сравнение с виртуозной техникой самого Константина Павловича. Получился обычный средний вальсик с наивной сентиментальностью. Такой же серой была и песенка, спетая хором. Пусть простит меня Константин Павлович, но, по-моему, композитор из него не получился, о чем я очень жалел, так как в моей памяти были еще свежи вдохновенно исполненные им на баяне пьесы Чайковского и других корифеев музыки. Даже обидно за Константина Павловича, что он сам не понял своей слабости как композитора. Между тем его вальсы и песенки были изданы в Киеве. Это, видимо, и была та работа, из-за которой он забросил занятия в сотне и пошел на нестроевую. И напрасно! [106]

Дальше