Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 6.

Годы ученичества

Когда не на день-два — на годы покидает дом кто-то из очень близких людей, к этому долго нельзя привыкнуть. Трудно примириться с этим.

Читателям, без сомнения, знакомо это чувство.

Вот простились мы с Юрой — и обнаружилось вдруг, что в жизни каждого из нас он занимал свое, особое место.

Теперь его, Юрки, так не хватало всем нам!

Поскучнел Борис.

Небольшая, всего в два года, разница в возрасте делала их не только братьями, но и товарищами, у которых были обязательные общие тайны — от школы, от родителей, от сверстников. В чем-то, пусть и не во всем, но в чем-то Борис всегда стремился подражать ему. К тому же с Юрой было интересно: он и начитан, и знает многое о многом, и во всех ребячьих играх и предприятиях был заводилой, а при случае, когда грозила Борьке неминуемая беда, выступал его защитником.

Отец — может, приближение старости сказывалось — после отъезда Юры из Гжатска сделался задумчивее, тише. И, что уж совсем невероятным казалось, мягче, покладистее. Нет, оспорить какое-либо его мнение было еще трудно, возражать ему — бесполезно: на уступки он редко когда шел, — и все же это был уже не прежний человек с излишне властным характером.

А мама... Маме расставание с сыном горше всех досталось. Целыми днями искала она себе занятия, чтобы отвлечься от беспокойных мыслей. Впрочем, искала — неверно сказано. С утра до вечера не знала она ни минуты покоя: стряпала, стирала, ухаживала за огородом, нянчила внучку. Дел хватало... Но и за этими заботами не забывала она о Юре и по утрам — появилась вдруг у нее такая привычка — рассказывала, как он приснился ей минувшей ночью, и спрашивала: к добру или к худу сон? Потом, через несколько лет, когда призовут в армию Бориса, и он так же будет приходить к ней в сновидениях.

Очень не хватало Юрки и мне.

В семейном кругу вечерами невольно заходил о кем разговор. Вспоминали его мальчишеские шалости и проказы, любовались ими как бы со стороны, на расстоянии, и диву [213] давались, за что же, за какие такие особо тяжкие грехи и провинности можно было в свое время бранить и наказывать человека? Ведь вроде б через край никогда и не переступал.

Самым желанным гостем в родительском доме стал почтальон. К счастью, Юра не скупился на весточки о себе. И знаю я, по скольку раз перечитывались отцом и матерью Юрины письма, как долго, со всех сторон, обсуждалась любая строчка в них.

Из первого жалованья, полученного им на заводе, — велико ли жалованье ученика-ремесленника, то же, что и у солдата-первогодка, — Юра половину суммы прислал домой.

— Распишитесь в получении, Анна Тимофеевна, — попросил почтальон, выкладывая на стол перед матерью бланк перевода. — Поздравляю вас, сынок самостоятельно зарабатывать начал-с...

Мама расписалась на бланке, а когда почтальон отсчитал деньги — для вящего впечатления, чтобы солидней казалось, все рублевками отсчитал — и вышел, мама вдруг расплакалась.

— Чего ревешь-то, чего? — возмутился отец. — Раз прислал деньгу, значит, на жизнь ему там хватает. Не ворует же он сам у себя. И то сказать — одет, обут, накормлен... Лучше давай-ка... за чекушкой на радостях схожу.

— Еще чего! — возмутилась мама. И всхлипнула. — Я же почему... Вот и кончилось детство у Юрушки.

Не скупился Юра на письма. И как я жалею сейчас, что мы не берегли их, что вот теперь по отдельным разрозненным клочкам, случайно сохранившимся, а больше на память полагаясь, приходится восстанавливать картину прошлого.

Брат писал, например, что работа в жарком литейном цехе очень понравилась ему. С восторгом рассказывал о своем мастере-наставнике, кадровом рабочем Николае Петровиче Крипове, о товарищах по училищу, о своем общежитии.

— Это ж подумать только, — вздыхала и качала головой мама. — Пятнадцать человек их, ребятишек-то, в одной комнате живет. Тесно, поди...

Отец возражал:

— А что тут плохого? Пусть притирается к людям. У Юрки характер веселый, общительный. [214]

Когда получили фотографию, где Юра снялся с группой товарищей, — на всех шинели с блестящими пуговицами, на фуражках, чуть сдвинутых набекрень, эмблемы молодого рабочего класса: молоточки. — Борис завистливо вздохнул:

— Совсем на офицера наш Юрка похож.

— Позавидовал? Учись лучше, кончай семь классов без двоек — и станешь таким же, — уколола его Зоя.

Между прочим, с этого дня Борис подтянулся в учебе. Уже не отлынивал от домашних заданий, чаще брался за книги, и на смену густым двойкам и не очень твердым тройкам пришли в его дневник хорошие оценки. Пример брата действовал.

Помню, с какой радостью в одном из писем — оно пришло перед Новым годом — рассказывал Юра о своем вступлении в комсомол. Из письма же узнали мы впервые и о том, что он вместе с товарищами поступил в седьмой класс люберецкой вечерней школы № 1.

Но я, кажется, ушел далеко вперед. Вечерняя школа — это уже на втором году обучения в ремесленном...

Кончилось детство у нашего Юрки.

Ремесленник

— Руки, руки, сынок, руки для начала покажи.

Юра, широко улыбаясь, протянул отцу руки ладонями вверх. Тот потыкал в них указательным пальцем, нащупал твердые бугорки мозолей, одобрительно произнес:

— Точь-в-точь от топора такие бывают. Вижу, дурака не валяешь — рабочим человеком становишься.

Все три семьи — родители с Борисом, Зоя с Митей и с детьми, мы с Машей — собрались отпраздновать первый приезд Юры домой, на побывку. Вот, обмолвился я, три семьи, мол, а ведь это — весьма приблизительно. Хоть и повзрослели мы с Зоей, и собственными детьми обзавелись, и жил я отдельно от стариков, но по-прежнему считали мы себя одной семьей, по-прежнему не только в праздничные, но и в будние дни, по поводу иль без повода, чаще всего собирались у родителей.

Вот и сейчас, наобнимав Юрку до хруста в костях, нацеловав его, женщины ушли на кухню готовить праздничный ужин, а мы, мужики, остались на крыльце: покурить, поболтать о чем-нибудь незначащем, но абсолютно необходимом. [215]

Был тихий вечер, в мягких сумерках стояли деревья в саду, по улице — то в одном, то в другом окне — вспыхивали розовые огоньки. Юра снял с себя шинель, фуражку, положил на перила крыльца, заметно отросшие волосы пригладил расческой.

— Хорошо дома.

Отец критически окинул его взглядом со стороны. Видно, заправка — ремень по гимнастерке и ни единой лишней морщинки — пришлась ему по душе.

— Борька-то правду сказывал: на офицера смахиваешь.

— Простудишься, Юрка.

— Ну да! Даром, что ли, холодной водой по утрам обливаюсь? Ты бы, Валя, курить лучше бросал — наживешь беду.

Я оглянулся: нет ли Маши поблизости. Вот и еще союзник ей. С утра до вечера пилят на пару с матерью: бросай и бросай курить. Единственная поддержка — батя. Он не выпускает папироску изо рта, смолит и смолит, а махорка — он ее по своему, по собственному рецепту делает — какой-то особой злой крепостью отличается.

— Значит, говоришь, соскучился по дому?

— Еще как! Теперь бы на рыбалку наладиться.

— То-то и оно. Везде хорошо, а дома все-таки лучше, пусть и не столица.

Отец, хоть и смирился внешне с отъездом Юры из дому, а все переживал в душе. И признание сына, видимо, польстило ему.

Тут нас к столу кликнули, и когда расселись мы, чересчур говорливо, шумно, Зоя попросила Юру рассказать об училище. Брат начал было отнекиваться, что-де и училища толком не видел, и занимается-то всего несколько месяцев, а потом разохотился, увлекся, и вскоре нам стало ясно, как великолепно, прямо-таки чудесно живется им, ремесленникам. И в классах чистота образцовая, и на заводе к ним рабочие внимательны, и в столовой их кормят на убой — четыре раза в день. А стадион под боком, и спортом не только желающие занимаются — всех заставляют. Оно и понятно — рабочему человеку сила нужна.

Мама слушала-слушала восторженный и сбивчивый Юркин рассказ, а потом вздохнула:

— Прикипел ты к той жизни, Юрушка. Теперь уж в Гжатск не вернешься. Насовсем прикипел.

— Да я, мам, не знаю, куда на работу пошлют. Только ведь в Гжатске нет пока таких заводов. Я, когда на слесаря [216] меня не приняли, переживал даже, а когда в литейный цех попал... Вот это да! Ни на какую другую работу эту не променяю.

Отец, успев опрокинуть под шумок лишнюю чарочку, поднял палец вверх:

— Вот что я тебе, сын, скажу. Всякая работа интересна, если по душе она, если ты ее характер понял и полюбил. Ну, а если не зажгла она в тебе огня — бросай ее, ищи другую. Чтоб по душе...

— Хватит болтать-то, Лёнь.

— Погоди, мать, пусть послушает. Обидели они меня, и Валька, и Юрка. Никто по моему ремеслу не пошел. А ремесло-то мне от отца по наследству досталось. Борька, паршивец, тоже на ихний манер от топора сбежит. Обидели... Но я про обиду забуду, если они в своем деле мастерами себя покажут. Из тех, кто не за свое дело берется, путных людей не бывает. Вот я и посмотрю: будет ли прок? Уразумел, Юрка?

— Уразумел.

— Тогда давай-ка вот по махонькой. Теперь ты рабочий человек, самостоятельный, теперь тебе можно.

Мама с тревогой посмотрела на отца, перевела взгляд на сына. Юра, улыбаясь, взял чарку, чокнулся с отцом:

— На доброе здоровье, папа. Ты уж прости, но пить я не буду. Я ведь говорил — спортом занимаюсь.

И поставил рюмку на стол.

Отец, против ожидания, не обиделся. Наоборот.

— Смотри-ка, мать, — протянул он восхищенно. — Не избаловался малый на чужих-то людях.

Вот такую проверку устроил отец сыну в тот день. Это, кстати, вторая была. А первая — там, на крыльце, когда отец заставил Юру показать руки.

Борис примеряет фуражку

Юра сидит за столом, подперев голову обеими руками. Тихо шелестят страницы книги.

Мама устроилась в стороне со спицами в руках: шерстяные варежки вяжет сыну. Неизвестно еще, как его оденут на зиму в училище, а зима — вот она, ночами подмораживает — дай бог! И то сказать, домашней вязки варежки или там носки завсегда теплее, надежнее казенных, фабричных.

Проворно мелькают спицы. А за окном — ребята гомонят. [217]

Распустили их из школы по случаю ноябрьских праздников, вот и радуются они свободе. Борис голосом выделяется — кричит, командует что-то. Даже охрип бедняга.

— Юра, сынок, ты бы отдохнул, — говорит мама.

— Угу.

Проходит минут тридцать или сорок. По-прежнему шелестят страницы книги.

Мама искоса смотрит на Юру, вздыхает тихо. Как ни хорошо кормят их там, в училище, а все же похудел парень: скулы обострились, глаза запали, и синева обозначилась вокруг них. Может, оттого это, что в цехе своем с огнем имеет дело? Сушит огонь человека. Или оттого, что уж слишком много читает? Спать ложится — книжку под голову кладет, встает — опять из рук ее не выпускает.

Снова не выдержала мама:

— Иди, погуляй, Юра, освежись немного. К товарищам загляни. Обидятся ведь: приехал домой и глаз не кажешь.

Юра нехотя оторвался от книги.

— Хорошо, мам, сейчас пойду. Только зря ты так волнуешься, ничего со мной не случится. Ты сама вон сколько читаешь.

— Я что... Помоложе была — тогда и впрямь читывала, — неловко оправдывается мама, и в голосе ее слышится сожаление — об утраченной ли молодости, о том ли, что не имеет уже теперь возможности читать так же, как читала когда-то. Бывало, и у ночи часок-другой украдешь, а ныне и силы не те, и глаза устают от мелких строчек.

Юра вышел в сени, слышно, как топчется он там у вешалки, как поскрипывают под его каблуками половицы. А минуты через полторы он возвращается обратно.

— Я, мам, лучше вечером в кино схожу, там и увижу всех ребят. А сейчас давай-ка я тебе вслух почитаю. Это знаешь какая книжка? Про Фрунзе. У нас ее все ребята по очереди читали. Вот слушай. Сидит Фрунзе в камере, в тюрьме царской, а каждое утро мимо его дверей товарищей на казнь ведут. А он тоже к смерти приговорен, и думает каждое утро: может, сегодня и за мной придут? И — понимаешь? — все равно изучает в тюрьме иностранные языки. Пригодятся, думает он, потому что из тюрьмы ведь и убежать можно, а иностранные языки для революционной работы могут понадобиться. Вот, слушай.

Он читает тихо, но не может сдержать волнения, и в напряженном его голосе слышится то боль за судьбу обреченных [218] узников, то гнев и ненависть к их палачам. Мама отложила в сторону вязанье, сидит, слушает.

Чуть скрипнула дверь — в избе появился Борис. Юра погрозил ему пальцем: не перебивай, мол, и Борис присел на скамью у входа, уши топориком.

Стараясь не шуметь, мама зажигает свет.

Наконец перевернута последняя страница.

— Вот какие люди были, мама. Как же мало я о них знал раньше! Фрунзе, Артем, Ворошилов...

— И где ты такие интересные книги всегда берешь? — Это Бориса вдруг заинтересовало.

— Как где?! В библиотеке. Ты бы почаще туда заглядывал.

Мама смотрит на Бориса и замечает на его голове форменную Юркину фуражку. «Так вот почему он гулять не пошел, — думает она с горечью. — Борька-то в его фуражке с утра на улицу удрал».

— Как же ты посмел? — ругает она Бориса. — Юре на улицу выйти не в чем.

— Я только примерить хотел и забыл, — хитрит Борис.

— Не надо, мам, не брани его, — просит Юра. Подходит ближе к ней, заглядывает в глаза: — Я ведь все равно никуда не пошел бы. Я ведь как раз и собирался тебе книжку почитать.

Как Алешка в школу ходил

Отца трудно разговорить. Не так-то уж много радостей было в его жизни. А вспоминать о горьком — только душу травить. Отец молчун, он даже улыбается редко.

Но сегодня вся наша семья в сборе и всем немного грустно: завтра Юра уезжает в Люберцы. И неожиданно для всех — может, стопка вина сделала свое дело — отец разговорился:

— Не в упрек вам, ребята, скажу, но живете вы куда лучше, чем мы в детстве жили. Никакого сравнения нет. Я вот так и не смог выучиться.

— С уроков бегал? — живо перебил его Борис.

Отец настроен миролюбиво.

— Посиди, послушай. В школу я знаешь как ходил? Лето провкалываю в пастухах, еще и осень вкалываю. Другие ребятишки, из тех семей, что позажиточней, уже в классах сидят, в азбуку вникают, а я все кнутом щелкаю. Потом, [219] когда уж белые мухи полетят, когда морозы ударят и скотину во дворы загонят, тут и мой черед идти в школу наступает. А вы подумайте, сколько я за эти месяцы пропустил-то уже, сколько мне наверстывать надо.

Ну, хорошо. Смекалкой господь меня не обидел, да и учитель ко мне расположение имел, сочувствовал, значит, помогал. Чахоточный он был, учитель-то, и сам беднющий. Только я это, с его помощью, начну вровень с другими учиться, тут весна наступает. Опять, значит, раньше времени из класса ухожу, надеваю пастушью сумку — и айдате в поле, стадо караулить. Семья у нас большущая была, одной ребятни восемь человек: шесть братьев, две сестры. Выжило-то потом пятеро всего. Отец, Иван Федорович Гагарин — он костромских мест уроженец, — много лет солдатом прослужил, а вышел в отставку — остался в Гжатске на жительство, где полк его квартировал. Талантливый плотник, столяр-краснодеревщик, первой руки умелец. Такой, к примеру, мастер... Дерева, материала, значит, купить не на что, так он половицы в избе повыдерет и мебель из них мастерить примется. Смастерит — заглядение, сказка, с руками рвут, в очередь покупатели становятся. Ему б поторговаться, накинуть рубль-другой, а он торговаться не умеет. Ну, выручит деньжонок толику — баранок связки накупит, половицы новые настелет, на житье что-то останется. Меня он, к слову сказать, «антилеристом» звал — похож я был на него, а сам он в артиллерии служил. Да... Надолго ли вырученных грошей хватит? Словом, впроголодь жили, в нищете страшной. Из Гжатска в Клушино перебрались, домик-развалюху купили, думали родители, от нужды сбегут. Да куда там — нужда еще хлеще подпирает. Запил отец с горя, мать начал бить, нам тоже доставалось. Из дому выгнал нас. А однажды и сам ушел. На заработки, объявил, на станцию Бологое. Ушел и сгинул. Больше мы его не видели. Сказывали матери: под поезд, мол, попал. Мне четыре года было тогда...

Тихо в избе. Юра книгу отложил в сторону. Мне, хоть и не очень хорошо, но известно, каким оно было, детство у отца. А Юра и Борис слушают его рассказ впервые, и такое искреннее и живое волнение на лицах у того и другого, что понимаешь: крепко зацепило их нищее детство клушинского подростка Алешки Гагарина.

— Сколько ж лет ты учился?

Это Юра спросил.

— Две зимы, сынок, в церковноприходской школе. И бросил-то [220] ведь не потому, что, скажем, не способным к учебе был, а из-за бедности. Да и обидели меня сильно.

...Однажды в школу приехал какой-то инспектор. Учитель, желая показать, что недаром ест свой нищенский хлеб, вызвал к доске сына местного богатея, мальчишку очень способного, по справедливости, лучшего в классе ученика. Мальчуган, бойко постукивая мелком по доске, уверенно решал задачу, но вдруг споткнулся: цифры в ответе не сходились. Где-то допустил он — от волнения ли, от привычной ли в себя уверенности — небольшую ошибку, а где — сообразить сразу не мог.

Учитель, он больше следил за выражением инспекторского лица, нежели за доской, тоже не сумел сразу найти промах, поправить мальчишку. Тут-то и поднялся за партой Алеша Гагарин и сказал, где и что не так.

— Ишь ты, — удивился инспектор, щупая глазами бедно одетого пастушка. — Смышлен, смышлен. А ну-ка, мальчик, иди к доске.

Алеша, поскрипывая лаптями, вышел к доске и, к удовольствию учителя, не ожидавшего от него такой прыти, легко, как с горсткой орехов, расправился с другой задачкой в два вопроса, предложенной инспектором.

Или приезжий чиновник был склонен порадеть за бедный люд, или со студенческих лет запали ему в голову известные некрасовские стихи, но он не погнушался дружески потрепать пастушка за вихры:

— Смышленый мальчуган. — И с чувством продекламировал: — Учись, дружок. Это многих славный путь.

Он даже, ко всеобщей зависти ребят в классе, к конфузу лучшего ученика, подарил Алешке настоящий графитный карандаш — целое сокровище по тому времени.

После уроков обрадованный учитель нагнал ошеломленного, ничего не понимающего Алексея в сенях школы, обнял:

— Спасибо, Гагарин. Выручил, брат.

Дома, выслушав Алешкин рассказ, мать неожиданно расплакалась:

— Быть лиху. Бедным людям и счастье в пользу не пойдет.

Как в воду глядела. Наутро, когда Алешка будто на крыльях летел в школу, встретили его за селом старшие братья одноклассника, сыновья богатея. Было их двое, и оба женихи по возрасту.

— Ломоносов? — спросил один, загораживая дорогу. [221]

— Чего притворяешься? Не знаешь, Гагарин я, — жалобно ответил мальчишка, понимая, что вот сейчас бить его будут и убежать нет никакой возможности. Разве от таких убежишь.

— Ломоносов, — повторил другой. Алешка никогда допрежь и не слыхивал такой диковинной фамилии.

Его ударили...

Били, приговаривая:

— Паси коров, а в школу дорогу забудь.

Били так жестоко, что и взрослому человеку хватило бы с лихвой тех побоев.

Алешка обиделся на весь свет, а пуще всего на добряка инспектора: из-за него перепало. И забыл дорогу в школу. Мать не неволила: нравится коров пасти, паси на здоровье. Какой-никакой, а прибыток дому...

— Папа, — спросил Борис, когда отец закончил свой печальный рассказ, — а ты их потом встречал? Ну, этих, кто тебя...

— Встречал, как не встретить. В одном селе небось жили.

— А ты бы их застрелил.

— Из кнута?

— Нет, в революцию, когда всех богатых стреляли.

— От революции они, сынок, убежали.

— Перестань болтать глупости, Борька, — вмешался Юра. — Ты что думаешь, как революция, так и стреляют всех подряд? Не затем революции бывают.

— А зачем?

Юра задумался.

— Вот затем, чтоб учились все, — сказал он после паузы. — Чтоб лентяями не были... Я тебе лучше одну книжку дам почитать, про Ленина. Ты почитаешь и все поймешь.

Он вышел из-за стола, достал из-под койки чемодан, раскрыл его.

— На вот, читай, — протянул он Борису толстую книгу. Мне бросилось в глаза, что чемодан доверху набит книгами. И как это он умудрился дотащить его от вокзала?

* * *

Этот вечер и рассказ отца во всех деталях припомнились мне, когда нежданно-негаданно обнаружились у нашей семьи знатные «родственники» за границей. А дело было так. Сразу же после полета Юры в космос зарубежные газеты [222] опубликовали многочисленные интервью с потомками князей Гагариных, проживающих после Октябрьской революции в Соединенных Штатах Америки. Эти американские Гагарины утверждали, что Юра приходится им не то внучатым племянником, не то еще каким-то родственником.

На пресс-конференции, устроенной после возвращения Юры из космоса, ему пришлось начать свое выступление с публичного отмежевания от новоявленной «родни». Думаю, что в эти минуты и он вспомнил свое детство, рассказы матери о деде Тимофее, батькины рассказы о другом нашем деде — талантливом столяре-краснодеревщике Иване Федоровиче Гагарине.

А какой он был — Ленин?

И не князьями мы гордимся.

Уж коли речь о родне зашла, нужно, по всей видимости, назвать здесь Марию Тимофеевну Дюкову, старшую сестру мамы. Сейчас Марии Тимофеевне семьдесят лет, живет она в Мытищах, под Москвой.

Юра, когда в ремесленном учился, частенько наведывался к тетке.

И Мария Тимофеевна хорошо помнит те годы. Недавно я был у нее в гостях, и вот что рассказала она мне о брате. Здесь приводятся ее дословные воспоминания.

«Чистюля он был, — вспоминает Мария Тимофеевна, — и очень любил порядок в одежде, во внешнем виде. Чаще всего приезжал по субботам. Откроет дверь, бывало, сверточек под мышкой у него.

— Теть Маш, — попросит, — постирай рубашку, пожалуйста, если не трудно.

Деньгами баловать детей не люблю, но время было трудное, голодноватое, и жаль Юру — один живет, от матери далеко. Дашь какую-нибудь мелочь: купи, мол, Юра, булочку или молочка выпей, когда проголодаешься.

После уже узнала — не покупал, экономил все. На поездки домой берег, родным на подарки.

Любил о прошлом расспрашивать — о дедушке Тимофее Матвеевиче, о дяде Сереже, о том, как в Питере жили.

— Семья у нас вся пролетарская, — бывало, говорю ему. — Вот и я с тринадцати лет на работу пошла, как война мировая началась. На заводе военном, Хосина и Муншака завод, паяльщицей была. Ручные гранаты делали мы. [223]

Как-то обмолвилась ненароком, что, мол, Ленина видала, Владимира Ильича, и даже, можно сказать, разговаривала с ним. А он, Юра-то, смотрит на меня и, вижу, не верит.

— Да что тут удивительного, Юра? — спрашиваю. — Мы, питерские, почитай, все Ильича видывали.

Привязался он тогда: расскажи да расскажи, теть Маш, как это было?

А как было? Обыкновенно.

Юденич тогда на Петроград наступал.

Все рабочие на защиту города поднялись, в Красную гвардию записались. А мы, девчата заводские, санитарную дружину соорганизовали.

И вот эту-то нашу дружину в Смольный позвали перед тем, как на фронт нам выступать.

В кино очень правильно Смольный показывают, очень похоже. Народу там было — невпроворот. И солдаты, и матросики, и наши, заводские, значит, люди. Кто с винтовкой или там с бомбой, а кто и с мешком за плечами, с чайником в руках.

Столпотворение.

Поднялись мы на второй этаж — там и увидели Владимира Ильича. Сидит за столом, бумаги какие-то подписывает. Очень занятой, видно.

Тут ему подсказали, что девушки-сандружинницы пришли. Он поднялся, быстро так подошел к нам, поздоровался. А мы по всей форме одеты: косынки на нас белые с крестами, сумки через плечо санитарные.

— Что же, — говорит, — девчата, не боитесь на фронт ехать? Не страшно?

Может, и побаивались мы, наверно побаивались, но Ленину постеснялись в этом признаться. В один голос закричали:

— Нет, не боимся.

— Это хорошо, — он, значит, опять. — Вижу, смелые вы, заводские девчата. Помогите, помогите нашим мужчинам генерала царского одолеть. А закончится война — всех вас учиться пошлем.

Оттуда, из Смольного, и ушли мы на фронт...

Рассказывала я все это Юре и не знала, не думала, какую заботу себе готовлю. Как пристал он с вопросами: а какой Владимир Ильич был из себя? А как он одет был? А как смотрел? Говорил как? Да похож ли он на портретах?

Измучил старуху — такой дотошный. [224]

Однако и этим не кончилось дело.

В следующую субботу гомонят, слышу, за дверью. Открываю. Батюшки мои! — целую бригаду товарищей своих, ремесленников привел.

Хотела поругать его, а он упредил:

— Теть Маш, ребята хотят про Ленина послушать.

Что ж, надо, значит, принимать гостей. И о Ленине им рассказывала, и о том, как с Надеждой Константиновной Крупской встречалась, разговор шел.

...Он никогда не забывал меня, Юра-то. И вырос когда, выучился, в космос слетал, все в наш дом заглядывал. Без подарков не заходил. «Зачем, — скажу, бывало, — мне старухе, отрез такой на платье?» — «Носи, — отвечает, — теть Маш, новое платье тебя моложе сделает». А то из-за границы штуку какую-нибудь мудреную привезет — не знаешь, как и подступиться-то к ней.

Очень внимательный был человек, наш Юра...»

* * *

Вот что рассказала мне Мария Тимофеевна. Знай князья Гагарины, что есть в нашей семье люди, причастные к Октябрю, к революции, вряд ли спешили бы они заявлять о своем «родстве» с нами.

Два письма

Дня три или четыре длилась первая Юрина побывка. После октябрьских праздников он снова уехал в Люберцы.

Провожали его шумно. На вокзал он шел вместе с товарищами по классу, а в центре веселой, многоголосой ватаги ребят, плотно сжатый ими со всех сторон, шагал Лев Михайлович Беспалов.

У вагона, дожимая на прощанье руку своего недавнего ученика, Лев Михайлович с заметной грустью спросил:

— Что же, Юра, увлечение авиацией благополучно кончилось?

— Нет, — с жаром возразил брат. — Вот получу специальность, буду работать на заводе и учиться заочно. Сначала школу закончу, а потом в институт пойду, на авиационного инженера. И летать буду.

Поезд тронулся, а ребята стояли на перроне и долго махали вслед ему шапками.

...Когда подходил к концу второй год занятий в ремесленном, [225] Юра прислал письмо, весьма неожиданное. Он писал, что его, как хорошего спортсмена, рекомендуют на учебу в Ленинград, в физкультурный техникум, и что он уже прошел отборочные соревнования в Мытищах.

Эта новость огорчила нас.

— Руками-ногами дрыгать — ума большого не надо. Как пить дать, избаловался, от работы отлынивает, — с грубоватой прямотой высказался отец. — Вот приедет домой, я ему шею намылю, приведу в чувство.

«Куда-то не туда сворачиваешь ты, Юрка», — думал я.

И как-то не верилось, что это письмо написано рукой брата — такого упрямого и настойчивого в выполнении своих замыслов человека.

«Не делаешь ли ты глупость, сынок? Спортом заниматься можно везде», — села за ответ сыну мама. Дописать ответ она не успела — почтальон принес второе письмо от Юры. В этом, втором, он спешил рассказать, что отказался от прежнего замысла и намерен ехать в Саратов, в индустриальный техникум, где можно продолжить учебу по специальности. Дирекция училища дает ему, как отличнику, направление.

Это письмо утишило вспыхнувшие было страсти. Против Саратовского индустриального никто не возражал.

Дальше