Мы живем в Гжатске
Возвращение
Полевая сумка и пилотка
Они хорошо помнились мне, улицы районного города Гжатска. Помнились аккуратными деревянными домиками за зелеными палисадниками: по весне расцветали в палисадниках сирень и черемуха, белыми лепестками распускалась акация; поздним летом пышные георгины и мальвы вспыхивали под окнами. Помнились шумным, в вечерние часы, оживлением: после рабочего дня люди выходили погулять, подышать чистым воздухом, настоянным на запахах липы и тополя. Помнились дразнящими вывесками и витринами сравнительно богатых довоенных магазинов.
Но улицы, по которым шел я сейчас, ничем не напоминали мне те, прежние. Вдоль исковерканной дороги, изрезанной безобразными колеями, полными грязи и воды, торчали слева и справа остовы обгоревших печей. В глубине садов виделись покатые крыши землянок, над редкими из них растекались бледные, немощные дымки. И хотя уже занялись деревья и кустарники первой зеленью был поздний апрель, солнце не скупилось на тепло, но лежала на облике города печать какого-то неприкаянно-унылого сиротства, страшной неустроенности, бесприютности.
За спиной, на вокзале, гукнул паровоз, дробно застучали по рельсам колеса. Ушел мой поезд, повез в глубину России таких же, как и я, уволенных в запас солдат.
Поправив лямки вещевого мешка, я прибавил шагу.
А все же не остановилась, не замерла идет, дает о себе знать жизнь. Тут и там потюкивают топоры. Мужички, в выгоревших гимнастерках, в солдатских штанах, по трое, по четверо тащат на плечах неохватные звонкие бревна, кряхтят от натуги. Вот наткнулся я взглядом на один сруб, на другой. Лес ты мой смоленский, снова в который уже [144] раз! после стольких невзгод и лишений даешь ты человеку кров и тепло, протягиваешь ему дружескую руку, помогая вырваться из нищеты и разорения. Издревле в который раз! повторяется одно и то же...
Где-то на этой вот улице, на Ленинградской, должен я найти своих. Два года минуло со Дня Победы. Из писем, которые приходили довольно часто, я знал о всех изменениях в жизни нашей семьи... Знал, что отца после демобилизации из армии оставили в Гжатске: старому плотнику предстояло восстанавливать, отстраивать заново разрушенный фашистами город. Знал, что отец разобрал и перевез из Клушина в город наш дом. «Валентин, приезжай скорее, торопил он меня в письмах. Помощники мои, твои меньшие братья, слабоваты пока для плотницкой работы, а дом ставить надо. С баб же, сам понимаешь, спрос невелик...»
Знал я, что Зоя вернулась из армии раньше меня. Что Юра учится в базовой школе при Гжатском педагогическом училище, заканчивает четвертый класс. В каждом письме, а письма его со временем становились подробнее, увереннее и уже мало чем напоминали ту давнюю, полученную первой весточку, где он спрашивал, когда закончится война, в каждом письме Юрка рассказывал о своих товарищах по классу, об отметках по школьным дисциплинам. Особенно много восторженных слов было в этих письмах о Нине Васильевне Лебедевой, учительнице. Молодая, душевная, она умела наши подход к ребятам, увлечь их предметом. Даже то, как начала она учебный год в классе, знал я из Юриных писем. Принесла ребятам книгу, где была опубликована фотокопия с табеля гимназиста Володи Ульянова, сказала просто:
«Видите, одни пятерки. Мне бы очень хотелось, чтобы вы старались во всем походить на Володю Ульянова».
И ребята старались: класс хорошо успевал по всем предметам.
Знал я, что и Борька ходит в школу и что, увы, учеба дается ему куда тяжелее, нежели Юре.
Бог ты мой! Сколько времени прошло с того дня, как я расстался со своими, с отцом, с матерью, с братьями!.. Тогда был март сорок третьего. Сейчас апрель сорок седьмого. Четыре года. Сорок девять месяцев.
Стучат, постукивают слева и справа топоры. Отстраивается заново старый Гжатск, город, начало которому положено еще во времена Петра Первого. [145]
Я на него смотрю, а он на меня глаза лупит, этот широколобый, лопоухий мальчонка в коротких штанишках и разбитых сандалиях, надетых на длинные, выше колен, коричневые чулки.
С минуту, что ли, может, меньше того, а может, и больше, изучаем мы этак вот друг друга, потом он набирается храбрости: подходит, тычет пальцем в пряжку ремня:
Дядя солдат, а где твоя винтовка?
Борька, говорю я, Борька, неужто ты не узнаешь меня?
Глаза его становятся широкими две большие оловянные пуговицы. Он отступает шаг, другой и вдруг поворачивается ко мне спиной и стремглав бежит куда-то.
И вот я стою один на один с домом, который в общем-то собран, но еще не подведен под крышу, с домом, где каждое бревнышко в каждом венце знакомо мне до последнего сучка, до последней задоринки. Стою и слушаю, как гулко и часто бьется жилка у виска: то ли сердце гонит кровь «на лишних оборотах», то ли перестук топоров застрял в голове, отзывается эхом.
И вдруг...
Валька! Юра бросается мне на шею.
Хоть ты меня узнал, говорю ему и обнимаю крепко. Ох, совсем взрослым стал парень, и сила в руках есть. Только вот ростом что-то...
Что ж ты маленький такой, Юрок?
Он не обиделся:
Щи-то небось из крапивы едим.
Где наши все?
Но всех наших уже Борька переполошил. Вот и мама бежит из-за угла дома, протягивает руки, и Зоя за ней.
Валя, сынок!
А телеграмму почему не дал?
Отец колотит меня по плечу, чмокает в щеку. И еще какой-то мужчина подходит следом за ним, молодой, в штатском, но по осанке видно: недавний солдат.
Догадываюсь:
Дмитрий?
Он самый.
Рукопожатие у него крепкое, парень, думать надо, не из слабых. Муж Зои, новый член нашей семьи.
А Борька переминается с ноги на ногу за спинами других, все боится подойти ко мне. [146]
Хватит дичиться, говорю ему. Хватит. Иди ближе. Я тебе подарок привез.
А мне? тянет за руку Юра.
Брысь! кричит на ребят мама. Подите прочь. Человек устал с дороги. Не евши, чай. Давайте хоть за стол присядем.
Прямо на улице, за домом, собирает мать нехитрый стол, и все у нее получается как-то не так: и вилки запропастились невесть где, и посуда валится из рук.
Ты отдохни, говорит ей Зоя. Ты отдохни, я сама все сделаю.
Зоя ходит медленно, вперевалку. Я приглядываюсь к ней и понимаю, что все мы, братья, скоро станем дядями, что быть в доме деду и бабке.
Развязываю вещевой мешок, зову Юру с Бориской:
Кому что решайте сами.
У ребят разгорелись глаза. Выбор, с их точки зрения, сказочно богатый: новенькая пилотка с красноармейской звездочкой и всамделишная, правда изрядно потрепанная, полевая сумка. Боря смотрит на Юру: ты старший, ты и выбирай. Но Юра хитровато щурит глаза, равнодушно отворачивается. И тогда Борька не выдерживает, тянется за пилоткой.
Ура! кричит Юра. Так я и знал. А мне сумка позарез нужна. Книги в школу таскать.
Борька вдруг понимает, что продешевил, надувает губы, но Юра обнимает его за плечи, говорит тихо:
Я тебе буду давать сумку поносить. А ты мне пилотку. Идет?
Идет, соглашается Бориска.
Оба довольны.
Ну-ка, танкист, не разучился топор в руках держать? хитро смотрит на меня отец.
А вот сейчас попробуем. Я сбрасываю гимнастерку. Где он, твой инструмент?
Удобно, по ладони, приходится обкатанная работой и временем рукоять топора. Эх и помашу я им теперь, остро отточенным, в свое удовольствие!
Дел хватит, успокаивает отец. Кровлю поставить раз, двор сладить тоже забота немалая.
Давай, вали больше, пока в охотку.
Ноне отдохни положено солдату, а завтра как раз возьмемся. [147]
Потом мы сидим, трое мужиков: отец, Митя и я, курим, толкуем о прошедшей войне, о хлебе насущном трудно будет прокормиться, семья у нас вон какая стала, прикидываем, куда бы мне определиться на работу. А Юрка с Бориской ползают в канавах протирают штаны в пыли, перебегают от дома к дому, завидев друг друга, открывают бешеный «огонь»:
Бах-бах:..
Тра-та-та!..
У одного через плечо полевая сумка надета, у другого пилотка на голове. И самодельным пулеметом каждый вооружен.
Тра-та-та!
Бах! Бах!
Я тебя первый «убил»!
А я давно гранатой тебя «подорвал»!
Падает солнце к закату. На земном шаре тишина: только стук топоров нарушает ее. А у этих двоих война в разгаре...
«Я ведь не маленький...»
Месяц май принес много радостей. Во-первых, наконец-то мы обрели крышу над головой окончательно переселились в избу. И хотя тесновато было: семья-то эвон какая, и Зоя ждет прибавления, но... в тесноте не в обиде. Никто не жаловался, не скулил. Во-вторых, закончился учебный год у ребят: Боря перешел в следующий класс, Юра сдал первые в своей жизни экзамены и с гордостью объявил, что теперь он пятиклассник, В-третьих, я устроился на работу в районную контору связи, получил, по выражению отца, «твердое жалованье». А это, по тем нелегким временам, значило немало. Все взрослые в нашей семье, за исключением мамы она вела домашнее хозяйство, были заняты на какой-нибудь работе. Отец, Зоя с Митей, я...
Для мальчишек, для Юры с Бориской, оставалось у меня теперь гораздо меньше времени. Вечерами, возвращаясь с работы, я редко заставал их дома. Весна избавила ребят от школьных забот, от уроков, и все свободное время пропадали они на реке. Приходили домой поздним вечером, ужинали с аппетитом и засыпали как убитые.
Вместе проводили мы выходные дни. [148]
1
Однако вскоре речка братьям приелась, прискучила, и, заметив это, я позвал их с собой на линию. Они с восторгом приняли мое предложение: как же, давно уже и одному и другому не терпелось испытать свою сноровку вскарабкаться на телеграфный столб, нацепив «кошки» на ноги.
Так вот и идем: Юра тащит на плече монтажный пояс, Борьке достались «кошки». Дорога нам предстоит неблизкая: на шестом километре от Гжатска случился обрыв телефонной линии. Надо бы, конечно, до места аварии добираться на каком-нибудь транспорте, но с транспортом в районе небогато: все мы, связисты, передвигаемся пешком.
Длинноногие телеграфные столбы бегут нам навстречу по обочинам дороги. С утра побрызгал дождь, и поля открываются нашему взгляду влажноватой и оттого особенно яркой зеленью всходов, и неумолчная песня жаворонка преследует нас от самого города.
Бориска вскоре отстает, плетется сзади.
Давай-ка сюда «кошки», оборачиваюсь к нему.
Он смотрит на Юру, несогласно мотает головой:
Сам понесу. А далеко еще?
Уже близко.
А Юра тот спокойно идти не может. То вырвется вперед догоняет какую-то пеструю бабочку, ловчится поймать ее, то ныряет в канаву и вскоре нагоняет меня, держа в руке букетик пестрых цветов. Вот остановился, нагнулся, сорвал что-то прячет за спиной.
Борис поравнялся с ним.
Закрой глаза, Борька, фокус покажу.
Младший недоверчиво смотрит на старшего, но на лице у Юры серьезность написана. Борька послушно закрыл глаза.
Юра скомандовал:
Раз-два-три! Скажи: а-а-а...
А-а...
Ф-фу!
Облачко пушинок летит в открытый Борискин рот с белоголового одуванчика. Борис, не стерпев обиды, замахнулся на брата «кошками», но тот ловко увернулся и убежал вперед.
Навстречу нам, тяжело попыхивая на взгорках, ползет обшарпанный грузовик. В кабине кроме шофера сидит солдат с карабином. Борта кузова расстегнуты, а на площадке, задрав [149] вверх искореженный хвост, раскинув обрубленные крылья, стоит самолет.
Смотрите, хлопцы, фрица на переплавку везут.
«Мессершмитт», определил Юра.
Я усмехнулся:
Знаток... А еще какие самолеты тебе известны?
Все наши и все немецкие, не сдается он. У немцев такие были: «фокке-вульф», «хейнкель», «юнкерс». А у нас «як», «лагг», «миг», «ил», еще «тб» это бомбардировщики, а «илы» штурмовики. Я и конструкторов знаю: Лавочкин, Микоян, Ильюшин, Туполев...
Еще «Харрикейны» были, а ты забыл, поддразниваю я.
Он задумался:
Это, наверно, американский или английский. У нас таких нет, и у немцев тоже. Я узнаю.
Как же нет, когда на них воевали?!
Он долго смотрит вслед проехавшей машине, потом грустно говорит:
Ты все со мной, как с маленьким. А я ведь уже не маленький.
Конечно. Тебе уж теперь и папины брюки, наверно, коротки, грубовато шучу я.
Он снова молчит, долго молчит, а когда начинает говорить, и боль и обиду слышу я в его словах:
Можешь смеяться, твое дело. Только, если б не война, я теперь не в пятый, а в седьмой перешел бы.
Мне становится стыдно.
Ладно, Юрка, не один ты такой. Я знаю ребят, которые отвоевали и с орденами опять за парты сели. Да и с тобой учатся почти все твои ровесники, им бы тоже в седьмой ходить надо, а они, как и ты, в пятом... А «Харрикейн», ты прав, английский истребитель.
Я хочу успокоить его, но Юру точно подменили: уже не рвется вперед, не бежит в канаву за цветами, не задирает Борьку молча, нога в ногу, вышагивает рядом со мной. Молчит. А я в душе кляну себя за то, что как-то невзначай задел его самолюбие, дал нечаянный повод выплеснуть наружу то, что, по всей вероятности, носил он глубоко в себе, пряча от постороннего взгляда.
И что я мог сказать в свое оправдание? Разве то, что не по моей вине были украдены у него эти два года? Но только ли у него и только ли два? [150]
А вот к тому, что Юрка уже далеко не маленький к этому, видимо, надо привыкать.
...Я вскарабкался на столб, наращиваю провод. Горизонт убежал, отодвинулся от меня, и отсюда, с высоты, хорошо видны окрестные деревушки, синей каемкой проступает с одной стороны лес, с другой ленточкой фольги вытянула свое тело в лугах река Гжать. Просторно, вольготно, и дышится легко.
Ребята внизу стащили с себя рубашки, загорают. Каждый по-своему. Боря вытянулся на траве, подставил солнцу спину. Руки у него тонкие, остро выпирают лопатки. Хлеб сорок седьмого года с него не нагуляешь жиру.
Юра не может усидеть на месте, носится как заводной: всегда и везде умеет он найти себе занятие.
Пойдем щавель рвать, тормошит он брата. Знаешь, какую поляну я нашел? Сила!
Бориска отмахивается:
Уйди. Не видишь? Человек делом занят. Загораю.
Эх ты, чучело! Загорать в движении надо, тогда хорошо будет. Вот нарву щавелю, мама щей наварит, а ты ни ложки не получишь. Облизывайся тогда.
Он убегает на поляну рвать щавель.
Валь, кричит мне Борис, а правда, если со столба в небо смотреть, то звезды увидишь?
Я спрашиваю:
Ночью?
Нет, сейчас.
Я задираю голову, смотрю в небо. Легкие пушистые облака чуть приметно скользят надо мной, а выше голубая-голубая бездна, и нет никаких звезд.
Не видно звезд.
Юра присаживается рядом с Борисом.
Это не со столба это, если днем в глубокий колодец смотреть, тогда звезды увидишь. Я читал об этом. Вот когда в Клушино поедем посмотрим в нашем колодце.
Он грустит по Клушину и часто вспоминает село.
Потом мы сидим на траве, закусываем. Обед у нас нехитрый: по тройке вареных, с голубиное яйцо, картофелин на брата, по тонкому ломтю хлеба, присыпанного солью. Обед нехитрый, а аппетит на свежем воздухе, после дороги разыгрался волчий. И Юра вытряхивает щавель из рубашки, у нее завязаны рукава и ворот, получилось что-то вроде мешка, и щедро потчует нас: [151]
Ешьте, А домой я еще наберу.
Я так и знал, жмурится от удовольствия Борис.
...После этого первого их «выхода на линию» ребята еще не раз и не два увязывались за мной.
2
Ранней весной в саду, сад был молоденький, яблони-первогодки нехотя покрывались листвой, и это очень беспокоило отца, Юра поставил на шестах три скворечника. Все три он сам и сколотил очень красивые и удобные для птиц получились домики.
Скворцы, прилетев с юга, по достоинству оценили Юркино гостеприимство: их жилища не пустовали. Прошло какое-то время в скворечниках запищали птенцы.
По утрам Юра спозаранку бежал на крыльцо слушать скворушек. Неодетый, не успев умыться и позавтракать, он мог стоять и час и два, пока горластые скворцы распевали на все голоса.
Однажды меня пробудили громкие крики брата, которые вскоре сменил невообразимый грохот. Я вскочил с постели, опрометью вылетел на двор...
Было отчего заорать. Разбойная наша кошка вскарабкалась по шесту к самому скворечнику и запустила в отверстие когтистую лапу. Юра бесновался на крыльце: кричал на кошку, размахивал руками, потом схватил в сенцах пустое ведро и заколотил по нему палкой. К этому шуму и грохоту присоединил свой голос Тобик дворовый пес, которого Юра выходил со щенячьего возраста. А серой разбойнице хоть бы что хладнокровно выковырнула птенца лапкой и сбросила его на землю.
Юра бросился к скворчику, но выронил ведро из рук, споткнулся о него, упал. А нахальная кошка с дьявольским проворством соскользнула с шеста, схватила птенца в зубы и была такова.
Братишка едва не расплакался.
Подумаешь, съела кошка скворчика! Ей тоже небось жрать надо, желая поддразнить брата, философски заметил во время завтрака Борис.
По шее хочешь? Так дам, угрюмо пообещал Юра, и Борька притих, уткнулся в миску. А я, грешным делом, в ту минуту подумал, что, видимо, применяет иногда старший по отношению к младшему эту воспитательную методу: воздействие [152] силой. Или потому притих Борис, что знал: слово держать Юра умеет, а момент для шуток не такой уж и подходящий...
Расстроился Юрка на весь день. В кошку, когда она, виновато мурлыкая, прибрела в избу, запустил старым валенком, и та ошарашенно исчезла за дверью. На линию со мной тоже отказался идти.
Буду птенцов караулить.
Когда я уходил на работу, он нагнал меня на крыльце, попросил принести моток проволоки.
Принесу, пообещал я, чтобы хоть как-то утешить его.
Проволоку вечером я принес. Юра тут же, прихватив молоток и клещи, выскочил из избы. Я пошел следом.
Оказывается, хитрую он придумал штуку. Натянул от шеста к шесту проволоку, пропустил ее в медное колечко, а к этому колечку привязал на цепи Тобика.
Теперь ни одна кошка и носа не посмеет сунуть.
И точно: и у нашей серой разбойницы, и у соседних кошек Тобик навсегда отбил охоту лазить по скворечникам. Был даже такой случай: сидим в избе, ужинаем, а собака вдруг как зальется лаем. Юра опрометью из-за стола. Вернулся минут через десять довольный, улыбается. И рассказывает: птенчик вывалился из скворечника, прямо под нос Тобику упал. Он и позвал Юру.
А где сейчас птенчик? полюбопытствовал Борис.
В скворечнике, где ж ему быть, ответил Юра, усаживаясь за стол.
Это качество защищать слабых было заметно в кем с самых малых лет.
3
Забота об огороде тоже лежала на плечах братьев. Мы, взрослые, по весне только унавоживали и вскапывали грядки, засевали их, а все остальное: уход за овощами, прополку, поливку делали Юра и Борис.
Случалось такое: заиграются они на улице, а ты возьмешь лейку и пройдешься по грядкам с огурцами и помидорами, с капустой и луком. Батюшки, что тут начнется! «Зачем ты это сделал? кричат. Мы и сами помним, что это наша работа, и вовсе не просили тебя».
В конце концов Юра взял за обыкновение припрятывать [153] лейку, да так искусно, что даже отец а уж он-то знал свой двор до последнего уголка не мог найти ее. Маме, конечно, Юркины тайники были известны, от мамы он ничего не скрывал: она умела хранить ребячьи секреты.
Были у них, у Юры и Бори, и свои, «персональные», грядки: с горохом и бобами, с фасолью и красным маком. К этим мы, взрослые, уже и прикасаться не смели. Причем если горох и бобы выращивались как лакомства, то фасоль и мак просто для красоты. Бывало, натыкает Юра палочек в грядку, и стебли фасоли взбираются по ним вверх, обвиваются вокруг них, а то еще занятнее и вокруг ствола яблони обовьются. В середине лета на ветвях уже плоды висят вспыхнет вдруг яблоня небольшими красными огоньками. Со стороны посмотреть ни за что не догадаешься, что это фасоль на ветвях в цвете раскрылась.
Смотри, красота какая, тянет Юра за руку, на огород ведет, словно фонарики на новогодней елке.
Маме не приходилось лишний раз напоминать ребятам: прополите огород. Более того, посмотрит, бывало, она с утра мальчишки ползают на коленях, штаны протирают и пожалеет:
Юра, Боря, хватит на сегодня. Идите погуляйте или на речку сбегайте, окупнитесь.
Погоди, мам, откликается Юра, как докончим все, тогда и пойдем. Вечером вода в речке теплее.
Надо сказать, что огород был не просто работой был и увлекательной игрой. В этой игре всякий сорняк враг, «фашист» или «белогвардеец», которому надо срубить голову. И вот два «полководца»: Чапаев непременно Юрка и Буденный это уже Борискина роль... Два «полководца» обрушивают на полчища «врага» свои армии. Или два «летчика» Чкалов и Кожедуб расстреливают в воображаемом небе фашистские самолеты. Не беда, что Чкалов не дожил до последней войны, не принимал в ней участия. В мальчишеской фантазии, а фантазия из Юры била через край, Чкалов не мог умереть, и из каждой жестокой схватки обязан был выходить непременно победителем... Бесхитростный труд оборачивался красивой, сочиняемой на ходу сказкой, и сказка увлекала ребят.
...Может быть, она, увлекательная игра в сказку, и помогла мальчишкам пережить трудное и очень голодное лето сорок седьмого года. [154]
Не повезло!
Больничная палата богата свободным временем для размышлений о всякого рода материях. Вот и я лежу сейчас, прислушиваюсь к режущей, непроходящей боли в ноге ни на мгновение не дает она забыть о себе и размышляю понемногу. О разном...
Койка моя у самого окна стоит, створки его распахнуты широко, легкий ветерок чуть трогает их, и солнечные зайчики бегают взапуски по белым стенам палаты, по простыне, которой я укрыт, щекочут веки. На тумбочке, салфеткой прикрытой, лежат под газетным листком варенные в мешочек яйца и кусок белого хлеба. Только что навестила меня мама принесла гостинчик.
Обезножел-то ты, Валюшка, некстати как. Выздоравливай поскорей, не залеживайся.
Рад бы!
Да ты ешь, ешь яички-то. Питание при любой хвори самое главное.
Съел бы я их, да кусок в горло не идет.
Под окнами сердитая наседка созывает цыплят. Где-то поблизости ребятишки затеяли игру в войну: стреляют друг в друга щедрыми очередями, не жалея патронов, взрывают одну за другой условные гранаты.
Никогда не приестся мальчишкам эта игра.
Манька, влетает в палату надтреснутый бабий голос, Манька, паралик тя расшиби, сходи за козой-то! За козой, говорю, сбегай...
Странное дело, до тех пор, пока человек абсолютно здоров, пока носят его ноги по земле, не задумывается он о болезнях, равнодушно проходит мимо больничных стен, за которыми надежно укрываются от людского взгляда горе, хворь, страдания.
Теперь вот и мне с избытком хватает этой хвори.
И как же глупо все получилось...
В субботу утром вспомнили мальчишки, что назавтра у меня выходной день.
Пойдем за грибами, подступились они.
Я отмахнулся:
Да ну вас! В прошлый раз ничего не набрали и опять пустыми придем. Люди засмеют. [155]
По правде сказать, оно б и неплохо сладить прогулку в лес, набрать по корзине грибов или просто побродить по ельнику и березняку, незамутненным воздухом подышать. Оно бы и неплохо, но я еще накануне условился с дружками, что в воскресенье пойдем в соседнюю деревню Горлово. Были у хлопцев там знакомые девчата, и намечалось некое мероприятие: что-то вроде посиделок с небольшой выпивкой, танцы под гармошку.
Но братья мои, коли уж загорелись, на своем настоят: пойдем и пойдем и все тут! Вон и дождь как раз выпал, так что грибы должны быть.
Мама попробовала вступиться за меня:
Чего пристали к человеку, оглашенные? Ишь ты, в лес им загорелось. Там вон. люди говорят, до сих пор мины попадаются. Налетите еще...
Мы что в первый раз? резонно возразил Юра. А Борис и еще масла в огонь подлил:
Нам мины не страшны. С нами солдат пойдет.
Эта грубая лесть и сразила меня окончательно. Поломавшись малость, я все же сдался:
Ладно, готовьте корзины. Так и быть, сходим.
«К девчатам, подумал про себя, успею и вечером. В самый раз попаду».
С тем и ушел на линию.
Показалось мне или в самом деле то было? что, когда забрался я на самую верхушку столба, чуть покачнулся он. Может, ветер шалый, а может, от высоты ощущение такое...
«Подгниваешь, старина, пора на покой», по-свойски похлопал я столб по макушке. Мимолетно в голове промчалась мысль, что задерживаться наверху рискованно, что вот обрублю провода и тотчас соскользну вниз.
Проворно достал из кармана щипцы-кусачки, отрезал от чашечек один за другим все провода и, не мешкая, пошел на спуск.
Вот тут-то столб и рухнул. Я только слабый треск услыхал попытался спрыгнуть на четвереньки, спружинить. И не успел.
Земля была высушена солнцем до предела, плотно утрамбована. Упал я боком, неловко, и столб ударил меня по ногам.
Потом я потерял сознание...
Теперь-то вот, в больнице, ясно мне, что забираться на [156] этот столб не следовало, что основание его сгнило давным-давно и что держался он, как на тросах, на проводах. До тех пор держался, пока их не обрубили.
Теперь-то мне это ясно. Не случайно, видать, всплывает в памяти старая поговорка о том, что каждый из нас задним числом бывает крепок.
В самом деле: разве трудно было, пока «кошки» не были еще на ноги надеты, пока сам на земле стоял, проверить этот столб на крепость?
А солнце в тот день палило нещадно. Уже здесь, в больнице, мне рассказывали, что очень долго провалялся я в беспамятстве под жуткими лучами этого солнца, что первую необходимую помощь оказали мне слишком поздно. И вот результат: началась газовая гангрена.
Будем ампутировать ногу, сказала мне женщина-хирург тоном, исключающим всякие возражения.
Обидно, черт побери! Два с лишним года войны провел я в башке «тридцатьчетверки». Снаряды и пули миловали меня. Как-то раз наш танк наехал на минное поле. Что скрывать? Душа в пятках была. Но и там обошлось, пронесло.
А здесь на вот тебе!
Испортил я ребятам поход за грибами, а дружкам веселую прогулку в Горлово, к девчатам.
В окне торчит стриженная наголо белобрысая голова.
Привет, Валь!
Свидание с больными дозволяется родственникам не каждый день. Юра нашел лазейку.
Убедился, что в палате никого, кроме меня, нет, перебросил через подоконник босые ноги, присел на краешек койки. Сидит осторожно, не дыша почти: случайным движением боится причинить мне боль.
Как дела? спрашивает он по-взрослому. Я усмехаюсь невесело:
Хуже некуда. Резать ногу будут.
Он вздыхает печально, глубоко.
Знаешь, Валька, это ведь не так уж и страшно. С одной ногой сколько хочешь живут. Конечно, по столбам теперь лазить ты не будешь, но что-нибудь другое делать научишься. [157]
Я молчу боюсь сорваться, вспылить. А что и скажешь? Те же самые утешительные слова слышу я каждый день от Толсткковой, той самой женщины-хирурга, которая собирается оставить меня без ноги. От этих вот слов, пропитанных сладкой ложью, становится мне так жаль себя, так невыразимо жаль... Что ж вы толкуете, дорогие мои люди, ведь мне еще и двадцати двух нет...
Я вот книжку одну прочитал. Мировая книжка! Знаешь, про летчика. Он без обеих ног остался, а все равно воевал, летал на истребителе. И Золотую Звезду Героя получил. Вот! Маресьев его фамилия.
Брут это, Юрка, или ты заливаешь. Не мог летчик на истребителе без обеих ног летать. Я-то повоевал, кое-что видел...
А вот и не врут, а вот и правда! Я тебе эту книжку принес.
Он достает из-за пазухи затрепанный, перебывавший, думать надо, в десятках рук номер «Роман-газеты».
Вот, почитай. Сам увидишь, что все будет правда.
Ты, Юрка, лучше у бати махры попроси. Принеси мне стаканчик. Муторно без махры.
Это можно.
Он уходит так же, как и вошел, через окно. Книга лежит на тумбочке, и, по правде сказать, читать ее мне вовсе не хочется.
Так как же, Валентин Алексеевич?
Ногу резать не дам.
Но, подумайте, неприятности могут быть и еще больше.
Хирург начинает горячо убеждать меня в чем-то, пересыпает свою речь мудреными, непонятными словами. Голос мягкий, обволакивающий в голосе можно утонуть. И хотя я понимаю с пятого на десятое, но чувствую, что могу уступить, сдаться, и, чтобы не случилось этого, повторяю как заведенный:
Все равно не согласен... Не дам.
Хирург, симпатичная и очень настойчивая женщина, грустно качает головой. Мне ясно: дело мое совершенно плевое, и все же твержу, твержу почти в забытьи:
Не дам, не согласен... Лучше умру...
Ладно, посмотрим.
Хирург уходит. [158]
Потом меня везут в операционную палату.
...Усыпляли, кололи, пилили что-то. И раз и два. Очнулся я на столе: потолок надо мной белый, и ни на бок, ни на спину повернуться не могу: какой-то груз прицепили к ноге. Но слава богу! цела она, то есть не отпилили.
С этим грузом, на вытяжке, пролежал я пять месяцев. Плюс месяц без груза. Полгода, в общем-то.
Шел домой на костылях, а на улице уже зима была. То выбоина, то льдышка подвернутся под ноги попробуй-ка перепрыгни через них.
Трудно привыкать к ходьбе на костылях.
«Ничего, думал про себя, ничего. Все хорошо, скоро я их выброшу».
Дома встретили меня радостно. За обедом накормили грибным супом видимо, из тех самых грибов суп, за которыми я так и не смог сходить с братьями.
Где ж теперь работать собираешься? вроде бы невзначай полюбопытствовал отец.
Надумал шоферить. Мотор знаю, машину с войны водить могу. Осталось костыли выбросить да права получить. Но за этим дело не станет.
Юра внимательно посмотрел на меня:
Трудно будет привыкать.
А Маресьев? улыбнулся я. На-ка вот, забери книгу да снеси в библиотеку. Просрочил давно...
А я там сказал, кому беру.