Год сорок второй...
Пашем!
Война да нужда всему научат.
По весне такое вошло в привычку.
Валюшка, Зоя, пойдемте-ка на огород, говаривала мама.
Обрядясь в резиновые сапоги, прихватив корзинки, мы [103] шли на огород вязли по колено в топкой грязи, искали перемерзшие клубни картофеля, те, что остались невыбранными по осени. Потом эти клубни сушили на огне, перетирали на крахмал. Оладьи из крахмала, перемешанного с отрубями, получались какого-то нездорового синего цвета и тягучие, как резина. Ели мы их с жадностью, особенно горячие, со сковородки, но чувство острого голода все равно преследовало нас везде и всюду.
У Юры с Бориской тоже была постоянная работа: по утрам они надевали рукавички и шли обрывать по канавам молодую крапиву. Из крапивы мама варила щи. Чуть-чуть подбеленные молоком, они не задерживались подолгу на столе нам, по правде сказать, маловато было ведерного чугуна этих щей. Ребята чем могли тонкими лепестками щавеля, былинками хвоща, сладковатыми корнями незрелого лопуха подкармливали себя на лугу, за околицей.
А солнце припекало все сильнее, и скворцы озорно кричали над крышами, и тончайший аромат готовых распуститься в цвете яблонь щекотал ноздри.
Сегодня будем огород сажать, с утра напомнила мама.
После завтрака мы сидели на соломе и резали картошку: она лежала перед нами маленькой жалкой горкой. Клубни помельче на половинки разрезали, покрупнее, поувесистей на три, четыре части. Резать надо было так, чтобы в каждой половинке или четвертушке оставались «глазки» иначе не прорастут наши семена.
Работали молча, сосредоточенно, и дело, в общем-то, спорилось не только у взрослых Юре и Бориске доставляло удовольствие пилить ножом клубни. Они и игру придумали: кто быстрее. Пальцы рук у всех почернели от крахмала, лица разгорелись, посвежели на чистом воздухе. Как не хватало его нам в нашей опостылевшей за зимние дни землянке!
Не знаю, кто о чем думал в эти минуты, а я вспоминал прежние весны, довоенные. Легко и просто жилось тогда. Бывало, приведешь с колхозного двора лошадь, ранехонько утром вспашешь участок. Мама кликнет соседок соберутся они веселой гурьбой, и к полудню, смотришь, огород уже засажен...
Подошел отец, постоял над нами, обронил мимоходом:
Озимь колхозную посмотрел...
И что? встрепенулась мама.
Дружные всходы, напористые. [104]
Дай-то бог для себя да для своих скосить и обмолотить!
Хорошо бы, угрюмо отозвался отец.
Батька в последнее время разучился смеяться, и всегдашняя его мрачная озабоченность даже пугала нар. Еще осенью немцы взорвали сельскую церковь и нашу ветряную мельницу, посчитав, не без оснований, что они служат хорошими ориентирами для советской авиации и артиллерии. Жернова с ветряка свезли в старый амбар, что стоял неподалеку от кладбища, туда же доставили движок. После этого в нашей землянке появился староста.
Придется тебе, Алексей Иванович, за мельника поработать, сказал он отцу. Других специалистов нет, знатоков, так сказать, а коменданту известно, что ты на все руки мастер.
Да чтоб я! На немцев! На этих сукиных сынов!.. побелел щеками отец и, подойдя вплотную к Сютеву, спросил: Ты обо мне коменданту рассказал? Ну?!
Староста выдержал его взгляд:
Возьми себя в руки, Алексей Иванович, чай, не маленький. Умный ты человек, а разоряешься понапрасну... Зерно молоть не только немцам придется оно и нашим нужно. Сколько солдаток с детьми осталось по селу! Подумай об этом. А откажешься под ружьем тебя на мельницу отведут.
Уйди с глаз моих, тихо попросил отец, опускаясь на скамью. Он еще не совсем тогда оправился от тифа, и вспышка гнева обессилила его вконец.
Сютев молча притворил за собой дверь, а на другой день пришли к нам два солдата с автоматами и повели отца на мельницу. В помощники ему, мотористом на движок, привели, тоже под конвоем, Виктора Качевского, того красноармейца из нашего села, что выходил из окружения с группой сибиряков.
За их работой на мельнице немцы следили самым тщательным образом. Отец жаловался:
Целый день фриц над душой висит. Туда не ходи, этого не делай, чтоб ему огнем сгореть...
Иногда он все же умудрялся принести в карманах горсть-другую муки. Для нас это был праздник что-нибудь вкусное из этой муки мама наверняка изобретет! но отца его обязанности мельника угнетали. В сердцах клял он свой тиф, который помешал нам уйти из села, свою больную ногу, которая [105] не дала ему возможности служить в армии в гражданскую войну, в финскую кампанию, освободила по чистой от призыва и летом сорок первого...
Как же огород-то поднимать будем? спросила мама.
Придется...
Отец взглянул на Юру, на Бориса и осекся. Я понял, что он не договорил: придется запрягать в соху Зорьку, нашу кормилицу и поилицу. Чудом пережила она эту зиму, почти все сено с осени выгребли немецкие солдаты для своих тяжеловозов, едва-едва стала набирать силу на молодой травке, а вот теперь в соху ее!
Попробуйте сказать об этом при Юре...
Вот и запрягли в соху нашу добрую Зорьку.
Мелко и часто дрожали ее худые рыжие бока, и удивленная, не привычная к такого рода труду, она все крутила головой, мычала жалостливо укоряла хозяйку.
Мама ухватилась за оброть, я налег на чапыги.
Пошли, милая!
Корова сделала шаг, другой соха чуть подалась вперед, неглубоко копнула землю.
Ну, Зоренька, ну, милушка, уговаривала мама со слезой в голосе и, с силой дергая оброть, показывала из руки кусок черствого хлеба. Ну, иди же, голубушка.
«Голубушка» стала, потупив голову, и ни с места. Не шла Зорька.
Н-но, зараза фашистская! замахнулся я кнутом, и жалея корову, и мучаясь этой жалостью.
Кто-то камнем повис на моей руке:
Не бей ее, Валь! Не бей...
Юрка! Откуда он взялся тут? Ведь мама, все предвидя, сразу же, едва порезали картошку, прогнала его и Бориску в луга, за щавелем.
Борис стоял тут же, за спиной у Юры, держал в руках котелок с водой. Это они принесли нам попить.
Я прикрикнул на брата:
Уйди, Юрка, от греха подальше! Огрею кнутом.
Он не ушел. Обнял Зорьку за голову, прижался щекой к ее влажным губам.
Зачем вы ее запрягли? Зачем вы ее мучаете? Она же молоко давать не будет. [106]
Много ты его видишь, молока? Все немцы забирают, вскипела мама.
Мне Зорьку жаль.
А мне не жаль?
Мама вдруг опустилась на землю и заплакала громко, не скрывая и не стесняясь своих слез.
Юра, сказала она всхлипывая, сынок, ведь нам кормиться надо. Не засадим огород зимой с голоду помрем. Да где ж тебе это понять?.. Мать хоть пополам разорвись, а накорми вас... Каждый день небось есть просите!
Юра вспыхнул, губы у него задрожали:
Ладно, пашите, я лучше не буду смотреть.
Они с Борисом ушли, но дело от этого не продвинулось ни на шаг. Как ни понукали, как ни подгоняли мы Зорьку не шла она в упряжке.
Отчаявшись, измученные вконец, выпрягли мы бедную корову из сохи и впряглись в нее сами: мама, Зоя и я. Тут немцы проходили мимо остановились, пальцами в нас тычут, хохочут. Один фотоаппаратом защелкал.
Как хотите, сказал я матери и сестре, как хотите, а я так не могу. Чтоб они смеялись, гады эти...
Пришлось взять в руки лопаты. Хотелось вспахать побольше, да уж ладно: коли такое дело, сколько всковыряем, столько и хватит. Но понемножку, помаленьку подняли мы наш огород и, кроме картошки, небольшую делянку рожью засеяли.
Если б знать заведомо, сколько горя принесет нам эта рожь...
«Мины» на дороге
Отец что-то долго искал во дворе, потом появился в землянке, держа в руках ящик из-под гвоздей. Ящик был пуст.
Что за чудеса? Куда это они запропастились?
Гвозди отцу были нужны, что называется, позарез: от взрыва бомбы, той самой, которая так некстати пощадила Черта, осела, грозила обрушиться на головы крыша землянки. Сейчас мы ставили подпорки, подшивали к потолку тесинки.
Куда запропастились гвозди никто не знал, поэтому все промолчали. Только мама высказала предположение:
Наверно, Черт перетаскал все. [107]
Зачем они ему? резонно возразил отец. Юрка, сознавайся, твоя работа?
Юра сидел на нарах в углу, рассказывал Борису сказку о сером волке и трех доверчивых поросятах.
Брал я немного.
Так тут ни одного не осталось, это как объяснить»? рассердился отец.
Юра молча пожал плечами: причем, мол, тут я?..
В это время, как на грех, в землянку влетел Володя Орловский. Закричал от дверей:
Скорей, Юрка, там целая колонна машин идет. Бе...
Юра сделал страшные глаза, и Володя поперхнулся, замолчал, неловко затоптался в пороге. Карманы штанишек у него подозрительно оттопыривались, что-то держал он и за пазухой рубахи.
Поди-ка сюда, голубчик, позвал его отец. Покажи-ка мне, что ты в карманах носишь?
Володя отступил было к дверям, но отец успел перехватить его, крепко взял за плечо:
Давай-давай, не стесняйся.
Показывай уж, чего там, угрюмо посоветовал Юра: он сидел, не глядя на отца, и закручивал угол тюфяка.
Володя засопел, достал из кармана грязную тряпочку что-то было завернуто в ней. Отец встряхнул тряпку скрученный из трех вершковых гвоздей, лег на его ладонь «ерш».
Вот они, гвоздочки! почти обрадованно сказал отец. А я-то, старый дурак, весь двор перерыл. Глянь-ка, Валентин, до чего додумались стервецы: шляпки поотбивали, а концы заточили. Умно! Сколько ж у тебя таких штук?
Володя приободрился:
Двенадцать.
За пазухой тоже они?
Ага.
«Ага»! Тридцать шесть гвоздей загубили. А у тебя, сынок? повернулся он к Юре.
У меня нет все у Володьки.
Отец прошел в угол, подвинул Юру в сторону, поднял тюфяк.
Глупый ты парень! Уколешь на чем сидеть будешь?
Он достал из-под тюфяка десятка полтора «ершей» точь-в-точь таких же, как у Володи.
Это «мины». Оружие, нехотя объяснил Юра. Военная тайна. [108]
Я понимаю, понимаю. Сколько ж машин «взорвали» вы на своих «минах»?
Одну пока, деловито сообщил Володя. Генерал в ней ехал, а заднее колесо напоролось и выстрелило, как из пушки. А генерал потом шофера ругал.
Значит, генерал? задумчиво переспросил отец. И давно вы этим занимаетесь, пиротехникой этой?
С самой весны, еще грязь когда была.
Тимофеевна, ласково сказал отец, дай-ка мне ремень, я их, мерзавцев, обоих выпорю, чтоб никому не обидно. Кому я толковал, что такие вещи с умом надо делать?
А мы с умом! вызывающе сказал Юра. Мы идем по дороге и бросаем в пыль незаметно, а потом смотрим издали, как машины едут.
«С умом, с умом»!.. А карманы оттопыриваются у кого? А добра перевели сколько! Где его ныне достанешь, такой гвоздь?!
У отца в голосе и злость и слеза.
Мне стало жаль незадачливых конспираторов.
Гвозди выпрямить можно. Дел-то пустяки.
Но на отца «накатило» он перешел на крик:
В яму, сейчас же все в отхожую яму выбросить! Слышишь, Валентин? А этого соловья-разбойника, показал он на Юру, на улицу больше не выпускать. Пусть Зоя грамотой с ним займется, а то он, поди, все буквы перезабыл, дурака валяя.
Возражать отцу в такие минуты бесполезно. Я собрал все ребячьи поделки, вынес во двор.
Когда отец ушел на мельницу, Юра подбежал ко мне:
Где наши «мины»?
В уборной, Юрок.
Братишка глубоко вздохнул.
Ближе к вечеру заглянул в землянку Качевский.
Валентин, поди-ка на минутку, потолковать нам надо.
А отец где? спросила мама.
Ковыляет помаленьку. Обогнал я его.
Мы ушли в огород.
Слушай, таинственным шепотом сказал Качевский. Ты про партизан слыхал что-нибудь? [109]
Слыхал немного. В Белоруссии они...
Говорят, у нас объявились. Слушай, я ночью пойду искать их. Хочешь со мной?
Спрашиваешь!
Мы пожали друг другу руки, условились встретиться через час.
За околицу села выходили крадучись, чтобы не попасть на глаза немецким сторожевым. Маме я шепнул перед уходом, что ночевать, вероятно, не приду.
Всю ночь проблуждали мы с Качевским в лесу, полные надежды на нечаянную встречу с партизанами. Слева и справа от нас горела деревня прилетал к нам ветер, и тонкие запахи леса были смешаны в нем с запахами сладковатого дыма, и отчаянный женский вскрик на высокой ноте иногда вплетался в него.
Казнят народ, ироды! сокрушался Качевский.
Не повезло нам не встретили партизан. Вернулись в Клушино, обескураженные неудачей, невыспавшиеся.
А в полдень по селу прошел слух, что у деревни Фомищино партизаны совершили налет на мост, перебили немецкую охрану, а мост сожгли.
С этой новостью я заявился на мельницу.
Не там искали!
Качевский мрачно и тяжело выругался.
Идиоты мы с тобой, а я особенно. Надо ж было соображать, в какую сторону идти!
Фомищино стояло на дороге в Гжатск, а мы пробродили ночь совсем в другой стороне в окрестностях Шахматова и Воробьева, почти у линии фронта.
Когда я вернулся домой, Юра не выдержал похвастался:
Вчера еще одна машина на нашей «мине» накололась.
На какой мине? не понял я.
А мы теперь бутылочное стекло на дорогу бросаем. Битое.
Наверно, надо было похвалить, а может, и поругать его, но не нашел я в эту минуту никаких таких нужных слов. Обидно было: вон и малыши что-то делают, как-то по-своему борются с врагом, а я, взрослый человек, днями отсиживаюсь в землянке, и забота лишь о том, чтобы не попасть на глаза немецким солдатам.
Юрка, сказал я, знаешь что, Юрка: возьми свои «ерши», они во дворе, на полке, где у отца рубанки лежат. [110]
Ух, Валька, молодец ты! Я знал, что не выбросишь. Он повис на моей шее.
Только папе ничего не говори, ладно?
Кто фашист?
Немчик был маленький, плюгавый, остроносенький и совсем безобидный с виду. В своем заношенном мундирчике он походил на кузнечика, который по нечаянности заблудился и выскочил с луговины на широкую проселочную дорогу.
Он, этот немчик, подъехал к нашему огороду со стороны Гжатска. То ли жаркое солнце разнежило его, то ли дела службы не торопили, но немчик решил отдохнуть. Бочком соскочил он с высоких козел крытой повозки, неловко засуетился вокруг битюга-тяжеловоза, потом, кое-как справясь с упряжью, вывел его из оглобель, крохотной рукой пошлепал по вороному крупу.
Гуляй себе, сказал, должно быть, немчик своему битюгу, а сам прилег в канаве, и цвет его мундира слился с цветом травы.
Наверно, он даже задремал.
Мама была шагах в пятнадцати двадцати от немчика окашивала края канавы. Так, надеялась она, можно будет хоть сколько-то корма заготовить на зиму для Зорьки.
Юра возился на картофельных грядах: выпалывал сорную траву. Ею тоже не брезговали: высушенные на знойном солнце пырей, осот, молочай, хрупкий и ломкий, конечно же нельзя было сравнивать с сеном, но в корм скотине они годились. Тем более что тогда, по военному времени, мы и простой соломкой были б рады питать Зорьку, но негде было ее, солому, взять...
Битюг побродил по канаве и, тяжело переставляя толстенные ноги, по грядам затопал к нашему сочно и вкусно зеленеющему островку ржи.
Юра загородил ему дорогу, замахнулся:
Пошел прочь!
Битюг и ухом не повел, пер напролом, зато над краем канавы выросла вдруг голова в пилотке, натянутой на оттопыренные уши: немец с интересом наблюдал, что же будет дальше.
Юра уступил дорогу битюгу, закричал: [111]
Мама, он нашу рожь топчет!
Мама обернулась, быстро сообразила что к чему и, не выпуская косы из рук, бросилась наперерез битюгу.
Но, скотина! Заворачивай же, черт упрямый...
Нагнулась, подняла комок земли, швырнула в настырного битюга. Комок пролетел мимо, но битюг вдруг повернулся и так же лениво, тупо побрел с огорода, вышел на дорогу, стал в оглобли и заржал. Немчик вырос из канавы целиком, но пошел не к повозке, а медленно, словно нехотя приблизился к маме. Он был на голову ниже ее.
Молоденький, тщедушный, с конопатинами на лице, он смотрел на нее снизу вверх и добродушно улыбался. Мама тоже растерянно улыбнулась в ответ.
Ich bin Bauer auch!
Тощим кулачком немчик ткнул себя в грудь, подтверждая и жестом свою принадлежность к крестьянскому сословию. Потом пальцами тронул лезвие косы, одобрительно кивнул головой, знаками показал, что хочет взять ее в руки.
Да бери, бери. Соскучился небось по работе-то! Мама протянула косу немчику.
Тот повертел ее в руках, прилаживая поудобнее, инструмент был явно не по росту, и вдруг размахнулся, широко и сильно.
Ах!
Руссиш швайн! выкрикнул немчик со злобой и выматерился по-русски.
Мама упала буквально подкошенная: лезвие полоснуло ее по обеим ногам. В какие-то доли секунды земля окрасилась кровью.
Юра подскочил к немчику, не помня себя вцепился в полы его мундира, рванул. Отлетела вырванная с мясом пуговица.
Ух, фашист, гад!
Немчик ударил Юру ногой в живот и тот упал на землю. Снова сверкнуло на солнце лезвие косы.
Беги, зарубит! истошно закричала мама.
Тут немчика окликнули. Он обернулся, торопливо бросил косу на землю: на дороге стоял мотоцикл с коляской, и к нему, высоко, по-гусиному переставляя ноги, шел офицер в очках. Немчик вытянулся во фронт, отдал ему честь, залопотал что-то, показывая на Юру и на маму, которая сидя рвала на себе нижнюю юбку и обвязывала порезы на ногах. Кровь не унималась. [112]
Холодно выслушав немчика, офицер наклонился, приподнял Юру, поставил его на ноги и, строго глядя на него, произнес небольшую речь, смысл которой сводился к тому, что фашист это «итальяно зольдат», а германский «зольдат» совсем не фашист, он национал-социалист.
Поняль? бесстрастным тоном поинтересовался он у Юры и, показав на потерявшую силы маму, которая пыталась и не могла подняться на ноги так много ушло крови, добавил:
Матка лечить надо. Звать люди надо. Поняль? Бежать к люди. Шнеллер!
Он что-то сказал немчику, похожему на безобидного кузнечика, и тот резвой прытью бросился на дорогу, принялся торопливо запрягать своего битюга.
Aufwiedersehen! попрощался офицер с Юрой и ушел к мотоциклу. Коричневое поплыло из-под колес облачко пыли.
Юра с криком бежал к землянке.
...Когда приспело время жатвы, староста в сопровождении немца из комендатуры обошел все землянки.
С утра на работу, хлеб косить, повторял он везде одно и то же.
Мама долго не могла оправиться от ранения ее оставили в покое. А мне и Зое пришлось выходить в поле.
Вся колхозная озимь, весь урожай, на который так надеялись жители Клушина, эти надежды тесно переплетались и с надеждами на скорый приход Красной Армии, весь урожай подобрали немцы. Даже солому и ту развезли они по своим конюшням.
Не пощадили немцы и личные огороды: с нашего участка ржи нам не досталось ни зернышка. Ничего, кроме страданий и крови, не принесла нам эта рожь...