Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

У каждого была своя война

...По весне, особенно в майские праздники, еще можно встретить мужчин и женщин — участников уходящей в историю кровавой войны. У каждого она была своя, свой путь, свои переживания. Все они хлебнули лиха — кто по чайной ложке, а кто и по полному котелку с верхом. Все зависело от обстоятельств, иерархической лестницы, места службы. С некоторыми из них мне пришлось соприкоснуться в мирные годы. И я задался целью рассказать о некоторых из них, не называя фамилий.

Восток — дело тонкое

Во время пребывания в санатории с соседом по палате отношения у меня, можно сказать, не сложились. Точнее сказать, у нас вообще не было никаких отношений. Мой сосед пристрастился к игре в карты. Поэтому, когда я ложился спать, он еще не возвращался, а когда утром я уходил на прогулку, он еще спал.

А вскоре подошел праздник — День защитника Отечества. На ужин решили с ним не ходить, в местном магазине захватили бутылек, основательно запаслись закуской. Вечером уютно расположились в номере. Признаться, в сервировке стола мой сосед оказался на высоте. Радуя [263] глаз, на столе были аккуратно разложены и магнитом тянули к себе сальцо и колбаска, вскрытая банка консервов, бутылка «Кристалла». На соседе ладно сидел костюм с орденскими планками. Выпили, разговорились.

— Иван Ильич, у тебя, как вижу, грудь в крестах, да и воевал ты на Востоке с японцами. Расскажи.

— А мне и рассказывать-то нечего. Героического поступка не совершал.

— Не скромничай, Ильич, два ордена Славы просто так не давали.

После небольшого раздумья он согласился.

— В армию был призван в сороковом году, служил на границе, недалеко от Владивостока. Направили в полковую школу. Перед самой войной получил звание младшего сержанта — один треугольничек в петлицы. Началась война. Из полка стали отбирать и направлять на фронт. Написал рапорт и я. За такую инициативу получил нагоняй от комбата. Вскоре весь рядовой состав отбыл на фронт, а сержантов оставили для охраны границы. Мы со дня на день ждали, жили ожиданием нападения на нас японцев. Вдоль границы маленькая речушка протекала. Мы здесь, а напротив, на сопках, расположились японцы и тоже за нами наблюдают. Приходилось сутками сидеть в секретах: Местность труднопроходимая — лес, горы, болота. По два-три месяца не мылись, питание плохое.

В августе сорок пятого и до нас война докатилась. Признаться, у нас и боев-то не было. Войска ушли вперед, а мы по-прежнему стоим, границу охраняем. Японцев тоже не видим. Как-то пришло сообщение командованию, что из ближайшего к нам городка японцы ушли. Послали нас 32 человека на «студебекерах» в разведку. Дорога была тяжелой: пришлось валить деревья, делать настил, но все же к вечеру добрались до цели. В городе уже вовсю хозяйничали китайцы. Нас они встретили тепло, радушно. Выяснилось, что, перед тем как уйти, японцы сложили оружие, получили от китайцев в этом расписку, а сами двинулись пешком. Мы сутки отмечали это событие. Нас поили, кормили, как дорогих гостей.

— И никакой перестрелки не было? [264]

— Я же сказал, что японцы ушли из города раньше нашего прибытия.

— И за это вас наградили?

— Да. Всем сержантам по «Славе», а рядовым — по медали «За отвагу».

— А вторую «Славу» за что?

— Как за что? За победу над Японией! Война кончилась. Всех наградили. Наш ротный за три недели удостоился нескольких орденов, хотя ни разу не покидал свою землянку.

Помолчав немного, он продолжал:

— Демобилизовавшись, жил в Куйбышеве, работал маляром. Лет десять тому назад умерла жена. Теперь один. Потом зятя перевели в Москву. Мне купили квартиру, и я тоже переехал в столицу.

А в санатории ему не нравилось. И он уехал раньше времени, даже не попрощавшись.

Волк в овечьей шкуре

На полянке возле изгиба реки, воды которой сонно текли меж заливных лугов, царило оживление. Это работники местной фабрики выбрались на денек из душного городка, вернее, каменного мешка, насквозь прокаленного июльским зноем. По прибытии все принялись за дело. Кто-то полез в воду, кто-то извлек складную удочку и пошел вдоль реки, надеясь на рыбацкое счастье. Мужчины более практичного склада принялись за костер.

Не прошло и часа, как все кружком расселись вокруг скатерти-самобранки. У мужчин после первой разговор оживился, после второй — пошел по интересам.

— Да по мне, война хотя еще бы годика два продлилась, — откровенно признался сидевший в углу товарищ — рослый, представительный мужчина, наш завгар, самодовольно глядя на сидящих пьяными глазками.

— Как тебе так удалось устроиться, — поинтересовался сосед, — при большом штабе служил или сапоги генералам драил? [265]

— Не угадали. По направлению райкома комсомола меня направили в закрытую организацию — военную цензуру.

— А что это такое?

— О! Это важнецкая организация. Кто постарше, помнят: на всех конвертах, приходящих с фронта, всегда красовался штамп: «Просмотрено военной цензурой». Наша группа цензоров располагалась при штабе корпуса или армии в 10–15 километрах от фронта в крупных населенных пунктах или железнодорожных станциях. Жили мы изолированно. К нам заходили только официальные лица. Нами просматривались все идущие с фронта письма. Вначале читали их полностью, но не успевали. Потом приобрели навыки. Уже после трех-четырех предложений становится ясно, о чем он хочет сказать. Если обнаруживали что-либо подозрительное, письмо направляли в соответствующие органы. Таких писем было очень мало. В общем, читали сутками.

Письма читать не только сложно, но и интересно. Пишут их люди разные. Письма семейные — однообразны: о тяжести солдатской службы ни слова. Только беспокойство о ближних, советы, как им выжить в эти непростые годы без кормильца. Письма молодых более интересны, содержательны, разносторонни. Пишут о любви, удаляясь в захватывающую лирику. Откуда только такие слова находят. Рядом с любовью и угрозы за измену.

Во многих письмах, даже «треугольниках», скрепленных мякишем хлеба, пересылались вложения — крупные денежные купюры — по 30 или 50 рублей. Мы читали такие письма более внимательно и, если в них не было ссылки на пересылаемые деньги, изымали. За день таких бумажек набиралось много. Установили контакт с теми товарищами, которые приезжали за письмами, потом везли их дальше — в государственную почтовую связь. Они приезжали к нам через каждые три-четыре дня, и уже с припасом: самогоном, салом, картошкой, пшеном, даже медком баловали. Конечно, и они были не внакладе. В общем, жили как тузы. В конце дня часто устраивали гулянки. Приглашали иногда и местных девочек. Сколько их прошло через наши руки... И начальство нас посещало. [266] Об их приезде нам заранее сообщалось. Они уезжали от нас всегда довольными. После их отъезда мы ждали весточки — приказа о награждении.

Все знали Василия Ивановича как балагура и весельчака, у которого была душа нараспашку, любителя при случае выпить и потешить сослуживцев. Но теперь, после его рассказа, все как-то странно замолчали, не глядя друг на друга.

Первыми загудели, как потревоженный улей, женщины. Мужчины потянулись за папиросками. Застолье распалось. А наш герой громко и беззаботно запел:

А вы могилку мне устройте,
Чтоб я под бочкою лежал...

Курьез

Актовый зал проектного института, пронизанный лучами начинающего по-весеннему прогревать солнца, был переполнен. Как всегда, на встречу с участниками войны пришли руководители института, отделов, кандидаты наук, рядовые сотрудники и недавно влившиеся с институтской скамьи молодые специалисты.

На небольшом возвышении за столом, покрытым зеленым сукном, в два ряда сидели спокойно сосредоточенные ветераны. Вел встречу замдиректора, сухонький, с живинкой в глазах, голову которого обильно посеребрила пороша, сам в дни войны командовавший инженерно-саперным батальоном.

К трибуне подходили бывшие стрелки и минометчики, танкисты и артиллеристы. Несмотря на возраст, они старались держаться подчеркнуто молодцевато и как один говорили о своем участии в боях как-то вскользь, а больше о друзьях-товарищах, с кем шли к победе, о воинском братстве и бескорыстной дружбе. Долг заставлял их стойко переносить трудности и лишения; даже попадая в экстремальные ситуации, они думали, как бы и на этом последнем сантиметре уходящей жизни, когда уже будет совсем невтерпеж, не очернить себя в глазах однополчан, не предать, не растоптать святые [267] надежды своего народа. Этот долг могла оборвать только смерть.

Замдиректора назвал фамилию недавно принятого на должность юрисконсульта. Едва он привстал из-за стола и неторопливо пошел по направлению к трибуне, зал взорвался шквалом аплодисментов. Знали, что он долго служил в армии. Если мужество и доблесть ранее выступавших Родина одарила одним-двумя орденами или боевыми медалями, то грудь юриста походила на иконостас. Она вся сияла, сверкала и переливалась блеском, исходящим от обилия наград. Поднявшись на трибуну, он откинул голову назад, важно раскланялся, а затем по-хозяйски разместился на ней.

Его пышущее здоровьем лицо, обычно серьезно-сосредоточенное, теперь от произведенного эффекта расплылось в довольной улыбке. Про таких обычно говорят — не ладно скроен, но крепко сшит.

— О своей двадцатипятилетней службе в армии могу рассказать многое. Учитывая, что и другие товарищи хотят поделиться воспоминаниями, буду краток. За неделю до начала войны окончил юридический институт. В дни войны был следователем, прокурором дивизии, а в конце войны заместителем председателя военного трибунала армии. Этому я отдал свои молодые годы. В то время мы, военные юристы, стояли на защите правопорядка, оказывая помощь командованию и политорганам, работая рука об руку с контрразведкой. Не секрет, многие в начале войны были шокированы продвижением немецко-фашистских войск на восток, их массированными бомбежками, окружениями, забывали о присяге, которую они давали перед лицом своих товарищей. На первый план выходила борьба с дезертирами, членовредительством. Не секрет — случалось, сдавались полками и дивизиями. Надо было наводить порядок. Без дисциплины нет армии. Мы вели борьбу с дезорганизаторами тыла, паникерами, распространителями ложных слухов, со шпионами и диверсантами. В своей работе опирались в первую очередь на приказы 270 и 227. [268]

После этих слов в зале воцарилась тишина. Она такой бывает разве что в горах, в тайге. А он продолжал:

— Работы было много, и она была далеко не простой. Заявляю — мы были бдительными, осторожными и не всегда доверчивыми к людям, совершившим преступления. Главное — быстро распознать, кто перед тобой — опасный преступник или случайно поддавшийся страху человек. — Оратор вошел в роль. — Обстановка требовала того, чтобы дела рассматривались в составе трех постоянных членов трибунала, причем в упрощенном, быстром порядке — в течение суток. Мы вели и большую профилактическую работу, часто выступали перед бойцами и командирами и доходчиво разъясняли им об ответственности за военные преступления.

— А приговоры к высшей мере наказания приходилось выносить? — донеслось из зала.

— А как же, — даже не останавливаясь, продолжал он свое повествование, — особенно в первый год войны. Они приводились в исполнение перед строем вновь прибывших на фронт свежих частей.

Сидящие в зале были шокированы словами выступающего. Шумок голосов, возникший в задних рядах, покатился в сторону трибуны.

Председательствующий не выдержал и назидательно постучал по графину, что стоял на столе, призывая к порядку. Толстое, бабье лицо выступающего, с маленькими свиными глазками, вспотело, становилось злым и отталкивающим.

— Минуточку, минуточку, — зачирикала пожилая дама и, привстав, продолжала: — Я вот что хочу спросить у вас. Как это вам так быстро удавалось распознать, кто перед вами — свой или враг? Вы поделились бы своим опытом с нынешними органами правосудия — никак не могут привлечь к ответственности ни Мавроди, ни Березовского и десятки других.

В зале заулыбались.

— Много, вероятно, на тебе солдатской кровушки, — тихо, но довольно внятно донеслось из зала.

Напрасно стучал по графину замдиректора, по залу уже катился гул негодования. Аудитория постепенно становилась неуправляемой. [269]

— Разрешите и мне дополнить выступающего, — громко заявил один из присутствующих и, не дождавшись согласия председательствующего, направился к трибуне. Это был известный в институте главный инженер мастерской, отличающийся честностью и резкостью высказываний, которого остерегалось и руководство.

Подойдя к трибуне и не глядя на опешившего выступающего, он без обиняков начал:

— Смотрю я на вашу грудь и хочу узнать, как же оценивалась ваша работа, — и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Надо полагать, по количеству осужденных, по скорости формирования штрафных рот и батальонов. Ведь большинство из них, попавших туда, проявило мужество и героизм. Да и в плен часто фронтовики попадали не по своей воле. Я читал — летчикам Героя давали за большое количество сбитых самолетов, за выполнение боевых вылетов. У меня соседка Герой, так она на знаменитом «кукурузнике» совершила 620 боевых вылетов. А самой-то тогда едва за двадцать перевалило. Теперь ты скажи, а мы послушаем.

— Это решало командование, — процедил он, вытирая ладонью вспотевший лоб.

Вопросы сыпались со всех сторон. С отчаянием обреченного отстаивал юрисконсульт свою позицию. Но ответы его были малоубедительными, они только настраивали присутствующих на агрессивность.

А стоящий внизу у трибуны продолжал:

— Мой брат дошел до Берлина, был командиром стрелкового батальона. У него рубцов на спине больше, чем у тебя орденов, а вот наград втрое меньше. А ведь такие, как он и сидящие за столом фронтовики, добыли, завоевали Победу. Мы склоняем голову перед павшими в бою и теми, кто оказался на чужбине, а потом по возвращении такие, как вы, с размахом, не скупясь, одаривали их высылками или даже расстрелами.

Теперь юрисконсульт находился под перекрестными взорами сыновей и сестер тех, которых судил и жаловал. В настоящий момент за его спиной не было ни всесильной компании, ни карающей палицы «Смерша». Зал, до отказа забитый сотрудниками, смотрел на него враждебно, [270] отчужденно, с жадным любопытством разглядывая его лицо.

Подбородок «вояки» затрясся, нахохлившимся он спустился с трибуны и в глубокой тишине дошел до своего места. Сознание собственной значимости не покидало его даже в эти драматические минуты.

Сколько было в этом зале собраний, встреч, но такого еще не случалось. Расходясь, каждый в душе унес щемящее чувство вины за прошлое, творимое такими вершителями судеб...

Минуя весы Фемиды

Стосковавшиеся за долгую зиму по работе пчелы весело жужжали у лотка улья, радуясь теплу и солнцу. Вокруг все цвело, весело чирикали драчливые воробьи. Только мой сосед по участку, сколь ни посмотрю, окаменело сидел за столом. На столе — бутылка водки и снедь в тарелке. Я подошел и поздравил его с Днем Победы. Он был одет в хорошо отутюженную армейскую форму, тщательно выбрит, воротничок подшит и резко подчеркивал продубленную ветрами и морозами кожу шеи.

Он молча показал на место рядом и потянулся за бутылкой. Мы чокнулись и выпили. Я почувствовал, что мой приход не ко времени, но и уходить было уже поздно.

— Другие вояки при всем параде, а где твои награды?

— Давай еще по рюмочке тяпнем, и я тебе расскажу о своих наградах.

Выпили, закусили, и он начал свой рассказ.

— Служил я в артиллерии наводчиком 76-миллиметровой пушки. Про нас, артиллеристов, обычно говорят: ствол длинный, а жизнь короткая. Самая тяжелая доля на войне, конечно, у пехотинцев, но и у нас тоже не сахар. Физически изнуряющий труд, особенно в наступлении. И ранен, и контужен был — кто ж без этого. А награды... Кому как. Помню, после полудня подошли к какому-то городишке. Батальон, который мы поддерживали, под шквальным огнем противника начал торопливо [271] окапываться. А грунт — кремень, лопата не берет. За боевыми порядками пехоты, впереди нас, стали шесть «сорокапяток». На расстоянии метров трехсот — четырехсот от пушек, у кустиков, приступили и мы к оборудованию своих позиций. Копаем дворик для орудия и другие укрытия. Работа движется медленно. Гимнастерки — хоть выжимай. Прошел час, может быть, два, мы еще толком не окопались, как из-за построек выползли два тяжелых немецких танка и, перемещаясь вдоль обороны, принялись расстреливать наши «сорокапятки». Те тоже начали огрызаться. Но их огонь по тяжелым танкам был как для слона дробинка. Немцы били точно. Выстрел — и нет пушчонки. Летят части орудий, куски человеческих тел... Обстановка накаляется. Пехотинцы быстрее нас осознали потерю пушек. Их можно понять — они лишились поддержки огнем.

Наш командир батареи, офицер не из трусливых, от увиденного растерялся. Никто нами не командует. Расстояние от танков до наших орудий — метров шестьсот-семьсот. И мы как ягодки на ладони. И если раньше мы наблюдали, как немцы расстреливали «сорокапятки», то теперь они принялись за нас. Одновременный выстрел из обоих танков — и нет одного орудия с правого фланга. Второй залп — и нет с левого. По спине холодок от страха пополз. Скоро очередь дойдет и до нас. Наконец, мы остались одни — трех орудий уже нет, только раненые на земле корчатся. Народ побежал и от нашего орудия. Немцы все это хорошо видят и не торопятся, бьют не спеша, как на учениях. Кричу заряжающему: «Подкалиберный!» А он мне в ответ: «Чего кричишь! Командир батареи давно сбежал!» И вдруг вижу — пригибаясь, побежал прочь и мой командир орудия. Я за ним. Кричу: «Остановись!» А он быстрее. У меня в руках лопата была, нагнал я его и по черепку трахнул. А сам быстренько к орудию и за панораму. Хорошо вижу, как немцы перемещаются и наблюдают за нами, вероятно, смехом давятся. Эх, была не была! Мы еще повоюем! Кричу заряжающему: «Ты что, оглох?! Подкалиберный давай!» Слышу с облегчением в душе — рядом лязгнул замок, я вперился взглядом в панораму. Руки не дрожат, в голове ясность, цель ловлю, и [272] только одна мысль бьется — врезать в «яблочко»! Навожу в левого, под башню. Выстрел. Попал! Он нервно дернулся и повернулся ко мне боком. По-видимому, повредил гусеницу. Навожу на второго. Выстрел. Снова удача! Теперь принялся их добивать. Сколько по ним снарядов выпустил, не знаю, сам стал не свой. Нами овладел щенячий восторг. Заряжающий после каждого выстрела, как заклинание, повторял: «Это вам за ребят, гады!»

Не успели мы с товарищем перекурить, как из-за домов выскочили два бронетранспортера и пошли шерстить нашу пехоту... Я снова к панораме. Видимость отличная. Выстрел — один замер. Еще выстрел — и второй дымит. Для контроля мы им еще врезали по одному. Капитан пехотный, комбат к нам прибежал. От радости рот до ушей, благодарит и бутылку водки сует. Распили мы ее, папироской закусили.

Под вечер в батальон командир нашего артполка приехал. Ему, конечно, обо всем доложили. Позвали и нас к нему. Поставили в строй. Полковник подошел, пожал руки, поздравил с достойной победой. Поговорив с комбатом, направился к машине. А мой заряжающий возьми да и вдогонку спроси: «А как насчет наград?» Он вернулся, подошел к нам, положил руки на наши плечи и тихо так произнес: «Высшую награду от Всевышнего вы уже получили. Вы остались живы. Это самая высокая награда». Командиром нашего полка был Герой Советского Союза А. И. Любимов, удостоенный этого звания за форсирование Днепра.

А в январе сорок четвертого я был тяжело контужен. Наши в спешке отступили, обо мне забыли. После узнал, что на меня наткнулись крестьяне и укрыли в сарае. Две недели они выхаживали меня, головные боли почти исчезли, рана стала затягиваться. Во время облавы на меня наткнулись немцы — так я оказался в плену. Завезли меня в город Любек. Там и встретил конец войны. Оказался в американской зоне оккупации. Приблизительно через месяц они передали нас соответствующим органам. Наступила унизительная и продолжительная процедура проверки.

Кто только нами ни занимался. Прошел шесть комиссий: сначала армейская контрразведка «Смерш», потом [273] НКВД. И все следователи, дознаватели интересовались одним и тем же: чем занимался в плену, с кем был, почему работал на них? И угрозы, угрозы...

После того около года служил в армии. Демобилизовали. Ну, думаю, все, мои мучения остались позади. Но увы! Не успел дома освоиться — меня снова вызвали в органы. И снова допросы, допросы... И так почти ежемесячно. Предлагали сотрудничество — стучать на кого-то. Отказался. В плену умирал от непосильного труда, холода, голода. Я был пленный, беззащитный. Если там убивали тело, то здесь, дома, убивали душу. Нигде не брали на работу. Так продолжалось почти два года. Через знакомых отца, а он всю войну был политработником, дослужился до полковника, с трудом устроился на работу в изыскательную организацию. Работал, женился, сын появился. А меня все вызывают. И не пойму — кто я, то ли подследственный, то ли расконвоированный арестант. Поверь, у немцев было легче переносить лишения, чем издевательства со стороны своих. Это незаживаемая рана. Хотел на себя руки наложить, но жена спасла. Так продолжалось около десяти лет. Позже узнал: мне еще повезло — тысячи пленных, таких как я, прошли ссылки и лагеря Воркуты и Сибири. До сих пор меня мучает вопрос: в чем моя вина? Но время шло. Вроде потеплело. И как-то по весне, после войны, прошло уже порядочно, собрали нас, таких же бедолаг, в ДК имени Чкалова и всем дали по медали.

И сосед, куря папироску за папироской, все говорил и говорил. А ласковое солнце по-прежнему безвозмездно посылало тепло на землю. И она постепенно просыпалась, готовилась выполнить свое извечное предназначение — в том числе и кормить людей.

С ярлыком «врага народа»

Я встретил его на Ярославском вокзале. Невероятно, но я его узнал. Я увидел знакомый блеск в его глазах в тот момент, когда он, прислонив к стене тщательно отполированную деревянную клюку, снял большие затененные [274] очки и, близоруко оглядываясь, принялся неспешно вытирать носовым платком вспотевший лоб. Вот тогда наши взгляды и встретились, и я понял, что знаю этого человека, точнее, он тоже узнал меня, и мы, улыбаясь, подали друг другу руки. Сразу же понял, что вокзальная сутолока не соответствует данному моменту — хотелось немножко поговорить, вспомнить молодость. Мы зашли в кафе. Присели за столик, взяли по кружке пива и окунулись в разговор. Через какое-то время само собой получилось, что говорить стал только Леня, а я только слушал, изредка стряхивая в блюдо пепел сигареты.

— Ты, наверное, помнишь, — негромко начал Леня, — что моего отца арестовали зимой тридцать седьмого. Он тогда работал сменным инженером на строительстве метро. Навесили ярлык «враг народа», а я соответственно стал сыном репрессированного со всеми вытекающими последствиями. Уже мать позже узнала, что в тридцать девятом году его расстреляли.

В сороковом я окончил среднюю школу, но меня долго не призывали в армию. Все мои сверстники уже давно надели военную форму — служить в то время шли с охотой, а я только в декабре получил повестку. Вскоре оказался в строительной части под Выборгом. Моими сослуживцами были студенты и крестьяне, журналисты и рабочие, художники и артисты. Признаться, солдатской дружбы у нас не было, была только подозрительность друг к другу. Обмундировали нас в старье. Присягу не принимали. Распорядок дня как у заключенных. Кормили плохо. Оружия не выдавали. Занимались строительством оборонительных сооружений и расширением аэродрома. Работали от зари до зари. Техника — кирка и лопата.

Тут началась война. Выдали наконец-то оружие. Теперь нас, как пожарную команду, перебрасывали с одного участка на другой. Кормить стали еще хуже, а работать приходилось больше. От недоедания мы совершенно истощены, а многие даже начали пухнуть. Во время одного из переходов я отстал от своей команды — просто не было сил идти. Меня задержали и на следующий день направили в воинскую часть — в пехоту. 19 декабря [275] в первом же бою под Колпином меня ранило в плечо, рана была легкой, но долго не заживала — сказалась дистрофия.

После выздоровления был направлен в Ленинградское пехотное училище. После восьми месяцев напряженной учебы — снова на фронт. Под Спас-Деменском, не провоевав и трех месяцев, опять был ранен — в бедро. Хотя ранение было не из легких, быстро встал на ноги, после чего направили на курсы усовершенствования офицерского состава Западного фронта. Надо отдать должное — занятия с нами вели офицеры, обладающие высокой профессиональной подготовкой и культурой. Они много мне дали, и на фронте не раз вспоминал их добрым словом. В октябре из резерва фронта направили под Витебск в 134-ю стрелковую дивизию. В апреле 1944 года под Волынью в течение двух суток, не смыкая глаз, сформировал в соответствии со штатным расписанием батальон численностью 800 человек. С ним и отправился на фронт. Нашему батальону первому из дивизии удалось форсировать Вислу и захватить плацдарм, названный Пулавским. Бои носили ожесточенный характер. Вот здесь-то на третий день боев при очередной попытке немцев сбросить нас с плацдарма мне снова не повезло — грохот взрыва, и я вырубился. Получил сполна — осколочное ранение в грудную клетку, задето плечо, перебита голень. В общем, жив остался по случайности.

Когда стал транспортабельным, меня отправили в госпиталь. Так оказался в Конотопе. Выхаживали меня долго. Здесь же из газет узнал — все командиры рот нашего батальона были удостоены высших наград страны — Героев Советского Союза. Демобилизовался за месяц до Победы.

Дали мне третью группу инвалидности. Хожу с трудом, в груди хрипит. Одна нога стала короче на два с половиной сантиметра. Но не сдаюсь. Решил учиться. Успешно сдал экзамены и поступил в Институт международных отношений. Учился настойчиво. На старших курсах в подлиннике читал классиков английской и французской литературы. В пятидесятом получил «красный» диплом по специальности «референт-переводчик». [276] Искренне признателен директору института, который позволил мне окончить институт.

Теперь органы стали более пристально и детально заниматься «инвентаризацией» родственников по всем направлениям, все чаще стали обращать внимание на то, что я сын «врага народа». На войне на это не обращали внимания — там было важно, как ты умеешь воевать. Теперь же для дипломированного специалиста, награжденного двумя орденами Красной Звезды и орденом Ленина, не оказалось места не только на дипломатическом поприще, но и вообще в России — у меня невольно возникало такое ощущение, что я лишний в своей стране, что на меня смотрят как на белую ворону. В дни войны я был такой, как все. Волна грозного времени подняла меня на высоту человеческого достоинства, а теперь, в мирное время, уже другая волна шмякнула в грязь.

Я надеялся, что скоро все прояснится. И действительно, отца реабилитировали, но это произошло значительно позже. А тогда рухнули все мои надежды. Я стал невостребованным, изгоем. Бандит отсидел срок — и снова на воле. А на меня навсегда навесили «бубнового туза». Обложили со всех сторон. Все правовые нормы по отношению ко мне были попраны. Я с ужасом каждый день ощущал свое бессилие, понимал, что мне не разорвать оковы, в которые был заключен. Трезвая оценка своих сил и возможностей была неумолима — у меня нет выхода из создавшегося положения. Война безжалостно обезобразила мое тело. Приду на пляж, а на меня как на снежного человека смотрят. Все видят страшные рубцы, но никто не видит ужасных ран в моей душе.

И пришлось мне почти два года сидеть на иждивении у матери, учительницы начальных классов, с ее нищенской зарплатой. Это меня угнетало еще больше. И однажды по совету одного знакомого я рванул в далекий Киргизстан, то есть решил искать убежище на окраине страны, где, может быть, порядки легче. С тех пор и живу там, в общем-то на чужбине, работаю в медицинском институте, учу студентов языку. Уже вроде бы и привык, [277] хотя всегда испытываю душевное волнение — боль, когда приезжаю на родину.

— И как к тебе в Киргизии относятся?

Он на минуту задумался, поправил очки и сказал:

— В принципе сносно, но националистические тенденции проявляются на каждом шагу. После распада Союза началось повсеместное вытеснение русскоязычных специалистов из разных сфер. Местные молодые господа в учебе особой прыти не проявляют. А поставишь «кол» — жди вызова на ковер. Упрекают не их, а меня — не могу заинтересовать. То есть виноват опять же я. Мне обидно, я же выкладываюсь, потому что с детства приучен делать все на совесть.

Я слушал своего бывшего соседа Леню, и у меня было очень нехорошо на душе. Теперь уже я всем своим существом ощутил противное чувство бессилия. Как я могу ему помочь? Да никак. Прошлого не вернешь. Ничего уже невозможно изменить. И невольный вопрос: чем этот человек виноват перед страной? Он был хорошим воином. Он отстоял свою землю в жестоких сражениях с врагом. Мне вдруг стало неловко смотреть ему в глаза. Я почувствовал вину за его сломанную жизнь. Мне хотелось извиниться перед этим человеком, хотя я лично не причастен к его бедам. И я действительно извинился, но только затем, чтобы оставить его на пару минут и пойти заказать еще две кружки пива. [278]

Дальше