Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Зимняя жатва

Спали на полу, почти не раздеваясь, и, пока запыхавшийся связной торопливо передавал прищз начальника штаба дивизии о выделении десяти человек для участия в разведке боем, сон с нас как рукой сняло. За ночь мороз основательно выжал из хаты последние калории тепла. В считаные секунды потуже затягиваем пояса на телогрейках и высыпаем за дверь. Старшина роты разведки Колобков тут как тут и каждому вручает по новенькому масккостюму. Итак, нас по пять от каждого взвода, и теперь во главе с командиром старшим лейтенантом Садковым аллюром мчимся к передовой. Снег под ногами пронзительно хрумкает, и кажется, бежит не отделение, а целая рота. Слабый ветерок, тянувший сбоку, обжигает. Холод навязчиво, безжалостно лезет под наши телогрейки. И только ротный в видавшей виды шинелишке и хромовых сапожках, щегольски собранных в гармошку, хорохорился, как воробей, даже шапку-ушанку не опускает, молодцевато задает темп движения. Мы бежим и по дороге успеваем обтереть снежком лицо, согнать последние следы недавнего, короткого по-птичьи, солдатского сна.

После продолжительных безуспешных ночных поисков полковых разведчиков и нас, разведчиков дивизии, [109] командование дивизии решило принять энергичные меры — провести разведку боем с целью захвата «языка» и вскрытия системы огня противника.

Наше соединение заняло этот рубеж месяца два тому назад. Все это время оно вело тяжелые, кровопролитные бои, неизменно именуемые в сводках Совинформбюро как бои местного значения.

Разведка боем была назначена на 8.00, и нам надо успеть к этому времени занять свое место в боевом строю. Перед выходом из роты нам сообщили, что операция будет проводиться на участке обороны, занимаемом первым батальоном 276-го гвардейского стрелкового полка, которым командовал Герой Советского Союза капитан Осадчий. Это было примерно километрах в двух от большого украинского села Недай-Вода, что севернее Кривого Рога, уютно спрятавшегося в балке. Мы досконально знали рельеф местности и очертание переднего края противника перед обороной этого батальона. Это позволило нам еще по пути наметить конкретный план действий. Взвесив все, сочли целесообразным группе действовать не вместе, сообща, а разделиться на две части — одна будет работать в центре, а наша — на правом фланге.

По пути к переднему краю забегаем на пункт боепитания батальона, где добросовестно запасаемся гранатами, и по ходу сообщения пробираемся на КП батальона. Здесь узнаем, что проведение операции возложено на заместителя командира батальона старшего лейтенанта И. Т. Севрикова — Героя Советского Союза, который в это время находился в передней траншее, что в бою примет участие стрелковая рота, усиленная взводом автоматчиков батальона, саперы и разведчики полка, отделение саперов из инженерного батальона и, наконец, мы — от роты разведчиков дивизии. В общем, к предстоящей операции на сегодня планировалось привлечь около ста двадцати человек. Наступление намечалось на участке протяженностью по фронту 300–350 метров. Артиллерийское обеспечение атаки возлагалось на дивизион нашего 197-го артполка, две минометные роты, дивизион приданного легкоартиллерийского полка и батарею полковых минометов. [110]

— Вот это да! — удивленно выпалил Саша Рыжков, и мы понимали его радость. Ведь совсем недавно при разведке боем нас поддерживали одна-две батареи, которым отпускалось по нескольку снарядов на ствол. Мы возмущались такой «поддержкой» и сходились на мнении — лучше бы такой артподготовки вообще не проводили. Но в той обстановке мы были «карандашами» и к мнению разведчиков, не первый раз участвующих в разведке боем, никто серьезно не прислушивался. Да что говорить о нас, солдатах, коль штабные офицеры игнорировали мнение нижестоящих командиров стрелковых подразделений. Поэтому-то услышанное на КП батальона на этот раз превзошло все наши ожидания. Мы понимали, что тыл, недосыпая и недоедая, увеличивал поставки фронту всего необходимого для достижения победы над ненавистным врагом. В общем, на КП обстановка прояснилась. Наш ротный остается здесь, а мы, пожелав друг другу удачи, расстаемся и по глубокому и извилистому ходу сообщения направляемся к передней траншее, до которой теперь рукой подать.

Вокруг затаилась настороженная, трепетная тишина, что говорило о близости противника. При подходе к передней траншее встретились со старшим лейтенантом Севриковым, с которым я познакомился еще на Курской дуге. И не раз еще судьба сводила меня с ним — и при форсировании Днепра, и в жестоких боях по расширению плацдарма. Родом он был с далекого Алтая. Его ценили офицеры, уважали солдаты. Коренастый крепыш был человеком общительным, за словом в карман не лез.

Докладываю ему как командиру, ответственному за проведение операции, о своем плане. Во время боя разведчики не находятся в подчинении пехотных офицеров, если на то нет специального приказа. Однако мы всегда информировали их о своих планах и согласовывали свои действия с учетом общего замысла операции. Это помогало нам во время боя теснее чувствовать локоть друг друга.

Выслушав доклад и дав «добро», замкомбат на мгновение задумался, потом пристально посмотрел на нас и добавил, что он с нашей группой пройдет на правый фланг [111] роты. По дороге пояснил, что накануне вечером был ранен командир взвода и его обязанности исполняет сержант из прибывшего днями пополнения. Я понял, что он обеспокоен судьбой взвода.

Старший лейтенант шел впереди, мы за ним: я, Федя Ковальков, Саша Рыжков и двое новеньких — небольшого роста, подвижный и худенький Сергей Хухров и горбоносый, губастый, с цепким взглядом темных, как миндалины, глаз Худовердий. Правда, новенькими их не назовешь. К нам они оба пришли по спецнабору, проведенному лично начальником разведки дивизии майором Матвеевым, из полков, где зарекомендовали себя смелыми и отважными бойцами, выразившими согласие перейти в разведроту. Сергей был ефрейтором, а мы трое — рядовыми.

Вот мы и на правом фланге. После доклада сержанта старший лейтенант, обращаясь к подошедшим пехотинцам, указал на меня:

— Это командир разведгруппы. С этого момента он командир вашего взвода. А ты, сержант, помкомвзвода. Об остальном договоритесь сами. Ясно?

— Ясно! — бодро, но вразнобой ответили солдаты.

А вот мне, признаться, было не совсем «ясно!». Вначале от такого предложения я хотел категорически отказаться. К чему мне такая обуза? Мне предстояло принять под свое командование стрелковый взвод, солдат которого впервые вижу, а через несколько минут с ними идти в бой. Но я понимал, что об этом не хуже меня знает и этот офицер. Он доверял мне. По интонации голоса я почувствовал, что он не приказывал, а скорее просил меня. Значит, так надо. Он считал меня более подходящим. Многое делалось под девизом — «надо». А приказы надлежит выполнять.

— Есть принять взвод, товарищ старший лейтенант! — чуть помедлив, выдавил я. — Мы сделаем все, что в наших силах.

— Вот и хорошо. Успеха, друзья!

На прощание Севриков крепко и сердечно пожал мою руку, потонувшую в его крепких и жестких ладонях, а потом попрощался и с моими товарищами. [112]

Первое, что бросилось в глаза после ухода офицера, — экипировка пехотинцев. Они натянули на себя весь скарб, все свои нехитрые пожитки, которые теперь рогато топорщились из-под объемистых маскхалатов.

Обращаюсь к солдатам, стоящим поблизости:

— К чему приготовились, товарищи?

— К наступлению, — последовал ответ.

— А куда наступать будем?

— Вон на ту высоту. — И один из них указал в темноту. — Вчера днем ее хорошо было видно.

— А потом?

— Потом... — последовала затянувшаяся пауза, — потом двигаться дальше...

Мне стало ясно. Толком своей задачи взвод не знает. Пока темно и до восьми часов остается еще восемнадцать минут, надо принимать решительные и неотложные меры. Времени в обрез, и мне одному с этим не справиться. Как я сумею в столь сжатый срок подготовить людей к бою и выполнить во что бы то ни стало поставленную задачу? Конечно, что-то могу сделать, но этого, бесспорно, мало. Остается только одно — готовить их к бою, а разведчики должны увлечь за собой взвод во время атаки, быть им примером. Объясняю им суть своего решения, и они расходятся.

«А о чем думают сейчас в эти минуты мои друзья-разведчики в своей новой роли?» Эта мысль теперь не давала покоя, хотя о каждом из них я знал: кто где родился, кто любит фантастику, а кто боготворит Пушкина...

Федя Ковальков — смел, удачлив. Был парнем открытым, прямым и не всегда деликатным. Из семьи кадрового военного. С его слов, отец до войны командовал кавалерийским полком, а теперь дивизией. Днями Федю вызывали в штаб дивизии по письму матери, которая просила откомандировать сына в соединение отца. Федя от такого заманчивого предложения категорически отказался, хотя некоторые из нас, разведчиков, откровенно не разделяли его решения.

— Вы что, — вскипел он, и лицо его стало злым, покрылось пятнами, — хотите, чтобы я около отца отирался и на меня другие пальцем показывали? Я так не могу, [113] да и отец едва ли одобрил бы мое появление у него под боком.

Саша Рыжков — подвижен, но не суетлив, в основном молчун, не по годам рассудителен. Перед тем как сказать, взвесит каждое слово. Днями, когда, казалось, все возможности вынести из-под носа у немцев тело убитого разведчика были исчерпаны, он вызвался один и вынес.

Сергей Хухров — задиристый паренек, глаза голубые, взгляд прямой, открытый, с веселинкой. Про него рассказывали: когда шли на фронт, сжалился над стариком, у которого ночевали, и утром перед уходом отдал ему свои новые сапоги, а взамен получил изрядно поношенные. Ребята по дороге подтрунивали над ним, а он отшучивался: «С первого фрица, которого встречу в бою, и сниму». Доподлинно не знаю, удалось ли ему выполнить свое обещание, но, когда на позицию их роты пошли автоматчики, поддержанные самоходками, Сергей пропустил через свою траншею вражескую машину, броском вскочил на корму, выстрелом в упор убил немца, потом внутрь бросил гранату, и самоходка встала. Хухров был удостоен ордена.

Худовердий просил нас называть его Мишей. Самый молодой из нас, но уже дважды раненный. Его дружба с Сергеем завязалась как-то сразу, едва они пришли в роту, потому и на задание их посылали вместе. Вначале над ним посмеивались, вернее, над его носом. Про такой нос обычно говорят: на семерых рос — одному достался. Вскоре об этом феномене лица то ли забыли, то ли привыкли.

Проводив с напутствием ребят, сам приступаю к разъяснению задачи ближайшим ко мне солдатам.

Сейчас будет разведка боем и, несмотря на сильный огонь противника, наша задача — идти вперед, чего бы это ни стоило. Только вперед! Немцы не должны даже заподозрить, что мы ведем разведку боем. Своим поведением, решительностью надо заставить поверить немцев, что мы ведем бой за господствующую высоту, и только тогда они задействуют все, что у них есть, чем располагают, лишь бы отбить нашу атаку. А пока мы будем [114] вести бой, наблюдатели-разведчики с наблюдательных пунктов и других мест будут засекать огневые точки врага, расположение позиций орудий и минометов.

— Выходит, мы вроде подсадной утки, — пошутил пожилой боец, по-видимому из охотников, локтем толкнув соседа.

— Не совсем, но близко к этому. Наша ближайшая задача — овладеть первой траншеей, а если удастся, то и всей высотой, и приложить все усилия к захвату «языка». Учтите, перед проволочными заграждениями немцев сплошные минные поля. Мины противопехотные, поставлены осенью. Они под снегом. Снег довольно глубокий, особенно в понижениях, перед высотой. Для того чтобы меньше вязнуть в снегу, надо максимально облегчить свой вес, сбросить с себя все лишнее. Оставьте себе что-то одно: телогрейку, шинель или полушубок. Противопехотная мина может оторвать ступню, так что подумайте о своих ногах. Участок минных полей по возможности преодолевайте зигзагами — от воронки к воронке. Около них мин не будет, взорвались от детонации во время артобстрела. Возможна рукопашная схватка, — продолжал я, — а вам в таком облачении и не повернуться. С собой взять только патроны и гранаты. Противогазы снять. Саперные лопатки тоже оставить — окапываться не придется. Разведчики пойдут впереди, а ваша задача — не отставать, не ложиться. Только вперед. Понятно?

Бойцы слушали внимательно. Повторять сказанного не пришлось. Через пять минут солдаты стали более подтянутыми и как-то внутренне воспрянули, воодушевились. Зима сорок третьего — сорок четвертого на Украине выдалась холодной и снежной. Поэтому солдаты скоро стали жаловаться на донимавший их холод.

— Настанет лето, тогда отогреемся, — отшучивались и подбадривали их разведчики, хотя сами тоже ежились от мороза. — В траншеях не замерзнете, а как их покинем — жарко станет.

Время шло. Перед рассветом видимость ухудшилась, стало совсем темно. Январский рассвет с трудом прогонял застоявшуюся, стылую темноту. Около восьми часов [115] по траншее пробежал связной и передал приказ, что начало операции переносится на десять часов.

Вскоре за спиной начало светлеть. По небу пробежали лучи, и из-за горизонта выкатилось по-зимнему большое, ярко-красное солнце. Ветер стих. Над траншеями по-прежнему висела готовая в любой момент взорваться, зыбкая, сторожкая тишина. Не верилось, что нахожусь на передовой.

Время шло. Высота, подсвеченная с востока низким солнцем, вся искрилась и переливалась, от сверкающей белизны выпавшего накануне снега резало глаза. На него можно смотреть лишь прищурившись. Чуть ниже, как траурной рамкой, она была в два яруса опоясана проволочной спиралью Бруно. Справа, у подножия северного ската, почти у самой проволоки, ссутулясь, громоздился припорошенный снегом немецкий бронетранспортер, подбитый еще в осенних боях. Линия заграждения в этом месте круто ломалась и уходила на северо-запад. Мы знали, что под бронетранспортером окоп, в котором не раз при выполнении заданий устраивались на перекур. Если уж и не согревались, то «отогреть душу» успевали.

В разговорах незаметно бежало время. Замечаю и появившегося в траншее офицера-артиллериста, младшего лейтенанта Ершова с двумя солдатами-телефонистами. Стрелки часов приближались к десяти. И снова последовала команда о переносе операции. Отдельные солдаты полезли в вещмешки и стали извлекать из них и весело похрустывать сухариками. Смотрю на них, а у самого слюнки готовы потечь. Утром рядом не оказалось доброй мамаши, которая бы сунула в руки хотя бы бутерброд. После более чем скромного ужина во рту не было ни маковой росинки, и, поскольку в животе посасывало, разведчики старались не глядеть на жующих пехотинцев.

Неожиданно мое внимание привлекло возникшее оживление в траншее. Среднего роста скуластый паренек что-то рассказывал, а стоящие вокруг от души смеялись.

— А это наш комиссар, — пояснил один из солдат, когда я подошел к ним вплотную. [116]

— Ефрейтор Юсупов, — отрекомендовался он, — комсорг роты. Побывал в двух взводах, теперь вернулся в свой, родной.

— Это хорошо, — одобрил я, — вместе в бой пойдем. А сколько комсомольцев во взводе?

— Десять, но ребята надежные.

— Мы пятеро тоже комсомольцы, так что теперь уже пятнадцать, — добавил я.

— А нас пошто забыл, паря? — вступил в разговор средних лет солдат, хитро поблескивая из подшлемника прощупывающими смеющимися глазками, судя по выговору — сибиряк. И, не дав Юсупову ответить, он настойчиво продолжал: — Не помню, кто-то из наших поэтов сказал — я стар и сед, но комсомольцем юным останусь навсегда. Так что и нас всех бери под свое комиссарство.

Стоящие рядом одобрительно закивали.

— Хорошо. Пусть будет по-вашему, но от нас не отставать.

Текут, текут, хотя и медленно, минуты томительного ожидания, но бег времени неумолим. Наблюдаю за солдатами, прислушиваюсь к их разговорам, отвечаю на вопросы. Их девятнадцать. Каждый из них уникален своей непохожестью, по-своему глядит на мир и на предстоящий бой. Особенно остро это ощущаешь в последние минуты перед боем.

Предстоящий бой — этот ли, другой ли — никого не оставляет равнодушным, у каждого в голове свои думы, свои мысли о том, что сейчас произойдет. Все дело в занятости солдата и офицера. Командиру приходится продумывать, проигрывать в своем сознании весь ход предстоящей операции, ставить себя в положение противника. У него нет времени думать о себе, да его практически на это и не остается. От солдата требуется другое — выполнить приказ. Это требует огромной эмоциональной нагрузки, готовности трезво и осознанно идти в бой и, если надо — на смерть. А это не так просто.

Замечаю, что бойцы приглядываются ко мне вопрошающе и пытливо. По себе знаю, им надо помочь, особенно новичкам. Держу в поле зрения и комсорга. Чувствую, [117] что наше присутствие в гуще солдат, живое общение с ними комсорга создает моральный климат, сплачивает их. Не раз замечал, что именно комсорги и парторги рот и батальонов своим непосредственным участием в бою, нахождением бок о бок с солдатами делали большое государственное дело. Они исподволь готовили души к бою, выводили порой из тягостного, стрессового состояния ожидания, вливали живительную силу, нацеливали на подвиг, увлекали за собой. И солдаты, особенно новички, тянутся к ним.

Я смотрю на солдат и думаю, что истекают последние наши минуты пребывания в тишине. Многим уже не увидеть друг друга. Даже как-то не по себе становится от этого, вполне закономерного на войне, предчувствия.

Мое спокойствие — показное, мысли и чувства — как натянутые струны.

— Ну что, хлопцы, еще разок пройдем по траншее, подбодрим ребят, — предлагаю своим товарищам-разведчикам.

Они уходят, я тоже еще раз решил обойти пехотинцев. И не для того, чтобы убедиться в их готовности к бою. Мне хотелось каждому из них заглянуть в глаза — зеркало человеческой души и подбодрить их словом, внушить, что все будет хорошо.

Наблюдаю за ними и стараюсь угадать: вот этот «окающий» в разговоре — наверняка «вятский», а вот этот долговязый, пожилой, с въевшейся в поры лица угольной пылью — шахтер; или вот этот — молоденький очкарик — по-видимому, студент... Разными и поразительно одинаковыми сделала их солдатская одежда. У большинства пехотинцев видны только глаза с прихваченными инеем бровями да посиневшие губы, видневшиеся у обледенелого края подшлемника. Внешне они разнятся ростом, но я чувствую, начинаю постепенно улавливать — мы теперь боевой коллектив. И все хорошее, и все плохое разделим по-братски.

За те часы, которые мы провели здесь вместе, вот в этой траншее, они мне стали близкими и дорогими. Да и взвод стал для меня не просто первичным тактическим подразделением пехоты, а конкретными лицами солдат. И только [118] горько становилось от мысли, что скоро свинец начнет делить нас на живых и мертвых. И мне, признаться, их становится искренне жаль. Ведь через несколько минут наступит тот момент, которого мы все ждем, — поднимемся из стылых, дышащих холодом траншей и пойдем вперед. И не верилось, что месяц тому назад, когда ноябрь часто плакал холодными слезами, в траншеях выше щиколоток постоянно хлюпала и беззастенчиво лезла в сапоги ледяная влага.

А теперь над головой ярко светило, резало глаза холодное январское солнце, а небо — по-летнему иссиня-голубое — казалось бездонным.

Наконец по окопам разнеслось: «Приготовиться!» Солдаты расходятся по ранее присмотренным местам или выдолбленным в обледенелых стенах ступеням, где им удобнее выскочить из траншеи. Заядлые курильщики делают последние, самые сладкие затяжки. По себе знаю — хоть и жжет губы огонь, хоть горяч и горек окурок и в руках-то его не удержишь, а все сосешь, еще и еще разок хочется до слез затянуться, отвлечься от тягостного ожидания боя.

Но по-прежнему тихо. Только изредка наэлектризованную, нервную до предела тишину вспорет хлесткий выстрел, словно кто-то, балуясь, щелкнет кнутом, и снова тихо. А стрелка неумолимо отсчитывала последние мгновения тишины, самые длинные секунды. Эта тишина, готовая лопнуть, становится невероятно тягостной. И наконец, по-мальчишески громкий голос не по-уставному разорвал ее просто и мудро:

— Вперед, славяне!

Команда, как искра, привела всех в движение. Словно скрытая внутри тела мощная пружина с силой подбросила меня, и я пробкой выскочил наверх и, властно подчиняясь ей, побежал вперед. Взглянув в сторону КП батальона, где теперь «прописался» наш ротный, замечаю, как, ввинчиваясь в синь неба, словно состязаясь, одновременно поползли две зеленые ракеты. Разведчики и весь взвод уже за бруствером и устремились вперед. Левее меня бежал комсорг.

Вначале ноги казались не своими, они основательно промерзли, одеревенели. Но вскоре это состояние [119] проходит, и бег начинает доставлять даже удовольствие. Я бегу, ощущая легкость во всем теле, и жадно, жадно глотаю морозный, хрусткий воздух. Мне кажется, что я им не дышу, а пью его и не могу насытиться, не могу утолить жажду. Под ногами хрустит снег, кажется, пахнет свежими огурцами. И все это создает хорошее настроение. К тому же ничто не обременяет движения. Моя ноша невелика — на левом боку нож, запасной магазин на ремне да восемь гранат, которые удобно разместились под курткой масккостюма. Не чувствую и веса автомата в руке. Бежим. 30, 40, 50 метров... и ни звука ни с нашей, ни с чужой, вражеской, стороны.

Наконец за спиной тяжело вздохнули минометы, вторя им, резко ударили пушки, и мне показалось, что я не только слышу шелест летящих снарядов, а ощущаю, осязаемо чувствую их всеми клетками своего тела, как с клекотом и шуршанием лавиной идет над головой разящий металл.

Тишина раскололась мощным артиллерийским налетом, который будет длиться тринадцать минут. За это время мы должны достигнуть первой немецкой траншеи. Я бегу и ловлю себя на мысли, что сейчас этот огненный смерч поднимет на воздух минные поля, порвет проволочные заграждения, и нам будет открыта зеленая улица к четко видневшейся высоте, где мы грудь с грудью сойдемся с вражеской пехотой.

Но моим искренним желаниям, к сожалению, не суждено было осуществиться. Перед нами на удалении 70–80 метров встала сплошная стена разрывов. Я смотрел на происходящее и не верил своим глазам. Неужели ошибка? А в душе росло возмущение, негодование. И это днем! При отличной видимости невооруженным глазом. Рассудок не хотел верить, что впереди, совсем рядом, рвется наша родная уральская сталь. А стена огня становится все плотнее и все ближе. А что же происходит на нейтральной полосе при разведке боем, проводимой в ночное время в отсутствие видимости? — вихрем промелькнула в голове мысль, и мне от этого стало страшно. Я инстинктивно бросил взгляд влево. Первое, что я увидел, — стрелковая цепь, вытянутая, как по линейке (что бывает разве [120] только на ученьях); ощетинившись тупыми рыльцами автоматов и остриями штыков, на которых вспыхивали солнечные зайчики, она упрямо шла вперед.

Бегут, часто перебирая ногами, размахивая полами маскхалатов, пехотинцы, вижу подтянутые, ладные, запеленатые в масккостюмы фигуры саперов и разведчиков. Саперы попарно несут в руках рассредоточенные заряды для подрыва проволочных заграждений. И вся эта масса людей, одетых с ног до головы в белое, вопреки инстинкту самосохранения, идет, не замедляя заданного темпа движения, на приближающиеся к нам с каждым шагом разрывы своих же снарядов. Еще немного, и цепь достигнет рубежа огня. Увидел и обгоняющего меня комсорга, жадно хватающего полураскрытым ртом морозный воздух.

Наконец разрывы снарядов стали реже, огненный вал вздрогнул и, набирая скорость, пополз в сторону противника. Едва отодвинулись разрывы, как по взводу стриганули из пулемета тугие струи свинца, и тотчас за моей спиной кто-то вскрикнул. Возможно, сейчас настанет и мой черед, промелькнуло в голове. Но я пока бегу. За мной — другие.

Как выяснилось после боя, это заговорил, ожил фашистский пулеметчик, укрывшийся под бронетранспортером. Его огонь с каждым нашим шагом вперед из косоприцельного становился фланговым, наиболее губительным. Отодвинувшийся огневой вал, вяло поплясав по минному полю и вокруг проволочных заграждений, медленно, нехотя пополз на высоту. Полуобернувшись на ходу, вижу свой взвод, продолжающий движение. Два-три выстрела из ПТР наконец-то заставили вражеский пулемет замолчать. И в этот момент я увидел сигнальные ракеты, их шрапнелеобразные разрывы грязными клочьями медленно плыли в воздухе. Это немцы вызывали огонь. И ожила, как потревоженный улей, вражеская оборона, обрушила на нас всю огневую мощь. Страшно, но бежать надо. А как хотелось броситься в снег и лежать, укрыться от этого ада. Но я отчетливо понимал, что, если упаду в снег, уже не найдется такой силы, которая заставила бы меня и бежавших за [121] мной солдат подняться. Раза два взрывной волной меня сбивало с ног, но я вскакивал и продолжал бег. Только вперед, через бушующие огненные всплески разрывов. Какая-то внутренняя сила толкала меня вперед, и она была сильнее страха.

Когда оказываешься на поле боя, кажется, что все пули и осколки летят только в тебя. Но первые, самые ошеломляющие секунды прошли, на аханье рвущихся мин и посвист осколков уже не обращаю внимания. Наконец броском удалось выскочить из-под заградительного огня противника. Каково же было мое изумление, когда, еще не добежав до проволочных заграждений, я не обнаружил в них прохода. Моей первой мыслью было сорвать с себя одежду и, бросив ее на проволоку, перекатиться через нее. Но пока я буду под носом у противника заниматься этим, меня трижды убьют. И тут я замечаю справа небольшое повреждение верхнего спиралеобразного проволочного заграждения немцев. Хоть что-то, но есть! Быстро на бегу достаю две гранаты, устремляюсь к этому месту и одну за другой посылаю их на проволоку. Вижу, что то же самое делает и Федя Ковальков, бежавший на правом фланге взводной цепи. Он тоже искал, как и я, выход. Не зря нас долго и терпеливо учили бросать гранаты. И теперь, брошенные нами на бегу, они достигли цели. Верхний ряд проволоки удалось разрушить полностью, а два нижних частично. Оба устремляемся к проходу. Федя на какую-то долю секунды достигает его быстрее меня и, как подкошенный, падает посредине прохода лицом в снег. «Прости, друг, не могу, не имею права на миг задержаться около тебя», — молниеносно проносится в голове. Перепрыгиваю через упавшего и оказываюсь за проволокой. Резко бросаюсь влево, стараюсь не создавать скученности у прохода.

Сквозь грохот разрывов на высоте до меня долетел боевой клич: «Ура-а-а!» Бегу, пот заливает глаза, ртом жадно глотаю льдистый воздух. Хочу кричать и не могу, во рту сухо, лишь толчками в висках стучит кровь. Наконец, и я надрываю легкие, тоже истошно кричу: «Ура!» [122]

Вижу высунувшихся из траншеи немецких автоматчиков, ведущих по нас огонь. Они бросают в нас гранаты с длинными ручками. Одну, подкатившуюся ко мне под ноги, удачно отбиваю носком сапога. К счастью, глубокий снег вбирает основную массу осколков. Упрямо иду на сближение с фашистами, засевшими в траншее, но краем глаза вижу и своих товарищей.

Теперь все завертелось в каком-то сатанинском водовороте. Автоматные очереди с близкого расстояния рвут над головой воздух. Вижу опорожняющих по мне снаряженные магазины немцев. А я бегу как заговоренный. Автоматически выхватываю из-за пазухи куртки одну за другой гранаты, зубами вырываю чеку и с силой швыряю их в траншею. Бью по автоматчикам экономными короткими очередями, вкладываю в них всю свою злость и ярость. Увидев справа от себя пулемет, стоящий на треноге, устремляюсь к нему. Оба пулеметчика увлечены боем и пока меня не замечают. Но я хорошо вижу, как пулемет безостановочно и деловито жует ленту. Автомат бешено дрожит в руках. Я иду на сближение. Все вокруг потонуло в хаосе разрывов, в пулеметной и автоматной стрекотне. Вижу убегающих по траншее врагов и своих товарищей с перекошенными, белыми как полотно лицами, широко раскрытыми, ошалелыми глазами, неистово кричащих во всю мощь своих легких, жадно, по-рыбьи глотающих ртами воздух. Они бегут к передней траншее, стреляя на ходу.

Первая траншея наша! Не задерживаясь, бежим дальше. Немцы по ходу сообщения устремляются в блиндаж, мы — за ними. Но не тут-то было. Из блиндажа враги огрызаются огнем автоматов. Едва успеваю отскочить в сторону. Только мелкие комья мерзлой земли бьют в лицо. Вот и Саша достигает блиндажа и сверху, в отверстие трубы печурки, из которой еще курится легкий парок тепла, молниеносно опускает противотанковую гранату. В тот же миг внутри глухо ухнуло, перекрытие в несколько накатов со стоном слегка поднялось и, жалобно скрипнув бревнами, тяжело осело.

Врываемся в блиндаж: крошево тел и клочки обмундирования, снаряжения, исковерканного оружия. Пулей [123] выскакиваем обратно. По глубокому ходу сообщения поднимаемся на земляную ступеньку между блиндажом и другой траншеей. Бегло оглядываюсь по сторонам и кричу:

— Вперед!

— Не торопись, командир, перевязаться бы надо, — слышу басок Саши.

— Кто ранен? — озабоченно оборачиваюсь на голос.

И только теперь вижу свое воинство в сборе, сиротливо примостившееся на ступеньке, с которой, к счастью, удобно вести огонь. Нас оказалось всего четверо. Это все, что осталось от стрелкового взвода, моих товарищей-разведчиков и группы артиллеристов. Не густо, с сожалением и болью подвел я первые итоги боя. Бросив взгляд на повернувшегося ко мне спиной товарища, увидел косой разрез на куртке, тянувшийся через левую лопатку. Рядом пристроились два пехотинца. Один молодой, не солдат, а солдатик, почти мальчишка, штык его винтовки на целую четверть громоотводом торчал над головой. Подвижный, как живчик, он беспокойно крутил головой и округлившимися от страха и любопытства глазами озирался по сторонам. Второй — лет сорока пяти, худой, давно не бритый. Он молча показал мне рукав, и я увидел, как из него тонким ручейком сбегала струйка крови.

— Перевязываться, но побыстрее. Шевелись, ребята! — почему-то начал я подгонять их, ведь надо двигаться вперед, но двоим нужна немедленная перевязка, да и не оставлять же их одних.

— Это мы мигом, — чуть не хором ответили раненые.

Сменив опорожненный магазин на снаряженный, кладу автомат на бруствер и торопливо лезу за своим индивидуальным пакетом в карман.

— А ты что смотришь по сторонам, — выговариваю молодому пехотинцу, — помогай товарищу!

Несмотря на мороз, раненный в спину Саша начинает торопливо раздеваться до пояса. Я ему усердно помогаю. Замечаю, как его белое мускулистое тело на морозе начинает быстро покрываться гусиной кожей. Гляжу на среднего роста, крепенького, лобастого солдата, с простым крестьянским лицом, еще не знавшим лезвия бритвы, с паутинками мелких от ветра и солнца [124] морщинок. Он, как изваяние, стоял на только что отбитой у врага кромке переднего края. Рывком вскрываю индивидуальный пакет и готовлюсь к перевязке. Осторожно прикасаясь, прикладываю к ране подушечку бинта, жадно впитывающего кровь. Блеснула сахарной белизной кость лопатки. Фиксирую бинт за плечо и быстро начинаю накладывать давящую повязку.

— А у меня ничего не получается, — слышу расстроенный голос молодого солдата.

Передаю конец бинта Саше в руки и поворачиваюсь к пехотинцам. Лицо раненого посерело, на лбу проступили две четко обозначившиеся морщинки. Губы посинели, самого бьет дрожь. Кожа лица ощетинилась волосками, и казалось, что и внутри у него все оцепенело, замерло. Лишь кадык, как поршень, ходил на тощей шее вверх-вниз, выдавая волнение солдата. Рукав гимнастерки от локтя и ниже был обильно пропитан кровью. Быстро делаю надрез у плеча, затем рывок, и рукав гимнастерки с треском отрывается. То же самое повторяю и с двумя нательными рубахами. Предплечье оголено. Слегка приподнимаю и отвожу в сторону его руку и вижу, как из ранки, пульсируя, тонкой струйкой бьет кровь. Делаю два-три оборота бинта, передаю его молоденькому пехотинцу, а сам снова бросаюсь на помощь к Саше.

Теперь двое из нас бинтуют, а двое наблюдают за обстановкой. И вдруг почти одновременно тихо, чуть ли не шепотом, произносят:

— Немцы!

Я прекращаю бинтовать и хватаюсь за автомат, торопливо ища их глазами. Но пока не вижу.

— Не туда смотришь, — неестественно спокойно произносит Саша, — они рядом. Из входа в блиндаж наблюдают за нами. Не туда смотришь, бери левее и ближе.

Теперь их вижу и я. Их человек восемь — десять. Видны только головы и плечи. Смотрим молча друг на друга — они на нас, мы на них.

— Это — наши, — выдавливаю наконец из себя. Нас кто-то опередил. Я уже был готов утвердиться в своем мнении, как люди, стоящие у входа в блиндаж, выскочили и устремились в тыл. Теперь ясно — немцы, [125] но без оружия. Они, по-видимому, побросали его в первой траншее. Не целясь, навскидку даю две-три очереди. Один из бежавших через десяток шагов падает, два других на миг останавливаются, словно натолкнувшись на невидимую стену, потом снова начинают удаляться, хотя и не в том темпе, и быстро скрываются в траншее.

— За мной! — кричу я и бросаюсь к упавшему немцу.

Он лежит на животе, поджав под себя согнутую в локте правую руку. Пистолет достает — мелькнуло в голове. С ходу прыгаю на него всей тяжестью своего тела, нанося сапожищами сильный удар в изгиб локтя. Не дав врагу опомниться, броском переворачиваю его на спину. На меня, не мигая, смотрит молодой темноволосый симпатичный немец, лет двадцати пяти, в расстегнутой куртке, без головного убора. Автомат кладу справа, молниеносно хватаю его за руку и непроизвольно поднимаю полу мундира, но тут же ее одергиваю. Увиденное мною было ужасным, автоматная очередь стеганула по пояснице, а теперь сквозь пальцы рук, схватившиеся за разорванный живот, обильно шла кровь. Немец, по-видимому, умирал и, находясь в шоковом состоянии, не проронил ни слова. Это был один из моих ненавистных врагов, а вот чувства неприязни, злорадства я к нему не питал. Да и времени было в обрез, не до эмоций. Из одного кармана мундира выхватываю два индивидуальных пакета — вдруг пригодятся — и торопливо сую их за борт телогрейки. Из прорези второго достаю солдатскую книжку и молитвенник. Не успеваю убрать их, как слышу над ухом скорее не голос, а какой-то всхлип:

— Немец!

Я рывком приподнимаюсь на колени, судорожно шарю руками, на ощупь отыскиваю автомат и смотрю туда, куда недавно убежали немцы.

— Рядом. Впереди! — хрипит солдат.

И я не только увидел, а встретился взглядом с врагом, находившимся от меня в трех-четырех метрах и с опаской выглядывавшим из блиндажа.

— Гранатой! — кричу я.

Мой напарник уже держал ее наготове, но не решался бросить без команды. В следующий миг резко щелкнул [126] над головой ударно-спусковым механизмом, во вход блиндажа полетела граната. Фриц пулей выскочил наверх и, подняв руки вверх, скороговоркой залепетал:

— Гитлер капут! Гитлер капут!

Я еще не успел вскочить на ноги, как мой напарник, не обращая внимания на прогремевший в блиндаже глухой взрыв, картинно выставил вперед штык и почти вплотную приставил его к груди фашиста.

— Гераде! Форвертс! Шнель! Шнель! — закричал я в радостном волнении, и мы втроем побежали к поджидавшим нас товарищам, которые заканчивали перевязку.

И вот мы все вместе. Смотрю на пленного, и меня берет оторопь: такого рослого немца я вижу впервые. У него не руки, а медвежьи лапы. Сам рыжий, с золотым пушком на одутловатом лице. Только округлившиеся от страха глаза да периодическое подергивание подбородка выдавали его состояние. И все в нем огромно: не сапоги, а какие-то трубы, поддерживающие его могучее тело. «Боже, как же он помещался в траншее, ходил, вероятно, всегда пригнувшись», — сочувственно промелькнуло в голове. Шинель распахнута, на ремне и в карманах оружия не обнаружили. Из бокового кармана мундира снова извлекаю солдатскую книжку и перекладываю ее в свой.

— Трахни его по голове гранатой, — предлагает мой товарищ, — не захочет идти — мы с ним не справимся.

А пленный понуро стоит, заискивающе и боязливо поглядывая на нас. И я вдруг замечаю: из-под мундира выглядывает конец брючного ремня. Мысль срабатывает молниеносно. Хотя сама идея стара как мир, но решаю ею воспользоваться. Хватаюсь за ремень — удар ножом, и он разрезан. Отхватываю и часть брюк с пуговицами. Немец по-прежнему ошалело смотрит на нас и не двигается. Жестами показываем ему, что надо делать с брюками. Ожили и наши пехотинцы, заулыбались.

В этот момент видим бегущих к нам со стороны противника двух бойцов. Пробегая мимо, они обрушили на нас поток такой отборной брани, какую не найти во всех словарях мира. Из всего выпаленного ими нам удалось извлечь и кое-что разумное: уже был дан сигнал отхода, а внизу за скатом накапливается для контратаки немецкая [127] пехота. Мы им пытались что-то сказать, но они, не останавливаясь, прокричали еще раз: «Отбой! Всем отступать!» — и, взяв правее, пробежали мимо и быстро скрылись из вида.

В круговерти боя мы замечали только то, что происходило в непосредственной близости. Поэтому ни на автоматную стрельбу, ни на разрывы мин и снарядов, постоянно с грохотом и зловещим посвистом рвавшихся вокруг, не обращали внимания. Все наши мысли и действия были подчинены одному — выполнению поставленной задачи. Мы жили своим боем, происходившим на этом маленьком клочке земли, у первой вражеской траншеи.

Перевязка раненых закончена, мы оба помогаем им побыстрее одеться. Смотрю на пожилого пехотинца и прикидываю, что тяжело ему будет возвращаться, много потерял крови.

Посоветовавшись с Сашей, решаем пустить раненого пехотинца вместе с молодым бойцом и пленным, а сами, при случае, прикроем их отход.

— А ну-ка, хватайтесь оба за немца и вперед. Такого слона хоть в упряжку.

— А вы? — удивленно поинтересовался раненый пехотинец.

— А мы за вами вслед.

И вот наша троица, как окрестил их Саша, выбралась из траншеи и потрусила в сторону прохода в проволочных заграждениях. Вслед за ними по ходу сообщения, осматриваясь по сторонам, направляемся и мы. Вот и первая траншея. Почти натыкаемся на тяжелый немецкий пулемет, установленный на треноге. Бросаю мимолетный взгляд на позиции нашего полка, находящегося внизу. Отсюда вся наша оборона и ее ближайшие тылы — как на ладони. От увиденного становится не по себе.

Молчит пулемет. В неудобной позе, уткнувшись щекой в снег, застыл фашист. Одна рука еще судорожно продолжает сжимать гашетку. У правого виска, уже прихваченного морозцем, гроздьями рдела кровь. Голова не покрыта, в волосы успела набиться поднятая разрывами снежная пыль. Горстка гильз, недавно выброшенных [128] из пулемета, присыпана снегом — следы вчерашней или ночной стрельбы, они отливаются золотом. Всего их около ста. Снова смотрю на проволочные заграждения и вижу, как наши товарищи с пленным уже преодолели их и под горку побежали быстрее.

Да, нам не повезло. Проделанный в заграждениях проход оказался в створе вражеского пулемета. Пройти через проволочные заграждения удалось только четверым из нас. Оборонявшие этот участок немцы бежали, по-видимому, из-за того, что быстро лишились мощной огневой поддержки. Гибель пулеметчика в критическим момент боя и послужила первопричиной того, что их оборона на этом участке, несмотря на численный перевес в живой силе, оказалась надломленной. Они бежали, побросав в траншее даже личное оружие.

— Давай пулемет прихватим, — предлагает хозяйственный Саша и вопрошающе смотрит на меня.

— Да ну его к черту! — бросаю я. Наклоняюсь над пулеметом, на всякий случай извлекаю из приемника более чем наполовину изжеванную ленту и с силой бросаю ее в сторону, в снег.

Все-таки беремся за пулемет: Саша — за ствол, я — за ручку — и бежим с ним к проходу. Бежать с такой ношей тяжело и неудобно. Бросаем у проволочных заграждений пулемет и друг за другом проскальзываем в проход, оставляя на проволоке клочки масккостюмов. Прыгаем, стараясь не задеть лежащего вниз лицом Федю. Потом наклоняемся над ним, поднимаем его тело и кладем на спину. Осматриваюсь вокруг. Поблизости, не добежав до прохода, поодиночке лежали еще пятеро из взвода.

— Посмотри, нет ли среди них раненых, — прошу Сашу, а сам кладу голову Феди на левое бедро, гляжу в заострившееся, худощавое лицо, на уже побелевший от холода нос, на сросшиеся у переносицы брови. Широко раскрытые, начинающие стекленеть, застывшие в смертельной тоске глаза, которые смотрят куда-то мимо меня, вдаль. Ладонью правой руки вытираю кровь со лба, потом просовываю ее под капюшон куртки, где мои пальцы вязнут в сгустках крови и обломках костей. Слегка поднимаю капюшон и вижу — верхняя часть головы изрешечена пулями. [129]

Смерть, по-видимому, была мгновенной. Пока не могу поверить, до сознания никак не доходит, что ушел из жизни еще один из моих боевых друзей.

Бережно опускаю голову товарища на снег. «Прости, Федя! Выносить тебя пока не будем. А боевую награду твою — медаль «За отвагу» — сниму». Рву на груди куртку, потом принимаюсь за телогрейку. С треском отрываются пуговицы. А вот и медаль. Пытаюсь добраться до булавки и отстегнуть ее. Наконец, вот она. Тороплюсь, руки в крови, исколол пальцы, а отстегнуть булавку не могу. Пришлось воспользоваться ножом. Перед тем как уйти, опускаю товарищу веки, однако по-прежнему инстинктивно чувствую на себе его давящий, недоуменный взгляд. Вскакиваю на ноги, осматриваюсь, торопливо пряча медаль в рукавицу.

— Есть раненые? — интересуюсь и вопрошающе заглядываю в глаза Саше.

— Все наповал, — с грустью выдавил Саша.

— Бежим! — кричу ему и привычно забрасываю автомат за спину.

Бежать под горку было намного легче. А вокруг, по всему восточному склону высоты, по которой мы бежали, вставали грязно-серые султаны разрывов. Тяжело, с придыханием, ахали тяжелые мины. Гудела, дрожала земля, билась словно в истерике. Ухало и стонало. Резкий запах тротила лез в нос, щекотал в горле. Это немцы начали артиллерийскую подготовку контратаки, хотя на высоте и около нее не было видно ни одного бойца. Постепенно ускоряем бег и приближаемся, нагоняем бежавшую впереди троицу. И вдруг видим, как впереди почти одновременно выросли два султана разрывов, которые на мгновение скрыли их от нашего взора. Когда опала поднятая на дыбы земля — никого из троих мы не увидели.

Теперь мы не бежим, а почти летим. Подбегаю к тому месту и останавливаюсь, пораженный увиденным. Их обезображенные тела распростерлись на земле. Они как будто прислушиваются к дрожи земли и, прильнув к ней, стараются ее успокоить. Но рассудок еще не в состоянии побороть шока от увиденного, и мы бросаемся к неподвижным телам, переползаем на четвереньках от одного [130] к другому и надеемся убедиться в несбыточном, — возможно, в ком-то еще теплится жизнь. К сожалению, все мертвы, и друзья, и пленный враг, так нужный, с невероятным трудом добытый нами «язык». Вскакиваем почти одновременно и бежим к своим траншеям. Впереди уже отчетливо видны брустверы, приветно машущие руками пехотинцы. Они что-то кричат, подбадривают нас.

Траншея почти рядом. До нее остается 40–50 метров. Вдруг я почувствовал, что какая-то неведомая, могучая сила оторвала меня от земли, подхватила, а потом безжалостно швырнула. Перед глазами поплыли желтые круги, а в голове, все усиливаясь, настойчиво и нудно звенела одна нескончаемая нота: и-и-и... Сколько времени я был в беспамятстве, сказать трудно. По-видимому, несколько секунд. Очнулся оттого, что Саша сильно тряс меня за плечо. Он что-то кричал, склонившись надо мной, но я видел только его периодически раскрывающийся рот, но произносимое им не доходило до моего сознания.

«Что со мной? Жив ли я?» — было моей первой мыслью. Осторожно покрутил головой, пошевелил плечами, поглядел на руки — боли не чувствую. А вот пошевелить ногами почему-то боюсь. Боюсь убедиться, что их у меня нет. Обернуться, посмотреть на них тоже не решаюсь — страх сковал мою волю. С помощью Саши поднимаюсь сначала на четвереньки, а затем рывком вскакиваю на ноги. Острая боль пронзила все тело, и я присел.

— Нога, — вот и все, что я смог сказать.

Саша поднял меня, прижал к себе за талию, и мы медленно побрели к траншее. С воем из поднебесья падают снаряды, взметая грязные столбы снега, смешанного с черноземом. Вокруг по-прежнему свистит и грохочет. Но мы на это уже не обращали внимания — боль притупила чувство страха. Наконец-то желанная траншея. На пятой точке оба скатываемся вниз, и я в изнеможении приваливаюсь спиной к стенке. Кто-то из пехотинцев приносит ящик из-под патронов, и я с помощью Саши усаживаюсь на него. С удивлением и страхом смотрю на ногу и пытаюсь представить — что с нею. Раздираю по шву штанину масккостюма, а подскочивший шустрый пехотинец помогает снять сапог. Заворачиваю низ ватных [131] брюк, развязываю тесемки кальсон, обнажая чуть выше щиколотки ногу.

С правой стороны, выше чашечки — лиловое вздутие кожи величиной с голубиное яйцо. Пробив мягкие ткани, из кожи зловеще сверкали острые кромки металла. Рана слепая. Из открытой ее части сочится черная сукровица. «Рви, разведчик! — советуют мне добровольные всезнайки. — Сейчас не так больно, рви! Позже будет хуже». Немного поколебавшись, я мертвой хваткой берусь пальцами под основание шишки, сжимаю вздутие под одобрительный шумок окружающих, решительно делаю резкий рывок. В руках остается вырванный кусок кожи, внутри которого ощущается осколок. Разворачиваю и извлекаю продолговатый четырехгранный кусок металла, с острыми неровными гранями, по-видимому от корпуса мины.

Побыв в руках товарищей, осколок снова возвращается ко мне. «Сохрани на память», — советуют мне окружающие, что я и исполняю. Внимательно осматриваю рану. Из нее течет, смешиваясь с грязью, кровь. Откуда грязь — не пойму. Об этом узнаю немного позже, когда часов через пять в медсанбате врач извлек из раны маленький осколок кости и кусок одежды, что затащил с собой вражеский металл. А пока достаю немецкий индивидуальный пакет — все-таки пригодился — и начинаю накладывать давящую повязку, хотя горит рана пчелиным ожогом. Бинт реденький, не такой, как наш, несколько раз обернул им вокруг ноги, а рана все кровоточит. Израсходовав один, принимаюсь за второй бинт. Наконец-то с этим делом покончено. Завертываю портянку и осторожно надеваю сапог.

Чувствую, что чего-то не успел еще сделать. Что же это могло быть? А, закурить надо, — первое, что пришло на память. Прошу у пехотинцев закурить. Мне услужливо протягивают бумагу, табак. Сделав две-три отчаянные попытки, останавливаюсь. Все безрезультатно. Руки от перенапряжения дрожат, они стали неуправляемыми, и мне никак не удается свернуть «козью ножку». Прошу помочь. И вот я уже нервно затягиваюсь, стараюсь как можно больше втянуть в себя дыма, но вопреки всему не [132] ощущаю ни горечи, ни вкуса махорки. Покурив, встаю на ноги, осторожно высовываю из траншеи голову и пристально смотрю на высоту, которую мы с Сашей покинули несколько минут назад. Ее теперь не узнать. Она была уже не та, какую мы видели утром. Куда девалась ее девственная белизна? Высота стала серой. Лишь кое-где у колючей проволоки проглядывали проплешинками пятна снега. Все окружающее пространство, как оспой, изъязвлено воронками, обожжено и растерзано.

А земля по-прежнему стонала от грохота снарядов и мин. Жадно вглядываюсь в нейтральную полосу, на которой еще по-прежнему бесновались всплески разрывов. Как бы мне хотелось изучить ее метр за метром, от нашей траншеи до высоты.

И о чудо! По траншее, пригибаясь, пробирается артиллерийский офицер. На груди бинокль.

— Товарищ капитан! Разрешите взглянуть. Хочу посмотреть, где ребят растерял.

Слева от себя отыскиваю то место, где мы покинули траншею. Первым нахожу лейтенанта и рядом двух связистов, которых опознаю, первого — по полушубку, а остальных — по катушкам за спиной. Дальше группками по два-три человека, редко где один, лежат солдаты взвода. Нахожу и своих друзей-разведчиков. И так до самых проволочных заграждений. Навеки заснул на ней и комсорг. Я не знал его имени, но в моей памяти навсегда остался молодой комсомолец-вожак, с открытым добрым лицом.

— Много вышло из-под огня? — обращаюсь к рядом стоящим пехотинцам. Спрашиваю, а сам пристально рассматриваю нейтральную полосу.

— Единицы. Человека два — четыре на первых порах, как выскочили из траншеи, а из-под высоты никто не вернулся. Да и как им не быть, потерям, коль на этот крохотный участок переднего края немцы обрушили всю огневую мощь своей обороны.

Возвращаю с благодарностью бинокль. Тепло прощаемся с пехотинцами, и мы с Сашей направляемся по траншее в тыл. Справа и слева еще мечутся разрывы. Встречные уступают дорогу, и мы скоро добираемся до хода сообщения и по нему попадаем в небольшую балку. [133]

На носилках лежат пять-шесть тяжелораненых, да десятка полтора легкораненых расположились на чем бог послал. Курят, комментируют только что прошедший бой. Здесь мы встретили и своего товарища из первой разведгруппы, которая действовала в центре. Он-то и сообщил нам, что из разведчиков он один остался в живых и что пехота взяла пленного. Мы же на этот раз добыли только две солдатские книжки. К счастью, они тоже далеко не бессмысленный, а ценный материал.

— Вот она какая — разведка боем, — с горечью подытожил Саша.

А я молчал. Что добавить? Этим все сказано. Немалой кровью достаются данные о противнике. Сколько однополчан осталось там, навеки заснув на этом заснеженном, нашпигованном осколками, а теперь и почерневшем, словно от горя, поле. А над головой от горизонта до горизонта по-прежнему простиралось бездонное, безучастное ко всему происходящему, голубое небо. И мы с Сашей, хотя и омраченные гибелью товарищей, были рады не только выполненному заданию, но и тому, что судьба дала нам еще один шанс — пожить месяца полтора на госпитальной койке до предстоящего боя.

Дальше