Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Домолазов

В этих боях особенно досталось 39-му полку, которым командовал Домолазов. Ему пришлось проявить всю свою изворотливость и те особые качества, которые изумляли и восхищали одних, возмущали, приводили в негодование других. Малограмотный, не имеющий достаточных знаний не только для командования полком, но и ротой, Домолазов часто выходил из самых критических, даже безнадежных положений. В этом ему помогали не только его бесшабашная храбрость, но и беззаветная преданность краоноармейцев-татар, составляющих подавляющую часть полка. Он держался того мнения, что, раз революция и власть наша, каждый должен делать все, что может, для победы над врагом, и что [218] победителей не судят и не должны судить. Его поступки представлялись подчас невозможными, иногда приводили в крайнее недоумение и своих и противника.

Эти опасные замашки Домолазова выявились в первом же бою.

Так, в середине августа третья бригада после небольшого боя заняла Курган. Случилось, что вошедшие в город красноармейцы набрели на склад спирта и многие перепились. Воспользовавшись этим, белые переправились обратно через Тобол, выбили из города бригаду и закрепились на его окраинах. На выручку бригаде начдив послал полк Домолазова, двигавшийся до того в резерве дивизии. Ознакомившись с обстановкой на месте, Домолазов отказался от штурма города. Во главе трех сотен кавалеристов в достаточном удалении от Кургана на рассвете вплавь переправился через Тобол, ураганом налетел и стал громить тылы и штабы белых. Одновременно начал форсирование реки и его полк. Белые без боя оставили город и в беспорядке отступили на 40 верст.

Теперь при отступлении полк Домолазова большую часть пути находился на открытом правом фланге, потому то и дело подвергался ударам больших сил белых. Однажды он очутился в положении, которое создавало угрозу не только его полку, но и всей бригаде. Для выяснения обстановки Сазонтов направил к Домолазову меня: он не выносил своеволия командира полка.

Домолазова я застал на вершине холма, верхом на чудесном коне. За холмом, спешившись, возле своих коней стояли сотни три кавалеристов.

Я поднялся к нему на холм.

— А-а-а! Господин прапорщик! — радостно встретил он меня.

На груди у него висел портативный «цейс», в руке был громадный, старинного образца морской бинокль.

— Скажите откровенно, в таком виде я похож на Кутузова, наблюдавшего Бородинское сражение? — обратился он ко мне совершенно серьезно, как только мы пожали друг другу руку.

— Очень похож. Особенно с таким большим биноклем в руке, — ответил я. — Но почему у вас два бинокля?

— «Цейс» для себя, для дела, а этот большой, без единого стеклышка внутри, для моих татар: они не верят, [219] что в маленький можно далеко видеть. Когда им в бою приходится туго, а я смотрю в «цейс», присылают человека сказать, чтобы я смотрел в большой, — расплылся в довольной улыбке Домолазов.

Перед холмом, насколько я мог видеть в свой «цейс», обстановка складывалась довольно серьезная, даже угрожающая. Противник, действуя весьма энергично с фронта, охватывал с флангов все три его батальона. Намечалось, как я понимал, окружение. Силы белых здесь, по данным разведки, должны были превосходить силы полка больше чем вдвое. На это я обратил внимание Домолазова.

— Ничего у них не выйдет, — спокойно откликнулся он, словно речь шла о пустяках.

А на деле ставились под угрозу тылы всей бригады и даже дивизии.

— Какие у вас основания так утверждать? — спросил я строго, не в силах скрыть свою тревогу.

— Товарищ начштабриг, вы имеете дело с Домолазовым, — отозвался он, гордо выпячивая грудь. — Господам белогвардейцам меня не обмануть!.. Вот глядите: фланговые колонны противника не замечают того, что скоро подставят себя под огонь десяти моих «максимок». Вот те роты вдали, что идут в обход моего правого фланга, будут атакованы моим четвертым батальоном. Как только наметится у них здесь замешательство, я конницей задам врагам такого жару, что небо им покажется с овчинку. У каждого пятого моего кавалериста — ручной пулемет Шоша. Вот какое у меня основание.

Уверенность командира полка радовала меня, но я не понимал, откуда у него четвертый батальон, сотни кавалеристов и уйма пулеметов?

Я только собрался спросить об этом Домолазова, как возле нас с визгом и жужжанием стукнулась пуля. Тут же зажужжала вторая, третья. Пули со свистом стали проноситься над нами. Я повернул коня и мигом съехал с холма к кавалеристам.

— Степан Васильевич! Скорей сюда! Не то подстрелят! — закричал я Домолазову, оставшемуся на месте как ни в чем не бывало.

— Рад бы в рай, да грехи не пускают, — отозвался он, поднимая к глазам громадный без линз бинокль. — Нельзя: увидят мои татары, как я улепетываю, горохом [220] посыплются с фронта. Пока я у них на виду, лягут костьми все до одного, на шаг не отступят.

«А если тебя сразит злая или шальная пуля, что станет с твоим полком при таких порядках?» — подумал я. Но промолчал.

Минут через десять-пятнадцать Домолазов, продолжая смотреть в пустой бинокль, проговорил громко:

— Товарищ начштабриг! Наступает мой час. Не связывайте мне рук, уезжайте, пожалуйста. Ждите донесения. Не сомневайтесь — беляков я разгромлю в пух и прах.

Пришлось уехать. Свист пуль над холмом продолжался, Домолазов на своем коне продолжал оставаться на месте, недвижный, как монумент.

Я не сразу поехал к себе. Выбрав удобное место для наблюдения, остался ждать: что же будет дальше.

Скоро на обоих флангах заговорили скрытые уступом назад «максимки» Домолазова. Колчаковцы, поднявшиеся было в атаку с флангов, частью залегли, частью в беспорядке кинулись бежать. Пулеметы продолжали хлестать и тех и других. Домолазов обнажил шашку и, обернувшись к кавалеристам, гаркнул во все горло:

— По ко-оням!.. Шашки долой!.. Приготовить пулеметы!

Помедлил минуты три, поднял шашку над головой и, крикнув: «В атаку за мной!» — кинулся во весь опор за отступающими колчаковцами. За ним с отчаянным гиканьем, визгом и свистом, пригнувшись плотно к гривам коней, вихрем сорвались с места кавалеристы. Очень скоро обогнали они Домолазова и, поблескивая клинками, грохоча пулеметами, страшным смерчем обрушились на белых. Тряслась земля, летели комья из-под копыт, густая пыль плотной пеленой потянулась за ними. Там, где пыль успевала осесть и рассеяться, виднелись безжизненные тела и чудом уцелевшие люди, бегущие куда глаза глядят. При виде этого всесокрушающего вихря конной атаки меня стала подмывать неведомая сила, и я пустился во весь опор к Домолазову. Он с десятком конников, остановившись на возвышении, внимательно наблюдал в бинокль то за атакой конницы, то за четвертым батальоном, уже завязавшим вдали бой с превосходящими силами пехоты противника. К тому времени, когда я подъезжал к Домолазову, [221] его конники, вихрем пройдя по всей линии цепей неприятеля, спешили на помощь четвертому батальону.

— Назад! Вас сомнут! — размахивая шашкой, кричал Домолазов. Сам повернул коня и с места в карьер пустился к своим конникам. Я едва успел отскочить в сторону. Мимо меня, сотрясая землю, пронеслась плотная масса пригнувшихся к гривам, кричащих всадников.

Убедившись, что Домолазов справится с противником, я, не дожидаясь конца боя, уехал. Вечером мы получили от Домолазова донесение, в котором говорилось: «Противник разбит наголову, бежал, оставил на поле боя много оружия и другого имущества...»

На одной из остановок штаба мы узнали, что в дивизию прислали из Москвы нового комиссара. В бригаде новый комиссар дивизии долго не показывался и явился, когда мы его никак не ожидали.

Был полдень. Работники штаба собирались обедать. Не хватало только Сазонтова: он находился, по обыкновению, в одном из полков. Сережа Воробьев, приглашая нас к столу, загадочно улыбался, — значит, обед на этот раз будет с сюрпризами.

— Се-ре-жа, ну и что же? — затянул Ляпунов, не упускавший случая подтрунить над комендантом. — и водка будет? — спросил он, потирая руки.

— Водка в Красной Армии не положена, — строго отозвался Сережа.

— Какой же ты комендант, если за все время твоего комендантства никто из нас водки не нюхал?

Мы, шумно подтрунивая над Ляпуновым и Сережей, и не заметили, как среди нас оказался незнакомый человек в кожаной куртке, с наганом за поясом. Он стоял, крепко сжав губы, оглядывая нас презрительно сощуренными глазами.

— Кто здесь комиссар Мочалов? — произнес он грозно, когда мы, притихнув, как школьники, вопросительно уставились на него.

— Я Мочалов, — отозвался наш комиссар.

— Ты не комиссар Мочалов, а комиссар-мочало, — вызывающе заявил незнакомец. — Ты чучело огородное, а не комиссар!

— А в чем дело? — невозмутимо спросил Мочалов. [222]

— Ты не знаешь?! Да ты и не узнаешь, пока дивизия не повернет штыки на Москву, а тебя самого белогвардейцы не подведут к виселице... У тебя не голова, а мочало.

— Вы почему так разговариваете со мной? Кто вы такой? — строго спросил Мочалов.

— Я комиссар дивизии Хромов, — выпятил грудь незнакомец.

— Покажите документы! — еще строже обратился к нему Мочалов.

Несколько опешив, незнакомец протянул удостоверение.

Внимательно прочитав удостоверение, Мочалов пригласил его к себе за перегородку.

Перегородка была тонкая, и мы все хорошо слышали. Незнакомец заявил, что он прислан Троцким, и тогда нам стала понятна его наглость.

Хромов. Я говорю не пустые слова. У меня документы.

Мочалов. Где они?

Хромов. Вот список твоих командиров. Среди них нет ни одного рабочего. От командира бригады до командира роты царские офицеры. Им остается только скомандовать: «Кругом марш на Москву». Приказываю: убрать всех офицеров из бригады, заменить рабочим классом!

Мочалов. Ленин знает, что делает. Бывшие офицеры в Красной Армии служат по его распоряжению. Среди командиров полков у нас есть и фельдфебель.

Хромов. Знаю. Это Домолазов — разбойник, мародер, насильник, во сто раз более опасный, чем любой из офицеров.

Мочалов. Товарищ комиссар дивизии, не бросайтесь словами. Вы оскорбляете командира Красной Армии.

Хромов. Не учи меня! Я сам ученый. У меня факты!

В наступившей затем тишине зашуршала бумага. Это, как мы догадывались, Хромов выкладывал перед Мочаловым документы.

Хромов. Вот свидетельство, как этого бандита встречали в одном селе с крестным ходом, попом и хоругвями. Вот акт, как он в другом селе стоял в церкви [223] на молебне. Это наглая агитация против Советской власти. Вот адрес женщины, которой он овладел, будучи у нее на постое. Вот его письмо жене, где он сообщает, что «посылает ей с красноармейцем Шараповым пару отличных коней, прямо из Сибири». Всех злодеяний этого разбойника не перечислить. Достаточно еще ознакомиться с его последним письмом военному комиссару Мамадышского уезда, где он обещает... Впрочем, читайте сами.

Послышался голос Мочалова:

— «Скоро нас пошлют на Польский фронт. По пути я остановлю эшелон, с одним батальоном налечу на ваш Мамадыш и от него не оставлю камня на камне».

Хромов. Вот кто такой Домолазов. Не расстрелять его — значит быть самому соучастником его разбоя!

Наступила тишина, прерываемая шуршанием бумаг.

Минут через десять Мочалов сказал:

— Оставьте их мне. Я сам проверю.

Хромов. Завтра-послезавтра если этот бандит не будет арестован и не предстанет перед трибуналом, я арестую тебя! Я не допущу, чтобы в моей дивизии разводили контрреволюцию.

Неожиданно Хромов и Мочалов вышли из канцелярии. Оба злые, хмурые.

Хромов тут же уехал, не удостоив нас даже взглядом.

Мы направились к обеденному столу.

После обеда Мочалов пригласил меня к себе за перегородку и, выложив передо мной оставленные Хромовым документы, спросил:

— Что нам делать с Домолазовым? Командир он редкий, человек свой. Но чудит. Все его проделки подсудны. Ругал его, пугал — и ухом не ведет. Поплатится головой... Вы, Федорыч, кажется, земляк ему, вместе воевали, найдете с ним общий язык. Поезжайте к нему, поговорите. Сегодня, же пошлем письмо члену Реввоенсовета армии, попросим его помощи. Что скажет, то и будет.

— Кто он такой? — заинтересовался я, услышав знакомое имя.

— Работал в Москве, возглавлял фронтовой отдел Всероссийского бюро военных комиссаров. [224]

— Вот хорошо! — обрадовался я нарассказал Мочалову, откуда знаю его.

Я быстро собрался, поехал в 39-й полк, вот уже несколько дней стоявший неподалеку в резерве.

На улицах села, где расположился штаб Домолазова, было оживленно, как на большой ярмарке. Всюду, куда ни взглянешь, толпы веселых, сияющих красноармейцев, разгуливающих в обнимку. Звонкий смех, дружный хохот сливается с татарскими песнями под визгливую гармонь. Ничто не напоминало, что они на фронте, что через день или час они же будут биться насмерть с врагами.

Домолазов сидел за столом с бурлящим самоваром. Трудно представить себе лицо со столь грозно закрученными усами и с бесконечно добрыми, по-бабьи ласковыми глазами. Облокотившись обеими руками на стол, он наблюдал за дородной раскрасневшейся хозяйкой, орудовавшей сковородками у горящей печи. Возле нее на скамейке высилась гора блинов, стоял горшок с топленым маслом и опущенным в него гусиным крылом.

Дверь была открыта настежь, и я зашел незамеченным, постоял некоторое время, наблюдая эту картину.

— А-а, господин прапорщик! — воскликнул Домолазов, заметив меня. — Вот не думал, не гадал! Сам начштабриг пожаловал! Что случилось?

Поднялся, пошел навстречу и, проговорив: «Ну, здравия желаю», заключил меня в богатырские объятия и расцеловал в обе щеки. Подхватил под локоть, потянул тут же к столу, приговаривая:

— Присаживайтесь, блинов сибирских отведаем.

— Спасибо, я только что от обеда, — стал я отговариваться, но не тут-то было.

— Обед на обед — нужды нет. Садитесь, садитесь, не то хозяюшка обидится. Она у меня вон какая суровая!

Пришлось смириться: не тягаться же мне с этаким Поддубным.

— Васька-а! Нацеди-ка нам штофчик! — высунувшись в окно, гаркнул Домолазов.

Хозяйка поставила на стол горячих блинов и проговорила ласково:

— Кушайте на здоровье, наших, сибирских. [225]

Домолазов кинул на нее любовный взгляд, повернулся ко мне, с гордостью проговорил:

— Это же Сибирь, житница матушки России! Какие тут просторы, какое изобилие! Удивительно! А люди!.. Здесь и блины едят не по-нашему, а вот как. — И он не спеша, торжественно взял обеими руками блин, свернул в трубочку, окунул в топленое масло и, запрокинув голову, отправил его в рот. Пожевал чуточку, проглотил, деланно тараща глаза от удовольствия.

Действительно, блины оказались чудесными. Я с удовольствием поглощал их, несмотря на то, что сытно перед тем пообедал.

— Думаете, меня одного так принимают здесь? — помолчав, заговорил Домолазов. — Весь мой полк. А почему? Не догадываетесь.

— Почему же?

— Белые так их застращали красными, что они при слове «красные» трясутся, представляя нас настоящими антихристами, которых расписывают в церквах. А меня и мой полк считают своими, и иконы от нас не прячут.

Действительно, мне нередко приходилось наблюдать, как сибиряки в деревнях прячут от нас иконы и поглядывают на бойцов со страхом.

— Откуда они узнают, что вы православные?

— Знают не только там, куда я уже пришел, но и там, куда я должен прийти.

— Но как?

— Очень просто. Мои разведчики — татары с крестами на груди — шествуют далеко впереди меня, в тылу белых. В селах они заказывают попам молебны на случай моего прихода, дают большой задаток, обещают, что сам я уплачу вдвое больше. Вот меня и встречают с крестным ходом, а мой полк угощают задаром, как только могут сибиряки.

— Откуда же у вас столько денег?

— Трофейные. Ведь у белых в ходу те же керенки, что и у нас.

Вбежал ординарец Васька, поставил перед нами граненый штоф с водкой и исчез.

От водки я отказался: ведь приехал по вопросам, от решения которых зависела теперь судьба этого простодушнейшего богатыря. [226]

Видя, что меня не уговорить, Домолазов снова крикнул:

— Васька, убери штофчик! Гость, как красная девица, горькую не пьет! — Обратившись ко мне, сказал: — Водки этой у меня целый бочонок: прихватил у одного директора завода на Урале. Не для себя лично, слабости к ней не питаю, а для моих комбатов. Специалисты они и герои. Управляются со своими батальонами, как хороший плотник с топором. Удивляться тут, понятно, нечему, ведь они кадровые капитаны старой армии. Любят меня, хотя и посмеиваются в ус над моей малограмотностью. И я их люблю. Без них мне бы с полком не справиться: наук не проходил. После большого похода или тяжкого боя я их созываю и угощаю, как положено доброму хозяину.

— Вы, Степан Васильевич, вправду бываете в церкви и слушаете богослужение? — вернулся я к нашему разговору.

— А как же? Для меня служат, а я буду прятаться! Воюем не против религии, а против буржуазии.

— Сами-то в бога веруете?

— Как вам сказать, — почесал он за ухом. — А кто же создал все это? — он сделал всеохватывающий жест. — Скажем, небо, землю, луну, звезды, Адама и Еву? Для человека, у которого здесь пусто, — стукнул он себя по лбу, — ничего не стоит сказать: верую или не верую. Человек с мозгом должен объяснить, почему он верует или почему не верует. Бог для меня еще в тумане. Разбираться сейчас некогда.

— Скажите, Степан Васильевич, чем объяснить ваше письмо, в котором вы обещаете уездвоенкому, что разнесете в прах Мамадыш и камня на камне от него не оставите?

— Откуда вы это узнали? — расплылся Домолазов в счастливейшей улыбке человека, вдруг узнавшего, что его недюжинный ум и необыкновенные таланты стали известны окружающим. — Я этого сукиного сына так разделал, что будет помнить, кто такой Домолазов, — с сияющим лицом говорил он, расстегивая сумку.

— Теперь будет знать, как озоровать со мной! Я — красный полководец, кровь проливаю, защищаю Россию от врагов, а он, стервец, что вытворяет с моей семьей! Было у меня десять овец дома — восемь отнял; [227] были две коровы — одну забрал. Писал я ему, просил добром вернуть все обратно. А он и ухом не ведет, даже не отвечает. «Ах, ты так, — думаю себе, — погоди, скоро меня узнаешь!» Взял да послал жене из Сибири пару отличнейших коней с коноводом Шараповым. Довел он коней до моего дома, успел привязать их под навесом, как пришли двое вооруженных от военкома и на глазах моей супружницы отвязали их, увели. Ну, не разбойник он, не бандит?! Я ему такое написал... Вот послушайте. Черновик я свято храню: ведь сам написал. Домолазов достал из сумки исцарапанные, словно куриными лапами, листки и с большим старанием, плохо разбирая свой почерк, стал читать черновик уже знакомого мне письма.

— Ну как, здорово?! — обратился он ко мне, дочитав до конца, бережно складывая листки. — Я же понарошку, чтобы только напугать этого стервеца. Я ведь не немец, не белогвардеец какой. Разве рука подымется! Никогда. А этого разбойника надо было шугануть, чтобы знал, с кем имеет дело.

— Теперь скажите по совести, — продолжал я допрос, — откуда у вас четыре батальона, триста всадников и масса пулеметов? Ведь они никакими штатными расписаниями не предусмотрены для полка.

— В отчетах, которые я вам представляю, все по форме, сходится со штатами тютелька в тютельку, чего еще вам надо. В деле, в бою, у меня всего больше — и людей и оружия. Войдите в мое положение. Я крещен — крещеный татарин. Все татары на моем пути льнут ко мне, как железо к магниту. Не оторвешь. Требуют, чтобы взял их с собой на войну. Как быть — оттолкнуть? Они хотят защищать революцию. Разве хватит совести отказать. Я всех принимаю, только с условием, чтобы оружие, а кто хочет в кавалерию, и коней и седла добыли сами. Они добывают. На их содержание свое советское государство я не обременяю: деньги у меня трофейные, а кормят сибиряки с удовольствием и бесплатно.

— Теперь последний вопрос: как с женщинами? Говорят, вы их обижаете.

— Кто так говорит, тот дурак круглый, оболтус, болван безнадежный, — возмутился Домолазов. — Такое может говорить человек-животное, который не понимает, [228] что такое в жизни женщина. Кто понимает, разве позволит себе обидеть женщину? Для меня причинить женщине боль, неудовольствие — это все равно что обидеть дитя малое. Они нам счастье дают, детьми награждают, и их обижать! Разве может быть еще большая подлость? Вот спросите мою хозяйку. Фрося, поди-ка сюда, — подозвал он хозяйку.

— Ну что еще? — отозвалась она, застенчиво глядя на Домолазова.

— Скажи, обидел тебя я или кто другой из бойцов хоть словом? — обратился к ней Домолазов. — Говори, только истинную правду.

— Что ты, что ты! Разве такой богатырь-герой может обидеть женщину!

Собрав необходимые сведения, я пустился в обратный путь. Домолазов поехал провожать.

Когда мы были уже за селом, Домолазов оглянулся кругом, боясь, чтобы нас не подслушали, таинственно понизив голос, заговорил:

— Только вам, товарищ начштабриг, никому другому, ни-ни-ни! Скоро я выеду в Москву к Ленину с Колчаком.

— С Колчаком? — вытаращил я на него глаза.

— Не удивляйтесь. Семнадцать отчаянных моих добровольцев вот уже третью неделю преследуют Колчака по пятам. Случится подходящий момент — они схватят его, свяжут, а если не удастся, отрубят ему голову и привезут мне... Колчак — смертельный враг революции. Я его уничтожу, явлюсь к Ленину, стану перед ним на колени, скажу: «Не вели казнить, вели выслушать: я сделал все, чтоб спасти Россию и революцию» — и подкачу под его ноги голову Колчака. Владимир Ильич простит мне все мои грехи, поднесет еще шубу со своего плеча, как Иван Грозный Ермаку Тимофеевичу.

Ошарашенный этими наивными мечтами Домолазова, я придержал коня, уставился на командира полка изумленными глазами. Остановился и он.

— Что вы удивляетесь? Это не басня какая. Колчак уже был в руках разведчиков. Выручила его охрана, — с некоторой даже обидой отозвался Домолазов. — Другой раз не вырвется...

«Может быть, для свершения иных подвигов нужны люди, не знающие грани между сказкой и действительностью?!» [229] — подумал я, пожал Домолазову руку и направился к себе в штаб.

В тот же день я отправил письмо моему бывшему начальнику по бюро военных комиссаров, который ныне был членом Реввоенсовета нашей армии.

Кратко напомнив о себе, перечислил ратные подвиги Домолазова, затем его причуды и дела, многие из которых по форме, иные и по существу подсудны. В конце просил учесть своеобразие среды Домолазова, его кругозор и безусловную преданность революции.

Поразительно скоро, дня через два, был получен ответ, в котором говорилось, что Реввоенсовет армии внимательно следит за подвигами Домолазова и собирается представить его к награде орденом и что известны ему также его чудачества, достойные осуждения, но чтобы мы с Мочаловым внимательно следили за ним и отвечали за него. В конце письма говорилось, что комиссар дивизии Хромов без нашего ведома и согласия никаких мер против Домолазова предпринимать не будет.

* * *

...Отступая с бесконечными боями, мы дошли наконец до Тобола и, только переправившись на его западный берег, задержались. Измотанная боями армия Колчака вынуждена была также прекратить дальнейшее наступление. Обе стороны понесли большие потери и должны были срочно пополнить свои ряды. Ждать пополнения из глубокого тыла мы не могли, так как для этого требовалось много времени. Реввоенсовет армии разрешил нам провести мобилизацию нескольких возрастов местного населения.

Вся тяжесть этого мероприятия в бригаде легла на комиссара Мочалова. Здесь города и села были освобождены совсем недавно, органы Советской власти еще только создавались. И Мочалов с раннего утра и до позднего вечера носился по деревням, проводил собрания, разъяснял крестьянам сущность Советской власти, необходимость скорейшего разгрома Колчака. Осуществлял он это нелегкое дело толково, умело, и очень скоро мобилизованные сибиряки потянулись в наши сильно поредевшие полки. [230]

Но не везде и не всегда работа его проходила гладко. Богатеи, замаскированные агенты врага пытались оказывать сопротивление.

Однажды поздно ночью, когда мы улеглись уже спать, явился Мочалов, без фуражки, в разодранной гимнастерке, с синяками и ссадинами на лице.

— Что, комиссар, угостили тебя твои трудящиеся? — встретил его насмешливо Сазонтов, приподымаясь с подушки. — Ты им революцию, свободу, а они тебя по мордасам?!

Мочалов сердито взглянул на него усталыми глазами, молча опустился на табуретку, явно не желая ввязываться в разговор.

— Я тебе давно говорю: ходи с оружием и охраной. Не слушаешься. Вот тебе и урок, — продолжал Сазонтов. — Я бы их, сволочей, с одним моим Прошкой пуганул так, что запомнили бы на всю жизнь!

— Ты командир, а я комиссар, представитель партии, — заметил Мочалов. — Твое дело драться, мое дело пропагандировать, убеждать, а не стращать и лезть в драку. Били меня не трудящиеся, а кулаки. Трудящиеся как раз спасли меня и помогли провести все-таки мобилизацию. А ты, герой, за что хотел пристрелить командира отряда особого назначения? На тебя жалоба. Требуют расследовать, — строго сказал Мочалов.

— Не пристрелить, а перешибить эту пигалицу нагайкой, — отозвался Сазонтов. — При этом присутствовал начальник штаба, пусть расскажет, — сослался он на меня.

Действительно, я был свидетелем столкновения Сазонтова с начальником отряда особого назначения. Произошло это совсем недавно. Бригада отступала. Колчаковцы напирали на нас с неослабевающей силой. Штаб бригады и 38-й полк задержались в деревне Казенной. Сазонтов и я поехали ознакомиться с обстановкой на месте, выбрать рубеж для обороны, с тем чтобы облегчить отход другим двум полкам. В конце улицы нас окликнул тщедушный человечек в длинном кожаном пальто, кожаной фуражке, в ремнях, с маузером на боку.

Мы задержали коней.

— Кто занимает село? — стараясь быть очень грозным, обратился к нам человечек. [231]

— Штаб бригады, — ответил Сазонтов.

— Вытряхивайтесь отсюда, и немедленно! — безапелляционно распорядился человечек.

— Это почему же? — спросил Сазонтов.

— Здесь расположится отряд особого назначения. Я командир этого отряда и приказываю вам немедленно очистить село! — закричал командир отряда.

— А я командир бригады, советую вам не путаться в ногах, убраться отсюда, и как можно скорее, — заметил Сазонтов, насмешливо глядя на него.

— Как вы смеете так со мной разговаривать! Я вас сейчас арестую! — вскричал человечек, багровея, и стал трясущимися руками расстегивать кобуру маузера.

— Не сметь браться за оружие! А то перешибу пополам! — свирепо загремел на него Сазонтов и поднял нагайку над головой.

В этот момент близко грохнул орудийный выстрел. Лошади шарахнулись в сторону, взвились на дыбы. Командир отряда присел, словно подкошенный, закрыл лицо руками. Когда мы, успокоив коней, подъехали к нему, он открыл мертвецки бледное лицо, выпрямился, спросил дрожащим голосом:

— Что это такое?

— Скоро здесь бой начнется, и вам следует уходить отсюда, — ответил Сазонтов.

Не думая больше о своей власти, забыв про угрозы, командир отряда забрал в обе руки полы непомерно длинного пальто и побежал к выходу из села, где показалась голова колонны, видимо, его отряда.

Все это я рассказал Мочалову.

— И ты считаешь, что поступил правильно? — с укором обратился он к Сазонтову. — Отряд особого назначения защищает Советскую власть от врагов. Надо это понимать.

— Очень хорошо понимаю, — упрямо возразил Сазонтов. — Отряд этот защищает Советскую власть, а я спасаю революцию. Понял?

— Так-то так, но с партизанщиной надо кончать. Вы — командир Красной Армии. Обязаны всеми своими действиями поддерживать авторитет.

— Понял, комиссар, — примирительно откликнулся Сазонтов. — Учту твой совет.

На этом спор комиссара с комбригом кончился. [232]

...Быстро мелькали дни. В бригаде шла напряженная работа: командиры принимали пополнение, распределяли новобранцев по частям, обмундировывали, вооружали бойцов, проводили с ними занятия, готовились к наступлению.

В это время пришел от начдива приказ о подготовке и организации предстоящей переправы полков через Тобол.

Оборону по берегу реки занимали 37-й и 39-й полки. 38-й стоял в резерве. Я направился на левый фланг, в 37-й полк, которым вот уже неделю командовал прославившийся на всю бригаду Пиотровский. Горева, как командира слабого, отправили в Москву на курсы.

Село, в котором стоял штаб Пиотровского, день и ночь методически обстреливалось из-за реки одним орудием. Меня об этом предупредил Сазонтов. Крыша двухэтажного дома, где располагался штаб полка, была пробита в двух местах. Противник, видимо, нащупывал именно этот дом. Пока я во дворе привязывал коня под навесом, просвистел и недалеко за домом разорвался вражеский снаряд.

Пиотровский стоял у открытого возка, нагруженного новыми ботинками. Тут же находилась рота красноармейцев. Бойцы по очереди выходили вперед, показывали изъяны своей обуви и получали от командира полка новую пару.

Поздоровавшись с Пиотровским, я отвел его в сторону и сообщил о цели своего приезда. Он тут же поручил раздачу ботинок своему заместителю, и мы выехали за село.

Там он показал место, выбранное для переправы, бревна, канаты, лодки, колья, заготовленные в достаточном количестве и спрятанные в кустах.

Совсем рядом слышалась ружейная стрельба.

— Кто это стреляет? — обратился я к Пиотровскому, когда мы, осмотрев все, пересчитав бревна, повернули к селу.

— У меня стрельбище неподалеку. Тренируются новички, — отозвался он. — Многие из пополнения разучились держать винтовку в руках. Там их обучают ружейным приемам, обращению с пулеметами, перебежкам в цепи. [233]

В штабе, когда мы вернулись, Пиотровский показал на карте место переправы, скрытые подходы к ней, сообщил о ширине и глубине реки, скорости течения, высоте берегов. Имелись у него и расчеты: при каких обстоятельствах, с какой скоростью и в какой последовательности подразделения должны переправляться.

Пока я знакомился с планом переправы, за домом в огороде разорвался снаряд, осколком ранило лошадь. Я не выдержал, спросил у Пиотровского:

— Почему вы так упорно подставляете себя под огонь противника, дразните его?

— Чтобы не потерять веру подчиненных в неустрашимость своего командира. Этим нельзя пренебрегать.

Я невольно вспомнил свой разговор на ту же тему с покойным Каргопольцевым.

Попрощавшись с Пиогровским я выехал в 39-й полк. Прибыл туда поздно вечером. Недалеко от штаба, против неказистой избы, собрались красноармейцы, деревенская молодежь. Оттуда доносились звуки гармошки, веселый смех, пронзительный свист и частый топот.

С трудом протолкавшись в середину круга, я увидел Домолазова, сидящего на завалинке, возле гармониста. С веселым хохотом хлопал он в ладоши и кричал что есть силы:

— Давай, давай нажаривай! Так его, так! Не поддавайсь!

Перед ним состязались в пляске двое: красноармеец и рослый парень в цветной рубашке.

Я вызвал из круга Домолазова и сказал ему о цели приезда.

— Переправиться с полком через реку я готов в любое время, — отозвался он просто.

— А что вы сделали для этого, что подготовили?

— Ничего не сделал и готовить нечего. На моем участке есть плотина, по ней и переправлюсь.

— Но она, видимо, под огнем?

— Обстреливается, нельзя носа показать. До поры до времени беляков не трогаю. Выжидаю, взял их на прицел. Когда нужно будет, подавлю.

Я выразил желание взглянуть на плотину, чтобы самому определить ее пригодность для переправы.

— Теперь поздно, ничего не увидите, — отозвался Домолазов. — Поедем завтра. [234]

Пришлось остаться ночевать.

Перед тем как ложиться спать, он вызвал меня из избы и сообщил по секрету, что получил от своих разведчиков с того берега донесение, в котором говорится, что Колчак стягивает к Тоболу громадные силы.

— Изловить его самого никак не удается: окружил себя такой охраной — близко не подойдешь, — добавил командир полка.

К плотине выехали на рассвете.

Сначала двигались по открытой дороге. Ближе к реке местность обстреливалась, и нам пришлось ехать в обход, где лощинками, а где кустарником. Под конец оставили коней, пошли пешком, то сгибаясь, то на четвереньках, а то и ползком.

Плотина оказалась широкая, могла выдержать движение не только пехоты, но и обозов, орудий. Простреливалась ружейным и пулеметным огнем из прибрежных зданий Ялыма. Домолазов знал наперечет все здания, знал, откуда велся огонь, говорил, что все точки взяты на прицел.

Ознакомившись с обстановкой, мы вернулись к коням, поехали обратно.

По дороге я обратил внимание командира полка на белую полосу, тянувшуюся по нашему берегу, — не то иней, не то снег.

— Это мои балуются, — с добродушной улыбкой отозвался Домолазов. — Осень, самый раз для гусей.

— Каких гусей? — не понял я.

— Видели тучи гусей здесь на реке? Это же Сибирь! Вот мои и справляют осень: утром в котле гусь, в обед гусь и на ужин гусь.

— Позвольте, позвольте, Степан Васильевич, это же мародерство?! — протестовал я.

— Не-ет, не мародерство. Гусей ловят только той стороны. Не советских.

— Как то есть той стороны?

— Вот послушайте. Река здесь широкая. Гуси советской стороны плавают вдоль нашего берега, а гуси белых плавают вблизи вражеского берега. Чтобы заманить их, мои ведут себя тихо, мирно, не шумят, не стреляют. А белые то и дело поднимают пальбу. Гуси, ясно дело, при этом кидаются к нашему берегу. Тут мои подхватывают [235] их, голову долой и в котел. Пух и перо собирать не приходится, они и летят по ветру.

Домолазов явно гордился находчивостью красноармейцев.

— Прекратите это немедленно, — приказал я серьезно. — И там население наше, только временно у белых. Иначе дождетесь больших неприятностей... Боевой подготовкой с пополнением занимаетесь?

— Нет, не занимаюсь. Нечего дергать людей перед боями. Пусть отдыхают, набираются сил. Бить врага сумеют и без ученья.

Сознание ответственности за организацию переправы бригады не давало мне покоя. После объезда передовых полков я ходил сам не свой. За Пиотровского не беспокоился. Но Домолазов? Ничего у него не готово. «Выжидаю, взял на прицел»! Но я хорошо знал и то, что у каждого командира свой подход, свои методы работы. Может быть, Домолазов по-своему прав. И я решил ему не мешать.

Дни затишья пролетели быстро, незаметно. В ночь с 13 на 14 октября 1919 года 5-я армия возобновила наступление.

В нашей бригаде первым форсировал Тобол по плотине у Ялыма 39-й полк. Домолазову удалось обмануть колчаковцев настолько искусно, что он со всеми своими батальонами очутился на восточном берегу незамеченным. Противник, застигнутый врасплох, был отброшен далеко от реки. Другие полки бригады беспрепятственно переправились через Тобол по той же плотине.

Домолазов еще за час до начала переправы дал сигнал своим многочисленным разведчикам на вражеском берегу — уничтожить все огневые точки и средства связи в районе Ялыма. Разведчики только того и ждали: они дружно и четко выполнили это задание. Вот что значило на языке Домолазова «Выжидаю, взял на прицел».

Однако противник скоро пришел в себя и подтянул большие силы. Завязались ожесточенные бои. Некоторые селения многократно переходили из рук в руки. Обе стороны несли большие потери. Был убит командир 37-го полка Пиотровский, тяжело ранен Домолазов.

Жестокие бои продолжались неделю. Потом сопротивление колчаковцев стало быстро ослабевать. В иные дни бригада двигалась усиленным маршем, не встречая [236] сопротивления. 23 октября 37-й полк после небольшого боя захватил железнодорожную станцию Петухово.

Пошли разговоры, что с Колчаком покончено, и дивизия должна готовиться к переброске на польский фронт.

28 октября меня отозвали в академию продолжать учение.

Я быстро собрался, сдал дела Ляпунову и 30 октября выехал на Курган.

Наступили довольно холодные дни.

Поехал через Куреинекое с намерением посмотреть места недавних боев.

Испытывая сильное волнение, я подъезжал к Куреинскому. Вот уже издали видна церковь... В нетерпении подгоняю, подбадриваю возницу. Но что это такое? Нет села! На месте домов торчат печи с трубами и обугленные столбы. Высится одна лишь каменная церковь и возле нее маленькая сторожка...

Кругом ни души.

Я сошел с тарантаса, заглянул в сторожку. Там натолкнулся на двух женщин в опорках на босу ногу, в кафтанах, обмазывавших глиной пазы. Одна старая, другая помоложе.

— Что тут случилось? Кто сжег село? Женщины переглянулись.

— Казаки. Кто же еще. А людей всех постреляли, — ответила старшая, в то время как другая принялась за свою работу... — Ночью прошли тут красные. Это месяца полтора-два назад. Много белых побили. Генерал ихний босой чуть убежал. Осерчал. Когда красные ушли, велел село сжечь, а людей всех побить. Казаки все столпили. Побитых всех стащили вон в тот овраг, кое-как засыпали.

— А где священник? Куда девался?

— Тоже убили, говорили, будто он прятал красных в церкви и ночью, дескать, выпустил, чтобы побить белых. Всех и закопали в огороде.

— А дочери где? Что с ними сделали?

— Дочерей обеих офицеры взяли. Слышно, возят с собой, измываются над ними. Ужас. Младшую, Олечку, недавно привозили. Ума лишилась, бедняжка. Худущая. Не ест, не пьет. То хохочет, то плачет, то кричит. Никого [237] не узнает. Не спит, голубка, глаз не смыкает. Все мать зовет, отца.

— А куда ее повезли?

— Куда-то в сумасшедшую больницу. Куда — не сказали.

Уже смеркалось. Ночевать поехал в Шенеринскую, которая осталась нетронутой. Там подтвердили все, что слышал от женщин у сторожки, только с большими подробностями.

Теперь спешить в Москву мне было незачем, и я решил поехать в Челябинск, где стоял штаб армии, навестить там члена Реввоенсовета, с которым работал в Москве.

Быстро надвигалась сибирская зима. В Кургане застал уже снег, а в Челябинске были морозы.

Член Военного совета принял меня немедленно. В дверях кабинета я столкнулся лицом к лицу с молодой девушкой, которая ехала со мной в вагоне-теплушке, рассказывала эпизоды из жизни офицеров-белогвардейцев. Посланная из Москвы как разведчица, она отступала вместе с противником от Красноуфимска и только недавно на станции Петухово перебралась к своим. Из всех ее рассказов мне больше всего врезались в память картины бесшабашной гульбы и пьянки офицеров и горькие жалобы некоторых на то, что их обманули, что попались они в сети врагов России, вынуждены служить им, из-за них покидать теперь свою родину, быть может, навсегда. Вспоминала она, как иные с отчаяния стреляли друг в друга, иные кончали жизнь самоубийством.

Приветливо усадив против себя, член Реввоенсовета попросил меня рассказать о настроениях и поведении красноармейцев, командиров и встречавшихся на пути сибиряков. Выслушав мое не очень-то складное, но подробное повествование, в котором его интересовало буквально все, каждая незначительная, как мне казалось, мелочь, он задал вопрос:

— Куда теперь направляетесь?

— В Москву, в академию.

— Товарищ Федоров, теперь не время учиться, — живо возразил он. — Надо во что бы то ни стало добить врага. Когда покончим с ним, тогда будете учиться в спокойной обстановке. А сейчас вернитесь к себе на квартиру и все, что рассказывали мне, изложите на бумаге. [238] Я тем временем подумаю, как вас лучше использовать дальше. Вы уже в партии?

Я ответил, что еще прошлой зимой вместе с многими слушателями подал заявление, но у меня не оказалось поручителей из рабочих от станка.

— А хотите быть в партии?

— Очень.

— Будете в партии. Но зарубите себе на носу: быть коммунистом — дело почетное, но очень и очень ответственное, трудное. На члена партии могут возлагаться задания тяжелые, кажущиеся иногда невыполнимыми.

На другой день я вручил ему письменный рассказ о своих наблюдениях, а он мне записку к М. В. Фрунзе. Вручая билет, член Реввоенсовета поздравил меня с высоким званием коммуниста.

В записке к М. В. Фрунзе было сказано следующее: «М. В. Фрунзе. Посылаю тебе А. Ф. Федорова. Знаю его по Москве. В доску свой. Знает семьдесят семь туркестанских наречий. Будет тебе нужен и полезен. Работаю страшно много. Смертельно устал. Скоро, наверное, сдохну. Товарищески жму руку».

М. В. Фрунзе командовал тогда Туркестанским фронтом и со своим штабом находился в Самаре.

После того как я, оформив необходимые документы, совсем готовый в путь, явился к члену Военного совета проститься, он задержал меня еще на два дня, чтобы устроить в вагоне-теплушке начальника бронепоезда, который с небольшой командой направлялся в Уфу для замены каких-то вышедших из строя механизмов паровоза.

— На дорогах свирепствует сыпной тиф, — предупредил он. — Остерегайтесь.

Еще в пути от Кургана до Челябинска я видел, как на каждой остановке люди в белых халатах выносили из поездов на носилках больных и мертвых. Дальше до Самары я наблюдал ту же картину.

М. В. Фрунзе и В. В. Куйбышев

В Самару поезд прибыл ночью. Стоял сорокапятиградусный мороз. До утра я решил просидеть на вокзале. Однако это оказалось невозможным. Не только залы ожидания, но и все коридоры, проходы были битком [239] набиты тифозными больными, которые вповалку лежали на полу.

Я мог поехать к семье начальника бронепоезда, для которой, кстати, вез от него очень ценную по тому времени посылку — корзину пшеничной муки и сала. Но беспокоить людей среди ночи счел неудобным. Решил дожидаться утра на улице, согреваясь усиленной гимнастикой. Однако скоро продрог окончательно. Пришлось взять извозчика, поехать к семье начальника бронепоезда.

Часов в десять утра явился в штаб.

М. В. Фрунзе принял меня, сидя за одним столом с членом Военного совета фронта В. В. Куйбышевым. Судя по тому, как они просто обращались друг с другом, отношения между ними были товарищеские, равные.

У Фрунзе лицо широкое, белое, обрамленное светлорусой бородкой. Глаза светлые, спокойные, внимательные. Куйбышев бритый, большеглазый, с большим открытым лбом. Прочитав записку, Фрунзе принялся расспрашивать о боях 5-й армии на Урале, на Тоболе, и особо подробно о настроениях красноармейцев, командиров и населения Сибири. Мой рассказ оба слушали с большим вниманием.

После всего Фрунзе спросил, кем я был до гражданской войны и как попал в Красную Армию. Удовлетворившись ответом, направил меня в распоряжение начальника Оперативного управления П. П. Каратыгина.

Каратыгин назначил меня одним из своих многочисленных помощников. Началась моя работа в большом штабе под руководством опытных военных специалистов.

Начальником штаба и заместителем командующего фронтом был Ф. Ф. Новицкий — профессор бывшей академии Генерального штаба; заместителем начальника штаба был А. А. Балтийский — бывший генерал Генерального штаба сухопутных войск старой армии. Новицкий часто выезжал с Фрунзе в войска. В штабе видели его редко. За него обычно оставался Балтийский. Для особых поручений состояли несколько генштабистов, в том числе полковник Токаревский и капитан Кирпичников.

Меня тоже считали генштабистом, хотя я был только еще слушателем академии Генштаба РККА и не заслуживал этого звания. Старые генштабисты относились ко мне снисходительно и покровительственно. [240]

— Дешево далось вам, батенька, высокое звание, — обращался ко мне не раз Токаревский с ласковой улыбкой. — Дешево, дешево. Раньше, чтобы только попасть в академию Генштаба учиться, надо было знать больше того, что дает теперешняя академия на последнем курсе. Генштабист — звание обязывающее. Он должен охватывать все области военных знаний, выполнять любые задания.

— Например? — задал я однажды вопрос, ученически глядя ему в глаза. [241]

— Нужен пример? Вот, батенька, вам пример. Штаб Туркестанского фронта в Самаре, а Туркестанский фронт где? За тысячи верст. От своих войск вы отделены безводными степями и пустынями, которые кишат враждебными ордами. Как пробраться к ним при необходимости? Генштабист обязан разработать обоснованный расчетами план похода. Вы сможете это сделать?

— Нет не смогу, — смущаясь, отвечаю ему.

— Хорошо, что вы это сознаете. Значит, отдаете себе отчет в сложности дела. Александр Алексеевич{6} поручил нам, генштабистам, разработать и представить ему план похода на Туркестан в двух вариантах. Один вариант должен решаться на случай движения на Ташкент, другой — на Хиву. Вы думаете, это просто? Нет, батенька, не просто. Конечно, можно кинуться в любом направлении и сломать себе шею. Вот мы, старые генштабисты, сидим и корпим над этими планами. Приходится, батенька, вспоминать историю походов чуть ли не со времен нашествия гуннов, монголов. Многое можно почерпнуть из военной географии. Есть и такой источник. Пустыни эти изрезаны древними полузаброшенными и совсем заброшенными караванными путями, на которых немало, тоже древних, частью замаскированных, частью засыпанных колодцев; попадаются и небольшие оазисы. Учтя все это, и надо, батенька, рассчитать: какие колонны, с какой скоростью, имея какие запасы, могут там двигаться, сохраняя способность отражать в пути наскоки казаков, басмачей, вооруженных орд бухарского эмира и хивинского хана. Всегда надо быть готовым во всеоружии встретить худшее... Лучшее не уйдет.

Любил Токаревский беседы такого рода. Ему нравилось поучать молодых. Он очень гордился званием генштабиста. Подписывая бумаги, не забывал вставить титул, хотя и без воинского звания: «Генерального штаба Токаревский».

Из старых офицеров меня больше всех занимал Балтийский. В нем удивительным образом сочетались две несовместимые, казалось, черты человеческого характера: неподдельная простота и величавость. Ничего показного и случайного. Каждое движение, каждая фраза — результат основательной мысли, целеустремленной воли. [242]

В прошлом, как рассказывали, он принадлежал к высшему обществу, занимал большие посты. Какие же соображения могли побудить этого аристократа добровольно воевать на стороне рабочих и крестьян против своего класса?

Я долго не мог поговорить с ним на эту тему. Но вот однажды я застал его в кабинете одного и, по всем признакам, не очень занятого. Я спросил, не знает ли он полковника-князя, который в прошлой войне разъезжал по фронтам с неписаными директивами верховного главнокомандующего.

— Такого не помню, — отозвался Балтийский. — Посланцы сверху с тайными поручениями навещали командующих фронтами, армиями и даже корпусами. Но описываемого вами не знаю.

— Товарищ Балтийский, разрешите задать вам вопрос щекотливый, может быть даже неуместный?

— Прошу вас.

— Чем объяснить, что люди, пользовавшиеся при старом режиме всеми возможными на земле благами, добровольно переходят на сторону Советов, которые разрушают не только старый общественный строй, но и уничтожают всякие привилегии? Может ли быть такой переход искренним?

— К сожалению, переходят немногие, только те, кто понимает, что над Россией нависла смертельная опасность. Переход этот связан для каждого с громадным риском, поэтому совершается только во имя родины. Ведь все корни, питающие нашу жизнь, в народе. Вне народа, в стороне от его интересов, забот, треволнений жизнь для мыслящего человека — мираж, сон, ложь. «Кто не принадлежит своему отечеству, тот не принадлежит и человечеству» — так, кажется, определил значение родины великий демократ-мыслитель Виссарион Белинский. «Кто твой лучший друг?» — спросили одного мудреца. И он ответил: «Мой лучший друг тот, кто является лучшим другом моего народа». Вот почему люди, не ослепленные животным эгоизмом, не потерявшие человеческий облик свой, решительно жертвуют всем личным ради спасения отечества. Вспомните лучезарные слова Пушкина: «Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы». [243]

Уходя от Балтийского, я горячо поблагодарил его за беседу и услышанные от него мысли, столь понятные и близкие моему сердцу.

...Фрунзе часто бывал в разъездах: навещал запасные полки, бригады, разбросанные на громадной территории, 4-ю армию, которая продолжала вести упорные бои в направлении на Гурьев. В дни, когда бывал в Самаре, Михаил Васильевич приходил в Оперативное управление в сопровождении Балтийского и Каратыгина. Здесь перед висевшей на стене «Географической картой Российской империи», утыканной красными и синими флажками, Каратыгин делал общий обзор военных действий на фронтах республики. Затем Фрунзе, обменявшись краткими замечаниями с Балтийским, приступал к подробному ознакомлению с событиями на каждом из фронтов. Тут перед ним с оперативными и разведывательными сводками в руках выступали по очереди помощники Каратыгина. Это были опытные штабные офицеры, на обязанности каждого из которых лежало детальное изучение положения на порученном ему фронте. Необходимые сведения они должны были получать из обзорных оперативных и разведывательных сводок, регулярно присылаемых штабом Главкома, из переговоров по прямому проводу с работниками штабов соседних фронтов и армий.

В состав Оперативного управления входили оперативный и разведывательный отделы, военно-историческое, секретно-шифровальное и топографическое отделения.

Дней через десять по прибытии в штаб я был назначен, очевидно по указанию Фрунзе, начальником оперативного отдела.

Комиссаром отдела был Охитович, считавший себя ортодоксальным коммунистом, а поэтому человеком необыкновенным. Маленького роста, суетливый, ядовитый на язык, он, когда узнал, что я совсем еще молодой член партии, решил взять надо мною шефство. В мою работу не вмешивался, но как к члену партии предъявлял чрезвычайно строгие требования. Так, например, когда узнал о моих увлечениях русскими классиками, строго выговорил: «Все они писатели дворянские, и читать их не к лицу коммунисту». [244]

Мне случилось однажды рассказать Охитовичу об изуверской расправе, какую учинил колчаковский генерал с населением села Куреинского и семейством тамошнего священника. Из всего рассказа Охитовича неприятно потрясло только мое увлечение дочерью священника. «Ай-яй-яй! Какой же вы коммунист после этого! Вы гнилой интеллигент, мещанин! — строго заявил он. — Вам, как члену партии, даже проститутка должна быть ближе, чем самая чистая девушка из буржуазной среды, тем более из семьи священника! Это вы зарубите себе на носу!»

Ошарашенный услышанным, я ничем не мог ответить Охитовичу. Законы и правила внутрипартийной жизни мне еще не были знакомы, поэтому я не знал, как реагировать на его слова.

Последнюю атаку Охитович произвел на меня, когда я однажды, выполняя приказ командования, не явился на партийное собрание, о чем своевременно поставил в известность комиссара. В этот вечер я принимал по прямому проводу директиву Главкома для Фрунзе. Несмотря на это, Охитович на следующем партийном собрании потребовал объявить мне на первый раз строгий выговор.

Собрание внимательно выслушало мое объяснение и признало, что я не имел права пренебречь своей оперативной работой. Председательствующий высмеял Охитовича и твердо заявил, что усердие не по разуму не только не полезно для партии, но явно вредно: оно ведет к перегибам.

После столь поучительного собрания Охитович не пытался больше «воспитывать» меня.

Между тем в штабе шла большая, напряженная работа.

По мере высвобождения южных прикаспийских районов от белых на штаб возлагались новые, несвойственные ему, но очень важные для страны задачи: силами Туркфронта предстояло восстановить Эмбинские нефтяные промыслы, проложить к ним железнодорожную ветку, организовать вывоз нефти в промышленные центры, оторванные от бакинских и грозненских источников.

Времена были очень тяжелые. Население городов, рабочие предприятий, личный состав воинских частей испытывали острый недостаток в самом необходимом: [245] в продовольствии, одежде, топливе. А зима 1919/20 года выдалась суровая, с большими морозами и снегопадами. Повсюду свирепствовал сыпной тиф. Суровые невзгоды вызывали недовольство и жалобы. Политические работники, партийные организации напрягали все силы, чтобы внести успокоение, внушить надежду и веру в скорую победу, а вместе с ней в наступление лучших светлых дней. Политработники выступали на митингах в воинских частях, перед населением города, принимали живейшее участие в организации заготовок и подвоза продовольствия, топлива.

В. В. Куйбышева я встречал в штабе редко, и то мельком. Единственный раз, и то лишь во время обеда в штабной столовой, я очутился рядом с ним за одним столом.

— Ну как, Федоров, подвели итоги субботника? — спросил он.

Накануне по распоряжению Реввоенсовета фронта был проведен субботник для очистки железнодорожных путей от снежных заносов. Мне поручили спланировать работу и учесть результаты.

— Итоги подвел, но они неутешительные, — ответил я.

— А именно?

— Вот факты. Участвовало в субботнике немногим более двух тысяч человек. Все были обеспечены шанцевым инструментом. Чтобы подбадривать работающих, вызвали пять полковых оркестров. Наработали столько, что прежде сто дворников сделали бы больше. Кроме того, недосчитались ста двадцати лопат, кирок, мотыг, топоров, ломов — не то растеряли, не то растащили... Как видите, овчинка выделки не стоит.

Куйбышев задумался. Мне было неприятно докладывать ему о таких результатах.

— Оно и понятно, — помолчав, заговорил Валериан Владимирович. — Испокон веков человек трудился на себя, для себя. Тот же дворник знал, что своей работой он обеспечивает себя и семью средствами к существованию. Поэтому не щадил сил. Теперь ему и всякому иному предлагают трудиться бесплатно — на пользу обществу. У некоторых опускаются руки: как можно работать за так? Они еще не в состоянии связать личные интересы с интересами общества. Это ново, незнакомо. Им трудно представить себе ту истину, что личное благополучие [246] не может быть прочно, устойчиво без благополучия всего общества. Наша задача теперь в том, чтобы изменить веками сложившееся сознание людей, показать им, дать почувствовать, что, работая сообща на общество, человек будет получать гораздо больше, чем работая в одиночку для себя. Это дело трудное, но без него социализма не построишь...

Эта беседа с Куйбышевым была единственная. Больше я с ним не встречался. Говорили, что он чуть ли не все свое время проводит в Самарском городском и губернском исполнительных комитетах, оказывая им всемерную помощь в восстановлении хозяйства. Командование Туркестанского фронта из Самары не могло оказывать существенного влияния на ход боевых действий в самом Туркестане. А там шли серьезные бои как в Семиречье, так и в направлении на Красноводок. Была насущная необходимость приблизить руководство к театру военных действий. В январе 1920 года сопротивление уральских казаков было окончательно сломлено, путь на Ташкент как будто свободен. Но это только «как будто». В степях и пустынях между Ташкентом и Оренбургом рыскали отряды озлобленных поражением, но не желающих сдаваться семиреченских и уральских казаков, разрозненные группы разбитых войск хивинского хана, бухарского эмира и многочисленные банды басмачей. Единственная железнодорожная линия, связывающая Самару с Ташкентом, местами была разобрана, на станциях и разъездах нельзя было достать топлива. [247]

Однако Фрунзе, учитывая обстановку в Туркестане, решил пробиться к Ташкенту, не взирая ни на какие трудности и опасности.

Во второй половине января он во главе небольшой группы штабных и политических работников, поездом выехал из Самары на Ташкент. Формируя его поезд, учли, казалось, все препятствия, которые могут встретиться на пути. Поезд обеспечили несколькими вагонами дров, шанцевым инструментом, хорошо вооруженной охраной, продовольствием, несколькими платформами шпал и рельсов.

За движением поезда мы в штабе следили с напряженным вниманием, поддерживая связь по телеграфу.

Поезд проследовал Оренбург без препятствий. Дальше движение резко замедлилось из-за снежных заносов. Когда поезд миновал Актюбинск, начали поступать телеграммы одна тревожнее другой: кончились дрова и даже шпалы, которые пришлось использовать на топливо. На станциях и разъездах никаких запасов не оказалось. Попытки откопать шпалы на путях были безуспешными. Поезд стал в степи на перегоне, на большом удалении от жилья.

Перед отъездом Фрунзе оставил вместо себя командующего 4-й армией К. А. Авксентьевского, своего соратника по работе в Иваново-Вознесенеке. При первых же тревожных сведениях Авксентьевский проявил крайнее беспокойство. Он выехал в Оренбург формировать поезд в помощь Фрунзе. В день, когда этот поезд тронулся наконец из Оренбурга, мы в штабе получили от Фрунзе последнюю, очень краткую депешу, которую едва можно было расшифровать так: «...погиб... спасайте... замерз... телегр... нас бол... не ждите...» Аппарат, связывающий с поездом Фрунзе, замер и ни на какие наши позывные не отвечал.

Беспокойство в штабе росло с каждым часом, Как назло, все эти дни бушевала вьюга.

Только через несколько дней заработал аппарат на прием, и мы узнали, что поезд из Оренбурга прибыл, все отогрелись и тронулись дальше на Ташкент.

Мы с облегчением вздохнули и со спокойной совестью приступили к текущим делам.

Месяца через два, как только наладилось движение поездов между Самарой и Ташкентом, получили от [248] Фрунзе вагон с таким ценным для того времени грузом, как пшеничная мука, рис, сухие и вяленые фрукты, сахар, чай. Все это предназначалось для членов правительства и Реввоенсовета Республики. В препроводительном письме указывалось, что весь груз еще в Самаре должен быть расфасован, распределен по спискам и под надежной охраной доставлен адресатам в Москву.

Мы постарались в точности выполнить указания Фрунзе. Вагон с продуктами повез в Москву помощник начальника исторического отделения Алексеев, который ежемесячно бывал там с материалами штаба для архива.

Когда недели через три он вернулся, мы обступили его, желая узнать, как справился со своей задачей.

Алексеев доставил посылки всем адресатам, беседовал с некоторыми членами правительства.

— Владимира Ильича не встречали? — спросил кто-то.

— А вот с Владимиром Ильичем получилась у меня заковыка, конфуз, — смущенно развел руками Алексеев. — Зашел я к нему на кухню. Опустил там ношу на пол и попросил кухарку доложить обо мне товарищу Ленину. «А это у вас что?» — спросила она, кинув подозрительный взгляд на мой мешок. «Гостинец привез, продукты, — говорю ей. — Как у вас с питанием?» — спрашиваю. «Плохо, — отвечает она. — Перебиваемся кое-как».

На мой голос вышла на кухню Крупская. Узнав, с чем я пришел, она улыбнулась, довольная, проговорила: «Туго, очень туго у нас с питанием». Взяла у меня мандат, пригласила следовать к Ленину.

Владимир Ильич сидел в жилете за столом, что-то писал. Крупская подала ему мандат, проговорила: «От Фрунзе» — и ушла. Ленин пробежал его глазами, пригласил меня присесть и стал расспрашивать о настроениях на местах, о продовольственном положении Самары, о сыпном тифе, спросил, что известно у нас о военных действиях в Туркестане. Волнуясь, я рассказал все, что знал. Затем он спросил, сколько и чего я привез и как распределил все в Москве. Я подал ему общую ведомость, подписанную Авксентьевским. Ознакомившись с ней, пододвинул список продуктов, которые я привез только для него. Внимательно просмотрел его [249] и на левом верхнем углу четко так написал: «В детдом... Ленин». «Доставьте посылку по назначению, расписку привезите мне», — просто произнес он, протягивая мне список. «Владимир Ильич, я имею приказ командующего эти продукты передать вам», — в большом смущении решился я протестовать. «Благодарю за внимание. Я не голодаю. Страдают дети. Надо их спасать».

Посылку я сдал по указанному адресу, расписку заведующего детдомом вручил Владимиру Ильичу в тот же день, — закончил свой рассказ Алексеев.

Хотя мы понимали решение Ленина — а те, кто его знал, и были уверены, что он мог поступить только так, — однако все сожалели, что Ильич передал наш подарок. Ленин безраздельно владел нашими умами и сердцами, о нем хотелось нам проявить самую большую и самую горячую заботу.

Мятеж

Пришла весна 1920 года. На необъятных просторах между Южным Уралом и северным побережьем Каспия организованных вражеских войск уже не было. Скоро на базе штаба Туркестанского фронта был сформирован штаб Заволжского военного округа. Большая часть войск заготавливала и вывозила дрова в города, восстанавливала Эмбинские нефтяные промыслы, прокладывала туда железнодорожную ветку.

Но враг не дремал. В начале года вспыхнул кулацкий мятеж в некоторых волостях и уездах Уфимской губернии, в том числе и в Мензелинском уезде. Постепенно кулацкие мятежи докатились и до Самарской губернии. Бандитские отряды возглавляли офицеры-колчаковцы. Они выступали с эсеровскими лозунгами: «Долой коммунистов!», «Да здравствует вера в бога!», «Долой продразверстку!», «Да здравствует свободная торговля!» и другие. Враги силой загоняли в свои банды крестьян, а когда они отказывались поддерживать мятежников, сжигали деревни, избивали и убивали крестьян.

Мятежники захватывали одно село за другим. Вскоре они оказались на подступах к Бугульме.

14 июля в Бузулуке поднял контрреволюционный мятеж бывший офицер эсер Сапожков, командир 2-й кавалерийской дивизии, подготовленной для отправки в Туркестан. [250] Еще ничего не зная о восстании, я связался с Сапожковым и спросил, как идет отправка первого эшелона.

— А кто со мной говорит? — вызывающе закричал он в трубку.

— Начальник оперативного отдела штаба округа.

— Со штабными крысами не разговариваю. Пусть подойдет сам командующий войсками! — потребовал Сапожков.

Я пошел и доложил Авксентьевскому о требовании Сапожкова. Тот приказал вести с ним переговоры от имени командующего.

Но и на этот раз Сапожков повторил, что будет говорить только лично с командующим, и больше ни с кем.

Подошел Авксентьевский.

— Что вы хотите сказать мне? — спросил он.

— Моя дивизия не поедет в Туркестан до тех пор, пока из Красной Армии не будут удалены все царские офицеры, а из деревень — все продотряды, — ультимативно потребовал Сапожков.

— Это что, выступление против Советской власти? — спросил его Авксентьевский.

— Я против царских офицеров и продотрядов. За Советскую власть без коммунистов и за свободную торговлю.

— Это значит против Советской власти.

Авксентьевский немедленно связался с Москвой и по прямому проводу сообщил о требованиях Сапожкова. Оттуда передали распоряжение Ленина — подавить контрреволюционный мятеж самыми решительными мерами.

Авксентьевский направился в оперативный отдел, где вели точный учет состава и дислокации частей. Большинство боевых частей было на работе. Можно было пока выставить лишь бригаду Шпильмана, правда далеко не достаточную для борьбы с кавалерийской дивизией. Надеялись, что позже удастся выделить в поддержку ему и другие силы.

Наступили тревожные дни.

Однажды меня вызвали к командующему в два часа ночи. В кабинете я застал Авксентьевского и начальника особого отдела. Они стояли у карты. Авксентьевский ткнул пальцем в Бузулук, от которого в направлении [251] на Самару была прочерчена синяя стрелка, сообщил, что получено донесение разведки: Сапожков со своей дивизией выступил из Бузулука на Самару с намерением захватить ее и стать во главе Заволжского военного округа.

— Пока ему навстречу двигается бригада под командованием Шпильмана, — продолжал Авксентьевский, усаживаясь на стол. — С небольшими бандами он справлялся. Теперь перед ним конная дивизия. Мы решили командировать к нему вас с правами представителя командующего войсками округа. От моего имени будете давать оперативные указания, ставить боевые задачи не только Шпильману, но и всем отрядам, которые прибудут на подмогу. Вот вам мандат, возьмите в своем отделе все, что вам нужно, и сейчас же отправляйтесь догонять Шпильмана. С вами поедет уполномоченный особого отдела Сперанский. В вашем распоряжении паровоз и связисты.

Я быстро собрался и вместе со Сперанским пустился в путь.

Шпильмана мы настигли, далеко не доезжая до Бузулука. Небольшого роста, живой, подвижный, он явно обрадовался нашему прибытию и тут же ознакомил нас с обстановкой. Дивизия Сапожкова действительно двигалась на Самару. Шпильман, не ожидая соприкосновения с ней, занял заблаговременно оборону и встретил ее головные роты огнем. Кавалеристы Сапожкова быстро отскочили, спешились, заняли позиции, и теперь шла перестрелка.

Я нанес на свою карту обстановку, взял сведения о численности нашего отряда. Состав и вооружение дивизии Сапожкова помнил наизусть. Соотношение сил было далеко не в нашу пользу. Сапожков, продолжая [252] небольшими группами перестрелку, большей частью своих сил легко мог обойти любой наш фланг, обрушиться на нас с тыла. По непонятным причинам он этого не делал. Безрезультатная перестрелка продолжалась день, другой, третий. На четвертый день казаки Сапожкова прекратили огонь, выкинули красные флаги. Тем же ответили и наши. С большим красным флагом в руке на машине подъехал к нашей передней линии кто-то из мятежников, обратился к красноармейцам с речью, в которой проповедовал эсеровские лозунги.

Я немедленно по прямому проводу сообщил об этом событии Авксентьевскому. Выслушав меня, он приказал перейти в решительное наступление. Хотя сил, достаточных для наступления, у нас не было, мы на рассвете открыли огонь по позициям мятежной дивизии и перешли в атаку. К нашему изумлению, казаки не стали сопротивляться, сели на коней и быстрым аллюром ушли в сторону Уральска. Мы начали преследование. Как я позже узнал, бегство мятежников объяснялось тем, что в это время их брали в клещи другие войска Оренбургской группы Туркестанского фронта и Бузулукской группы, состоявшей из частей Заволжского военного округа.

По мере движения по казачьим степям и селениям наши силы увеличивались за счет непрерывно примыкавших добровольцев, а казачья дивизия Сапожкова таяла, как снежная глыба на весеннем солнце.

Вспоминаю в связи с этим любопытный разговор с одной казачкой в ее доме. Энергично орудуя у печки, она готовила нам обед.

— С кем теперь воюете? — между делом обратилась она к нам.

Шпильман сказал, что Сапожков изменил Советской власти, организовал мятеж и двинул свои части на Самару. Мы их не пустили и теперь хотим разоружить.

Она оперлась на ухват и уставилась на Шпильмана широко открытыми глазами.

— Так-таки пошли казаки на Самару? — спросила она, выражая явное недоумение.

— Пошли. Потому мы и гонимся за ними.

— Во-он оно что!... Против своих, против России пошел Сапожков? Мой дурачок тоже увязался с ними... Отговаривала ведь. Так нет, недоволен, вишь, коммунистами: [253] они-де хотят равнять всех под одну гребенку... Конечно, не дело ставить на одну лопату работягу и бездельника. Но что же теперь поделаешь, если с вами, коммунистами, весь народ, — тяжко вздохнула казачка.

Наш разговор внимательно слушал седой как лунь старичок, в дырявых брюках с лампасами и валенках. Сидя на низенькой скамеечке у самого порога, он возился с хомутом.

— С оружием на своих идти — врагов потешать, — решительно бросил он, когда замолчала казачка. — Врагов у России ой как много! Англичане, французы, немцы только того и ждут, чтобы оседлать ее, помыкать ею. Кому теперь не понятно, что народ с большевиками? Грех руку на своих подымать. Великий грех. Народ этого не одобряет.

Теперь я понял, почему редеют полки Сапожкова. Население не поддержало мятежников, оно твердо стояло за Советскую власть.

Мы были уже недалеко от Уральска, когда Авксентьевский отозвал меня в Самару. Там по директиве Главкома формировался штаб 6-й армии для Южного фронта. Естественно, и после отъезда от Шпильмана я живо интересовался событиями под Самарой, но об этом расскажу потом.

Дальше