Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Военные комиссары

Часам к двум следующего дня мы были уже в Мензелинске.

К немалому удивлению, я застал на квартире Софрона и Василия Ионова за обедом. Хозяйка сочла своим долгом угостить их как моих земляков.

— Какими судьбами? — спросил я, здороваясь.

— Так вот попали, — ответил Софрон смущенно. — В пословице же говорится: «Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше».

— Ну и нашли здесь лучшую жизнь?

— Нашли было у Тукаева... Кормили нас у него, одевали, обували. И все бесплатно, и работы никакой, еще жалованье деньгами давали.

— Тукаев хороший был командир, — поддержал Ионов.

— Было хорошо, — продолжал Софрон. — Но ушло хорошее-то! Тукаева убили, нас разогнали. Теперь набирают сызнова. Много наших, которые были у Тукаева, взяли, а нас вот не принимают, говорят, найдите поручителей. Вот мы и разыскали тебя, думаем, человек свой, выручит.

Я присел и присмотрелся к ним. Видимо, им действительно было неплохо: поправились, выглядели молодцами, какими никогда я их не видывал раньше.

— Что нового в Крещено-Мазино?

— Что в Мазине, сами не знаем, — ответил Софрон. — Мы почитай что вслед за тобой оттуда. От тех вот, что повадились ходить к нам по ночам, убежали подобру-поздорову... Жестокие они, ух какие жестокие. Могли прикончить нас, что упустили тебя тогда. [99]

— А показывались они после меня?

— В тот же вечер явились. Только никто им не сказал, что ты был дома.

Я вспомнил день бегства, подумал о людях, выручавших меня, рискуя своей жизнью...

— Ну, как, Алексей, поможешь нам устроиться опять в отряде? — озабоченно обратился ко мне Ионов.

— Помогу, — ответил я, — обязательно помогу. Только предупреждаю, как земляков, что порядки в отряде теперь будут другие: будет дисциплина, каждый день будут гонять на занятия, а потом обязательно всем придется воевать с белыми.

— Ой ли? — вырвалось у Софрона и Ионова одновременно.

— Воевать придется непременно, — подтвердил я. — Такое время приходит. А на войне, вы сами знаете, не шутят.

Оба сделали большие глаза, переглянулись.

— Могут и убить? — обратился ко мне Софрон.

— Могут.

— Выходит, от одной смерти убежали, к другой прибежали? — спросил Софрон, останавливая испуганный взгляд то на мне, то на Ионове.

— Не обязательно, — возразил я. — На войне не всех убивают. Я был на войне, но, как видите, остался жив и здоров. Правда, одного брата убили, другого ранили. Приходится рисковать, если хочешь лучшей жизни. Ведь не за царя, не за господ, а за свою долю придется воевать.

Гости сидели молча, обдумывая создавшееся положение.

После мучительных раздумий Софрон и Ионов переглянулись невесело, тяжко вздохнули, собрались уходить.

— Вот так, земляки. Если согласны на эти условия, приходите завтра в штаб, я вас устрою в отряде.

— Мы подумаем, — ответил Софрон уже у порога, берясь за дверную ручку. — Ну, пока прощевайте.

По лицам, скучным и недовольным, я понял, что новые условия их не устраивали.

Больше они не появлялись, очевидно, сочли за благо подобру-поздорову улепетнуть восвояси. [100]

Все, что происходило до сих пор, являлось лишь прелюдией к тем схваткам, которые вот-вот должны были грянуть и прокатиться по всей стране.

Дальше события пошли ускоренными темпами.

Вскоре после поездки в Юшады Попов как-то явился на работу раньше обычного, пригласил меня к себе для разговора.

— Как ни жаль, приходится расставаться с вами, — заявил он, как только я, поздоровавшись, уселся против него. — Время такое подходит, когда судьба наша будет решаться на полях сражений. А с воинством у нас дела обстоят очень плохо. Правда, мензелинским отрядом командует теперь человек надежный, Федор Федорыч Митюшкин, из сарсазгорской боевой дружины. Зовем мы его Митюшкин-младший в отличие от другого — Александра Митюшкина-старшего из той же дружины, возглавляющего у них группу террористов.

Я насторожился. Я понимал покушения террористов на царя, министров, губернаторов. Но в Мензелинске, да еще при Советской власти?!

— Что это за террористы? — спросил я.

— Сарсазгорская эсеровская организация образовалась еще до революции, — пояснил мне Попов. — Имела она и теперь имеет террористическую группу, хотя и присоединилась к левым эсерам.

— Неужели без вашего ведома они могут совершать?.. — прервал я Попова.

— Могут, — подтвердил Попов. — Вопрос этот сложный, и не нам с вами его решать. Сейчас наша задача другая. Вчера на объединенном заседании мы назначили вас уездным военным комиссаром. Я рекомендовал. Думаю, что в столь тревожное время вы не откажетесь делить с нами ответственность?

И он остановил на мне долгий взгляд.

Я знал, что отряды наши были ненадежны: бойцы признавали только командиров, которые угождали им, не докучали требованиями по службе, дисциплиной; беспокойных отстраняли сами, бывали случаи — убивали как старорежимников, контрреволюционеров. Мензелинский отряд в течение месяца два раза выступал с угрозами против уездного исполнительного комитета и совнаркома. [101]

Требовалась большая работа, чтобы взять их в руки.

Предложение Попова, я принял охотно, спросил только, кому и когда сдать дела совнаркома, и у кого принять дела военкома. На это Попов ответил, что дела совнаркома примет он сам, так как не считает возможным задерживать меня до преемника. Насчет уездвоенкома сообщил, что назначены на равных правах два военных комиссара — я и Николай Лямин. Лямин — из кадровых офицеров, капитан и, что очень важно, коммунист; человек большой выдержки, корректный, недаром получил воспитание в семье профессора. До сих пор он был начальником штаба, поэтому в курсе всех дел.

В тот же день после полудня я отправился в уездный военный комиссариат, помещавшийся в здании женской гимназии.

В штабе меня встретил Лямин. Высокий, с узким вытянутым лицом, острым подбородком, с близко сидящими маленькими голубовато-серыми холодными глазами, он произвел на меня неприятное впечатление. Как только я вошел в его комнату, он встал, пошел навстречу с улыбкой, которая казалась неискренней.

— Хорошо, что вы пехотный офицер, — начал он разговор после знакомства, приглашая к столу. — Я сам артиллерист, мало знаком с пехотой. А придется нам иметь дело главным образом с пехтурой... Вам, наверное, уже сказали, что мы с вами на одинаковых правах.

Я подтвердил и сказал, что это мне известно от Попова.

— И будем нести одинаковую ответственность за все. — Его лицо приняло холодное выражение. — Это не значит, что мы оба будем делать одно и то же, параллельно. Разделение труда обязательно. Вам, как пехотинцу, полагал бы, целесообразно взять на себя вопросы комплектования, вооружения, организации подразделений, обучения и дисциплины, а я взял бы на себя руководство работой штаба, разведку, связь с вышестоящим руководством, соседями, участие на заседаниях исполкома... Одним словом, работы будет достаточно обоим.

Такое распределение обязанностей меня устраивало как нельзя лучше. Я признался Лямину, что не понимаю и не одобряю существования отдельных отрядов, независимых [102] друг от друга, ничем не связанных между собой, что я сторонник их организации по образцу кадровых войск. Рассказал ему, как в своей деревне сколотил роту, разбил ее на взводы, взводы на отделения и назначил на каждое подразделение командиров.

— И великолепно. Так и действуйте, — отозвался на это Лямин. — Вообще делайте все, что сочтете целесообразным. Я вас всегда поддержу. Я тоже буду делать все, что сочту нужным для дела, и вы мне не мешайте. Договорились?

— Согласен.

— Но никаких тайн между нами не должно быть.

И с этим я согласился.

Затем пошли знакомиться с работниками штаба. Лямин представил нового начальника штаба Павла Ивановича Евсеева и остальных работников.

— Начальник штаба — мужичок из села Матвеевки. Тоже бывший офицер, кажется, подпоручик. Остальные городские, местные жители, — продолжал Лямин, когда мы вернулись в его кабинет. — Надо бы познакомить вас и с новым командиром отряда Митюшкиным Федором Федоровичем, но его сейчас здесь нет.

Мне отвели комнату. Остаток дня я знакомился с состоянием наших отрядов и обстановкой в уезде.

Дня через два вызвал Митюшкина-младшего, распорядился собрать всех командиров отряда для беседы.

— Слушаюсь, — ответил он негромко, но отрывисто, вытянулся в струнку, щелкнул каблуками. Однако тут же, смутившись, принял непринужденную, даже несколько развязную позу. Здесь считалось недостойным революционера все, что могло напомнить дисциплину и порядки старой армии.

Лет тридцати, среднего роста, скромный, внешне он ничем не выделялся среди окружающих. Но лицо, особенно глаза, свидетельствовали об уме, энергии и характере решительном и упорном.

Точно в назначенное время пришли сказать, что командиры собраны в одной из комнат штаба.

Когда я вошел к ним, никто не встал, никто не рапортовал, на мое обращение: «Здравствуйте, товарищи командиры!» — ответили неловко, неохотно, как-то стыдливо: «Здравствуйте».

Я сел за стол, оглядел собравшихся. [103]

Передо мной были хорошо знакомые по старой армии унтер-офицеры, ефрейторы, прошедшие в свое время суровую полковую школу, знающие службу, но, попав в новую обстановку, растерявшиеся, запутавшиеся, не знающие, что из старого можно применить по службе, что нельзя, как старорежимное, чуждое новому строю.

Я постарался разъяснить командирам, что теперь, когда установлена власть рабочих и крестьян, нам нужна армия, способная бить белогвардейцев. Может ли быть боеспособной часть, в которой бойцы не признают своих командиров, а командиры не могут заставить повиноваться своих подчиненных? Конечно нет. Она при первых же выстрелах разбежится.

Больших результатов от одной этой беседы я не ожидал. Знал, что в отряде все еще было много бездельников, лодырей, притаились тут и ловко замаскировавшиеся враги. Бороться с ними, очиститься от них было не так-то легко. Все же я обрадовался, когда на другой день квартирная хозяйка обратилась ко мне с недоуменным вопросом:

— Что у вас случилось, Алексей Федорыч? Не война ли опять?

— А что произошло?

— Да как же, весь город теряется в догадках. Бывало, ваши бойцы ходили вразнобой, кое-кто и порядок нарушал в городском саду. А вчера вдруг всполошились, собрались у ворот сада и под командой вернулись в казармы. Вот и думаем: что бы это значило? Не война ли опять?

Как я узнал потом, это командиры после нашей беседы взялись за наведение воинского порядка и дисциплины.

Как-то в эти дни пришла из Уфы телеграмма с предложением командировать уездвоенкома на Всероссийский съезд военных комиссаров, снабдив его соответствующим мандатом.

— Поезжайте вы, — предложил мне Лямин. — Кстати посмотрите Москву, побываете в Большом театре, Художественном. Наверное, никогда там не были.

Я охотно согласился.

До Нижнего Новгорода ехал на пароходе, дальше — поездом. [104]

На пароходе в одной каюте со мной оказался плотный мужчина, хорошо одетый, бритый, лет сорока — сорока пяти. Он все жаловался на беспорядки, винил во всем Советскую власть, коммунистов. Когда в Казани люди с красными повязками на рукавах обыскали наш пароход, разыскивая какого-то бежавшего из-под ареста контрреволюционера, мой сосед с ехидством заметил: «Осенние мухи больно кусаются. Так и эти — чуют близкий конец. Уже недолго осталось. Скоро все это кончится». На мой вопрос, откуда это ему известно, он посмотрел на меня многозначительно, ответил: «Приедете в Москву — узнаете сами».

К 6 июня 1918 года в Москву съехались военные комиссары со всей России.

В общежитиях было людно и шумно. Знакомились, живо интересовались событиями на местах, делились впечатлениями, рассказывали друг другу о первых шагах в работе военных комиссаров.

Сам съезд не оставил у меня особых впечатлений, на нем мы получили директивы, указания о том, как готовить кадры для Красной Армии.

По возвращении в Мензелинск на уездном съезде волостных военных комиссаров я доложил о своей поездке в Москву, об обстановке в стране и задачах военных комиссаров.

Трудные дни

Дальше последовали события, невольно напомнившие мне предсказания спутника на пароходе.

На стороне белых в конце мая 1918 года выступил хорошо оснащенный чехословацкий корпус. Его части быстро распространялись по железнодорожной магистрали Пенза — Самара — Уфа — Омск, что способствовало оживлению сил контрреволюции в этих районах. Чистопольский, Бугульминский, Белебейский и большая часть Бирского уезда оказались в руках белогвардейцев. В Мензелинском уезде участились нападения на советские учреждения и наших работников. В самом Мензелинске стали появляться подозрительные личности, внимательно прислушивающиеся к разговорам прохожих.

Одного из таких любопытных, показавшегося уж очень подозрительным, разведчики привели к Лямину. [105]

При обыске у него обнаружили в поясе брюк рекомендательное письмо на имя какого-то генерала, в котором свидетельствовалось, что «предъявитель сего, капитан Синельников И. А., в борьбе с большевиками проявил себя отменно мужественным и беспощадным...» Письмо было подписано начальником штаба корпуса, действовавшего во время войны в Румынии. Сам капитан Синельников, узнав от Лямина, что он тоже кадровый офицер и тоже в чине капитана, похвастал тем, как он на юге пачками отправлял большевиков на тот свет. К столь смелой откровенности его толкнуло, очевидно, корректное отношение к нему Лямина, за все время допроса не допустившего грубого слова, и то, что у них в Петрограде оказались общие знакомые. Но каково же было его изумление, когда Лямин, закончив допрос, при нем же, не спеша, аккуратно вывел на левом верхнем углу рекомендательного письма: «Капитана Синельникова И. А. ставлю вне закона. Лямин» — и передал в отряд.

Скоро после этого случая произошло событие, потрясшее нас своей неожиданностью. В один из базарных дней в Мензелинске было особенно людно. Среди приехавших на этот раз оказалось очень много таких, которые, ничуть не интересуясь куплей-продажей, шныряли между возами, убеждая крестьян в чем-то, уговаривая их на что-то. К полудню на базарной площади одновременно в нескольких местах появились ораторы, произносившие антисоветские речи против «большевиков-коммунистов». Когда возбуждение толпы дошло до нужного накала, ораторы кинулись в сторону совнаркома и уездного исполнительного комитета. В это время казармы были пусты, батальон находился на занятиях за городом. Толпа заколыхалась, зашумела и, энергично подбадриваемая и подгоняемая незнакомыми людьми, спешно вооружившись топорами, оглоблями, двинулась за ораторами.

Мимо базарной площади проходил, направляясь в совнарком, заместитель председателя уисполкома коммунист Ахметшин. Он слышал последние слова ближайшего оратора и, не. задумываясь, кинулся навстречу толпе, вскочил на первую попавшуюся телегу и гаркнул во весь голос:

— Сто-ой!.. Куда-а? [106]

Толпа замедлила движение, остановилась, желая узнать, чего еще от нее хотят.

— На смерть пошли?.. Жить надоело?.. — гремел между тем Ахметшин. — Вас обманывают жулики!..

Люди, опустив топоры и оглобли, в недоумении стали оглядываться, ища ораторов, за которыми пошли.

— Советская власть — это не Мензелинск, — продолжал Ахметшин. — Советская власть — это вся Россия!.. На Россию пошли?.. Против России?.. Господские лакеи, лизоблюды призывают вас покончить с коммунистами, чтобы вернуть помещиков, отдать им земли, луга, леса, вернуть царя, жандармов, урядников, погнать вас опять на войну с немцами. И вы пошли за ними?!

Люди застыли на месте, в раздумье почесывая затылки, потом задвигались, зашумели.

— Ловите этих смутьянов! Живо! Не дайте им скрыться, — призвал Ахметшин.

Многие кинулись искать ораторов. Но тех и след простыл.

Мы сидели в своих учреждениях, занимались каждый своим делом, ничего не подозревая. О происшедшем узнали только к концу дня из рассказов невольных свидетелей, самого Ахметшина и одного из ораторов, которого разведчики Лямина успели-таки схватить в момент, когда тот призывал толпу к погрому.

Как выяснилось, выступление это было подготовлено и организовано эсеровскими агентами, прибывшими из Белебея. Там открыто собирали силы для похода на Мензелинск, чтобы ликвидировать у нас Советы.

Надо было готовить отпор. Надеяться на поддержку соседей или губернских организаций мы не могли. Большинство смежных с нами уездов находилось в руках белых; губвоенком, занятый борьбой против уральских белоказаков, сам пытался получить от нас помощь. Приходилось срочно создавать необходимые силы для защиты от нападений врага.

По нашей просьбе губернский военный комиссар Кадомцев обещал дать оружие, снаряжение, и я на буксирном пароходе, имевшемся в нашем распоряжении, со взводом бойцов отправился в Николо-Березовку на Каме. Перед отъездом Лямин предупредил: в пути будьте начеку, так как с Белой пароходы противника, вооруженные [107] пушками и пулеметами, совершают нападение на наши суда, курсирующие по реке Каме.

Стало уже совсем темно, когда мы приближались к опасному участку нашего пути. Капитан принял меры предосторожности: потушил на буксире все огни; чтобы умерить шум колес, шел тихо, ближе к западному берегу реки; взвод и пулеметы заняли позиции у правого борта, готовые открыть огонь в любой момент..

Устье Белой миновали благополучно. Удалившись от него на достаточное расстояние, прибавили ход, зажгли на мачтах огни.

Скоро позади нас послышались гудки. Оглянувшись, я увидел светящуюся точку, которая двигалась на нас. По каким-то признакам капитан определил, что это пассажирский пароход, идет за нами, требует, чтобы мы остановились. «Белые!» — мелькнула мысль, и я приказал Плыть на предельной скорости. Гудки не прекращались. Пассажирский пароход быстро нагонял нас. Мы дали сигнал о помощи. Преследователи ответили залпом. Наш пароход продолжал бег, взывая о помощи. Снова на пассажирском сверкнули огоньки. На этот раз пули застучали по палубе, по рубке, зазвенели разбитые стекла. Капитан схватился за плечо и тут же распорядился остановиться.

К нам медленно подходил пассажирский пароход, полный вооруженных людей. На носу и корме торчали дула трехдюймовых орудий. Нельзя было определить, свои это или белые. Когда пароход подошел совсем близко, мы спросили:

— Кто такие — красные или белые?

— Не ваше дело. Скоро узнаете, — был насмешливый ответ.

Затем последовало требование:

— Старшему на буксире явиться без оружия к коменданту пассажирского..

Отдавая наган командиру взвода, я приказал: если не вернусь, открыть по пассажирскому огонь из винтовок, пулеметов и забросать его гранатами.

На палубе пассажирского меня обступили люди с наганами и маузерами. Ввели в каюту, где за столом сидел грузный рыжий человек в расстегнутой гимнастерке, без пояса. Он свирепо оглядывал меня белесыми глазами. [108]

— Почему не остановились по сигналу? — закричал он и стукнул кулаком по столу так, что было удивительно, как от него не полетели щепки.

Объяснил, почему.

— Кто вы такие? — последовал второй такой же свирепый вопрос.

Я сказал, кто мы, все еще не зная, с кем имею дело.

— Ваши документы!

Извлек из планшета документы, протянул ему.

Он долго читал мое удостоверение личности и мандат, видимо был не силен в грамоте, и, возвращая их, проговорил более спокойно, но сурово:

— Хорошо, что остановились. Еще немного, и вы бы кормили рыб на дне Камы. Продолжайте ваш путь.

— Позвольте узнать, кто вы такие? — спросил я.

— Не ваше дело. Будьте довольны, что остались целы.

И он дал сигнал моим конвоирам.

Пока на нашем пароходе поднимали якорь, пассажирский отчалил, медленно развернулся и, прибавляя ходу, поплыл вниз по течению. Скоро на нем потушили огни, кроме одного на мачте, который на ближайшем повороте исчез из виду.

В Николо-Березовке, куда мы прибыли рано утром, меня встретил добрый наш ходатай Крымов. Поручик старой армии, он состоял для особых поручений при губернском военкоме. За последние два месяца три раза появлялся в Мензелинске, каждый раз знакомил нас с обстановкой в стране, в губернии, выявлял наши нужды. Интеллигентный, много знающий, простой и искренний в обращении, Крымов умел вносить успокоение и бодрость в самые тревожные для нас дни. Оружие и снаряжение, за которым приехали, мы получили благодаря его энергичному содействию.

Пока бойцы переносили на палубу буксира тяжелые ящики, Крымов с блокнотом в руке стоял у трапа, вел строгий учет. Я был тут же и рассказал ему об инциденте, происшедшем ночью с нашим пароходом.

— Потери есть? — спросил Крымов с тревогой.

— Капитан и три бойца получили ранения. Да вот еще пароход пострадал.

— Это наш «охотник», — улыбнулся Крымов. — С Белой часто прорываются суда противника, топят наши пароходы, [109] обстреливают пристани. Чтобы обмануть нас, плавают под красными флагами или воровски проходят по ночам. Вот и взялся за них наш комендант Курцис, бывший батрак, в грамоте слаб, но отчаянно храбр. Он не признает никаких правил. Боюсь, наломает он нам дров. Надо будет приставить к нему военспеца.

Погрузка буксира закончилась, когда солнце уже близилось к закату.

Крымов посоветовал нам, во избежание недоразумений в пути с тем же Курцисом, отложить наше отплытие на утро, чтобы устье Белой проехать днем.

Вечер оказался свободным, и Крымов пригласил меня на митинг эсеров.

Митинг происходил на лесной поляне, недалеко от монастыря, где я только что получал оружие. Образуя большой круг, на траве лежали, сидели бойцы и командиры. Тут же обособленно стояла группа штатских, среди них несколько молодых стриженых женщин.

Речь держал интеллигентного вида человек в вышитой косоворотке с открытым лицом, с красивой русой бородкой. Такими я раньше представлял себе всех революционеров, и такими их изображали в прогрессивных иллюстрированных журналах. Заметив нас, оратор замолчал, быстрыми шагами подошел к Крымову и, кивнув в мою сторону, сказал довольно сурово:

— Собрание закрытое. Присутствие посторонних недопустимо.

— Это не посторонний, — спокойно ответил Крымов.

Оратор вернулся на свое место.

Говорил он легко, вдохновенно, играя словами. Группа штатских, стоявшая близко, то и дело принималась аплодировать ему. Его речь мне показалась очень странной, никак не укладывалась в моей голове. Она сводилась к следующему.

Советское правительство решило создать регулярную армию, принимает для этого военных специалистов, то есть офицеров бывшей царской армии. Социалисты-революционеры должны во что бы то ни стало сорвать этот план Ленина. Если коммунистам удастся создать регулярную армию, они укрепят свою власть, диктатуру, сделают невозможным предъявлять к ним какие бы то ни было требования со стороны других партий, в том числе партии социалистов-революционеров. Для борьбы с [110] контрреволюцией не нужна регулярная армия, которая легко может стать орудием диктатуры. Восставший народ в состоянии разгромить любую армию врага и в то же время не допустить деспотии над собой. История тому свидетель: не знавшие поражений войска Наполеона бежали от восставших крестьян Испании. В наши дни бронированные полчища кайзера в панике от разгорающегося партизанского движения на Украине и скоро покажут спины.

В том же духе, не менее красноречиво, с неменьшим жаром, высказывались и другие ораторы из группы штатских.

Давно спустились сумерки, начало темнеть. На небе одна за другой заблестели, замигали звезды. С запада медленно надвигалась темная туча. А митинг все продолжался. Мне пора было возвращаться на пароход. Крымов пошел проводить меня.

Я был в полном недоумении от всего услышанного.

— Это кто такие, белые или красные? — спросил я Крымова.

— Командиры и бойцы наших отрядов, — просто отозвался он. — Я почти всех их знаю.

— Они не против регулярной армии у белых, они против регулярной армии у нас. Стало быть, они за победу белогвардейцев? — возмутился я.

— Не совсем так, — возразил Крымов. — Они хорошо знают, что белогвардейцы — могильщики революции и что вожди эсеров, объединившись с ними, навсегда потеряли крестьянство. У этих новая тактика: чтобы не оторваться от крестьян — не порывать с коммунистами, но заставить их делить власть на равных началах. С этой целью они всеми способами стремятся доказать, что любые мероприятия Советов обречены на неудачу, если их не поддержат эсеры. Чтобы набить себе цену, они на каждом шагу создают препятствия.

— И ради этого ставят на карту судьбу революции?

— Объективно — да. Практически они готовят нам поражение. Но что в данное время мы можем с ними поделать, — развел Крымов руками. — В наших учреждениях, вооруженных отрядах — всюду их засилье. Здесь очень мало коммунистов. По всей губернии наиболее благополучным и надежным мы считаем Мензелинский уезд, стараемся поэтому всячески укреплять вас. [111]

«А мы надеялись, что губернские организации — самая надежная опора для нас!» — подумал я, но не сказал этого Крымову.

— А кто эти стриженые барышни? — поинтересовался я.

— Из числа лидеров губернской эсеровской организации. Самая опасная из них Мария Ветрещак. Непримиримый враг коммунистов, требует принятия против них самых решительных мер, вплоть до физического уничтожения всюду.

У пристани мы вошли на дебаркадер, облокотились на перила и долго стояли молча, охваченные тяжелыми мыслями.

Было о чем задуматься: куда ни кинь, всюду эсеры выступают как пособники белогвардейцев.

Плотная туча заволокла небо, скрыла последнюю звезду, одиноко мерцавшую над монастырем. Вдали ломаными линиями засверкали молнии, послышались глухие раскаты грома. Подул свежий ветерок, и вода, ставшая совсем черной, невидимо зашуршала о песчаный берег, заплескалась о борт дебаркадера. Запахло дождем.

— А вы не смущайтесь, — прервал молчание Крымов. — Как бы сильны и опытны ни были враги, им не одолеть силы декретов о мире и земле. Конечно, победа сама не придет. История знает временные победы и самой черной реакции.

Пожелав мензелинцам успехов, Крымов простился со мной и, удаляясь в направлении монастыря, очень скоро растаял в кромешной тьме.

На обратном пути мы не встретили ни своих, ни чужих пароходов и вернулись в Мензелинск без происшествий.

Террористы

Теперь оружия у нас было достаточно, и мы объявили набор добровольцев. Рядовых бойцов набрать было нетрудно, но в командирах была нужда большая. Я снова взялся писать друзьям-приятелям, приглашая их на работу. Однако ни от одного из них не получил ответа. Только трое решили встретиться со мной, поговорить. [112]

Как-то рано утром, направляясь в комиссариат, неожиданно встретил на улице ближайших моих товарищей по училищу — Костромина и Маратканова. Я спросил их, где обретаются и чем заняты. Оказалось, оба после фронта живут в деревне и все еще не знают, за что взяться. Я тут же предложил им поступать в военкомат или принять командование ротами в батальоне.

Выслушав мое предложение, Маратканов и Костромин многозначительно переглянулись.

— А мы думали помочь тебе, — мягко, дружески, чуть заметно улыбнулся Костромин.

— В чем помочь?

— Можно с тобой быть откровенным по-прежнему, по-товарищески? — доверительно спросил меня Маратканов.

Мы с ним были особенно близки в училище, между нами никогда не существовало никаких секретов.

— Только поблагодарю за откровенность. Это будет означать, что, несмотря на долгую разлуку, мы остаемся друзьями.

— Наш искренний тебе совет: пока не поздно, оставь свою работу у красных, — с опаской оглядываясь по сторонам, почти шепотом произнес Маратканов. — Определенно известно, что Советы скоро будут свергнуты, и ты можешь пострадать. Сочли своим долгом предупредить тебя. Ради этого и приехали.

— Откуда это вам известно?

— Это известно всем, кроме тебя! — с тревогой в голосе вмешался Костромин. — Вся Сибирь, Урал, все, что к востоку от Уфы, Самары и Пензы, — в руках белых. В Белебее против вас готовы большие силы; в Мензелинском уезде врагов не меньше, только они выжидают. Советуем тебе: пока не поздно — уходи.

Не дожидаясь моего ответа и даже не попрощавшись, оба повернулись и ушли в сторону рынка. Во все время разговора они держались сдержанно, украдкой оглядываясь по сторонам, словно боялись каких-то соглядатаев.

Третий близкий мне друг, Федор Григорьевич Афанасьев, явился ко мне в военкомат и после небольшого разговора предложил свои услуги.

В училище он был в числе самых серьезных и начитанных, считал себя социалистом-революционером и даже [113] имел случай познакомить меня с подпольной ячейкой, которую он организовал в своей деревне Кадрякове. Выходец из очень бедной семьи (отец его был портной), он, когда получил звание учителя, загорелся страстью творить добро, особенно бедному, обиженному судьбой люду. До войны учительствовал в селе Прости, где организовал для взрослых воскресные чтения, проводил с ними беседы, для маломощных крестьян создал «кассу взаимного кредита», которой сам руководил. Говорили, что крестьяне чуть ли не на руках носили его — так высок был его авторитет. Войну он провел на фронте в чине прапорщика и теперь с нетерпением ожидал начала учебного года, чтобы вернуться в школу.

Нужно ли говорить, как я был обрадован его согласием.

Он стал моим заместителем, и с этого дня вся переписка перешла в его руки, а я занялся комплектованием батальона.

Позже к нам пришли еще несколько офицеров, и дело пошло успешно.

Уезд наш обширный, всюду создавать вооруженные группы мы не могли, и этим пользовались белые, нападая на советские учреждения. Для борьбы с этими бандами решили создать конную группу. Однако добровольцев конников оказалось очень мало, а командиров ни одного. Для подготовки кавалеристов из пехоты требовалось много времени, а его-то у нас как раз и не было.

В поисках выхода из этого тупика мы вспомнили мадьяр.

В Мензелинске размещалось около восьмисот пленных — немцев и австрийцев, а также несколько сот мадьяр. Мадьяры, почти все кавалеристы, часто и настойчиво обращались к нам с просьбой вооружить их и послать бить буржуазию. Что их побуждало к тому — классовая ли солидарность, осточертела ли долгая бездеятельность после бурной фронтовой жизни, — трудно сказать. Только их просьбы становились все настойчивее. Мы не решались вооружать иностранцев, да еще пленных, тем более что и среди своих-то находилось немало таких, которые, получив от нас оружие, пытались использовать его в корыстных целях, а то и против нас самих. [114] Однако теперь, при создавшихся условиях, стремление мадьяр воевать на нашей стороне было как нельзя более кстати.

С утра до позднего вечера проводил я теперь с ними. Сначала был занят экипировкой, вооружением, организацией питания, затем стал ходить на все занятия, настороженно присматриваясь к их поведению. Мадьяры легко справлялись с лошадьми, мастерски владели шашкой, метко стреляли не только спешившись, но и с коня на скаку. Команды и распоряжения начальников исполняли четко, с невиданным рвением. Это были природные конники, прошедшие суровую и длительную школу. Наблюдая за ними, я видел, какую ценную боевую единицу мы приобрели в лице этих двухсот кавалеристов, и прикидывал в уме, как их лучше использовать. Но получилось не то, чего мы ожидали.

В дни, когда я с таким усердием занимался с конниками, к нам начали поступать призывы о помощи от командира отряда уфимских рабочих А. М. Чеверева. Его отряд прикрывал отход штаба 2-й армии от Уфы на Николо-Березовку. На реке Белой в районе пристани Дюртюли его настигли белогвардейские части, завязался бой. Противник непрерывно получал подкрепления. Чеверев удвоил численность своего отряда за счет добровольцев — башкир и татар, но у него не хватало оружия.

Нужно было помочь товарищам. Но как?

Наш батальон укомплектовывался заново. Дисциплина в нем была слабая, а в отрядах и того хуже. Единственная надежная единица — кавалерийский отряд. «Если его послать Чевереву, с какими силами останемся сами?» — размышлял я.

Пока мы рассуждали, не зная, на что решиться, положение Чеверева стало отчаянным, и призывы о помощи начали поступать почти каждый день.

Пришлось спешно отправить к нему конников.

Как потом рассказывал сам Чеверев, они спасли его тогда от поражения. Внезапными и дерзкими налетами на тылы и штабы противника, особенно по ночам, они привели врага в замешательство, заставили прекратить атаки на целую неделю. Этим воспользовался Чеверев и успел создать оборону. [115]

Проводив мадьяр, мы продолжали сколачивание батальона. Но непредвиденный случай вдруг нарушил все мои планы.

Перед рассветом того злополучного дня меня разбудил осторожный шорох. Я открыл глаза. Было еще темно, но в небе уже брезжила заря. Стал напряженно прислушиваться; ко мне на сеновал, где обычно я сптал с начала лета, по приставной лестнице кто-то поднимался, поднимался крадучись: поставит на ступеньку ноги и ждет, прислушивается, станет на следующую, снова ждет... Я взял наган из-под подушки, присел. Скоро в проеме двери на фоне неба появилась рука с наганом, потом голова, плечи...

— Кто тут? — окликнул я, взводя курок.

— Ага, не спите, товарищ Федоров... Председатель совнаркома Попов с вами?

Больше чутьем, чем по голосу, я узнал А. Митюшкина. Мороз пробежал по спине. «Очередь за мной», — мелькнула мысль.

— А что случилось?

— Он изменник!.. Предатель!..

— Не понимаю. Кого он предал, кому изменил?

— Удрал! Ушел к белым.

— Как удрал? Откуда вы знаете? — недоумевал я.

— Обыскали весь город — нигде его нет. Хозяйка квартиры говорит, что с вечера еще забрал вещи, уехал, не сказал куда.

Митюшкин постоял в раздумье минуту, быстро нагнулся к доносившемуся снизу шепоту, выпрямился, проговорил, обращаясь ко мне:

— Вечером вы были с ним вместе. Может, он у вас? Может, знаете, где он?

Я сказал, что не знаю.

Наступило напряженное молчание.

— Ну ладно. Сейчас же в погоню по всем дорогам. С этими словами он торопливо сошел с лестницы.

— Врешь, от нас не уйдешь, пулю свою получишь! — донесся его угрожающий голос уже с земли.

Я пододвинулся к проему, выглянул вниз. Митюшкин и еще каких-то трое рысцой перебежали двор и скрылись за калиткой.

Передо мной живо возникли подробности вчерашней встречи с Поповым. На заседании уездного исполнительного [116] комитета мы были вместе. Против обыкновения, он не выступал, никого не слушал, был рассеян, сидел, устремив взгляд в одну точку. Не дождавшись конца заседания, он, сославшись на здоровье, ушел. Я последовал за ним, нагнал его и только собрался спросить, что случилось, как он бросил на меня мрачный взгляд, проговорил:

— Позавчера убили отца Иоанна.

— Как это — убили? — вырвалось у меня.

— Убили, физически. Средь бела дня неизвестные подъехали к дому, вывели его за околицу и выстрелом в затылок уложили в борозду. Сами сели на коней и ускакали. Все произошло на глазах у матушки. Вчера была у меня...

— Кто это мог быть? — спросил я, все еще не понимая смысла происшедшего.

— Кто же, кроме сарсазгорцев. Они и Тяжельникова уничтожили. Теперь очередь за нами... Они всех нас перестреляют. Сколько уже невинных и нужных нам людей погублено этими эсеровскими террористами!

Мне показалось странным слышать от Попова такие суждения. Я напомнил ему наши разговоры о сарсазгорцах, о Файзуллине, мои предупреждения и советы о необходимости принять какие-то меры. Тогда он не придавал значения жалобам и слухам, считая их выдумками недругов.

— Георгий Дмитриевич, — укоризненно обратился я к нему, — вы левый эсер, сарсазгорцы тоже левые эсеры. Почему не установите у себя элементарную дисциплину? Почему не обуздаете членов своей партии? Коммунисты против индивидуального террора, они бы помогли вам.

Попов взглянул на меня непонимающими глазами, жалко улыбнулся.

— Это легко сказать, — заметил он. — Поймите, что партии эсеров, как таковой, нет с тех пор, как ее вожди переметнулись к контрреволюционерам. Остались осколки партии. У каждого осколка свой центр, и никто им больше не указ. Одни присоединились к белым, другие пошли за большевиками, третьи до сих пор ни там, ни тут. Но у многих сохранились старые методы борьбы. Попытайся доказать им, что в советских условиях это оружие недопустимо, они сочтут за благо отделаться от тебя, как от врага. Недаром же мы, руководители, с некоторого [117] времени боимся ночевать у себя дома... Вы советуете обуздать сарсазгорцев, опираясь на коммунистов. Коммунистов у нас с десяток, не более, сарсазгорцев сотни две. Это большая, на редкость сплоченная организация.

На том разговор наш кончился. Попов, глядя в сторону, пожал мне руку, пошел домой.

С этого дня сарсазгорцы не шли у меня из ума. Где бы я ни был, что бы ни делал, кровавые злодеяния эсеров стояли перед глазами.

Отец Иоанн был пока последней их жертвой.

За несколько дней до него всех поразило убийство Дмитрия Николаевича Тяжельникова. Он был известен в уезде и далеко за его пределами как садовод-новатор, выводивший и распространявший среди населения морозостойкие плодовые деревья. Из-за жестоких морозов плодовые сады у нас часто вымерзали, поэтому занятие Тяжельникова, питомца Петровско-Разумовской академии, признавалось делом нужным и благородным. В летние месяцы к нему не прекращались экскурсии учителей, школьников, крестьян. Особенно дорожили его опытами преподаватели нашего сельскохозяйственного училища. Помимо этого, он пользовался горячей симпатией у передовой интеллигенции и учащейся молодежи как бывший народоволец, постоянно преследуемый полицией, не раз томившийся в тюрьмах, и как отец революционера, повешенного царским правительством за участие в покушении на Александра II.

Совсем недавно выстрелом в затылок был убит зять Тяжельникова И. В. Зотов, сельский учитель. Зотова я знал близко, знал как человека, нашедшего свое призвание в просвещении деревенских малышей и отдававшего этому делу все свои силы. Эсеры убили и первого уездного военного комиссара.

Кровавый произвол сарсазгорских террористов выбил меня из колеи. Слова Попова: «Они нас всех перестреляют» — не выходили из головы.

Как же быть дальше? Нельзя жить, а тем более работать, ежечасно ожидая убийц. Бежать? Скрыться, как Попов? Пришлось же мне спешно покинуть Набережные Челны, Мазино... Но до каких пор можно так бегать? Если все станут убегать от опасностей, что же останется [118] от революции, что будет со всеми нами, с нашими мечтами о светлом будущем?

Мои попытки поговорить о делах сарсазгорцев с руководителями уезда, в том числе и с Ляминым, ни к чему не приводили. Одни не хотели их трогать из страха лишиться столь сильной опоры, другие признавали неизбежность, даже необходимость террора.

Шли дни за днями, приближалось время решительных схваток с белыми, а у меня — да и не только у меня — всякая работа валилась из рук. Что же делать? Что предпринять?

Пошел поговорить еще раз с Ляминым. Надо же на что-то решиться, наконец. За время совместной работы я успел проникнуться к нему уважением за его редкую выдержку, корректность, за принципиальность, хотя не все в его поступках было мне понятно, не все его дела я мог одобрить.

— Сегодня расстреляем семнадцать татар, — произнес он с обычным своим спокойствием, как только я, поздоровавшись, сел против него. — Нужно показать силу и твердость в подобных случаях.

— За что?

— За вооруженное восстание против Советской власти. Вот документы, — протянул он папку с бумагами.

— По суду?

— По решению чрезвычайного суда.

— А кто судьи?

— Сарсазгорцы. Председатель — Митюшкин-старший.

«Опять они!» — пронеслось у меня в голове. Я вскочил как ужаленный.

— Не дам расстрелять! — вскричал я вне себя от ярости. Как будто Лямин был виновником всего. — Не дам расстрелять! — повторил я, со злобой глядя на него.

— Попробуйте, — отозвался невозмутимо Лямин, не меняя спокойного тона. — Попробуйте. Мешать не стану. Мы с вами равноправны. В случае надобности даже поддержу вас.

Я взял у Лямина адрес суда и помчался туда, надеясь застать там судей.

Я еще не знал, о чем с ними буду говорить, что делать, но решил покончить наконец с проклятым «дамокловым мечом», нависшим над нами. [119]

В зале суда, у входной двери, под охраной вооруженных сарсазгорцев толпились подсудимые. Страшно худые, с сухими посиневшими губами, заросшие, в домотканых дырявых кафтанах и лаптях, они производили невыразимо жалкое впечатление. Тут же за столом, в белоснежном воротнике и манжетах, с важностью вершителя судеб, восседал Пазухин, тот самый черносотенец, от которого я принимал дела уездного совнаркома.

— Где судьи? — обратился я к нему, не здороваясь.

— Суд ушел на совещание, — ответил он, остановив на мне надменный взгляд.

— Где они совещаются? — повторил я вопрос, закипая ненавистью.

Я уже догадывался, что он со своей стороны сделал все, чтобы толкнуть судей на преступление.

— Во-первых, суд чрезвычайный. Во-вторых, где бы он ни совещался, я вас туда не пущу на законнейшем основании, — нагло заявил Пазухин, вставая из-за стола и намереваясь загородить мне дорогу.

— Если сейчас же не покажете, где совещаются судьи, я из вас душу вытрясу! — кинулся к нему, схватил за шиворот и изо всех сил тряхнул несколько раз, готовый убить его на месте.

Пазухин побелел и, не говоря больше ни слова, пошел по коридору показывать комнату совещания.

— Нельзя сюда! — послышался из-за двери грубый, хриплый голос.

Я открыл дверь и, не спрашивая разрешения, вошел.

В небольшой комнате за столом сидели пять человек. Среди них мне был знаком только Митюшкин-старший. Своими кровавыми делами он внушал мне страх, ненависть, и я всегда избегал встречи с ним. Но в день похорон Тяжельникова, неожиданно столкнувшись с ним в Народном доме, отозвал его в сторону, спросил:

— Кто убил Дмитрия Николаевича?

— Я убил, вот этими руками, — с наглостью ответил он, показывая руки с неестественно белой кожей (какая обычно появляется после сильных ожогов), покрытой большими темно-коричневыми пятнами, напоминавшими запекшуюся кровь.

— За что?

— За то, что буржуй. Сад какой имеет, дом. Революция наша, а мы как живем?! [120]

— Как вы его убили? — вырвалось у меня машинально, скорее со страха, нежели из любопытства.

— Ну как? Была ночь, луна. Проезжали мимо его двора. Это верстах в четырех-от города. В окнах темно, должно уже спали. Я постучал в раму. Сам Тяжельников открыл окно, высунул голову, спросил, чего нам надо. Я попросил его выйти и показать нам дорогу на Мензелинск. Он вышел, босой, в одном белье, стал на дорогу, протянул руку в сторону города, сказал: «Вон он Мензелинск. Огни еще видны». Я подъехал сзади, выстрелил ему в затылок. Он упал. Мы ускакали...

Для решительной схватки с таким вот зверем примчался я теперь на суд.

Увидев меня, Митюшкин пошел навстречу, поздоровался за руку. (Говорили, между прочим, что он относился ко мне, как к учителю, с большим уважением.)

— Ну, что решили? — спросил я, присаживаясь к столу.

— Расстрелять всех. Пусть знают, что нельзя восставать против Советской власти.

— А что они сделали?

— Вооружились топорами, вилами, кольями и прогнали продотряд.

— За это расстрелять?

— Да, чтобы неповадно было другим. Вон он последний подписывает, — показал Митюшкин на самого молодого из судей на другом конце стола, старательно выводившего под приговором свою подпись.

Митюшкин взял бумагу, любовно осмотрел, погладил шершавой ладонью, протянул мне.

— Вот, знакомьтесь. Все как следует быть, по закону. Комар носа не подточит.

Приговор был написан каллиграфическим почерком, бесстрастным судейским языком, со ссылками на статьи и параграфы свода законов Российской империи., Тут были и вещественные доказательства, свидетельские показания, чистосердечные признания самих обвиняемых.

По форме ни к чему нельзя было придраться.

— Кто это вам написал? — поинтересовался я.

— Есть такой законник в Мензелинске. Спасибо, не отказал. Сами мы порядков этих не знаем. Все-таки семнадцать человек расстрелять без законов страшновато. [121]

— Пазухин, что ли?

— О-он.

Ошеломленный услышанным, я с тревогой и недоумением смотрел на председателя и судей, они в свою очередь уставились на меня настороженно, враждебно. Так выжидающе, молча пожирали мы глазами друг друга. «Что же теперь мне делать, с чего начать?» — мелькало в голове.

— Знаете ли вы, товарищи судьи, — сдерживая волнение приступил я к делу, — что будет с вами, заодно и с нами, если узнают в Москве, если узнает сам Ленин о всех ваших делах?

Лица судей и самого Митюшкина стали напряженно-суровыми.

— Вы повторяете то, что творили белогвардейцы в Елабуге. Наверно, слышали, — продолжал я. — Прикидываясь большевиками, они сеяли кругом ужас, как и вы. Цель у них была ясна: оттолкнуть народ от революции, свергнуть Советскую власть и вернуть помещиков в их имения. Когда об этом узнали в Москве, оттуда прислали отряд матросов. Матросы разоружили всю эту банду, а виновных в кровавых преступлениях наказали со всей строгостью.

Судьи переглянулись и остановили тревожные взоры на председателе.

Митюшкин сидел мрачный, опустив голову на свои страшные руки, которые держал на столе.

— Ваши дела известны не только вам, — помолчав, снова заговорил я. — Вас боятся и ненавидят все. Но самое нетерпимое в том, что вас считают представителями Советской власти. Вы отпугиваете людей не только от себя, но и от революции. Вы мешаете установить, закрепить у нас власть рабочих и крестьян. Вы помогаете белогвардейцам, так помогаете, как нельзя лучше. Они должны быть вам очень и очень благодарны. Недаром монархист-черносотенец Пазухин, который готов собственноручно перевешать и вас и нас в случае победы белых, так охотно вам помогает...

— Позвольте! Как же так? — свирепо сверкнув глазами, перебил меня Митюшкин. — Если против нас выступают с оружием в руках, надо их по головке гладить? Так защищать Советскую власть, по-вашему? [122]

Я помолчал, поглядывая испытующе, затем ответил:

— А вы посмотрите, кто ваши подсудимые. Нищие, голодные татары. К тому же темные, безграмотные... Среди них нет ни одного сытого, не только богатея-кулака. Они, говорите, восстали против продотрядников... Надо еще проверить, что это за продотряд. Пробираются же в среду наших бойцов враги только для того, чтобы разложить их, сделать неспособными бороться против контрреволюции. А войти в состав продотряда им не составляет труда. Надо же...

— Стой! Довольно! — закричал вдруг Митюшкии, вскочил и забегал вокруг стола. Он то поднимал крепко сжатые кулаки, то с силой опускал их, то рвал на себе волосы, то скрежетал зубами и стонал, будто от страшной боли. Временами останавливался как вкопанный, устремлял на меня растерянные глаза и снова начинал бегать вокруг стола. Он вел себя как безумный. Я и судьи смотрели на него, не понимая, что с ним происходит. Вдруг кинулся ко мне, вырвал подписанный всеми приговор, разорвал в мелкие клочья, бросил на пол и стал топтать с бешеной злобой.

Натоптавшись вдоволь, запыхавшийся, уставшй, сел за стол, схватился за голову. Так сидел, молчал довольно долго.

— Что натворили, что натворили! — едва слышно заговорил он, овладев собой. — Думали, геройство совершаем, Советскую власть спасаем... А сами рубили ее под корень. Боже ты мой, что мы натворили!..

Страдальчески съежившийся, с блуждающим взором, он сидел теперь жалкий, неузнаваемый.

Но это продолжалось недолго.

Митюшкин вдруг выпрямился, сверкнул глазами на судей, заорал:

— Где Пазухин? Приведите его сюда!

Судьи кинулись за Пазухиным.

— Алексей Федорыч! — обратился он ко мне ласково, когда остались одни. — Напишите решение суда сами. Мы подпишем.

Никаких статей законов, никаких форм судейских постановлений я не знал. Единственный, по всем правилам написанный приговор суда, какой я видел в своей жизни, лежал разорванный под ногами. Обращаться за помощью к Пазухину я не хотел. Изложил, как мог, суть дела, [123] перечислил имена и отчества обвиняемых (фамилий у мусульман нет), упомянул, что они заслужили строгого наказания, но, «принимая во внимание незаконные действия продотрядников, суд объявляет им строгий выговор с предупреждением».

Ничего другого я придумать не мог.

Скоро вернулись члены суда. Ни в самом здании, ни во дворе, ни на ближайших улицах они Пазухина не обнаружили.

Я зачитал им составленное мною решение суда и окинул всех тревожным взглядом: они могли еще со мной не согласиться. Велика была моя радость, когда заметил у всех довольные лица, говорившие, что судьи в глубине души этого именно и хотели.

Приняв на себя роль секретаря, я первым вошел в зал заседания и громко произнес: «Встать! Суд идет!» — хотя подсудимые и стража, за неимением стульев и скамеек и так стояли. А больше никого не было.

Председатель попросил меня зачитать приговор: сам плохо разбирал написанное от руки. Я исполнил его просьбу. Не все подсудимые понимали по-русски, и я тут же старательно перевел решение суда на татарский язык.

Однако подсудимые продолжали стоять, по-прежнему дрожа всем телом, с недоумением и страхом переглядываясь между собой.

Это удивило, смутило меня и судей.

Я обратился к старшему охраны с вопросом, в чем дело? Оказывается, Пазухин, еще до меня, как только суд удалился на совещание, объявил подсудимым, что все они сегодня же будут расстреляны и чтобы они, не теряя времени, молились Аллаху.

— А когда нас стрелять будут? — обратился ко мне один из подсудимых по-татарски, очевидно решив, что я их защитник.

Я должен был растолковать ему, что расстреливать никого не будут, что Советская власть не собирается обижать крестьян и что против них затеяно дело врагами Советской власти, которые и будут строго наказаны.

Когда подсудимые, забрав свои тощие узелки, сложенные тут же на полу, опасливо оглядываясь на нас, ушли, я попросил судей остаться. [124]

Мы разговаривали часа два. Я, как умел, разъяснял сущность Октябрьской революции и задачи истинных революционеров. Они слушали с напряженным вниманием, задавали вопросы, охали, ахали, когда до их сознания доходило, какой страшный вред они могли нанести своим несправедливым приговором. Эти люди, которых я так боялся и ненавидел, оказались самыми обыкновенными мужиками, по темноте и невежеству подрывавшими ту самую власть, за которую были готовы сложить головы.

Дальше