Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Председатель уездного совнаркома

В Мензелинск мы приехали на другой день после полудня. До позднего вечера я был в Народном доме, где шла регистрация делегатов, надеясь встретить знакомых учителей. Со всего уезда съехалось около трехсот человек — все от сохи. Из учителей оказался я один. Были представители всех народностей нашего уезда. Настроение у всех приподнятое. От съезда ожидают важных решений.

Работа началась с утра следующего дня.

Председательствовал высокий молодой блондин, Г. Д. Попав, как я узнал потом, бывший студент Казанского университета, председатель совнаркома и нарком внутренних дел Мензелинского уезда. Вел он заседание спокойно, уверенно и так просто, словно всегда только тем и занимался. Говорил легко, четко и ясно. Все основные доклады делал он, выступал чаще всех, и не только за себя. Многие делегаты не привыкли выступать на собраниях и высказывались так невнятно, путано, что понять их было трудно. Один Попов, казалось, понимал всех. После каждого незадачливого оратора он брал слово и излагал его мысли с такой ясностью, с какой, очевидно, не представлял их себе и сам выступавший.

Работа съезда продолжалась три дня.

Мысли всех выступающих вертелись вокруг одних и тех же вопросов — земля, луга, справедливое их распределение, борьба с бандитизмом.

Решения съезда по всем этим вопросам принимались единогласно, при восторженных возгласах и рукоплесканиях.

Приступили к обсуждению кандидатур в депутаты уездного исполнительного комитета. Поднимаясь один за другим на трибуну, кандидаты рассказывали о себе.

Тут-то проявились людские слабости, странные симпатии масс. [83]

Каждому из кандидатов задавали одни и те же вопросы: откуда, чем занимается и справится ли с работой депутата. Люди положительные, дельные, совестливые обыкновенно отвечали: «Приложу все силы, но обещать, что справлюсь, затрудняюсь: все зависит от того, какая будет работа». Их кандидатуры утверждали неохотно, с колебаниями, заминками. Кандидатуры бойких, хлестких на язык, без меры хвастливых, готовых обещать все, что угодно, вызывали наибольшие симпатии, принимались без колебаний.

Один из таких кандидатов, по имени Ашраф, молодой, небольшого роста, с бездумным лицом, весело и бойко рассказал, как он работал у купца Саит-Батталова, как тот нещадно эксплуатировал его, морил голодом, гонял на самые тяжелые работы. «Теперь я — слуга народа, ваш покорный слуга, — добавил он в заключение. — Не стану хвастать, не стану вас обманывать, скажу прямо: если взвалите на меня двадцать пудов — не выдержу, свалюсь. Если наложите десять пудов, донесу, куда укажете, да еще спляшу и песню вам спою». Эти слова вызвали у аудитории бурю восторгов.

Другой, скуластый, широкоплечий, с богатырской грудью, назвавшийся Файзуллиным, поднялся на трибуну обмотанный накрест пулеметной лентой, с шашкой и наганом на поясе. Не моргнув глазом, он заявил: «Я командую отрядом революционных львов. По вашей воле готов с ними ринуться в бой на любого врага. От моей шашки не один десяток голов скатилось уже с плеч контрреволюционеров».

И Файзуллин, сверкнув шашкой, словно молнией, заиграл ею над головой.

Невозможно описать, что произошло в зале, особенно среди делегатов-татар. С криками восторга они вскочили с мест, готовые, казалось, кинуться в огонь и в воду, сделай только знак Файзуллин. Делегаты-русские сидели с добродушно недоверчивой улыбкой, хотя и хлопали дружно, доброжелательно, приговаривая: «Этот может. Смотри, какие плечи».

Перед закрытием съезда Попов еще раз зачитал декрет Советского правительства о земле, вызвав спокойную уверенность делегатов, что принятые ими решения справедливы. [84]

Попов, как только узнал, что я учитель, вызвал меня к себе и предложил работать управляющим делами совнаркома.

— У меня есть управляющий, — говорил он, — некто Пазухин, бывший судейский работник. Человек грамотный, дельный, но до мозга костей монархист. Он не только не скрывает своих убеждений, но бравирует ими, кичится тем, что горит ненавистью к большевикам и Советской власти. Терплю его скрепя сердце: нет достаточно грамотных работников, а без них — как без рук.

Я дал согласие, но сказал откровенно, что работы этой не знаю и боюсь, справлюсь ли.

На другой же день после закрытия съезда я пошел в совнарком принимать дела.

Пазухин встретил меня неласково: то говорил колкости, то убеждал, что я, как учитель, должен воспитывать детей, а не совать носа в чужие дела, в которых ничего не смыслю и смыслить не буду, тем более что «скоро смута в России кончится, все станет на прежнее место».

Дела он сдал в большом порядке, но, уходя, не подал мне руки, проговорил угрожающе:

— Жалко мне вас. Вы сами просовываете голову в петлю.

В совнаркоме я встретился со всеми теми вопросами, с какими имел дело в волостном исполнительном комитете. Только масштабы были здесь иные и руководство другое. Там я пользовался почетом и привилегией самого грамотного человека, ко мне прислушивались, оказывали всяческое внимание. Здесь же мной руководил человек, у которого и знаний больше, и кругозор шире. Главное, Попов обладал способностью придавать всему светлый, легкий, жизнерадостный характер. Казалось, он видел лучше всех близкую победу революции, близкое наступление счастья для трудового народа.

Спустя недели две после нашего знакомства, я по какому-то случаю рассказал ему, как мне пришлось бежать из Набережных Челнов и из своей деревни. Рассказ не вызвал у Попова ни малейшего удивления.

— Это работа белогвардейцев и эсеров, — заметил он невозмутимо. — Таким способом они вербуют себе интеллигенцию, особенно бывших офицеров. К вашему сведению, только вчера получена информация, что Елабужский [85] гарнизон разоружен отрядом матросов, посланных из Москвы. Вожаки расстреляны. Гарнизон целиком находился во власти белогвардейцев.

— Как же так: власть советская, а орудовали белые? — удивился я.

— Да, орудовали белые.

Попов вскочил и заходил по комнате, в волнении потирая руки.

— Белогвардейцев подсечь было бы не трудно: они не имеют связи с народом, — заметил Попов. — Беда в том, что их поддерживают эсеры. А эсеров у нас очень много. Они опытные агитаторы, имеют глубокие корни в крестьянстве.

— Мне непонятно, — продолжал я недоумевать. — Белогвардейцы — это отъявленные контрреволюционеры, а эсеры — социалисты-революционеры. Как можно совместить эти два антипода?

— В жизни, оказывается, можно, — просто ответил Попов. — Между вождями эсеров Черновым, Керенским и их последователями с одной стороны и черносотенными помещиками — с другой теперь нет разницы. И те и другие в один голос требуют продолжать войну с немцами, вернуть помещикам землю.

— Надо их арестовать, изолировать! — воскликнул я, возмущенный столь гнусным предательством эсеров.

Попов посмотрел на меня вопросительно, как бы не понимая, и расхохотался.

— Наивный вы человек, — заметил он, успокоившись. — В нашем крестьянском уезде, где на двести верст кругом нет ни одного завода, ни одной фабрики, где так много помещиков и еще больше эсеров, это не просто сделать. Среди уездных руководителей подавляющее большинство тоже эсеры правда левые эсеры; коммунистов всего человек восемь. Но левых эсеров тоже мало. Советская власть держится только потому, что крестьян теперь никакими силами не оторвешь от Ленина. Спроси любого мужика, кто дал землю и прекратил войну, непременно ответит: Ленин.

С каждым днем обстановка прояснялась, и я понемногу стал разбираться в партиях и их поведении.

Меня серьезно смущали поступавшие с мест жалобы на бесчинства Файзуллина, который во главе небольшого отряда разъезжал по уезду для подавления выступлений [86] белогвардейцев и сарсазгорских террористов. Я тогда еще не знал, что это за сарсазгорцы, но слышал, что они самочинно совершают убийства. Не раз высказывал я Попову мысль о необходимости проверить эти жалобы и принять меры. Но он не придавал им серьезного значения, уверял, что это клевета наших врагов.

В остальном наша работа шла гладко, без каких-либо недоразумений.

Ультиматум

Приближался конец апреля. В большом зале бывшего Дворянского клуба шло заседание совнаркома совместно с уездным исполнительным комитетом. Обсуждался единственный вопрос — подготовка к празднованию Первого мая 1918 года.

На дворе стоял теплый, тихий вечер. Месяц заливал серебристым светом пустынные улицы, крыши домов и обширные луга за речкой. Весенний воздух, струившийся в открытые окна, и близость праздничных дней вызывали у заседающих приподнятое настроение. Наступал первый майский праздник при Советской власти. Надо было отметить его так, чтоб у населения осталось сильное, яркое впечатление. Предложения сыпались как из рога изобилия.

— На всех домах вывесить красные флаги, — говорили одни.

— Через все улицы протянуть красные полотнища с лозунгами, — добавляли другие.

— Предложить всем иметь на рукавах красные повязки.

Поднялся Попов, чтобы зачитать план подготовки и проведения праздника.

— Товарищи, откуда вы наберете столько красной материи? — начал он со всегдашней своей спокойной, мягкой улыбкой.

Но тут случилось непредвиденное: под открытыми окнами появились бойцы нашего отряда с винтовками за плечами и гранатами в угрожающе поднятых руках; одновременно в дверях показался маленького роста человек в ремнях, увешанный гранатами, с наганом в руке, за ним — трое бойцов.

Видел я этого человека впервые.

— Это кто? — спросил я шепотом у соседа. [87]

— Командир Мензелинского отряда Тукаев, — также шепотом сообщил он.

Наступила тишина.

Попов, растерянно оглядываясь, сел. Видно было, что Тукаев тоже смущен, испытывает колебания.

Первым пришел в себя Александр Железкин, сапожник, левый эсер, теперь нарком по труду. Он подошел к Тукаеву и спросил:

— Что это значит?

— Это значит, что мы пришли вас проучить, — нагло ответил Тукаев. — Если не выполните наших требований, никто отсюда не уйдет.

Железкин оглянулся на нас и снова обратился к Тукаеву:

— Чего же вы требуете?

— Делаем и защищаем революцию — мы. Кровь проливаем — мы. Вы в конторах сидите, бумажки пишете, а больше нас получаете. Так дело не пойдет. Дураков нет... Требуем выдавать бойцам и командирам двойное жалованье и по два комплекта обмундирования. У нас семьи, их надо кормить, одевать.

Железкин, решительно повернувшись, подошел к председательствующему Степанову, громко произнес:

— Товарищ председатель Мензелинского уездного исполнительного комитета! Требование Тукаева надо удовлетворить.

Степанов наклонился в мою сторону и продиктовал:

— Товарищ секретарь, запишите в протокол: «Мензелинский уездный исполнительный комитет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов постановляет: с 1 мая сего года выдавать бойцам и командирам Мензелинского отряда двойное жалованье и одновременно отпустить им по два комплекта обмундирования».

Я записал, зачитал записанное так громко, чтоб и стоявшие за окнами бойцы могли ясно слышать.

Все это произошло быстро, автоматически, словно во сне. Снова наступила тишина. Все напряженно уставились на Тукаева.

Тукаев постоял, что-то раздумывая, может быть, пожалел, что продешевил, мало потребовал, но вложил наган в кобуру, повернулся по-военному и ушел, не сказав больше ни слова. Исчезли за окнами и бойцы.

8? [88]

Мы остались сидеть, молча, с недоумением поглядывая друг на друга, подавленные. Такого дерзкого насилия со стороны своих же людей никто не ожидал.

Прервал молчание Железкин.

— Товарищи! — обратился он ко всем твердым голосом. — О происшедшем никому ни слова. Ведите себя так, как будто ничего не случилось. Все утрясется... А теперь продолжим работу.

Дальше заседание шло в атмосфере угнетенности и неуверенности.

Заслушали предложения Попова, без обсуждения приняли их, распределили обязанности и разошлись.

Несмотря на все, к празднику готовились с усердием и как будто даже забыли про случившееся. Нашлись и флаги, и транспаранты с лозунгами, правда, их было далеко не достаточно. На центральной площади, перед зданием совнаркома, соорудили трибуну, украсили ее красными флажками. По городу расклеили объявления о распорядке дня празднования: когда Тукаеву и Файзуллину выстроить свои отряды у трибуны, когда трудящимся построиться там же в колонны, кто скажет речь, когда начнется парад и когда шествие колонн.

Во дворе совнаркома стоял бог весть откуда и когда доставленный, единственный на весь уезд, неисправный легковой автомобиль, заваленный разным хламом и мусором.

На эту машину вдруг обратил внимание Попов. В поисках способов, могущих поразить воображение жителей, он придумал трюк: председатель исполкома и председатель совнаркома к открытию митинга подъедут к трибуне на машине.

Эта мысль понравилась всем, в том числе и председателю исполкома Степанову.

Начались поиски человека, который бы смог отремонтировать и пустить автомобиль в ход. Однако найти такого человека оказалось делом нелегким. Не только знающих машину во всем городе не оказалось никого, но и видавших ее можно было по пальцам перечесть. В результате усиленных поисков все-таки нашли механика — среди пленных австрийцев.

Механик освободил машину от хлама и мусора, осмотрел ее снаружи, заглянул под капот, потрогал там [89] что-то, смерил расстояние от ворот совнаркома до трибуны (оно равнялось сорока шагам) и уверенно заявил, что берется исправить машину. В помощь ему дали русского. В течение пяти дней они разбирали, собирали, стучали молотками, шипели подпилками, что-то продували, что-то промывали, и наконец накануне праздника механик доложил Попову, что все готово и он может прокатить начальство не только сорок шагов, но все сорок верст. Попов поблагодарил его и обещал хорошую награду, если автомобиль завтра не подведет.

1 мая на площади часа за три до начала митинга стал собираться народ, а за час духовой оркестр и отряды Тукаева и Файзуллина, в новеньком обмундировании, в ярко начищенных сапогах, заняли отведенные для них места. Во дворе совнаркома механик, чисто выбритый, с гладко зачесанными на висках волосами, нарядный, весело похаживал около машины, предвкушая удовольствие быть участником столь большого торжества. Попов и Степанов в одной из комнат совнаркома еще и еще раз просматривали, выправляли написанные речи, то и дело поглядывая на часы.

За несколько минут до начала митинга Попов и Степанов заняли места в машине, помощник шофера открыл ворота, у трибуны оркестр грянул туш. Взоры всех на площади с любопытством обратились в сторону открытых ворот. Механик дал два продолжительных гудка — для вящей торжественности, — завертел рулем, нажал на педаль. Машина тронулась, на глазах восхищенных зрителей прошла ворота и вдруг зачихала, зафыркала и, отъехав всего шагов десять, заглохла. Тут бы начальству сойти с машины и пройти до трибуны пешочком. Но Попов и Степанов решили выдержать характер, продолжали сидеть, стараясь показать невозмутимое спокойствие. Незадачливый шофер, красный от смущения, заметался вокруг машины, лазил под нее, мерил в баке бензин, крутил руль, остервенело нажимал на педаль, — все было напрасно. Между тем время шло, оркестр продолжал играть туш, машину обступили мальчишки, многие взрослые оставили свои места в колоннах, чтобы взглянуть на диковинку вблизи. Наконец механик безнадежно махнул рукой и решительно заявил, что машина дальше не пойдет: свечи не работают. Руководителям пришлось-таки дошагать до места пешком. [90]

Несмотря на столь конфузное начало, митинг прошел с большим подъемом. Попов, Степанов, его заместитель Ахметшин{3} и Железкин произнесли зажигательные речи, на каждую из которых толпа неизменно откликалась громовым «ура» и «Да здравствует Советская власть». Перед трибуной прошли церемониальным маршем отряды Тукаева и Файзуллина, а за ними двинулись колонны трудящихся.

Митинг, парад и манифестация всколыхнули город, ничего подобного раньше не видавший, вовлекли в празднование все население. Руководители и организаторы праздника имели все основания остаться довольными.

А через несколько дней наступила пасха. В порядке борьбы с религиозным дурманом предстояло дать в Народном доме спектакль. По всему городу пестрели афиши, были разосланы пригласительные билеты всем руководителям, работникам учреждений, всему составу отряда Тукаева (Файзуллин со своими бойцами был в отъезде).

Спектакль в этот вечер шел при переполненном зале, как никогда.

Шла пьеса Островского «Не в свои сани не садись». После каждой картины, после каждого действия публика оглушительно хлопала, топала ногами, орала изо всех сил, вызывая артистов бесконечное число раз. Спектакль затянулся далеко за полночь.

В начале последней картины Попов вызвал меня в фойе.

— Немедленно идите домой. Скоро должно произойти важное событие. Какое — не спрашивайте, — проговорил он, когда мы остались одни.

Голос его дрожал, глаза лихорадочно блестели. Судя по всему, он испытывал сильное волнение и тревогу. Его состояние передалось и мне.

Из Народного дома мы вышли вместе, молча пожали друг другу руки, разошлись.

Улицы, пустынные и безмолвные, утопали в предрассветной мгле. Было прохладно, стояла мертвая тишина. [91]

Придя домой, в ожидании «события» я лег на койку не раздеваясь и стал прислушиваться. Но по-прежнему все было тихо. Прошло с полчаса. Вдруг со стороны площади, в районе казарм, послышался многоголосый шум, крики, а вскоре и ружейные выстрелы, сначала частые, потом редкие. Немного погодя мимо моего окна с гулким топотом пробежала группа людей, затем вторая, третья. Раздалось несколько выстрелов. После небольшой паузы в том же направлении пробежала еще группа, но уже молча.

Оставаясь в полном неведении, я выждал еще некоторое время и, захватив наган, вышел на улицу. Рассветало. Город уже принял свой дневной облик. Мимо проезжала извозчичья пролетка, на подножках которой с наганами в руках стояли с одной стороны Железкин, с другой Ахметшин; между ними на сиденье, в неестественной позе, лежал какой-то человек.

Я подошел, спросил:

— Кого везете?

— Тукаева, — отозвался Ахметшин.

— А куда?

— На кладбище, — ответил Железкин.

Я отправился к Попову узнать, что же произошло в эту ночь. Из его слов и рассказа других участников события узнал следующее.

В тот самый вечер, когда Тукаев пригрозил уничтожить членов исполкома и совнаркома, Железкин, Попов, Ахметшин и Степанов провели в большой тайне совещание, на котором решили: тукаевский отряд, ставший столь опасным, разоружить, разогнать, а самого Тукаева арестовать и судить. Там же был разработан план действий.

В ту же ночь в Уфу, к губернскому военному комиссару Э. Кадомцеву был направлен начальник штаба вооруженных сил уезда Н. Лямин с ходатайством — выделить силы для разоружения тукаевского отряда. Кадомцев, занятый борьбой с частями генерала Дутова, не смог выделить ничего, кроме батареи горных орудий с прислугой и комплектом боеприпасов. С ними Лямин и выступил в обратный путь. Из предосторожности он двигался ночами, а на день располагался скрытно в лесах или оврагах. К Мензелинску подъехал к рассвету 30 апреля, замаскировал батарею неподалеку в лесу, тайком [92] пробрался в город и доложил Железкину о результатах своей поездки.

Состоялось новое секретное совещание той же четверки с участием на этот раз и Лямина, был принят новый план действий.

Второго мая Тукаева с группой бойцов в 20 человек из его отряда командировали в Набережные Челны для защиты элеватора от шайки злоумышленников, готовивших там погром. Вечером следующего дня всех остальных его бойцов и командиров пригласили в Народный дом на спектакль. Пока они смотрели представление, группа из сарсазгорской боевой дружины ворвалась в казарму, разоружила дневальных, собрала в мешок затворы винтовок, замки пулеметов и в полной боевой готовности стала поджидать возвращения из Народного дома тукаевцев. Когда те вернулись, в казарму их не пустили, предложили разъехаться по домам, так как-де они из отряда уволены. Тукаевцев это возмутило, они с громкими криками кинулись на сарсазгорцев. Те открыли огонь из винтовок, правда поверх голов, и заставили людей разбежаться.

Между тем Тукаев в Набережных Челнах никаких злоумышленников, угрожавших элеватору, не обнаружил и поспешил со всей командой обратно в Мензелинск. С тремя бойцами он верхами отправился вперед, остальные должны были следовать на подводах.

Железкин и Ахметшин, как только узнали по телефону, что Тукаев выступил на Мензелинск, с сарсазгорскими дружинниками выехали на подводах ему навстречу и недалеко от города, у моста через глубокий овраг, устроили засаду. Около полуночи они заметили на тракте четырех всадников, один из которых ехал шагах в десяти впереди остальных. Ехали они шагом, очевидно давали лошадям передохнуть после усиленного [93] марша. Когда передний въехал на мост, Железкин встал во весь рост и крикнул:

— Стой! Кто едет?

Всадник сдержал коня и, ни слова не говоря, открыл по Железкину стрельбу из револьвера, который, видимо, имел наготове.

Дружинники ответили залпом из винтовок. Всадник изогнулся вперед и свалился на мост, как мешок. Его лошадь и три остальных всадника повернули обратно и ускакали прочь. Убитым оказался Тукаев. Его-то и везли на кладбище Железкин и Ахметшин на рассвете, когда я выскочил на улицу.

В то же утро на площади перед зданием совнаркома появилась и горная батарея во главе с Ляминым.

На другой день специальная комиссия занялась пополнением отряда новыми добровольцами.

Диспут

На второй день после этого события Попов пригласил меня поехать с ним в гости.

— Надо встряхнуться. Почувствовать праздник, — пояснил он. — Тут недалеко живет мой родственник, священник, давным-давно у него не бывал.

На почтовой станции — бывшие земские станции продолжали еще работать — взяли на сутки пару лошадей и, звеня колокольчиками, укатили в село Юшады.

По дороге я узнал от Попова, что родственника его зовут отец Иоанн и что человек он энергичный, предприимчивый, с большим достатком. У него есть необыкновенный рысак, на котором Иоанн поспевает на все ярмарки, на все базары, где меняет лошадей, коров, свиней, скупает и продает лен, пеньку, полотно, мед, — словом, занимается всем, что дает барыш.

— Он больше напоминает купца-промышленника малого масштаба, нежели пастыря церкви, — закончил Попов характеристику своего родственника. — А впрочем, дело его — чем заниматься. Для нас важно, что он гостеприимный, любит угощать.

Часа через три мы были на месте.

— А-а! Георгий Победоносец собственной персоной! — приветствовал Попова отец Иоанн, открывая ворота. [94]

В кафтане, в вымазанных навозом сапогах, с черно-рыжей грубой бородой, он выглядел мужик-мужиком. Что это сам хозяин, я мог догадаться только по его потертой засаленной скуфейке и выбивающимся из-под нее длинным волосам.

Когда мы проехали во двор, он проворно закрыл ворота, заложил их тяжелым засовом и пошел за нами, приговаривая:

— Хорошо, что приехали, очень хорошо! Наварили, напекли на праздники, а гостей все нет и нет.

Иоанн подозвал работника — пленного австрийца, с вилами в руках выглядывавшего из конюшни, — велел ему заняться нашим кучером и лошадьми, а сам повел нас в дом. На ходу осведомился обо мне, на что Попов внушительно ответил:

— Алексей, по батюшке Федорыч. Управляющий делами уезда. В прошлом сельский учитель.

— Ого, какой большой начальник! — удивился Иоанн. — А ты сам кто — начальник уезда?

— Пожалуй, и так, — засмеялся Попов.

Пока мы приводили себя в порядок с дороги, отец Иоанн, уже умытый душистым мылом, в шелковой малиновой рясе, с большим серебряным крестом на груди, прохаживался возле нас, поскрипывая мягкими козловыми сапожками, жаловался на трудные времена:

— Тут еще пошли нелады с народом. Появились какие-то большевики, мутят православных, отбивают от церкви. На днях захожу в ихний сельсовет, вижу — все стены оклеены плакатами, а на плакатах попы в непристойных позах и за непристойными делами! Вот вам уважение к религии!.. Людей полно, смотрят на все это, хохочут. «Крепко же насмехаетесь над нами, — говорю им, — очень крепко. После этого, может, уж не отпевать покойников, не крестить младенцев, не венчать молодых?» Смутились, заговорили, что это не надо мной, а над другими попами... Особенно податлива на безбожье молодежь. А солдаты вернулись с фронта прямо-таки антихристами!

Подошла попадья, нарядная, сияющая, пригласила нас в столовую.

Попов, увидя стол, уставленный множеством закусок и целой батареей разноцветных бутылок, стал в позу [95] Гамлета, произносящего: «Быть или те быть?» — торжественно проговорил:

— Воистину, это только для богов Олимпа!

Поп и попадья взглянули на него с нескрываемым восхищением.

— Не взыщите, чем бог послал, — скромничала попадья.

— Пока всевышний не обходит нас своею благостью — отозвался хозяин, довольный произведенным впечатлением.

Не знаю, как Попов, но я такого изобилия не видывал не только с начала войны, но и до войны. Однако по тому, с каким он удовольствием пропускал рюмку за рюмкой коньяки с разным количеством звездочек и пытался испробовать все закуски, выглядевшие одна аппетитнее другой, можно было понять, что и он не часто ел такое.

Иоанн, вытирая волосатый рот белоснежной салфеткой, обратился к нам с доброй улыбкой:

— Ну что, хорошо?

— Хорошо, батюшка, очень хорошо, — ответил Попов с благодушной улыбкой. — Теперь можно еще несколько годков потерпеть.

— Не балует вас Советская-то власть?

— Не балует, батюшка, и жаловаться не на кого, — ответил невозмутимо Попов.

— И виноватых нет? — притворно удивился отец Иоанн.

— Нет. Ведь Советская-то власть — это мы сами.

— А-а, значит, виновники есть и есть на кого жаловаться, — обрадовался хозяин.

Он принял вид охотника, завидевшего дичь и спешащего устроить ей западню.

— У вас в Мензелинске поди тоже не густо?

— Не только в Мензелинске, по всей России, — ответил Попов, делаясь очень серьезным.

Хозяева, довольные, переглянулись.

Отец Иоанн насторожился, словно заметил, как дичь устремляется куда нужно.

— Ты вот не глупый человек, а думал ли над тем, отчего такое произошло: было всего вдоволь и вдруг все исчезло? — с заметной хитринкой обратился он к Попову. [96]

— Это же ясно, батюшка: годы войны, потом революция, — простодушно ответил Попов.

— Ага, значит, признаешь! — засиял батюшка. — Не столько война, сколько революция, сын мой Георгий. Войны случались и раньше. Они во власти всевышнего. А вот от вашей богопротивной революции все пошло вверх тормашками: царя сняли, помещиков обобрали, теперь взялись за религию. А скажи, кому помешал добрейший государь? Кому не угодили помещики? Чему плохому учит священное писание? Всяк, имеющий око, теперь видит, что получается, когда люди отрекаются от богом установленного порядка: того нет, другого нет, везде беспорядок, буйство, всюду недовольство. Человек неверующий — что зверь лесной. Ему все нипочем: убить, ограбить. Нет для него ничего святого.

Отец Иоанн торжествовал, ибо верил, что доводы его неопровержимы.

— Батюшка, отец Иоанн! — взмолился Попов. — Вы хороший хозяин, неплохой, должно быть, пастырь, и занимайтесь своими делами. Революции вам не понять так же, как не поняла ее Мария Антуанетта, королева Франции. Когда ей доложили, что голодные парижане восстали и требуют хлеба, она удивилась их глупости и предложила: «Если нет хлеба, пусть кушают пирожные!» Народная мудрость давно заметила, что сытый голодного не разумеет. Революция, батюшка, не забава. Не от озорства люди решаются на нее, а от невыносимой жизни, когда нет другого выхода.

Отец Иоанн по-прежнему сиял, словно и не слышал слов Попова.

— Так ли? Правду ли речешь, сын мой Георгий? — усомнился он. — У тебя отец не хуже, а почище моего живет. Сам ты универсант, у тебя блестящее будущее. Почему ты пошел в революцию? А? Неужто от невыносимой жизни?.. Не-ет. Гордыня сатанинская, тщеславие проклятое закружили голову. Как же: был студент — и вдруг без забот и хлопот стал большим начальником! Или вот Алексей Федорыч, был учитель сельский, стал управляющим делами уезда. Вот чем вас заманивают большевики. От нас, от духовных, правды не скроешь. Не-ет, не скроешь!

Батюшка выглядел теперь победителем.

Попов задумался. [97]

— Говорить тебе нечего. Уж не рыпайся, — все более торжествовал поп. — Сдавайся, кайся во грехах, Георгий. В покаянии есть спасение.

— Потому, батюшка, пошел я в революцию, что я — человек, — после небольшого раздумья заговорил Попов. — У человека, в отличие от животного, есть такая штука — совесть. И чем выше духовный мир человека, тем сильнее его совесть. Во все времена люди большой совести ради блага общества пренебрегали личным благополучием. Для них нет счастья, нет радости, когда народ объят страданиями. — Он перечислил философов, пророков, погибших во имя передовых, более человечных идей. — И, между прочим, обрекали их на мученическую смерть церковники. Они не терпели инакомыслящих, просто убивали их.

— Как это так? Бог с тобой! Несешь какую-то чушь! — с возмущением прервал его отец Иоанн.

Он даже вскочил с места и энергично заходил по комнате.

— Не чушь, батюшка, — возразил Попов. — Это известно всякому грамотному, в том числе и вам. Но вы лицемерно отрицаете факты зверств церковных инквизиторов. А вот еще. Вспомните-ка заповеди «не убий», «не укради». Чьи это заклинания?

— Христовы заповеди.

— Да, библейские. А теперь скажите, кто придумал жесточайшие пытки и убийства во времена инквизиции? Кто благословлял и благословляет смертную казнь? Кто призывает к войнам? Кто просит Христа, чтобы он помогал эксплуататорам умножать свои богатства за счет труда неимущих, то есть за счет ограбления нищих и рабов? Кто в церквах воздает хвалу этим грабителям, устраивает для них самые торжественные крестины, венчание, похороны? Молчите. Вам тяжело признать преступления пастырей христианских религий. Они служат теперь не богу, а золотому тельцу.

— Хватит! Хватит! — испуганно замахал руками отец Иоанн. — Прекратим богохульные разговоры.

Став перед божницей с горящей разноцветной лампадкой, он троекратно перекрестился.

— Экие слова!.. Георгий, сын мой! — обратился он к Попову. — У тебя не иначе как ум за разум зашел... Это от большого учения. Господь бог недаром установил [98] всему предел свой. А ты переступил этот предел. Не будет тебе за это спасения ни на этом, ни на том свете. Опомнись, пока не поздно! Кайся во грехах!..

Попов недоумевающе взглянул на него, оглянулся на меня, на матушку и, хлопнув себя по коленям, расхохотался.

— Простите, батюшка, — извинился он, смутившись. — Я увлекся и не учел, что полное-то брюхо учению глухо.

Дальше