Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава четвертая.

Подрывники

Взрывы на железных дорогах Ковельского узла начались в дни, когда немцы развернули наступление в районе Курска — Белгорода. До семидесяти эшелонов в сутки проходило к фронту по линиям, на которые вышли наши подрывники. Поезда шли со скоростью 40–50 км в час, точно и аккуратно по графику, составленному немецкими диспетчерами.

С начала июля диспетчерские функции присвоил себе штаб нашего соединения. Но диспетчерские распоряжения давались машинистам паровозов не в виде письменных приказов и даже не при помощи световой сигнализации. Наши диспетчеры-подрывники «регулировали» движение на железной дороге с помощью мин. Не подчинявшиеся им эшелоны сбрасывались под откос.

С 7 июля, когда раздались первые два взрыва, до 1 августа на вверенном нам узле железных дорог было подорвано, сожжено и частично разрушено 65 поездов. Скорость движения снизилась до 25–30 км в час. Отныне по ночам поезда стояли на крупных станциях под охраной больших гарнизонов, тем самым пропускная способность узла и всей железной дороги резко сократилась.

В складах, в вагонах застряли сотни тысяч тонн зерна и другого продовольствия, заготовленного для отправки в Германию. Но что еще важнее — людское пополнение для фронта, немецкие солдаты и офицеры, сутками просиживали на станциях. Составы с боеприпасами, танками, орудиями и другим военным грузом стояли на запасных путях, подолгу дожидаясь своей очереди на отправку.

С начала августа сбрасывалось ежедневно по шесть, восемь и даже десять эшелонов.

Как первые наши крупные бои на Черниговщине привлекли к нам внимание всех жителей, создали нам славу и вызвали мощный приток людей, так и здесь взрывы всполошили весь народ. Весть о том, что на железных дорогах то и дело происходят крушения, быстро пронеслась по области. Охота за вражескими поездами увлекла и другие партизанские отряды. Люди из соединения «дяди Пети» — Героя Советского Союза Брынского — раньше редко выходили на железную дорогу. А в августе и они подорвали несколько эшелонов. Отголоски взрывов на Ковельском узле прозвучали и в Белорусском полесье, и на Житомирщине, и за Бугом в Польше. И вот пошел к нам люд со всех сторон. Приходили одиночки, приходили группы бежавших пленных, целые отряды, пожелавшие присоединиться к нам. И все, ну решительно все, хотели принять то или иное участие в действиях на железной дороге.

Между партизанами начались споры о том, кому принадлежат те или иные участки железной дороги. Еще до нашего прихода в эти места в районе Киверцы — Лыка располагался отряд Медведева. Туда теперь пришел Балицкий, самый, можно сказать, ярый наш подрывник. Медведеву же, «ловцу немецких генералов», как его называли партизаны, нужна была тишина. Он нанес визит Балицкому и сказал, что надо мол вам отсюда перебираться — место занято. А если, дескать, станете возражать, если увижу на подходах к железке ваших людей с толом и прочей музыкой, извините, буду принимать свои меры.

Заявил свои претензии и «дядя Петя». Он считал, что в том районе, где располагается его отряд, он хозяин всех сел, местечек, всех дорог, как железных, так и шоссейных, словом, всего недвижимого и движимого имущества, включая солдат и офицеров противника. Так что, если бы мы совершили на «его» территории налет на немецкую комендатуру, он тоже поднял бы шум.

Вскоре мы примирились и с Медведевым, и с «дядей Петей» — правда, не без вмешательства Центрального штаба, но, к сожалению, местничество в партизанских делах так и не прекратилось.

В августе, в дни, когда я находился в инспекторской поездке, разъезжал по своим батальонам, прибыли к нам в Лобное командир ровенского соединения Бегма, его комиссар Кизя и еще кто-то из их штаба. Ждали-ждали и уехали. Передали мне и Дружинину, что просят в гости.

Надо сказать, что командиры соединений и отрядов не так уж часто могут встречаться и, конечно, радуются такой возможности. Получив приглашение Бегмы, мы с Дружининым, как только нашли время, отправились к нему.

Встретили нас очень радушно, хорошо угостили, познакомили с лагерем, с командирами отрядов. Познакомили и с моим однофамильцем Иваном Филипповичем Федоровым (его называли Федоров-Ровенокий), командиром большого отряда. И вот мой однофамилец в довольно в общем добродушном разговоре начинает намекать, что, мол, нехорошо — ваши ребята нас обижают.

— Что такое, где, когда?

— Да знаете ли, Алексей Федорович, залезают ваши подрывники на наши линии.

Я ответил:

— Били врага, бьем и будем бить там, где его обнаруживаем, где считаем удобным!

Василий Андреевич Бегма улыбнулся (он вообще-то человек мягкий, очень вежливый, сердечный) и возразил:

— А все ж таки тебя послали в Волынскую, а меня в Ровенскую область, а не куда попало. Значит, есть разница. Может, ты завтра захочешь вообще к нам передислоцироваться?

— Если обстоятельства потребуют...

— Какие такие обстоятельства?

— Представляешь — нажмет враг вдесятеро большими силами.

— Тогда-то конечно. Тогда-то мы тебя примем с дорогой душой и будем вместе драться. А в этом случае с твоим тезкой — надо бы его права уважить.

— Не согласен я с тобой, Василий Андреевич, но думаю — не подеремся... А кстати, район, о котором вы с тезкой моим говорите, кажется, вовсе не Ровенской области. Давай-ка посмотрим карту.

— Давай! Позовите, — попросил он адъютанта, — полковника Григорьева! Где он пропадает?

Адъютант побежал. Вернувшись, доложил, что полковника Григорьева не нашел.

— Говорят, уехал в Чапаевский отряд.

— Странная штука, — сказал Василий Андреевич, — чего это его вдруг понесло туда? Да постой, постой... Не ты ли тот Федоров?.. Ну да, конечно же ты! Вспомнил. Григорьев мне как-то рассказывал, что в начале войны сколачивал с Федоровым партизанский отряд, что ты, то есть тот Федоров, погиб в бою... Он будто сам видел и пытался тебя спасти... Получалось даже вроде того, что ты на его руках дух испустил.

— Вот ведь бывают какие вещи. А я живой! И собираюсь еще пожить.

Никак не думал я, что начальник штаба Бегмы — тот самый начальник артиллерии корпуса полковник Григорьев, который сколачивал со мной отряд, а потом ушел с моим автоматом в неизвестном направлении. Немудрено, что он сейчас избегает встречи со мной.

Гостали мы у Бегмы три дня. И только на третий день увидел я этого Григорьева.

Человек военный — он умел скрыть волнение, но все же по выражению его лица было видно, как неприятна ему встреча со мной. Представились:

— Полковник Григорьев!

— Генерал Федоров!

В этот момент, надо признаться, мне было очень и очень приятно, что я ношу это звание.

— Что ж это вы?! — спросил я. — А! Да отвечайте же, я вас спрашиваю, как это вы тогда к немцам переметнулись?

Он ответил со спокойной дерзостью:

— Отчетом я вам не обязан...

— Нет, вы посмотрите на него!.. — рука моя невольно потянулась к пистолету.

— Подожди, Алексей Федорович, — ровным, обычным голосом оказал Василий Андреевич и взял мою руку своими теплыми, мягкими пальцами. — Давай тихонько разберемся. Садитесь, товарищи... И вы садитесь, товарищ Григорьев.

Сели. В первые минуты смысл его слов до меня не доходил, так был я взбешен. Он говорил:

— ...И вот, понимаете, мотоциклисты. Назад, к вам, ходу нет. Я пробовал бежать в другую сторону. Заметили. Окружили. Автомат дал осечку. Все. Плен... А дальше — это очень длинно, вы не захотите слушать...

— Нет, нет, продолжайте, — сказал Василий Андреевич.

— Что ж дальше, я командиру соединения — вам, товарищ Бегма, все рассказал. Факты проверены. Люди отряда Брынского знают. Я из плена бежал. Удалось найти добрых людей. Спрятали. Потом устроился в пекарню. Заведовал. Как только появились партизаны вблизи Любомля... Да, работал в Любомле... Только появились в лесах партизаны — пошел к ним. Спросите Брынского, я у него был несколько месяцев. Потом передали вот — генералу Бегме. Служу.

— Нет, Алексей Федорвич! Ты зря кипятишься, — сказал Василий Андреевич. — Полковник в плену и потом в пекарне намучился. Я им пока доволен...

— Но зачем, слушайте, — перебил я Василия Андреевича, — зачем это вам, полковник, понадобилось делать из меня убитого, хоронить на Полтавщине? К чему это все?

— Виноват. Были слухи. Я предположить не мог, что тот Федоров и вы одно лицо. Такой ужасный тогда был у вас вид — я был уверен: все для вас, как и для меня, кончено. Вы бы видели себя в тот день! — Он помолчал и повторил: — В тот день!

Я все понял. Передо мной был человек, «в тот день» признавший себя побежденным. Подобные люди погибали, если не физически, то морально. Хорошо еще, что у Григорьева хватило честности, чтобы вовремя перейти к партизанам.

— В общем — партизан 1943 года! — сказал я и махнул рукой.

В слова «партизан 1943 года» я волей-неволей вложил то чувство, с которым партизаны-старики относились к примкнувшим к ним в 1943 году — в пору сокрушительного наступления Красной Армии, чувство своего превосходства над ними. Чувство это понятно. «Где ты был, когда Красная Армия отступала? Прятался, пережидал, а то еще и перед гитлеровцами выслуживался! Ну хорошо — приняли мы тебя, признали, дали оружие, чтобы ты искупил свою вину и все-таки полного доверия и уважения ты у нас не вызываешь». Так примерно рассуждали мы и, конечно, далеко не всегда правильно.

Ведь сюда, на Волынь, мы пришли не только для того, чтобы взрывать железные дороги, но и для того, чтобы поднять народ, вовлечь его в наши ряды, внушить ему веру в победу, дать ему оружие против врага. В своих листовках мы обращались и к полицаям, и к бульбовцам, и к тем, кто добровольно сдался в плен, а теперь бежал из немецких лагерей: «Хотите искупить свою вину, хотите снова обрести Родину, получить великое право стать гражданином Советского Союза — идите к нам, бейте вместе с нами оккупантов и предателей всех мастей!»

И люди к нам шли. Одни по велению сердца, другие под давлением обстоятельств, третьи, чтобы прикрыться званием партизана.

Со временем мы разбирались в каждом. Однако в повседневных отношениях с нашими новыми товарищами нельзя было выражать недоверия к ним — ведь тех, кто пришел к нам, чтобы прикрыться званием партизана, было не так уже много.

Прощаясь с полковником, я пожал ему руку без особого энтузиазма, но время показало, что он пришел к партизанам без камня за пазухой. Работал честно, был ранен в бою.

После ухода полковника мы с Василием Андреевичем и моим тезкой вернулись к вопросу о том, можно и следует ли действовать на «чужой» партизанской территории.

Развернули карту. Оказалось, что наши ребята и впрямь забрались в Ровенскую область. Поставили две мины. Подорвали два эшелона...

— Так, что ж, разве это плохо? — спросил я. — По-моему, если и плохо, то для оккупантов, не так ли? Там же не было в это время ваших минеров!

— Мы собирались их послать. Вы нас опередили.

— Выходит, что мы вам помогли!

Так или иначе с Бегмой, Кизей, Федоровым-Ровенским, как и с Медведевым, мы дружбу не потеряли и месяца три спустя нанесли совместный удар по направленным против нас войскам оккупантов.

* * *

На обратном пути в Лобное ехавшие впереди хлопцы увидели на тропинке двух человек.

— Стой! — крикнули им наши хлопцы. Оба бросились в сторону, в лес. Их догнали, вернее, они сами вернулись, поняв, что мы — партизаны.

Оказалось, что один из них — наш разведчик Василий Трофимов, которого вот уже две недели считали погибшим. А второй... Это был весьма странный субъект. В лесу мы таких никогда не видели. Клетчатый голубой пиджак, серые брюки гольф, ярко-красные полуботинки, чулки с замысловатым рисунком — ни дать ни взять цирковой актер. Но эта франтоватая одежда была сильно помята, на полуботинках кое-где роса смыла краску. Вид он имел жалкий, лицо его обросло серой щетиной, глаза выражали тоску, отчаяние, голод и страх.

— Откуда ты взялся, Трофимов? Мы тебя давно похоронили. И что это за тип? «Язык» или новоявленный партизан?

И Трофимов рассказал весьма примечательный случай. Раньше, чем привести его рассказ, несколько слов о самом Трофимове.

Это был человек очень выдержанный, дисциплинированный. Но только до той поры, пока не хватит лишку. А тогда его начинали одолевать стремления к самостоятельным действиям. Например — пройти незамеченным перед носом немецкого патруля, что ему было вовсе не легко при его видной фигуре.

Недели три перед тем Василий был направлен с небольшой группой в Любомль. Там, после выполнения задания, позволил себе выпить у неведомой шинкарки самогону и на обратном пути отстал от своей группы. Его товарищи по разведке говорили, что они услышали стрельбу, потом крики, решили, что погиб парень... И вот мы его встретили. Худой, обросший, весь в синяках... Сделали привал.

Поев, Василий стал рассказывать про своего «спутника», которого мы сочли за «языка» и держали в стороне.

— Вы спрашиваете, что это за человек? Я и сам не пойму. Спас мне жизнь. Это факт. За это ему надо спасибо сказать. А мог погубить. Не буду касаться, как и что было перед тем; за мой проступок мне еще придется держать ответ, это особая сторона...

...Ну, сидим мы, значит. Тюрьма — не тюрьма, просто картофельный подвал. Вода по стенкам бежит, свету чуть-чуть. На окошке борона заместо решетки. Мое дело ясное: расстрел или петля — вот и весь выбор, да и тот не за мной. Личность моя пострадала от предварительного разговора с полицаями, да еще и с похмелья голова шумит наподобие камнедробилки. Нехорошо! Одна радость, что и на тех полицаях кое-что удалось повредить. Почему сразу меня кончать не стали? Известно — полиция. Самостоятельно принимать решение сомневается. А немецкий следователь отбыл в округ, скоро вернется. У него, как те полицаи объяснили, имеется аппаратура. Будет заниматься мною по правилам науки. Одним словом: «физиотерапия». Что же, я лежу и сам с собой рассуждаю, что в данных условиях руки — ноги не помогут, вспоминаю, как жил, как воевал и как сдуру вляпался. Себя я не миловал: все ж таки, если ты разведчик, имей мужество в крепких напитках держаться нормы, а не надеяться на авось. Так вот и гибнут лучшие люди!

Лежу я, значит, на спине, раздираю пальцами свои распухшие веки, оцениваю обстановку. Рядом, как раки ползают, шелестят на соломе еще двое. Вечер. Свету из окошка так недостаточно, что разглядеть лица нет никакой возможности. Люди стонут, страдают без слов. Им тоже там наверху кое-что повредили, но все же заговаривать с ними надо с осторожностью.

Утром просыпаюсь — одного уже нет, а другой, вот этот, сидит на тощеньких коленках, кланяется в сторону окошка, крестится и сопит. Я, конечно, уважаю религиозное чувство и потому не вмешиваюсь. Потом вижу, что интеллигент этот переходит от церковных молитв к обычным жалобам на судьбу, и спрашиваю его, чем могу помочь. Он отвечает, что мол ни в чем не нуждается.

Тут открывается дверь и полицай протягивает нам по кружке кипятку, а также по куску хлеба. Что значит в данных условиях кусок? Сто граммов. А хлеб этот в переводе на русский язык — глина, в которую для видимости замешано немного теста и овса. Мой сосед говорит спасибо и вежливо спрашивает полицая, не воскресенье ли сегодня? Но тот молча и грубо захлопывает за собой дверь.

Я вмешиваюсь и говорю, что не воскресенье, а пятница. Но этот не слушает. Он буквально в минуту сглатывает весь хлеб, свою, а также и мою порцию. Смотрит на меня дрожащими глазами, думая, наверно, что я его буду бить. Тогда я вынимаю из порточины завалявшийся кусок сала, мой энзе, и предлагаю: «Может, не побрезгуете?»

Он берет себе скибочку сала, другую скибочку кладет передо мной, протягивает мне руку: «Будем знакомы — художник Консторум Казимир Станиславович», и ест, ну просто наслаждается. «Вы, — спрашивает, — по какому делу замешаны?» Я не говорю ему, что из партизанского отряда. Говорю, что бежали группой из немецкого плена, кое-кого стукнули, другие товарищи уже спаслись, а на мою долю пришлась такая вот судьба. Потом я спрашиваю: почему его интересует воскресенье? Он отвечает, что по воскресеньям дают суп. «Значит, вы давно уже здесь?» Он отвечает, что около месяца, но что когда приедет немецкий следователь, эта неприятность должна кончиться. Мне это не понравилось — выходит, что он на немца надеется.

Потом мы больше молчали, но дня так через три стали понимать, что нам особенно друг друга побаиваться нечего. Его, то есть этого хлопца, надо было остерегаться исключительно в те моменты, когда полицай приносил два раза на день хлеб. Тут Казимир этот совершенно терялся, думал почему-то, что я потребую от него ту порцию, которую он в первый раз сожрал. В последние дни у меня тоже сильно подвело живот. Я привык все-таки к приличной пище: или каша, или рыба — партизанский стол. Если мы, помните, голодовали, то по-другому. У нас все вместе, и песня выручает, и всегда чем-нибудь занят. А в этих условиях о чем думать: только о прошлой жизни, о будущей смерти или об еде. Так что и я стал вроде психа: перебираем с Казимиром в памяти разные блюда. Например, он скажет, что в таком положении хорошо бы чашку горячего бульону, а я в ответ, что неплохие пирожки мамаша пекла по шестнадцати штук на пуд.

Казимир все-таки рассказал про себя и за что в полицию попал. Это удивительная история. Он до войны из глины лепил разные фигуры для городского сада или на могилы. Жил в Львове и не слишком плохо, мог кормить семью, а когда продукты подорожали, решил переехать в Ковель. Работал по заказам, а потом напала Германия, фашисты заняли Ковель, и никаких заработков не стало. Он и раньше, говорит, ненавидел фашистов, а тут ненависть у него, как он мне сказал, переполнила чашу. Статуй много, но их никто не покупает. Он когда рассказывал, все смеялся. «Это, — говорит, — смех от нервов». У него все от нервов. От нервов и в полицию попал.

Как это вышло? Поехал он по селам достать что-нибудь из продуктов. Повез разные дамские трикотажные штаны, рубашки, галстуки. Захватил и маленькие статуи Наполеона в шляпе. На базаре в Любомле полиция спрашивает его: «Почему вы наполеонами торгуете, а гитлерами нет?» Ему бы не связываться с полицией, а он от нервного раздражения и недоедания распсиховался и ответил, что не считает Гитлера достаточно великим, чтобы делать его статуи. Тут Казимира и взяли. Вот так и оказался он рядом со мной в подвале.

Еще проходит дня четыре. Казимир этот уже плачет от голода. Ну что нам дают? Хлеба около двухсот граммов на весь день... А немецкий следователь все не едет.

И вот один раз Казимир говорит: «Если бы мое преступление было такое сильное, как у вас, я бы бежал, я знаю, как можно совершить побег. Но без меня вы не сможете, а мне рисковать нет смысла».

Тогда я стал расписывать его преступление, убеждать его, что ему один путь — на виселицу.

И он, наконец, сообразил, что рассчитывать на немецкого следователя глупо. Стал рассказывать свой план бегства. Один из наших сторожей имел фигуру наподобие моей. Надо его обезоружить, раздеть, связать.

Как обезоружить? А вот как: сделаем из хлеба пистолет, напугаем охранника.

Договорились. Я описываю форму, размер нашего «тэтэ». Художник возражает: «Это очень крупный пистолет, нельзя ли вроде «бульдога»? Но ему приходится согласиться, что в нашем полутемном помещении такое ничтожное оружие, как «бульдог», не напугает полицая.

Вот мы не съели один раз свою порцию и Казимир начал лепить. Но двух наших порций оказалось мало. Прибавляем вечерние. Получается очень похоже на пистолет. У меня даже настроение становится веселым, я хлопаю Казимира по плечу, жму руку, соглашаюсь, что он очень талантливый. А ночью слышу — жует. Потом запивает водой. Я ему шепчу: «Казимир, вы что кушаете?» Он молчит, будто оглох. Ну, конечно, он скушал пистолет «тэтэ»! Вы понимаете, как хотелось его стукнуть! Удерживаюсь. Утром, наоборот, успокаиваю его. Оправдываю его предательство тем, что он больше истощен, чем я. Говорю ему: «Давайте снова будем не есть, только, пожалуйста, лепите!»

А тут еще новость. Охранник, когда принес хлеб, сказал, что следователь уже приехал и виселица готова. Художник окончательно понял, что надо бежать. Лепит снова «пистолет» и клянется своей католической клятвой, что больше не съест его. Но я все-таки прячу «пистолет» себе под пиджак...

Ночью, представляете, лезет. Думает, что я сплю, и щупает на моей груди. Я со злости локтем его как садану. «Ах, вы вот какой! — и началось... — Вы пользуетесь моим талантом, а потом избиваете...» Я ему затыкаю рот, а он крутится под рукой, мычит. Вырвался на минуту и как завизжит — будто кошку дверью придушили... Слышу — бежит охранник и к нам с фонарем:

— Что тут такое?

А я ему:

— Руки вверх! — и дуло к носу.

Он растерялся, я с него автомат снял, кинул пистолет художнику: «Жря!» Охранник смотрит, думает, что такое? Но мне объяснять ему некогда. Я его слегка прикладом угостил, он лег. Ладно. Говорю Казимиру: «Идем!» А он, как полоумный — трясется, губа на губу не попадает, слова не вымолвит. «Идем, — повторяю, — глупый ты кутенок, несчастье мое!» Пошел. Для верности я на него автомат наставил. Одежду с охранника не снимал, взял только фуражку с трезубцем, надел на себя и фонарь забрал. Держу его светом вперед, чтобы самому находиться в тени. Так и вышли.

Когда идем по двору, от ворот ко мне тулуп движется: «Куда ведешь?» Отвечаю сердито: «Хиба не знаешь!» Пропускает. Думаю — налево сейчас или вправо? А Казимир уже поворачивает. «Куда, сволочь?» — орет тулуп и я за ним: «Бери, растак твою, налево!..» Понял, изменил направление. Тулуп полез в свою будку, а я художника за шиворот, фонарь об мостовую. «Ну, бегом, Казимир, а будешь визжать, пулю в затылок!» Ничего, побежал. Он вообще-то сообразительный...

Казимир оказался человеком, не лишенным чувства юмора. Мы спросили его — так ли все было, как рассказал Трофимов? И он, смеясь, подтвердил, что все так и было, и что он с голоду мог бы еще и не то натворить.

Он доехал с нами до Лобного. А когда неделю спустя пошел в разведку на Ковель Илья Самарченко, художник пошел с ним. Мы дали ему для его ребятишек сала, немного соли, сахару.

* * *

Охота на вражеские эшелоны продолжалась. Вскоре наши минеры стали поднимать вражеские поезда на воздух и днем нисколько не хуже, чем ночью. И хотя количество составов, направляемых через Ковельский узел, значительно уменьшилось, число сброшенных под откос в августе возросло до 209, то есть больше, чем втрое.

Мы стали получать в изобилии новейшую подрывную технику. Для достижения успеха это имело решающее значение. Однако мы не забывали сталинского указания, что «техника без людей мертва». Овладеть передовой минно-подрывной техникой и полностью использовать ее возможности на железнодорожных коммуникациях — вот в чем мы видели свою цель.

Я уже говорил, что еще в Боровом было подготовлено свыше трехсот подрывников-минеров. Теперь их распределили между всеми нашими батальонами и ротами. Но все-таки подрывников было мало. Новый отряд Кравченко мы уже не смогли обеспечить подготовленными кадрами. Кравченко, его комиссар Накс, начальник штаба Разумов, старый подрывник Владимир Бондаренко вынуждены были сами готовить минеров. А немного погодя у нас образовалось еще несколько отрядов, батальонов, бригад — и все они тоже сами готовили для себя подрывников.

Главной задачей, поставленной обкомом и командованием, была задача массового применения новых, только что полученных нами мин замедленного действия, с электрочасовым механизмом. Раньше подрывник дергал за шнур, когда паровоз уже наезжал на мину. Минер и все, кто ему помогали, все, кто его охраняли, должны были присутствовать при взрыве, отходили только после того, как эшелон слетал с рельсов. А мины замедленного действия можно было устанавливать на разное время, даже на несколько суток вперед, установить и уйти. Мина, поставленная ночью, взрывалась днем, вечером, когда наступал заданный ей срок действия. Нужно было только так спрятать мины, чтобы обходчики, немецкие саперы, специально натасканные собаки — никто не мог их обнаружить.

Потом мы поставили перед собой новую, не решенную конструкторами, задачу: сделать мину неизвлекаемой. Пусть вражеские саперы найдут ее — вытащить или обезвредить мину они не смогут, только взорвать, а это значит разрушить какой-то участок пути.

И мы решили эту задачу. Сто двадцать предложений сделали партизаны-подрывники, и вот коллективными усилиями была создана кнопка неизвлекаемости, приспособление весьма совершенное — крупные специалисты, командированные из Берлина, поплатились жизнью за попытку раскрыть этот секрет.

Массовые крушения выводили из строя сотни паровозов, вынужденное снижение скорости требовало увеличения подвижного состава в пять-семь раз против нормы. Топлива тоже расходовалось несравненно больше. Гитлеровцам пришлось значительно расширить парк паровозов и вагонов, следовательно, уменьшить производство танков, орудий, автомобилей.

То, что немцы, несмотря на колоссальные потери, упорно посылали по партизанским дорогам и грузы, и людское пополнение, говорило о том, что они готовы идти на любые жертвы, лишь бы не удлинять путь к фронту. С началом мощного неудержимого контрнаступления наших войск на орловско-курском направлении и на Украине потери гитлеровцев стали умножаться с небывалой скоростью. Приходилось подбрасывать в гораздо больших количествах и войска, и технику, и продовольствие. Южные железные дороги были, конечно, для немцев безопаснее, но по ним большей частью перевозились зерно, фураж, мясо. Балканские страны стали основными поставщиками продовольствия как для германского тыла, так и для фронта. Вот почему немцы не могли отказаться ни от украинских, ни от белорусских железных дорог, которые теперь даже в официальных штабных документах оккупационное командование именовало «партизанскими».

Никогда еще за всю нашу историю партизаны не уделяли так много внимания технике, изобретению разного рода приемов минирования. Генеральному штабу германской армии пришлось создать специальное бюро по борьбе с партизанской техникой. В него вошли и представители железнодорожных компаний, и инженеры-саперы, и разведчики-диверсанты. Начиная с середины июля 1943 года, недели не проходило, чтобы не появилось какое-нибудь организационное или техническое новшество для борьбы с нашими минерами. Надо было быстро отвечать на хитрости, уловки и технические новшества немецких специалистов... До самого конца партизанской войны, до тех пор, пока мы не выдворили оккупантов за пределы нашей Родины, изо дня в день работала партизанская смекалка, давая все новые и новые примеры находчивости.

В первое время, когда мы только начали установку мин замедленного действия, части охраны железных дорог полагали, что взрывы производятся обычными средствами — минами на шнур, на палочку или конструкциями нажимного действия.

На участке между Луковом и Люблином партизаны установили семь новых мин на разные сроки. Через два дня первый эшелон полетел под откос. Немцы расстреляли сторожа и усилили охрану, состоявшую из поляков. Взорвался второй поезд — немцы сняли местную охрану и поставили своих солдат. Взорвалось еще два поезда — прибавили к солдатам группу эсэсовцев. Но и это не помогло — опять полетел под откос поезд. Немцы оградили весь этот участок колючей проволокой — и крушения прекратились. Оккупанты расхвастались — послали командованию торжественный рапорт. А дело было просто в том, что мины на этом участке кончились. Они стали взрываться на другом участке.

У железных дорог всюду появились грозные надписи: «Запретная зона! За нарушение расстрел!» Солдат стали премировать деньгами и отпусками за поимку людей в запретной зоне.

Через каждые пять километров охрана соорудила стрелки-переводы с одного пути на другой. У насыпи возвели дзоты, вырыли окопы. Не хватало солдат, и оккупанты стали собирать по окрестным селам собак, привязывать их к колышкам, вбитым в насыпь. При подходе эшелонов сельские собаки, никогда не видевшие паровозов, срывались с цепи, бесились от страха. Были случаи, когда ночью на привязанных собак нападали волки. Собаки скулили, лаяли, визжали почти беспрерывно. Толку от них немцам было мало.

Тогда на железных дорогах появились выдрессированные на запах тола ищейки. Партизаны стали посыпать подходы к закопанной мине нюхательным табаком — растертой махоркой. Но махорки самим не хватало, и вскоре был найден другой способ борьбы с ищейками: начали разбрасывать и закапывать вдалеке от установленной мины крохотные кусочки тола. Собаки бросались из стороны в сторону, рыли лапами насыпь там, где ничего не было. Разъяренные солдаты хлестали своих породистых псов нагайками — не могли понять в чем дело: тол — желтый, маленькие его кусочки в песке человеческому глазу незаметны.

Впереди паровоза немецкие железнодорожники ставили одну или несколько груженных камнем и песком платформ. Однако мины рвались не под ними, а под паровозом. Для достижения этого наши товарищи произвели расчет прогиба рельс. Убедившись, что перевозка камней не приносит никакой пользы, противник бросил эту затею, стал пропускать специальные контрольные составы: паровоз или автодрезина и один вагон, за которым тянулись цепи, оставляя на песке насыпи желобки. Это, чтобы патрули, обнаружив перерыв в таком желобке, приняли меры. Но, во-первых, такие следы цепи оставляли только в сухую безветренную погоду (дождь желобки размывал, ветер — заметал), а во-вторых, это «изобретение» доставляло патрулям массу хлопот — партизаны разрывали и прерывали желобки местах в двадцати слева и справа: попробуй тут разбери, где мина!

Пробовали немцы красить балластный слой мелом, и это не помогло: партизаны запаслись ведерками с разведенной краской.

На железной дороге Ковель — Сарны, близ станции Трояновка, охрана применила такой способ: с наступлением темноты на каждые триста метров пути поставили по человеку, мобилизованному из местных жителей. Всем дали по железному ломику и приказали раз в десять минут ударять по рельсу. Если же увидит такой стукач что-либо подозрительное — он должен ударить дважды. Остальные тоже стукнут по два раза, и так двойной этот стук дойдет до ближайшей охранной будки. Оттуда немедленно выедет бронедрезина, а с ней охранный отряд. Тогда нашим командирам подрывных групп был дан приказ незаметно снимать стукачей в четырех-пяти местах одновременно и на двух освобожденных участках ставить мины, а на других копать ложные ямы с сюрпризами против патрулей противника.

После того как было снято сорок стукачей и несколько патрулей взорвалось на сюрпризах, противник отказался и от этого способа охраны дороги.

На железных дорогах Брест — Пинск и Брест — Ковель охрана пыталась скрытно расставлять засады вдоль полотна дороги. Раньше рота охраны шла пешком по шпалам, на каждом участке отделялась группа. Команда давалось громко, и мы, как правило, знали все «точки». Теперь солдат с наступлением сумерек развозили на поездах и заставляли их группами спрыгивать на ходу поезда. Такая группа, обычно 11–12 человек, соскакивала сразу из нескольких вагонов и тут же залегала в кустах. Но оккупанты не учли, что солдат, ошеломленный прыжком с поезда, да еще в темноте, может стать легкой добычей партизан. Наши засады против прыгающих немецких засад оказались настолько выгодным мероприятием, что некоторые подрывные группы увлеклись им в ущерб работе по минированию. В самом деле — поймать и разоружить несколько охранников дело прибыльное: у каждого автомат, на худой конец винтовка, гранаты, запас патронов. Наш штаб уже готовил приказ, предупреждающий против чрезмерного увлечения такой охотой. Однако немцы сами догадались прекратить нам массовую доставку «языков» и вооружения.

И все же нашим подрывникам становилось работать все труднее и труднее. Уже на втором месяце нашей Ковельской операции вдоль железнодорожных насыпей валялось огромное количество спущенных под откос вагонов и паровозов. И вот в этих-то обломках собственных эшелонов оккупанты начали прятать группы противопартизанской охраны. Обнаружить их там было нелегко, а обнаружив — выбить оттуда тоже было не просто, особенно после того как оккупанты повырубали вдоль железной дороги леса, попалили кустарник и понастроили бункерные башни: высокие сооружения с двойными дощатыми стенами, между которыми засыпали песок. На таких бункерах устанавливались мощные рефлекторы, освещающие линию на сотни метров. Башни были оснащены пулеметами и минометами...

* * *

На втором месяце нашей «железнодорожной» практики выработался список обязательных предметов, которые подрывник, выходя на работу, должен брать с собой. Это (кроме, конечно, мины, приспособлений к ней и оружия): лопата, плащ-палатка или одеяло, веничек, фляга с водой. Плащ-палатка или одеяло для того, чтобы вынести на них всю землю, которую вынет минер: веничек, чтобы заровнять и загладить место, где заложена мина; вода, чтобы побрызгать это место, — тогда не видны будут края... Накапливался опыт, его обобщали, делали достоянием всех наших подрывников. Знание выработанных приемов становилось частью квалификации минера, освобождало его от ненужного риска, давало гарантию успеха.

На курсах наши минеры-подрывники получили только самые необходимые сведения. И не только потому, что курсы эти были краткосрочными, лесными, походными. Нет, надо признать, что и самые опытные инструкторы никогда раньше не действовали в таких широких масштабах и никогда не встречали такого организованного технического сопротивления противника. Инструкторам и самим пришлось переучиваться в процессе работы.

Мой заместитель по минно-подрывному делу Егоров ежедневно получал рапорты всех батальонов, рот, групп. Он требовал, чтобы в рапортах этих были не только сообщения о количестве подорванных эшелонов, но чтобы подробно рассказывали, как минировали, как подходили к полотну железной дороги, как маскировались, как разгружали поезд и т. д. Все новое, все ценное Егоров обсуждал в штабе соединения и писал потом инструкции-приказы. Собрав, их и сейчас можно использовать как учебное пособие.

Партизаны-подрывники — это люди, которым, выходя на операцию, приходится смотреть смерти в глаза. Противник их очень боится: они несут на железную или шоссейную дорогу, или к военному объекту снаряд, который, будучи пущен в ход, почти всегда попадает в цель и производит разрушения огромной силы. Поэтому противник принимает все меры к тому, чтобы отклонить удар: уничтожить подрывников и обезвредить мину. Засады, ловушки, мины на путях подхода к коммуникациям, сильная охрана... Пройти к намеченному объекту, добиться результата — то есть произвести нужные разрушения и вернуться невредимым — такова задача подрывника. Это требует ловкости, выдержки, хладнокровия, упорства в достижении цели, презрения к смерти. И, конечно же, риск, которому подвергается подрывник на пути к цели, а также возвращаясь с операции, — очень велик. Это риск, неизбежная, обязательная принадлежность его военной специальности. С увеличением количества проведенных операций риск этот не только не уменьшается, но увеличивается. Противник усиливает охрану, придумывает новые способы борьбы с подрывниками; внезапности достигнуть с каждым разом труднее.

Но, кроме неизбежного риска быть пораженным пулей противника, есть еще другой риск: погибнуть от собственной мины. Существование этого риска тоже в высокой степени романтизирует профессию подрывника-минера, окружает ее ореолом мужества.

«Минер ошибается только раз!» Поговорка эта хоть и не совсем верна, однако в ней отражен тот риск, который принимает на себя человек уж одним тем, что повседневно имеет дело с взрывчатыми веществами.

Человеку, не умеющему обращаться с миной, гранатой, бомбой, брать их в руки, разумеется, не следует Мы ведем речь о людях, хорошо знающих, с чем они имеют дело. И вот эти умелые люди, подрывники, минеры, идут на операцию. Минер, преодолев все препятствия, ползет к объекту. Он заложил мину. Теперь ее надо соединить с взрывателем. Опасно ли это, рискует ли он жизнью?

Минер лежит на животе или стоит на четвереньках, торопится, чтобы его не обнаружил противник, да еще дождь или мороз, или ветер и всегда темная ночь... Он помнит: малейшее неверное движение — капут... Хорошо, если мина замедленного действия, а когда на шнурок, на палочку... нахальная мина! Тут о немецких пулях надо забыть. Мина, она хоть и своя, а так шибанет, рук и ног не соберешь. Кроме того, действует сознание, что если она до времени сработает, так мало минера — и товарищей приголубит!

Значит, и риск второго рода обязателен?

Он есть. С этим спорить нельзя. Но чем лучше подрывник знает свое дело, чем он опытнее, спокойнее, хладнокровнее, тем риск этот меньше. Не гордиться им надо, а добиваться, чтобы сделать его минимальным, свести на нет, сохранив тем самым жизнь наших людей и нанося противнику больше ударов.

* * *

В 1941 и 1942 годах, когда не было у нас новейшей минной техники и очень немногие умели обращаться с толом, тех, кто шел на подрывную работу, считали отчаянными ребятами. В то время рвали поезда исключительно на шнурок и на палочку. Минер ставил мину, когда уже видел поезд, и чем позднее он ставил мину — тем больше была и гарантия успеха. Машинист, увидев человека на рельсах, немедленно тормозил. Приходилось так близко подпускать поезд, чтобы и тормоза не помогли.

Репутацией отчаянных хлопцев наши подрывники очень гордились. Бравировали своей храбростью и неуязвимостью. Держались особняком. Подрывники были выделены у нас тогда в особое подразделение. Руководили подрывными операциями люди исключительной личной храбрости — такие, как Балицкий, Кравченко, Артозеев.

Не знаю, удалось ли Георгию Артозееву, ныне Герою Советского Союза, хоть под конец войны немного умерить свое лихачество, вызывавшее чрезмерную растрату взрывчатки. Под маленький мостик он клал с обеих сторон по ящику тола, отбегал всего на десяток метров и ложился — так, мол, безопаснее.

— И балки, и перила, и доски летят через меня. Даже песок опускается за мной.

— Зачем, Жора, — спрашивали у него, — ты ложишься лицом вверх? По инструкции полагается ложиться ничком. Попадет еще ненароком что-нибудь в глаз или обожжет.

— Мало ли что напишут в инструкции! А мне, может, интересно посмотреть. Все ж таки моя работа! Трусы в карты не играют.

Сначала командование да, признаться, и я сам смотрел на такое лихачество сквозь пальцы. И многие подрывники стали щеголять им не только в боевой обстановке.

На Волыни мы категорически, под страхом серьезного наказания, запретили глушить толовыми шашками рыбу в реках. Но еще на Уборти партизаны часто прибегали к этому варварскому способу рыболовства. И высшим шиком считалось глушить рыбу шашками с коротким шнуром. Таким коротким, чтобы взрыв произошел до того, как шашка достигнет дна, а еще лучше — на самой поверхности воды.

Кончилось это тем, что у одного лихача шашка взорвалась в руке и тяжело его ранила.

Охотились с помощью тола на зайцев и косуль: делали крохотные шашки с приманкой. Во взводе подрывников во время дождя разжигали толом костры: разотрут, присыпят порохом и сунут в хворост. Костер разгорался не хуже, чем политый бензином.

Бывали случаи и другого рода лихачества подрывников.

Командир взвода Слепков, тенор и большой сердцеед, ухаживал за молодой поварихой Полей. Он долго очаровывал ее своим голосом и, наконец, однажды вечером похвастал в кругу друзей, что этой ночью заберется к ней в палатку. Тогда Миша Глазок, очень изобретательный и ловкий подрывник, решил проучить этого сердцееда... Часа в два ночи весь лагерь был потревожен взрывом, происшедшим где-то неподалеку от штаба. Народ сбежался на поляну. По ней метался из стороны в сторону, потрясая кулаками, и что-то кричал Слепков. Тут же стояла перепуганная Поля. А Миша Глазок с товарищами, держась за животы, хохотали.

Оказывается, Миша подвесил на верхушке сосны семидесятипятиграммовую шашку, протянул от нее проволоку к корням дерева и дальше, к входу в Полину палатку. Комвзвода, пытаясь проникнуть к Поле, задел ногой за проволоку, дернул ее и вызвал тем самым взрыв.

До приезда в соединение Егорова наши подрывники относились к толу запросто, хранили его как попало, резали, раскладывали, упаковывали в ящики в любых условиях, даже во время движения колонны. Детонаторы носили в карманах. И никого не удивляло, если подрывник ехал на возу с взрывчаткой, а в карманах у него побрякивали — в одном детонаторы, а в другом — пистоны. В этом тоже видели шик.

Егорову, когда он стал вести борьбу с нарушителями правил хранения и перевозки взрывчатых веществ, пришлось выслушать немало насмешливых замечаний:

— Не бойся, начальник, мы народ привычный!

— Ну что ты, товарищ Егоров, шум зря поднимаешь? Повоюешь с наше — станешь спокойнее относиться!

Как-то Егоров пожаловался мне на Павлова.

Павлову, к тому времени уже опытному подрывнику, было поручено принять с самолетов груз — взрывчатку и взрыватели, в подмогу ему дали двух подрывников — Мустафу и Губкина. Тол сбрасывали нам тогда в мешках. Между брусками тола накладывали большое количество мятой бумаги. Еще больше бумаги бывало напихано в мешки с детонаторами. И вот Павлов и его помощники сволокли все мешки с толом в одно место, вырыли яму, заложили туда весь тол, а прислали его в тот раз немало — несколько сот килограммов, — детонаторы и капсюли отнесли в сторону, потом собрали всю бумагу в кучу и подожгли. Стоят и отдыхают после тяжелой работы, греются у костра. Прибегает на огонь Егоров:

— Что вы делаете! Тушите немедленно, яма с толом открыта.

— Не беспокойтесь, знаем! Не в первый раз, — с большим апломбом отвечает Павлов. — Что может случиться?

— Мало ли что. А вдруг детонаторы!

— Откуда они здесь!

Только Павлов сказал это, как в костре что-то выстрелило. А потом еще и еще. Тут хлопцы всполошились. Давай скорее засыпать костер землей. Обошлось! А ведь могла произойти страшная катастрофа: недалеко от этой ямы были заложены еще две ямы с толом, в общей сложности около пяти тонн. Взрыв в одной яме вызвал бы по детонации взрывы и в других ямах.

Лихачество, беспечность искоренялись с большим трудом. Надо признаться, что так до конца мы и не смогли справиться с этими тяжелыми грехами.

Как-то я присутствовал на занятиях Федора Кравченко с новым пополнением подрывников.

— Вот как присоединяется бикфордов шнур к корпусу капсюля-детонатора! — ровным, как всегда, голосом объяснял своим слушателям Кравченко. — Вставляйте шнур, потом зажимаете... — С этими словами он взял в зубы алюминиевую трубку детонатора, сжал и дал посмотреть молодому партизану. — Передайте дальше. Посмотрите, товарищи, внимательно. Но имейте в виду — если вы сожмете на полсантиметра дальше или слишком сильно, детонатор может взорваться. В этом случае оторвется нижняя челюсть...

Я напомнил Кравченко, что существуют специальные обжимки — род плоскогубцев.

— У меня на весь отряд одни, товарищ генерал.

— Да что ты! Я скажу Егорову, надо поискать, чтобы снабдить каждого.

— Не трудитесь, товарищ генерал, все, что было, разобрали подчистую, я уже спрашивал...

— Можно радировать в Москву, с первым самолетом пришлют.

— Можно, конечно, только...

— Ну, говори! Что ж ты не договариваешь?

— Не нужны они, товарищ генерал. Те, что были, ребята давно побросали. Неудобно, лишняя тяжесть в кармане. И, знаете, традиция. Зажимали с самого начала зубами...

— Но ведь совершенно напрасный риск!

— Не скажите, товарищ Федоров. Подрывник с первого дня должен учиться преодолевать страх. Так я считаю.

Я все-таки радировал в Москву с просьбой прислать обжимки, и их нам прислали, но пользоваться ими наши подрывники стали только зимой, с наступлением морозов, когда неприятно было брать металлическую трубку в рот: губы примерзают...

Мы боролись со всеми видами лихачества, даже если оно вызывалось благородными побуждениями.

Большой друг и помощник Федора Кравченко — Владимир Бондаренко, прибывший недавно вместе с ним из Москвы, имел уже немалый опыт минера.

Кравченко поручил ему проводить занятия с молодыми подрывниками. По ходу дела надо было ознакомить их и с новой миной замедленного действия. Но Бондаренко, хотя и подорвал до вылета в Москву несколько эшелонов, мины этой никогда не видал. В то время, когда он ходил на диверсии с Балицким, об этих минах у нас знали только понаслышке.

Признаться перед молодыми ребятами, что он, опытный партизан, награжденный за подрывную работу, не знает эту мину, Бондаренко не мог. Сославшись на ухудшение болезни и сказав, что для успокоения нервов ему надо побыть некоторое время в одиночестве, Бондаренко поставил свою палатку за полкилометра от лагеря в густом ельнике. Там он действительно пробыл совершенно один четыре дня. И, вернувшись, отрапортовал Кравченко:

— Товарищ командир отряда, боец Бондаренко явился в ваше распоряжение.

— Выздоровел, Володя?

— Так точно, Федя, выздоровел.

— А что это у тебя в узелке?

— Мина замедленного действия, товарищ командир!

— Так вот, значит, где она была. А я ума не приложу, куда она девалась. Зачем ты ее брал?

— Изучал, товарищ командир.

Оказывается, за эти четыре дня Бондаренко без посторонней помощи разобрал мину на составные части, изучил каждую ее деталь, а потом вновь собрал.

— Теперь могу преподавать!

Когда в ночь на 7 июля группа наших подрывников во главе с Егоровым вышла на железную дорогу, чтобы поставить первую автоматическую мину замедленного действия, произошел такой эпизод.

Во втором часу ночи Владимир Павлов и Всеволод Клоков уложили мину под рельсы. Надо было вставить взрыватель. Момент этот и вообще-то опасный для минера, а тут впервые в боевой обстановке да еще в полной темноте, когда действовать можно только наощупь...

Павлов нащупал мину, потянулся к ней с взрывателем.

— Подожди минуту! — прошептал Клоков.

— Что такое?

— Не волнуйся, все в порядке, Володя. Я только голову положу поближе... Гибнуть — так вместе!

И случай с Бондаренко, и эпизод с Павловым и Клоковым стали мне известны только после войны: ни Кравченко, ни Павлов мне об этом в партизанские времена не рассказывали. Почему? Боялись нагоняя?

Да, надо думать, я наказал бы и Бондаренко, и Клокова. Пришлось бы наказать. Хотя в глубине души я бы, конечно, и гордился ими.

* * *

К августу 1943 года во всех западных областях Украины и Белоруссии создалась весьма своеобразная обстановка. Оккупанты не только не чувствовали себя здесь хозяевами, но и не пытались уже делать вид, что они здесь хозяева. Главной заботой немцев была теперь охрана коммуникаций и в первую очередь железных дорог. Сколько-нибудь регулярная связь с глубинными районными центрами прекратилась вовсе. Гарнизоны небольших городов и местечек сообщались между собой и с командованием по радио и телефону, но и телефонная связь, если кабель проходил через лес, почти никогда не действовала. Почту доставляли самолеты. Автомобили, если и шли по шоссейным дорогам, то лишь в сопровождении сильной охраны и колонной не меньше, чем восемь-десять машин. Не будет преувеличением сказать, что в таких городках, как Любишов, Камень-Каширск и даже Ковель, оккупанты чувствовали себя постоянно осажденными. Гарнизоны этих городов ни на минуту не снимали круговую оборону.

Теперь не оставалось ни одном области в оккупированной части Украины, где бы не действовало большое партизанское соединение. А мы уже знали, что если в области есть хоть одно крупное соединение, оно вызывает к жизни десятки новых отрядов. Так было на Черниговщине, так стало и после нашего прихода на Волынь.

До нашего прибытия тут действовало несколько отрядов, а также и специальные, заброшенные сюда группы. После же того, как наши батальоны разошлись по области, охватив своим влиянием почти всю ее территорию, местные отряды стали рождаться, как грибы; появлялись новые, обрастали людьми старые. Из-за Буга, с польской стороны, перебрались в наши леса группы бежавших из лагерей пленных. Они присоединялись к нам или к местным отрядам, или сами объединялись в отряды. Никогда еще леса не были так населены! Трудно даже определить, где было теперь больше людей — в селах и местечках или в лесах. Сколько возникло лесных поселений! Именно — поселений. Ведь, кроме отрядов, в лесах обосновались и крестьяне, ушедшие из сожженных карателями сел. Они сеяли на лесных полянах и лужках хлеб, садили картофель. Были такие своеобразные хутора из землянок и украинские, и польские, и еврейские, и цыганские. Рассказывали мне, что где-то в глубине болот прячется группа немцев: бежали из концлагеря политзаключенные, к партизанам идти не решились, вырыли землянки, добывают всякими правдами и неправдами пропитание и отсиживаются, ждут конца войны.

Редко, очень редко оккупанты предпринимали теперь попытки прочесывать леса, вообще вести открытое наступление против партизан. И если пытались, то предпочитали направлять против партизан руководимые немцами ОУНовские, бендеровские и прочие националистические банды.

Гитлеровцы, унаследовавшие политику немецких оккупантов 1918 года, старались вызвать у нас хотя бы подобие гражданской войны. Однажды под Любишовом повели наступление против партизанских гарнизонов Фролова и Лысенко весьма организованные части, по внешним признакам бендеровские. В бою они сначала держались стойко — ну, регулярное обученное войско, не иначе! Но когда на них как следует нажали, дали им отведать минометного и пулеметного огня — пошли улепетывать врассыпную. Некоторые попали в руки партизан. Все в фуражках с трезубцами, а один так даже в шароварах. И что же? Оказалось, что и двух слов не знают по-украински — все чистокровные немцы!

Зачем же, спрашивается, они устроили этот маскарад? Все в тех же целях — вызвать у местных жителей ощущение того, что тут происходит гражданская война. Как показали эти пленные, их провели в строю через несколько сел и команду нарочито громко, и без нужды часто, подавал на украинском языке переводчик.

Позднее, к концу 1943 года, когда фронт стал приближаться к этим местам, немецкое командование оттянуло часть отступающих войск, пытаясь взять нас в клещи, чтобы предотвратить массированный партизанский удар по своим тылам. А пока оккупанты не вылезали из своих укрепленных гарнизонов. Давно прошли те времена, когда они на ночь ложились в кровати и переодевались в ночное белье. Теперь они спали в одежде. Ни один сколько-нибудь значительный офицерский чин не желал жить в доме без стальных дверей и ставней. Вероятно, где-нибудь в Германии был построен специальный завод по изготовлению этих дверей и ставней — столько их потребовалось оккупантам.

Железнодорожные станции вместе со складами и управленческими зданиями огораживались двухлинейными укреплениями из бревен и земли толщиной до трех метров. Штаб, комендантское помещение, караульные точки у ворот — все это было соединено подземными ходами. И в уборную, и на кухню ползали траншеями.

По Любишову и Камень-Каширску партизаны нет-нет да и пошлют два-три снаряда. Там гарнизоны оккупантов дошли до того, что понастроили на всех уличных перекрестках дзоты и передвигались только перебежками по нескольку человек от дзота к дзоту.

Поняв, наконец, что нас интересуют не столько их гарнизоны, сколько коммуникации, немцы стали минировать подходы к железным дорогам, лесные тропинки.

Если раньше на пути из одного нашего отряда в другой нам приходилось остерегаться встречи с регулярными частями немцев, то теперь мы опасались только мин, которые противник ставил с помощью своих лазутчиков из националистических банд. Мины стали главным оружием обеих сторон. Но эффективность их действия у нас и у немцев была несравнима. Мы рвали мосты, железные и крупные шоссейные дороги, сбрасывали под откос эшелоны, немцы же и их подручные действовали на тропах.

И все же нашим подрывникам с каждым днем становилось труднее подходить к железной дороге. Раньше надо было только обмануть бдительность охраны, теперь следовало помнить, что за кустами, возможно, притаилась засада, что под мостиком через какой-нибудь ручеек может подстерегать подрывника вражеская мина; иными словами, прежде чем заминировать железную дорогу, надо было разминировать подходы к ней.

Несмотря на возросшие трудности, число эшелонов, сброшенных нами под откос, с каждой неделей увеличивалось. Но нас очень тревожили участившиеся случаи тяжелых ранений на минах противника. В наш центральный госпиталь то и дело прибывали подводы с ранеными от Маркова, Тарасенко, а чаще всего из батальона Балицкого.

При отходе от железной дороги погиб на мине один из лучших наших командиров Илья Авксентьев. Эта тяжелая утрата была следствием того, что после нападения на поезд наши подрывные группы, окрыленные успехом, на обратном пути к лагерю становились уже гораздо менее осторожны. Так же нелепо погиб и командир взвода Белов. Оба они были из батальона Балицкого.

Балицкий продолжал водить на железную дорогу большие группы партизан, ходил с ними сам и требовал, чтобы командиры рот принимали участие в каждой подрывной операции.

К середине августа на счету батальона Балицкого было самое большое число сброшенных под откос составов. За полтора месяца он уничтожил сорок восемь эшелонов. Дорогой ценой пришлось многим партизанам заплатить за это, но авторитет Балицкого был по-прежнему очень высок.

Помню, приехал в штаб соединения командир соседствующего с Балицким отряда — Николай Архипович Прокопюк. Он так же, как и Медведев, прибыл в эти места со специальной целью. Его сравнительно небольшая группа была сброшена на парашютах невдалеке от Ковеля. К группе присоединились бежавшие из немецких лагерей пленные красноармейцы, местная крестьянская молодежь. За короткое время группа Прокопюка выросла в отряд, насчитывавший двести с лишним бойцов, и Прокопюк, попутно с выполнением своих задач, стал охотиться за вражескими эшелонами.

Приехав к нам, он рассказал, как его отряд ходил вместе с Балицким на «операцию с разгрузкой».

— Представляете, наших человек сто двадцать и Балицкий взял с собой бойцов полтораста. Были такие разведочные данные, что эшелон пойдет с обмундированием. Решили с Балицким: будем разгружать. Залегли цепью метров за сто с лишним от линии, в лесу. Толу Балицкий не пожалел — мину под паровоз заложили килограммов на двадцать пять. Разворотило всю механику: куски колес, осколки рельсов свистели над головами. Потом дали автоматного и пулеметного огонька по составу и первым подымается Балицкий: «За мной!» Он ведь у вас просто черт. Сам бегает вдоль состава: «Ребята, разбивай тот вагон, тяни двери!» У каждого бойца пук соломы в руке. Тянет из вагона, что там попадется, а на место тюка или ящика — в вагон солому факелом поджигает... Эшелон горит, охрана побита — пошли назад в лес... Тут вышло небольшое недоразумение. Обмундирование мы кое-какое в том эшелоне раздобыли, но попались большей частью мешки со странным товаром. Потом уже, в лесу, в спокойной обстановке, разглядели. Представляете: противомоскитные сетки. Несколько тысяч сеток... Но это частность. А в целом операция прошла очень удачно, с подъемом. Было чем полюбоваться...

Мой заместитель по минно-подрывной деятельности. Егоров слушал-слушал и не выдержал:

— Зачем же столько шуму? Зачем столько народу на линии? И знаете, если каждый раз сами командиры отрядов будут принимать участие в разгрузке эшелонов, скоро командовать будет некому...

— Нет, это здорово! Балицкий хорош: много темпераменту, голос зычный — так и подхлестывает бойцов!..

У меня возникло двойственное чувство: приятно, даже очень приятно, когда человек со стороны, гость, так искренне хвалит нашего товарища, так восторгается им. Я невольно гордился Балицким, хотя и понимал, что слишком он заносится, слишком самоуверен...

Надо было бы съездить в первый батальон, самому познакомиться с делами на месте. Но в тот момент меня больше беспокоили не те батальоны, на участках которых было шумно, а те, у кого было тихо. А тише всех было на участке батальона Тарасенко. В последней своей радиограмме он сетовал на то, что подрывники его не могут освоить мину нового образца.

* * *

Неделю спустя, поздно вечером, сидели мы в большой штабной землянке Тарасенко. Уже три дня пробыли мы с Егоровым в расположении седьмого батальона. Егоров провел за это время несколько инструктивных занятий с подрывниками, я познакомился с жизнью лагеря, провел большое собрание, на утро мы собирались выехать обратно, в штаб соединения.

Теперь, как бы подводя итоги, Егоров быстро набрасывал на листе бумаги разные схемы минно-подрывной техники, говорил о капсюлях, детонаторах, электрохимических достоинствах последних моделей мин. Потом он перешел к вопросу о том, как лучше всего подползать, как маскироваться самому и маскировать мину. Все, что он говорил, было, безусловно, правильно, нужно, хотя и не очень увлекательно.

— Пренебрежение к минам замедленного действия я считаю результатом недостаточного изучения их...

Тарасенко вдруг прервал его:

— Да знаем, знаем это все, дорогой товарищ Егоров. Тут видишь, как получается. Ведь мина-то замедленного действия, верно?

— Разумеется.

— Тут-то и загвоздка — настолько она бывает замедленна, что подрывнику с ней скучно. Он, когда ползет ее ставить, тоже свободно может богу душу отдать. Верно? — Егоров кивнул. — Также если на патруль нарвется — его подстрелят. Опасность все равно как и при мгновенном действии, а результат когда-то будет... Минер, поймите, горячий человек. Он видеть свой взрыв желает, чувствовать свое живое дело. А тут поставил мины на три дня вперед и ушел. Вроде, как картошку посадил: жди урожая к осени.

— Получается, что вы ищете психологического оправдания...

— Не оправдания! — крикнул Тарасенко. — Я на то напираю, что техника техникой, только надо и до сознания минера добираться!

Михайлов, комиссар батальона, человек спокойный и на первый взгляд даже немного вялый, хорошо дополнял своего вспыльчивого командира. В разговоре он всегда развивал и одновременно смягчал его мысль. Сейчас он вступил в спор весьма своеобразно — предложил Егорову сигарету, а когда тот нервно потянулся к его зажигалке, так долго и безрезультатно крутил колесико, что Егорову надоело ждать. Он вытащил из кармана собственную зажигалку, торопливо высек огонь, затянулся...

Михайлов сказал:

— У меня, простите, товарищ Егоров, зажигалка замедленного действия.

Все рассмеялись. Улыбнулся и Егоров. Михайлов продолжал:

— Вы тоже немножко нервничаете, товарищ Егоров, когда сразу нет огонька. Вот и наши минеры так. Но мы, принимая все ваши указания, их убедим...

В этот момент дежурный доложил, что приехал связной из отряда Кравченко.

У Кравченко рации не было. Он передавал свои донесения через штаб батальона Тарасенко. На счету его отряда в день моего выезда из Лобного было записано 13 подорванных эшелонов. В последнем своем донесении, которое я читал, Кравченко жаловался на недостаток тола, просил, как всегда, выделить ему добавочно оружия, а то мол он, командир, сам вынужден обходиться без автомата...

Занятые оживленным разговором, мы не сразу пригласили связного от Кравченко — что он особенно важного мог сообщить? Наверное, опять жалуется на недостаток оружия.

Связной напомнил о себе: передал через дежурного, что командир велел ему не задерживаться — вручить сводку и сейчас же обратно. Это был хлопчик лет девятнадцати в подпоясанной сыромятным ремешком домотканной свитке, в картузе, точь-в-точь таком, какие носили у нас до революции уличные торговцы фруктами. За ремешок были заткнуты рукавицы, кнут; рядом с ними висели две ручные гранаты. Хлопчик отдал честь, а потом вдруг снял картуз и поклонился в пояс.

— Что, не учил тебя разве командир, как надо рапортовать?

— Так точно, учил.

— А зачем же ты кланяешься?

— Так в хате же...

— Значит, ты командира в хате не видел?

— Ни. В хате я не був с тогу року, як каратель нашу хату спалыв.

— Ну, а где сводка?

Хлопчик полез в сапог и достал измятую бумажку с кодированным донесением. Пока я разбирался в цифровых обозначениях, связной улыбался во весь рот...

— Ого!.. Ошибка, наверное. Посмотрите-ка, товарищ Егоров.

Егоров прочитал вслух:

— С восьмого по четырнадцатое августа подорвано девять эшелонов противника. Из них один ремонтный поезд, который подорвался в ночь на пятнадцатое августа на мине замедленного действия. Всего за тридцать один день подорвано двадцать два эшелона. Общий перерыв движения в результате действий отряда — сто пятьдесят четыре часа...

— Брехня! — с сердцем воскликнул Тарасенко.

Что тут стало со связным! Он побледнел, весь подобрался, улыбка мгновенно сбежала с его лица. Казалось, он кинется на Тарасенко. Но хлопчик только набрал в грудь воздуха и с шумом его выпустил — сдержался.

— Говори, говори, — подбодрил я его.

— Наш командир николы не бреше! — воскликнул он с жаром.

— А ты что, сам эшелоны считал? — с усмешкой спросил его Тарасенко.

Связной не удостоил его ответом, даже не повернулся в его сторону.

— Надо разобраться, — с сомнением покачивая головой, сказал Егоров...

— А я кажу — вин николы не бреше! — повторил связной.

Чтобы охладить его пыл, я приказал ему выйти. Разобраться действительно следовало. Если б я не знал, что Кравченко хмельного в рот не берет, решил бы, что донесение он писал под влиянием винных паров.

Кто-то из штабных работников батальона проговорил как бы про себя:

— Позавчера Кравченко передали указание о подготовке материалов к награждению...

— Э, бросьте, — сказал я. Сказал, но тут же подумал, что сведения, которые дают большие отряды, тщательно проверяются. И к Балицкому, и к Маркову, и сюда, к Тарасенко, ездили товарищи из штаба соединения. У Кравченко же никого не было. Как ни тяжело подозревать заслуженного командира в очковтирательстве, но проверить его донесение необходимо.

«В сущности, что я знаю о характере Кравченко?» — подумал я.

Он сдержан, хладнокровен, но бывает резок. Аккуратен, исполнителен и, безусловно, храбр. Но ведь Кравченко разведчик с большим стажем. Качества, которые я подметил, могут быть вовсе и не качествами его характера, а всего лишь профессиональными признаками.

— Сколько толу он у нас получил? — спросил я Егорова.

— Я как раз об этом-то и думаю, товарищ Федоров. В последний раз отправили ему сто кило...

— Из них двадцать я взял у него в долг, — сказал Тарасенко.

— Тогда, — продолжал Егоров, — тем более странно. За все время сто восемьдесят кило... Если считать по нормам Балицкого, пятнадцать-двадцать килограммов на эшелон... Никак не получается...

— Ладно, на месте поговорим. Вы тут оставайтесь, товарищ Егоров...

Распрощавшись с товарищами, я вскочил в седло и приказал связному ехать поскорее...

* * *

Приходилось мне бывать и в крупных соединениях, и в небольших отрядах. Все они в чем-то походили друг на друга. Сперва задержат на заставе, проверят, потом протоптанной дорожкой подъезжаешь к лагерю и у штабной палатки или землянки видишь снующий народ. Если ночь, как сейчас, — у костра сидят, полулежат, беседуют дежурные. Командир вскочит, пойдет навстречу.

А тут мы учуяли уже дымок костра, а заставы все нет. Вдруг связной — его фамилия Гарбузенко — сказал громким шепотом:

— Почекайте, я натяну, чтоб не гремело... — Слез со своего коняки, уверенно пошел в темноту леса и долго с чем-то там возился. Я пошел за ним. От дерева к дереву, удаляясь вглубь, были натянуты в два ряда парашютные стропы с привешенными к ним пустыми консервными банками. Гарбузенко сообщил мне, что это сооружение подходит к самому штабу. Я дернул. Банки загремели. В ту же секунду Гарбузенко свистнул два раза протяжно и один раз отрывисто.

— Разве можно дергать, товарищ генерал! Тут враз застрелят!

В ответ тоже раздался свист, и тогда мы поехали дальше. Всюду на тропе валялись сухие сучья. Откуда такое множество? Оказалось, что и хворост рассыпан специально, чтобы никто не мог пройти тут бесшумно.

И вот, наконец, в гуще ельника увидел я тусклый огонек, прикрытый со всех сторон поставленными и подвешенными еловыми ветками. Странное дело — у костра никого нет. Сопровождавшие меня бойцы стали ругаться, один даже крикнул:

— Стрелять буду!

— Так где ж ваш штаб? — спросил я связного не без раздражения.

Из-за дерева вышел бородатый человек и, мягко ступая валенками, двинулся в мою сторону. Я направил на него свет электрического фонарика.

— Командир отряда, старший лейтенант Кравченко, — четко произнес бородач, поднося руку к фуражке. — Во вверенном мне отряде имени Богуна происшествий никаких нет... — И он продолжал установленные слова рапорта.

Я спешился, подал ему руку, но все еще не мог прийти в себя от изумления. Подошли еще два человека. Начхоз Петро Терещенко и повариха Руденко.

— Что с тобой, Федя, болен? — спросил я наконец. — Почему в валенках, почему борода? Где твои люди?

— Валенки, товарищ генерал-майор, для тепла, борода растет сама, я здоров, люди на задании.

Он отвечал по-военному четко. Но в четкости этой слышалась дерзость.

— В чем дело, товарищ Кравченко? Почему не вооружены лично? Почему не вижу надежной охраны лагеря и штаба? И объясните заодно, что это за... грамота? — я протянул ему донесение, присланное со связным.

— Разрешите отвечать?.. — Я, сдерживая накипающее бешенство, кивнул головой. — Лично у меня есть на вооружении пистолет «вальтер», две гранаты. Автомат отдал вышедшему на дорогу минеру. Командованию известно, что часть людей мне выделили невооруженными. Приходится давать свои автомат.

Не нравился мне, решительно не нравился нарочито официальный тон, которым разговаривал со мною Кравченко... И вдруг слышу — ашу-у-чу, чшу-чу-чу — определенно, паровоз. Далеко, правда, но слышимость достаточно ясная. Потом — глухой взрыв, вспышка зарева на облаках и почти в ту же секунду отчаянная, заливистая пулеметная стрекотня. Судя по частоте и слитности — по крайней мере из четырех стволов...

— Двадцать третий эшелон, товарищ генерал-майор! — сказал Кравченко, и тут я только заметал, что он улыбается.

— Ладно, Федя, давай посидим. Чай у тебя есть?

— Кофе, Алексей Федорович! Я пью черный, для вас, если хотите, найду сухого молока.

Так начался наш разговор, в продолжение которого я все больше убеждался, что передо мной человек сложный и своеобразный.

Раньше, чем передать его разговор, опишу обстановку. Привыкнув к полутьме, я разглядел между деревьями несколько очень низких лежанок-шалашей. В них и сидеть было невозможно, не то что стоять. Увидел три нагруженных возка. Два из них были укрыты брезентом, увязаны: запрягай лошадь и сейчас же в поход, третий тоже накрыт брезентом, но не увязан. Заметив, что я разглядываю этот транспорт, Кравченко тоном опытного терпеливого учителя сказал:

— Один возок с боеприпасами. Они всегда упакованы. Другой возок с «нз», то есть с неприкосновенными продовольственными запасами на случай, если придется мгновенно уходить, третий возок — продовольствие, которым мы пользуемся повседневно...

Что я еще увидел?.. В том-то и дело, что больше я ничего и не увидел. Больше ничего не было. И никого, кроме Кравченко, поварихи и начхоза. Командование отряда, штаб, хозяйственное руководство, складское хозяйство — все осуществляли в это время они втроем. И комиссар, и начальник штаба, и командиры подрывных групп — все были на задании.

— Какие им даны задания, Федя?

— Нас, Алексей Федорович, всего шестьдесят два человека. В удобную для подрывных действий ночь мы делим их на равные группы по восемь человек. Каждой группе даем мины замедленного действия и мины мгновенного действия. Каждой группе даем задание. В каждой группе есть минер и его помощник, есть боец охраны тыла, по два бойца бокового охранения и одна медицинская сестра. Комиссар, начальник штаба и я поочередно бываем с одной из групп или остаемся на охране лагеря.

— Сколько ты получил толу?

— Сто восемьдесят килограммов.

— Но ты ведь сообщаешь, что подорвал двадцать два эшелона. Как же получается? Средняя норма у Лысенко, у Балицкого...

— Я знаю, Алексей Федорович, можно и по двадцать килограммов тратить на эшелон. Но семи достаточно...

Мы попивали кофеек и спокойно рассуждали о том, какие нормы взрывчатки следует установить, сколько человек должно выходить на полотно железной дороги, как чередовать мины замедленного и мины мгновенного действия, в какой обуви лучше подходить к полотну...

— Я, Алексей Федорович, получил инструкцию Егорова, чтобы все сыходящие на полотно обували сапоги немецкого образца. Это неверно. Лапти лучше. Они оставляют совершенно неопределенный след даже в сырую погоду. Кроме того, лыко имеет свой девственный запах, совершенно сбивающий с толку собак-ищеек...

Небо над нами светлело от огромного зарева, и пулеметные очереди не стихали, и разбуженные взрывом и светом зарева птицы кружили с отчаянным криком над лесом — все было в тревоге. Но Кравченко был спокоен. Ему, видимо, и в голову не приходило, что с кем-то из вышедших на дорогу подрывников может случиться в эту ночь несчастье. «Естественно ли это спокойствие?» — спрашивал я себя.

— Моя мечта, Алексей Федорович, — говорил Кравченко доверительно, — чтобы каждый боец нашего отряда, включая ездовых и медсестер, имел право записать на свое имя хотя бы один эшелон.

— Это что же, ты всех собираешься сделать минерами?

— Не совсем. Но считаем мы эшелоны на количество людей... Поэтому и не прошу у вас пополнения, — сказал он и опять сдержанно улыбнулся.

Один из работников особого отдела, приехавший со мной, с деланным равнодушием спросил:

— Сколько тут, товарищ Кравченко, до железной дороги?

— Километра три.

— А до того места, где подорвался сейчас эшелон?

— Четыре. Может быть, пять... Недалеко, — с усмешкой продолжал Кравченко. — Хотите, можно подойти ближе, посмотреть.

— Нет, — сказал товарищ из особого отдела с раздражением. — Я бы хотел понять, зачем вы подвергаете риску штаб отряда. Мне известно, что штабы наших больших батальонов располагаются по крайней мере в тридцати километрах от железной дороги.

— Это верно, — отвечал Кравченко. — Мы тоже так делали. Но у нас маленький отряд, мы не можем рисковать людьми. Чем больший путь проходит к месту минирования группа подрывников — тем больше у нее шансов встретить разведывательный или карательный отряд противника, подорваться на мине, попасть в засаду. А сколько времени уходит непроизводительно? Мы выбираем место, где дорога делает поворот, и отправляем во все стороны своих людей. В такую подходящую ночь, как сегодняшняя, наши группы успевают установить мины и вернуться. Им не нужно торопиться, они могут работать аккуратно...

Но товарищ, который задавал вопросы, в данном случае интересовался не столько боеспособностью отряда, сколько безопасностью штаба.

— Ведь охрана с железной дороги, а может и с эшелона — не все же там погибнут — пойдет сейчас в стороны, в лес. А у вас даже пулемета нет. Чем вы ее встретите?

Впервые я услышал, как Кравченко хохочет. Он мог, оказывается, смеяться заливисто и довольно громко.

— Железнодорожная охрана? В лес? Да вы в каком году живете, товарищ?.. Нет, не те времена! Днем еще, может быть, пойдут, да и то не сами, а будут просить местные гарнизоны послать карателей, а те пошлют бендеровцев...

Тут услышали мы треск сучьев и свист. Через минуту в свете костра появилась группа. Впереди всех выступал парень лет двадцати в черной эсэсовской шинели, подпоясанной широким ремнем, на котором висели две гранаты. На правом плече, по партизанским правилам, дулом вниз, висел автомат, на голосе новая немецкая каска с рожками. Странно было видеть на ногах этого щеголеватого военного лапти. Но я уже знал, что Кравченко всех выходящих на дорогу заставлял так обуваться.

Глаза парня, может быть потому, что в них попадал свет костра, лихорадочно горели. Вся группа остановилась. Парень сделал два шага вперед, встал в позу смирно, отдал честь. Кравченко поднялся навстречу ему.

— Товарищ командир, — восторженно воскликнул парень, — блиснуло!

Я узнал этого парня — Ерохин. Ну, конечно же, это был он. Его отчислили за недисциплинированность из пятого батальона. Никогда я не думал, что увижу его командиром подрывной группы.

— Поздравляю! — начал было Кравченко, но вдруг осекся. — Что это? — он показал на стоявшего рядом с Ерохиным бойца. Тот держал подмышкой ящичек с толом. — Товарищ командир группы, отвечайте, почему не поставили мину?

— Не успел...

— Хорошо. Идите отдыхать. Поговорим потом.

Ерохин увел свою группу в гущу леса, там скоро затрещал второй костер.

— Чем ты недоволен, Федя? — спросил я. — Смотри, какой молодец парень! Мы с комиссаром думали, что из него толку не будет.

— А я и сейчас так думаю.

— Но ведь взорвал эшелон... Победителей не судят.

— Надо судить, он второй эшелон так взрывает...

И Кравченко изложил мне свою систему. Группа должна сперва поставить мины замедленного действия, рассчитанные на несколько дней вперед. И только если останется время, — охотиться на проходящие, очень редкие теперь, ночные поезда.

— Он думает только о себе, чтобы ему записали эшелон. Поймал один, а потерял пять. Сам мин не поставил, другим не дал...

Мы беседовали еще довольно долго. Кравченко дал мне точные адреса всех двадцати трех взорванных эшелонов. Товарищи из штаба соединения произвели впоследствии необходимую проверку, хотя в ней особой нужды уже не было.

К рассвету собрались все группы. С одной из них пришел комиссар отряда Накс. Большой, добродушный человек лет тридцати пяти, бывший учитель. Отдав, как бы между прочим, честь, он долго тряс мне руку обеими своими большими, теплыми руками.

— Внушительная теперь у нас, у партизан, получается работа, — сказал он, прихлебывая кофе. — И ребята хорошие, нервничать не приходится. Мы с Федей берем их иногда в работу, но в общем сами стараются: все-таки соревнование и виден результат. Даже в бою нет того впечатления. Эшелон — это конкретный предмет! Стараются наши ребята. Теперь уже почти все работают, можно сказать, по первому классу точности. Совершенно уверен, товарищ Федоров, пройдитесь как специалист утречком по полотну, где мы ночью ставили мины — не обнаружите! Такая работа меня устраивает!

Он, видно, очень любил слово «работа». Сколько помню, и раньше, никогда не говорил «воевать», а всегда — «работать».

— А как у вас, товарищ комиссар, — спросил я его перед отъездом, — с политической работой среди населения?

— А что ж, работаем, товарищ Федоров. Желаете, хоть сегодня поедемте посмотрим. Только на черниговское подполье не похоже. У нас в открытую. Как свободный день — идем всеми нашими силами в села, которые в данный момент рядом, покосим вместе с товарищами-крестьянами траву. А сейчас другие работы — копаем картошку, и стараемся быть поближе к массам. Разговариваем: «Красная Армия мол приближается, надо кулачков оттеснять, а беднякам и середнякам объединяться. В колхозах дело пойдет после войны гораздо крепче...» Вот у нас теперь какая политика, товарищ генерал...

...Той же ночью я выехал в штаб соединения. В пути было о чем подумать.

Отряд Кравченко. В нем всего шестьдесят два человека и пятьдесят пять из них — зеленая молодежь. Мы не верили даже в то, что эти необученные хлопцы сумеют подорвать хоть один эшелон. И вот, меньше чем за полтора месяца, они сделали, считая на каждого партизана, больше, чем все остальные.

То, что я увидел у Кравченко, заставило меня по-новому взглянуть на всю нашу работу. И я, и мои товарищи по обкому и штабу соединения, включая специалистов-подрывников, знали, что применение мин замедленного действия и вообще новой минно-подрывной техники поможет увеличить число крушений. Но до сих пор никто из нас не знал, что значит мало и что значит много.

Исходя из опыта прошлого года, мы считали, что батальон Балицкого добился большого успеха. Но Кравченко, применив своеобразную тактику, сделал такой скачок вперед, что Балицкий остался далеко позади.

Дело не только в том, что Кравченко и комиссар отряда Накс сумели увлечь и обучить молодых крестьянских парней за какой-нибудь месяц, доказав тем самым, что не боги горшки обжигают. Нет, Кравченко показал своим опытом, что нет нужды в нападении на поезда, нет нужды в ежедневных сражениях. Он показал, что умение и организованность могут принести гораздо больший эффект, чем безрассудная смелость.

Познакомившись на месте с действиями Кравченко, я увидел, что батальон Балицкого сделал совсем не так-то уж много. У Кравченко на каждые два человека — эшелон, у Балицкого за то же время — эшелон на десять человек.

...Вечером следующего дня я вернулся в Лобное. Посовещавшись с Дружининым и Лысенко, мы решили собрать в начале сентября подпольный обком и вызвать на заседание всех командиров батальонов.

* * *

9 сентября 1943 года, в день большого заседания обкома, на которое были вызваны все командиры батальонов-отрядов, многие комиссары, секретари парторганизаций и комсорги, — в этот памятный нам день одним из первых приехал в Лобное Григорий Васильевич Балицкий.

Я узнал о его прибытии по радио.

Был в центральном лагере введен обычай: если приезжает кто-либо из командиров наших батальонов или представители соседствующих с нами отрядов, с застав сообщали об этом в радиоцентр, а оттуда Маслаков передавал об этом через репродукторы, висевшие на деревьях у всех перекрестков.

Ко дню приезда Балицкого на счету его батальона было уже 56 сброшенных под откос вражеских эшелонов.

Я выехал навстречу ему.

Не спешившись, мы пожали друг другу руки. Он был небрежно превосходителен. Выражение самоуверенности цвело на его лице, как, пожалуй, никогда раньше. Торжественное объявление по радио, видимо, пришлось ему очень по душе.

— Давай, Гриша, — предложил я ему, — проедемся по лагерю. Ты ведь давно тут не был. Посмотрим хозяйство, а потом — завтракать. Угощу тебя колбаской нашего приготовления. Слыхал ты о таких чудесах, чтобы у партизан была своя колбасная?

— Обрастаете? — сказал он с оттенком иронии.

Сидел Балицкий на коне как заправский кавалерист, не то что в первый год войны. На кожаной куртке — погоны майора. На груди — звездочка Героя Советского Союза, орден Ленина... Портупея, маузер в деревянной кобуре. На отличных, до блеска начищенных сапогах — шпоры. Вид настоящего бравого командира.

Подъехали к большой белой палатке госпиталя. Навстречу нам вышел Гнедаш.

— Познакомьтесь...

Балицкий, не слезая с седла, подал руку Тимофею Константиновичу.

— Долго держите наших раненых, товарищ хирург.

— Ваших раненых больше всего и ранения сложные...

— Наше дело такое, товарищ хирург! Нам без раненых никак невозможно... Слыхали, сегодня — пятьдесят шесть эшелонов! И что ни эшелон — бой, штурм. Вот какое дело!

Без видимого интереса глянул Балицкий на сапожников, выстроившихся со своими столиками под большим дубом, на портных, сидевших под другим дубом. Усмехнулся, увидев шубников.

— Это зачем же, Алексей Федорович?

— Готовимся, Гриша, понемногу к зиме. Морозы настанут — тоже, небось, попросишь шубку?

— Я так далеко не заглядываю.

— Это верно, заглядывать вперед ты небольшой любитель... Будем сегодня тебя слушать на обкоме. Подготовился? О том, как вперед заглядывать, тоже поговорим.

— Я буду резко ставить вопрос, товарищ Федоров.

— Это твое право.

— Толу осталось у меня всего десять кило...

— На обкоме поговорим, а сейчас — завтракать!

У штабной палатки Балицкий встретился с Кравченко. Не виделись они с Москвы. Я думал, что встреча будет гораздо сердечнее. Но Балицкий взял тон начальственной снисходительности.

— Не захотел идти ко мне, Федя, смотри, пожалеешь...

Кравченко с уклончивой улыбкой ответил:

— Масштабы не те!

Во время завтрака Балицкий рассказал о замечательном эпизоде. После «операции с разгрузкой», что была с месяц назад, когда партизаны уже заставили замолчать охрану подорванного эшелона, взяли с него все, что можно было унести, подожгли вагоны и стали уходить, с тендера сваленного под откос паровоза раздался истошный крик:

— Камрад, камрад!!!

Какой-то пожилой немец в военно-железнодорожной форме стоял на тендере, задрав как только можно выше руки. Его взяли, нагрузили на него мешок с добытыми в одном из вагонов сапогами, привели в лагерь. Там он рассказал с помощью переводчика, что служит на этой линии машинистом вот уже скоро год. За последние два месяца пережил шестнадцать крушений на партизанских минах. Спасался только тем, что каждый раз, когда подъезжал к опасным местам, оставлял в паровозной будке помощника, а сам прятался в тендер.

— Мне все это надоело. Я не хочу больше воевать за Гитлера и его банду — решил сдаться партизанам.

Он рассказал в штабе Балицкого о несчастной доле железнодорожников, вынужденных водить поезда по партизанским линиям. Передал несколько инструкций: для начальников поездов, проводников и обслуживающего персонала; для паровозных бригад; для солдат и офицеров, едущих через партизанскую зону; для штатских пассажиров и членов семей военнослужащих. Эти инструкции Балицкий привез с собой. Там с немецкой дотошностью было расписано, как следует вести себя в момент возникающей опасности, где сидеть и лежать, куда прятать головы во время обстрела, кому первому выскакивать из вагона после взрыва... Я представил себе, что чувствует пассажир, получивший на руки подобную инструкцию!

Впрочем, в инструкции о том, что чувствует пассажир, было сказано с военной прямотой. Один из пунктов гласил: «Замечено, что в момент прохождения поездов через партизанскую зону появляется всеобщая физиологическая потребность и стихийно возникают очереди у кабинетов. В результате образуется нежелательное скопление публики у тамбуров и в случае крушения солдаты не могут выйти, чтобы принять участие в боевых действиях против партизан. Старший по званию офицер, находящийся в вагоне, обязан побеспокоиться заранее и установить строгий порядок пользования кабинетами».

— Так как же поживает машинист? — спросил Дружинин.

— Хороший оказался старик. Здоров. Пасет у нас скот.

— Ну, а выводы какие вы сделали из этого случая?

— Какие выводы? Чудной немец!

Таких «чудных» немцев было уже много. В эшелонах, которые шли с фронта, все чаще можно было увидеть вагоны с сделанными наспех решетками — тюремных вагонов, видимо, не хватало. Везли в них всяческих нарушителей дисциплины и порядка...

Меня удивило, что Балицкий сам не мог сопоставить случай, о котором он рассказывал, с тем, что происходило на глазах всех нас в лагере противника.

Вот Кравченко, когда был я у него, рассказал, что в ближайшем к нему гарнизоне немцев его называют «хорошим партизанским командиром».

И он правильно оценил эту «похвалу». После разгрома немцев на Курско-Орловской дуге и потери надежды на улучшение дел сидевшие в гарнизонах оккупанты радовались, что партизаны всерьез занялись железными дорогами — по крайней мере их оставляют в покое. Сохранение собственной жизни — вот что стало для оккупантов главным. «Взрывайте, уничтожайте железную дорогу, эшелоны, склады, только не трогайте нас!»

Если бы Балицкий подумал над случаем с машинистом, он увидел бы в нем признаки больших перемен... Мне очень хотелось, чтобы Балицкий больше думал, замечал перемены, видел новое...

...Не принято за гостевым столом, в час товарищеской беседы вести разговоры на темы, которые должны будут стать предметом официального обсуждения. Но я не удержался, сказал:

— Что ж ты, Гриша, не расскажешь о гибели Авксентьева?

— И Белова, — добавил Дружинин.

Балицкий тяжело вздохнул.

— Что ж говорить. Тяжелое дело! Хорошие были ребята... Но ведь война. Как я еще жив, спросите... Вот пятьдесят шесть эшелонов — пятьдесят шесть боев, из них я не меньше, как в тридцати самолично... Пули счибают меня или как?!

— Ну и зря! — воскликнул Егоров.

— Как это зря?

— А так, что незачем командиру ходить все время на операции. Да и операции ваши больше чем наполовину были не нужны!

— Бросьте вы! — Балицкий начинал горячиться. — Знаю я вашу линию, суете всюду свои эмзедушки... («Эмзедушками» в батальоне Балицкого презрительно называли мины замедленного действия.) — Вы мне ограничений не ставьте, толу дайте побольше!

В это время прибыли Тарасенко и Николенко. Я остановил разгоревшийся было спор между Балицким и Егоровым.

— Поговорим на обкоме, товарищи. А сейчас пойдем встречать людей!

* * *

День был тихий, солнечный, теплый. Все съехавшиеся на заседание командиры и комиссары расположились на лужке. Кто сел на землю, кто прохаживался под руку с другом — не встречались уже больше двух месяцев и теперь обменивались новостями.

Дружинин предложил начать заседание тут же на лужке. Мне это понравилось: в палатке быстро бы накурили. Я приказал поставить несколько человек по сторонам полянки, чтобы не пускать случайных лиц, т. е. партизан, которые не были приглашены и которые пришли бы сюда из любопытства.

На заседании обкома я прежде всего зачитал рапорт, посланный нами первого сентября Никите Сергеевичу Хрущеву:

«Железные дороги Ковель — Сарны, Ковель — Брест, Брест — Пинск полностью парализованы. Дороги Ковель — Хелм, Ковель — Ровно парализованы частично».

А потом я прочитал товарищам и ответ Никиты Сергеевича:

«Ваша телеграмма № 706, — писал Никита Сергеевич, — получена. Поздравляю Вас, командиров, комиссаров, всех партизан и партизанок, которые добились блестящих боевых успехов по выведению из строя вражеских коммуникаций Ковель — Сарны, Ковель — Брест, Брест — Пинск.

Тех, кто отличился, представить к наградам... ЦК КП(б)У уверен, что весь личный состав руководимого Вами соединения в дальнейшем нанесет еще более сильный удар по вражеским коммуникациям!»

Аплодировали, кричали «ура». Потом я дал слово для отчета Балицкому.

Торжественность и парадность, свойственная его характеру, сегодня, казалось, была как нельзя к месту.

Балицкий знал, конечно, что вызвали его на обком не для поздравлений. Но он знал также, что во всем соединении, во всем здешнем партизанском крае пока только он один носит звездочку Героя Советского Союза за минно-подрывную работу. И поэтому вряд ли он предполагал, для чего поставлен его отчет.

Есть на свете немало людей, которые, получив однажды награду, уже боятся нового, повторяют свои старые приемы работы.

Балицкий говорил:

— Знаю, что товарищ Егоров недоволен мною. А я в его поощрении не нуждаюсь. Он меня этими «эмзедушками» просто душит. Зачем это? Зачем меня все время тянуть на осторожность и трусливую мелкую работу, где человек только ползает? Меня правительство наградило за храбрые действия. Теперь товарищи, и Алексей Федорович тоже, упрекают, что я иду на дорогу всегда с боем, что крушу и ломаю, сам участвую в бою и командиров посылаю вперед. Верно, что погиб Авксентьев и Белов тоже. Верно, что могли бы не погибнуть, если б, как на заводе, были всюду щиты и другие оградительные меры в целях техники безопасности. Но ведь война. Я так полагаю, товарищи!

Я сбросил пятьдесят шесть эшелонов. Мог больше? Мог. И сбросил бы больше, когда б не морочили мне голову разными новинками, от которых только руки трясутся: разбирайся там в химии, часах и пружинках. Мы только время убивали, когда ставили эти новые мины. А поезда потом по ним проходили и посвистывали. Нет, поздно мне переучиваться. Меня товарищи спрашивают: «Зачем вы, Григорий Васильевич, ходите всегда на операции, рискуете жизнью?» Я отвечаю, что люблю это дело, здесь моя душа и вся военная жизнь!..

Когда Балицкий кончил, он был, кажется, удивлен, что ему не аплодируют. Но еще больше удивился он, когда ему стали задавать вопросы:

— Как готовишь резерв для наступающей Красной Армии?

— Какая ведется работа с населением?

— Почему такой большой перерасход тола? Вот у Кравченко на каждый эшелон выходит в среднем семь кило, а у вас до двадцати...

Он пытался отмахиваться от этих вопросов.

— Все мы есть резервы Красной Армии. А подготовка? В бой почаще! Лучше подготовки я не знаю... О работе с населением — надо было вызывать Кременицкого. Я сам у себя комиссаром быть не могу. Население — это его дело...

На вопрос о перерасходе тола Балицкий совсем не ответил. Только сердито надулся, как бы желая сказать: «Глупо беспокоить меня такими пустяками».

После него слово взял я. Некоторые товарищи говорят, что я был в тот раз излишне резок.

Очень возможно, что не хватало мне в тот момент сдержанности и говорил я и громче, и грубее, чем следовало. Но иначе тогда не мог. Накипело.

Случается, что руководителя обвиняют в личной неприязни. Но не приходит в голову разобраться, как возникает неприязнь. Был Балицкий прост, не заносился, не кичился и не надувался — я не чувствовал к нему никакой неприязни. В последнее время я увидел, что он потерял чувство меры и контроля над собой. Но пока это не отражалось на деле, я с этим мирился. Напрасно, конечно. Следовало одернуть раньше. Признаюсь, прежнего душевного расположения я к нему уже не чувствовал. Пусть это называется неприязнью, но с такой неприязнью я и бороться не хочу. Она возникает и развивается правильно. Она сигнализирует о неблагополучии и понуждает к действию.

Я ругал Балицкого за спесь и чванство, ругал за лихачество, за излишние потери людей и за перерасход тола. Ругал за пренебрежение к новой технике и нежелание учиться. Ругал за то, что он забросил массовую, воспитательную работу у себя в батальоне.

Я не мог простить Балицкому то, что лихачество в его батальоне стало принципом, что там, где могли бы действовать пять-шесть человек, действовало сто, и что поэтому убитых и раненых у него было больше, чем у других.

Балицкий искренне верил и внушал всем своим подчиненным, что подвергаться риску — это и есть героизм.

Два месяца назад в батальоне Балицкого радист по недостатку знаний сжег передатчик. Двухсторонняя связь со штабом соединения прекратилась Балицкий принимал наши радиограммы, но сообщаться с нами мог только через связных. И такое положение его устраивало. Так он чувствовал себя гораздо самостоятельнее.

Ложно понятая гордость привела Балицкого к тому, что он отклонял все советы такого специалиста по минно-подрывной деятельности, как Егоров, — пусть он, мол, повоюет с мое, подорвет столько же эшелонов, а потом учит!

Батальон Балицкого подорвал за два месяца пятьдесят шесть эшелонов. Он и его комиссар Кременицкий полагали, и справедливо, что это много. Но вот, оказывается, что батальон Лысенко за это же время, с тем же количеством людей подорвал больше семидесяти эшелонов, а батальон Кравченко, в котором людей было в десять раз меньше, — двадцать девять.

Так я закончил свое выступление.

Меня поддержал Дружинин.

— Если следовать твоему примеру, Гриша, учиться нам уже не надо Искать новые приемы, изучать технику — тоже ни к чему. Так что же — будем всем коллективом гордиться своими успехами и действовать по старинке? Нет, так не выйдет.

Дружинин говорил спокойнее, чем я, упрекал Балицкого главным образом в том, что он переносит всю ответственность за работу с населением на комиссара.

— Массово-политическая работа — обязанность не только комиссара, но и командира, и каждого партизана. Все мы при встрече с народом должны говорить о положении на фронтах, объяснять наши цели, звать к борьбе с врагом... У вас в батальоне много сил растрачивается зря. А сейчас уже не такое время, чтобы можно было с этим мириться.

— А что за время? — подняв голову, спросил Балицкий. — Война как была, так и остается. Фашистов-то еще не выгнали!

— Не выгнали, но власти их лишили! Это тебе понятно? Посмотри кругом на села, много там немцев? Ты, помнишь, ходил в сорок первом и втором годах в черниговские райцентры на разведку. Похожи те немцы, которых ты видел тогда, на этих сегодняшних?

— Да ну, какое!..

— Надо все те села, в которых немцы потеряли власть, взять под свое наблюдение. Надо ввести там наши, партизанские порядки, включить их в наш гарнизон, в каждое большое село послать своего коменданта и группу товарищей ему в помощь. Пусть готовят людей к скорому приходу Красной Армии и возвращению советских порядков... Спрашивают, как разлагать националистические силы? Да прежде всего тем, чтобы стать на защиту интересов бедняков и середняков. Начинайте раздел земли кулаков и помещиков. Передавайте беднякам хаты богатеев...

Лицо Балицкого, которому он придавал выражение недоступное и даже надменное, дрогнуло. Он слушал с повышенным вниманием, он вдумывался в сказанное.

Взял слово член обкома Федор Ильич Лысенко. Неожиданно для всех он заговорил о школах.

— Вот коммунист Балицкий спрашивает, в чем время переменилось? Говорит, что оно такое же и война такая же. А разве он не знает, что немцы бегут и что в этом учебном году мы уже школы здесь откроем? Кто мы? Да Советская власть! «Правда» в передовой статье пишет о начале учебного года. По всему Советскому Союзу уже идет девятый день занятий в школах. А вас, товарищ Балицкий, разве нисколько не волнуют судьбы здешних ребятишек? Зачем же тогда воевать? Если о детях не думать?.. Я знаю, в Любишове, где стоит наш партизанский гарнизон, к коменданту обращались учителя за программами... Скажут — Любишов город, там легче, там можно понемногу и сейчас детей в школах учить. В селах труднее. Но ведь мы все-таки можем подумать с детишках и кое в чем помочь им. Организуем пока занятия на дому у учителей. А насчет программ — попросим у Москвы. Как вы думаете, товарищ Федоров, пришлют?

Вот уж не ожидал я, что этот разговор, начавшийся с обсуждения минно-подрывной работы батальона Балицкого, может соскользнуть на школы. Но вправе ли я был остановить: «Вы, мол, товарищ Лысенко, говорите не по существу».

— Товарищ Рванов! — сказал я. — Будет завтра связь с Москвой — запроси насчет школьных программ!

И Рванов не удивился, хотя вряд ли ожидал получить такой приказ.

Затем говорил Гнедаш:

— Товарищи, вот на что я хочу обратить внимание обкома. Мы уже нередко выезжали в села — и врачи, и сестры — оказывали медицинскую помощь крестьянам. Думаю, что пора поставить вопрос о регулярной помощи. О том, чтобы во всех крупных населенных пунктах открыть амбулаторный прием в определенные дни... Нам надо также, в связи с наступлением холодов, в связи с тем, что народ живет скученно, в землянках, провести все необходимые профилактические меры против сыпняка. Прошлой зимой он здесь свирепствовал...

Гнедаш зачитал подробный план, в котором говорилось и об организации дезинсекционных пунктов в селах, и о профилактическом осмотре большего числа больных.

— В каждом батальоне есть врач, есть сестры, фельдшеры. Надо, чтобы они не чурались народа, выходили в села...

Балицкий уже не хмурился, не кривил лицо, изображая презрительное равнодушие, а как все другие, записывал что-то в своем блокноте.

Член обкома Михайлов говорил:

— Надо внимательно приглядываться к тому, как живет народ. Вот я хочу рассказать... Мы разгрузили один эшелон. Достали несколько швейных машин. Роздали часть населению, но не просто первым попавшимся женщинам, а коллективу крестьянок. Дали им и материи. Сказали: «К зиме сшейте ребятишкам, которые самые оборванные, костюмчики, платья». Вы знаете, какая благодарность? А кроме того — начало коллективизма. Тоже своего рода подполье и подготовка резервов, подготовка к приходу Красной Армии и Советской власти Может быть, товарищи скажут, что я ухожу от темы. Но я, например, скажу еще о севе. Об озимом севе и главное о весеннем. Мы разгружаем иногда эшелоны с зерном и не знаем, что с ним делать. Почему бы, если обстоятельства позволяют, не позвать крестьян, чтобы они брали себе на семена. Я знаю — придет Советская власть — даст крестьянам семена. Только ведь мы тоже кое-что можем сделать. И научить прятать, и помочь перевезти... Мы уже в отряде Тарасенко давали на время беднякам и безлошадным середнякам наших партизанских коней для их нужд: летом возить сено из лесу, теперь — картошку с лесных огородов. Вот как надо сейчас понимать подпольную и массовую работу...

Говорил Рванов:

— Балицкий просит толу. В последнее время самолеты реже стали прилетать. Начнутся осенние дожди — еще меньше нам будут засылать взрывчатки и вооружения. Надо, товарищ Балицкий, — да это относится, конечно, не только к вам, но и ко всем другим командирам, — надо, товарищи, поднять народ на поиски снарядов. Вчера, например, наш знаменитый минер Вася Кузнецов притащил со своими бойцами прямо в штаб соединения пятисоткилограммовую бомбу. Если по нормам Кравченко — можно подорвать семьдесят эшелонов Кузнецов не побрезговал, сам искал, своих людей мобилизовал. Но если нам подпольщики помогут, население, ячейки комсомола...

Снова попросил слово Балицкий.

— Подождите. Есть еще желающие высказаться?

Выступили Марков, Николенко. Они говорили о том, как подпольщики помогают бежавшим из немецких лагерей пленным красноармейцам связаться с партизанами, создают из групп пленных небольшие отряды, передают им наши задания; о том, что бежавшие из плена знают теперь куда идти.

— Мы на днях тоже приняли тринадцать узбеков, — сказал Балицкий.

— Ну вот, видите, — сказал Николенко. — А ко мне просится через наших подпольщиков генерал-майор Красной Армии Сысоев. Во время боя был тяжело ранен, потерял сознание. Часть попала в окружение. Бойцы успели переодеть своего генерала в солдатское обмундирование. Он был в плену все эти два года как рядовой. И вместе с группой пленных солдат бежал. Потом его захватила банда. Мы уже нашли способ помочь не только ему самому к нам перебраться, но забрать всех, кто находится в банде по принуждению...{17}

Еще раз получил слово Балицкий. Вот она, сила партийного товарищеского воздействия! Перед нами был другой человек. Он осознал и, как мы позднее по его деятельности увидели, глубоко осознал свои ошибки. Он говорил в своем выступлении, что только сейчас понял, какая огромная, какая благородная программа действий возникает перед батальоном...

— Вот я вижу — все знают, что делать. Я вижу настоящую организованность и деловитость. Мне казалось, что сильный партизан только тот, кто в бою, кто подставляет грудь опасности. А те, которые там, в партизанском тылу — второстепенные партизаны. Должен прямо, по-большевистски, признать: неправильно работал! И даю честное слово — все сделаю, чтобы подняться на высоту во всех делах, а не только в подрывной работе.

Взыскание Балицкий все-таки получил. И принял это без внешних выражений волнения... Комиссаром к нему поехал член обкома Михайлов. Заместителем по минно-подрывной деятельности — один из наших лучших знатоков новых методов — Клоков.

Сразу скажу, что дела у Балицкого стали быстро поправляться, батальон его вскоре занял одно из первых мест...

* * *

После обсуждения отчета Балицкого мы сделали получасовой перерыв. Этот перерыв особенно врезался мне в память.

Люди встали, размялись, походили, продолжая тот же разговор, но уже без оглядки на председателя, перебрасывались шутками, похлопывая друг друга по плечам.

Я чувствовал, что у всех взволнованное и приподнятое настроение. Мне казалось, будто мы находимся на пороге какого-то важного открытия. Произошло что-то очень серьезное, нужно только выразить это словами, сформулировать. Я мысленно сравнивал партизан и подпольщиков первых месяцев войны с этими хорошо одетыми, уверенными в себе, свободно себя чувствующими командирами больших, сильных отрядов... А ведь почти все они прошли примерно такой же путь, как и я. Тоже прятались, тоже дрожали от холода, голода, сырости...

В минуту этих размышлений подошел ко мне работник особого отдела и с тревожным видом стал что-то шептать на ухо. Я не сразу его понял. Он отвел меня в сторону и повторил все, делая большие глаза и оглядываясь по сторонам. А я, выслушав его, невольно рассмеялся.

— Что, что? — спросил Дружинин.

Тогда я громко, так чтобы все собравшиеся могли меня услышать, сказал:

— Тут наша разведка установила страшную вещь! Ковельское гестапо через своих агентов точно узнало, где расположен подпольный обком и штаб соединения... Что будем делать, товарищи?

На полянке раздался громовой хохот. Смеялись все, кроме особиста.

— А може, цеи гестаповцы теж узналы, що правительство Радяньского Союзу находится в Москве! — захлебываясь от смеха, воскликнул Тарасенко. — От то сильны сведения!

— Соли они нам на хвост насыпят...

— А что, товарищи, — сказал Дружинин, — смех смехом, а ведь, узнав, что обком заседает в ста пятидесяти километрах от них, эти самые гестаповцы и вся их комендатура завтра, чего доброго, пустятся наутек. Что нам тогда делать, кого бить?..

Товарищи продолжали перешучиваться... Я думал, глядя на них: «Вот, съехались, — стоило только вызвать по радио, и со всех сторон области, за сто, двести километров прибыли точно к сроку. И ведь не пробирались, не ползли, не прятались!»

Да, действительно, почти все вызванные товарищи ехали днем, не скрываясь, с гордым сознанием того, что они партизаны, внушающие ужас оккупантам. Едет группа в пятнадцать-двадцать партизан, и открыто напасть на нее не решается даже рота. Знают, что у нас теперь великолепная связь — в любую минуту на помощь могут выйти большие силы...

Теперь не партизаны пробирались крадучись, а оккупанты и их прислужники.

Не помню, кто первым сказал:

— Товарищи! Да ведь нет у нас уже никакого подполья! И подпольного обкома нет!

— Как это нет? — воскликнуло сразу несколько человек.

Два года назад — 16 сентября 1941 года — в Яблуновке, последнем районном центре Черниговской области, не захваченном еще фашистскими войсками, я объявил, что с этого момента Черниговский обком партии стал подпольным обкомом.

На следующий день Яблуновка была оставлена частями Красной Армии.

И хотя мы, члены тогдашнего Черниговского обкома, знали, что есть у нас в лесах отряды проверенных людей, есть некоторое количество оружия, есть продовольственные базы; хотя мы были предупреждены и подготовлены Центральным Комитетом партии, — переход к нелегальной деятельности был настолько резким, что новое наше положение еще долго не укладывалось в сознании.

А через два года, оставаясь в условиях немецкой оккупации, в глубоком тылу врага, мы тоже так вот вдруг обнаружили, что мы уже не подпольщики, что обком наш уже не подпольный.

В самом деле, слово «подпольный» предполагает, что мы нелегальны, что мы прячемся, действуем тайно. Но со дня прибытия в Лобное, с начала массовой минно-подрывной деятельности мы уже не прятались, не скрывали от врага свое местопребывание. Наша военная сила была уже так велика и организованна, что нам не приходилось скрываться.

Мы имели постоянную связь с Центральным Комитетом партии, со штабом партизанского движения, с фронтами Красной Армий. Москва систематически посылала нам самолетами вооружение и боеприпасы, газеты и листовки. Нас включили в общие вооруженные силы страны, мы действовали по плану Верховного Главнокомандования.

Подпольщики сел и местечек, партийные и комсомольские ячейки, организованные обкомом, хотя и соблюдали еще конспирацию, но это была уже конспирация совсем другого рода, без риска попасть в руки врага. В любой момент подпольщики имели возможность уйти к нам, в наш лесной город. Да и задачи перед нами теперь уже стояли не те. Правда, главными оставались еще военные задачи, но появились уже и новые, радостные, созидательные задачи!..

... — А ведь, пожалуй, так! — сказал я тогда в перерыве заседания. — Осталось только название — подпольный обком. Посмотрите на Балицкого, какой он подпольщик! Ходит при орденах. Звезда Героя Советского Союза на груди, погоны. Да где ж это вы видели таких подпольщиков!

Все рассмеялись. Я продолжал:

— Посмотрите кругом, товарищи, здесь хоть формально и оккупированная зона, однако мы заставили оккупантов поджать хвост. Мы еще не завоевали всей полноты власти в области, но мы — партийная организация и партизанские отряды всего этого края — все же отняли у фашистов все главные признаки власти. Да, время подполья в нашем партизанском крае — время случайностей, удач и неудач, наскоков и налетов — миновало. Мы имеем теперь все для того, чтобы планировать и выполнять планы. Как военная сила мы уже стали частью Красной Армии, как партийная организация мы должны принять на себя заботу о подготовке недалекого советского будущего области.

* * *

История нашего партизанского соединения на этом не кончается. Мы подорвали еще более двухсот вражеских эшелонов, провели много боев, разгромили десятки карательных частей и задолго до соединения с войсками Красной Армии прорубили через немецкие линии свой коридор, по которому ввозили в партизанский край сотни подвод с продовольствием, вооружением, боеприпасами. Наше партизанское соединение совместно с соединением Маликова в феврале 1944 года вело наступление на Ковель. Город нам взять не удалось, но в бою за него партизаны уничтожили сотни оккупантов, подбили несколько танков и бронемашин...

Много славных дел было совершено после того заседания обкома, но подпольщиками мы уже больше не были, хотя обком наш и назывался еще по-прежнему подпольным.

* * *

В апреле 1944 года, уже после того как Советская Армия освободила те районы, где мы партизанили, Никита Сергеевич Хрущев принимал группу командиров и комиссаров партизанских соединений и отрядов — организаторов партизанского движения на Украине.

— Ваша слава велика, — сказал нам Никита Сергеевич. — Это заслуженная, одобренная партией и народом слава... Но помните, товарищи, партизанская слава, как и партизанский костер: если подбрасывать мокрые сучья или совсем ничего не подбрасывать — погаснет. Останется только пепел... А если подбрасывать в костер сухой хворост — он еще пуще разгорается, еще ярче, еще красивее.

На следующий день каждый из нас получил назначение на новую работу.

Конец

Примечания