Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава вторая.

Первые успехи

Погорельская операция не относится к числу крупных или очень искусных в военном отношении. Просто внезапный дерзкий налет. Внезапный для противника. Мы же довольно долго провозились с его подготовкой. Я не уверен даже, что мы не допустили тактических ошибок.

Однако значение этой операции для нас было очень велико. Впоследствии и командиры и бойцы вспоминали ее у костров, рассказывали о ней новичкам. Да и теперь, стоит нам собраться, непременно перебираем эпизоды этого боя. Участвовало в нем с нашей стороны двести сорок два человека. И каждый, кто остался жив, старается припомнить какой-нибудь эпизод. Ну и каждый, конечно, рассказывает немного по-своему. Попытаюсь передать и я, как сам помню.

Подползая к селу Погорельцы, волновались в то раннее утро больше всего командиры и члены обкома. Они понимали, что неудача — это почти провал партизанского движения в области. Если не провал, то очень большое отступление: надо будет начинать наново. На карту поставлено очень многое.

Вот как выглядела эта карта. Большое темное село в заснеженной степи. Через него проходит шоссейная дорога, пересекают село несколько улиц. Лес, тот самый лес, из которого мы два часа назад вышли, — в семи километрах. Светит поздняя, закатная луна. Мороз, небольшой ветер.

Группа, с которой были Попудренко, Яременко, Рванов и я, растянулась цепочкой по дну овражка. Всего нас в этой группе вместе с бойцами шестнадцать человек. А вокруг села, в разных местах, четыре группы — двести сорок два партизана. Мы стараемся не только не говорить, даже не шептаться.

Наш командный пункт избран давно, он помечен в плане. Все бойцы, и командиры осведомлены о месте его расположения. Это бывший хозяйственный двор колхоза. Сломанная веялка, маховик от локомобиля, куча ржавых шестеренок, изношенный жернов.

Мы вглядываемся в стрелки часов. У всех они идут по-разному. Решено равняться на Рванова. До сигнала еще несколько минут.

Эти несколько минут самые напряженные. Мы смотрим в одну точку. В центре села над высокой хатой вьется дымок с искрами. Вьется мирно. Однако там штаб. Не только дым над хатой, все село выглядит так, будто и нет никакой войны. Но там свыше пятисот вражеских солдат и офицеров, прибывших сюда специально, чтобы уничтожить нас. Сейчас фрицы спят, храпят, почесываются. Это мы воображаем. Кто знает, возможно, они давно приготовились? Сидят в засадах и хихикают, ждут, когда мы дадим сигнал и поднимемся. В селе двенадцать человек знают, что в 5.00 Рванов выпустит в небо зеленую ракету. Если из двенадцати наших помощников один оказался предателем...

Рванов поднимает ракетницу, нажимает спусковой крючок. Но выстрела нет. И в ту же секунду в центре села раздается удар по рельсу.

— Сволочи, тревога! — не удерживается Попудренко и, конечно, выскакивает из укрытия.

Я тяну его за кожанку назад. Второй, третий удар по рельсу. В селе почему-то по-прежнему тихо. Удивил меня в этот момент своей дисциплинированностью Рванов: ракетница отказала, а он только шепотом матерился. В селе раздается четвертый, пятый удар по рельсу... Рванов со всего размаха ударяет бойком ракетницы по жернову. С шипением и треском вылетает в небо зеленый огонек.

Нет, в селе никто не подымал тревоги. Просто аккуратные немцы отбивали часы.

Проходит секунда, две секунды, потом слышатся сразу несколько выстрелов. Поднялись, бегут к селу наши. Справа, у церкви, раздается взрыв. Огромное пламя освещает село. Это пламя все растет, наклоняется над Погорельцами. Теперь нам видны и немцы. Звенят стекла, белые фигурки сыплются из окон, падают. Начал цокотать немецкий пулемет, но тотчас захлебнулся. Сквозь треск автоматов и винтовок все громче слышен вой. Полуодетые немцы десятками бегут куда попало и орут, все, как один, орут. Их крик сливается в вой. Бегут и к нам, прямо на КП, штук десять этих воющих. Они орут два слова:

— Руссише партизан, руссише, руссише, руссише партизан!

Мы потом три года подряд довольно часто будем слышать этот вопль. Из подорванных танков, из горящих штабов, из разбитых вагонов будут бежать обезумевшие немцы и орать, как сегодня:

— Руссише, руссише, руссише партизан!!!

Пламя все разрастается: ребята из взвода Громенко подожгли склад горючего.

Тех немцев, что в горячке напоролись на КП, мы уложили всех до одного. А потом не выдержали и вслед за Попудренко пошли к центру боя, перенесли командный пункт на главную улицу. Здесь светло и оживленно. Горят автомобили. Прыгают с них немцы в горящей одежде. Бой затихает. Идем дальше, и вдруг я вижу: стоит на крыльце, в одном платье, вся освещенная пожаром девочка. Фу ты черт, да ведь это Галя. Она меня тоже узнала.

— Галя, — кричу я ей. — Уходи, давай прячься!

Она оборачивается ко мне и весело говорит:

— Так нимцив бильше нема — усе мертвяки.

Подбегает женщина:

— Идыть сюда, у мене в бане три нимця ховаются.

Но там уже все кончено. Наши ребята закидали баню гранатами. Стихают выстрелы. Я смотрю на часы — бой длится уже сорок минут.

Кричит Капранов, зовет народ на помощь. Надо собирать и грузить трофеи. Подбегает ко мне Новиков. Он узнал Галю.

— А ну, где твои красивые немцы с чемоданом?

Галя очень огорчена: они сбежали. Вместе с нами идет она по улице. Всматривается в скрюченные трупы. Их много. По специальному указанию их подсчитывают два бойца. И вдруг Галя бежит вперед.

— Вот он, тот самый, помогите! — кричит она и сама пытается стянуть труп огромного рыжего унтера с чемодана.

Большой дюралюминиевый, тисненный под кожу, чемодан с чехословацкой маркой. Балабай вскрывает его, как консервную коробку штыком. Дамские воротники, каракулевые шкурки, часы и даже шелковый трикотаж и бюстгальтеры аккуратно сложены в этом чемодане. Народ собирается вокруг нас. Это повод для митинга.

Поднимается на крыльцо хаты Яременко. Сбегаются со всех сторон партизаны и селяне. Бегут и женщины. Многие прибегают с хлебом и крынками молока.

— Вот что нужно от нас немцам, — говорит Яременко и поднимает, вываливает перед всеми содержимое чемодана.

Это действует сильнее длинной речи. Хохот, крик:

— От це вояки!

Среди партизан я вижу много новичков. Их можно отличить от наших ребят по вооружению. У наших на плечах и русское, и польское, и немецкое оружие, у новичков, погорельских крестьян, только немецкие и венгерские автоматы и винтовки.

Подходит Рванов:

— Пора давать отбой. Операция рассчитана на полчаса, прошло уже больше часа.

Но тут же подбегает наш фельдшер Емельянов:

— У нас трое раненых. Есть рана с переломом. Нужен гипс, но гипса нет... Я бегал в больницу, там засело несколько немцев с пулеметом.

Бой за гипс длился восемь минут. Из новой немецкой ракетницы Рванов выпускает белую ракету. Отбой. Партизаны сбегаются. Строем покидаем Погорельцы. И уже в поле, за полкилометра от села, крик, шум, взаимные объятия и поздравления. Все наперебой рассказывают, и даже стонущие раненые пытаются что-то рассказать.

Попудренко возвышается над всеми. Он на огромном и очень злом немецком жеребце.

— Разве это лошадь? Это — сволочь, — объясняет мне Попудренко и бьет жеребца кулаком по голове. — Осторожно, Алексей Федорович, отойди. Кусается, как крокодил.

По моей просьбе Попудренко со своего возвышения командует зычным голосом:

— Прекратить разговоры! Ускорить шаг!

Кто-то напевает «По долинам и по взгорьям». И вдруг выясняется, что ребята наши отличные, просто превосходные певцы.

Таково мое общее впечатление от операции. Конечно, в этой короткой передаче я не все смог рассказать. Несколько раз подбегали к нашему КП командиры групп. Рванов с возмущением доложил, что взвод Бессараба не сумел вовремя перекрыть дорогу, немцы ускользнули. Добрых три сотни немцев ушли в сторону Семеновки. Каждые десять минут связные докладывали о ходе операции. И я, и Рванов, и Попудренко давали оперативные указания.

Практические результаты были следующими. Уничтожены склады с боеприпасами, с горючим, вещевой, продовольственный. Уничтожено две пушки, девять автомашин, восемнадцать мотоциклов. Потери противника: убитыми свыше ста человек. Наши потери: трое раненых.

Боевую операцию по уничтожению немецких захватчиков в селе Погорельцы отряд провел с оценкой на «хорошо». Восемнадцати бойцам в приказе была объявлена благодарность. Особое внимание всего личного состава было обращено на героический поступок Арсентия Ковтуна.

Уже пожилой человек, до войны председатель колхоза, Арсентий Ковтун записался в отряд и ушел в лес еще до оккупации. Вместе с ним вступил в партизаны его семнадцатилетний сын Гриша. И отец и сын были зачислены в Перелюбский отряд.

Был Арсентий Ковтун человеком могучего сложения, спокойным, неразговорчивым. Называл себя солдатом и держался, как старый опытный солдат: в разговоры часто не вступал, на глаза командирам не лез, но всякое поручение непременно исполнит; одинаково хорошо почистит картошку, срубит дерево, выкопает котлован для землянки или приведет «языка».

В этом бою ему приказали бесшумно снять часового у штаба. Он подполз и обнаружил, что пост спаренный: два немца стоят на двух углах дома. Ковтун подождал сигнала. Когда ракета взвилась над Погорельцами, он кинулся на ближнего часового. Но тот успел выстрелить. Пуля разбила бинокль, висевший на груди Ковтуна. Это его не остановило. Он схватился с немцем врукопашную. Они свалились, и немец оказался сверху. Второй часовой прыгал рядом, не решаясь выстрелить. Как потом рассказывал сам Ковтун, он нарочно держал немца на себе, чтобы второй не выстрелил.

А когда подбежали партизаны, Ковтун мгновенно сбросил с себя немца, вскочил на ноги и со страшной силой нанес ему удар прикладом по голове. Приклад разлетелся в щепы. Второй часовой сделал несколько выстрелов, пробил Ковтуну в двух местах шинель. Ковтун ринулся на него и заколол штыком. Тут подоспел и Гриша.

— Цел, батька? — спросил он взволнованно.

— Цел, цел, сынок, — ответил Ковтун, вырвал из оцепеневших пальцев часового винтовку и бросился в гущу боя.

Весь день после операции рассказывали партизаны об этом поединке. Сам же Ковтун помалкивал и, только уж когда очень приставали, давал солидные и точные ответы.

— А что, дядя Арсентий, тяжелый был тот немец, что на вас лежал?

— Вин не лежал. Вин на мени катался.

— Здоровый был?

— То, что здоровый, ладно. Дуже крепко вид него перегаром несло. Нажрался рому, язык, як той кобель, высунул, рыгает, икает — черт ти что...

— А как же вы приклад разбили? Неужели голова такая крепкая была?

— Так на ней же каска. И голова тоже тяжелая. Ну, и винтовка у меня была польская. Качество не то...

Когда мы отошли от Погорельцев километров за пятнадцать и совсем уже рассвело, слышим — там опять стрельба. Минометы, пулеметы, а потом артиллерия; штук десять снарядов разорвалось. Разведчики приходят, докладывают:

— Немцы с немцами дерутся. Из Семеновки пришло подкрепление погорельскому гарнизону. Те, что в Погорельцах остались, решили, что это опять партизаны, и открыли огонь. А семеновские немцы тоже сообразили, думают партизаны укрепились в селе. Стали выбивать их артиллерией. Полчаса бились.

— Так пускай всегда воюют, — сказал наш именинник Ковтун.

С тех пор так и пошло. Если удавалось нам стравить немцев с немцами, мадьяров с немцами или полицаями, все говорили:

— Так пускай всегда воюют!

Мы вернулись в тот же лес, где располагался до погорельского боя областной отряд. Там, где раньше жили сто человек, теперь разместились триста с лишним: все взводы, да еще погорельское пополнение. Стояли морозы, часто дул свирепый, ледяной ветер. Зима только начиналась. Впереди были еще более сильные морозы, да и с продовольствием становилось хуже, запасы приходили к концу.

Но людей будто подменили. Подтянулись люди. Быстро и охотно выполняют все приказания. Идешь вечером мимо костров, ребята разбирают немецкие винтовки, автоматы, пулеметы, осваивают вражескую технику.

— Правильно, товарищи! В ближайшем будущем никто оружия нам не даст. Боец Кривда, отвечай на вопрос: кто главный поставщик украинских партизан?

Поднимается Кривда, берет под козырек:

— Гитлер!

— Отставить, плохо знаешь предмет, боец Кривда. Мальчик, а вы что скажете?

Разведчик Малах Мальчик на самом деле уже старик. Ему около семидесяти лет. Он с 1917 года в партии, бывший лесник, бывший плотник, верткий, ловкий, расторопный, на все руки мастер. Он пришел в партизаны вместе с двумя взрослыми сыновьями, дочерью и зятем. Сейчас он разведчик. В лесу он, как дома. В любом селе у него друзья.

— Главный наш поставщик, Алексей Федорович, — отвечает он, усмехнувшись, — партизанская отвага.

— Нет, — перебивает его Семен Тихоновский, большой охотник на выдумки и сказки. — Главный партизанский поставщик — це буде уверенность. Уверен ты в победе — и добудешь, и достигнешь, и сто лет после войны проживешь.

— Ишь, якой уверенный выискался.

— Ну, а як же! Ты про то слышал, як партизан с нимцем про окружение спорили?

— Расскажи, Семен Михайлович!

Тихоновского не надо упрашивать.

— Ну, встретились нимец с партизаном. Нимец и говорит: «Сдавайся, бо я тебя окружу и уничтожу». А партизан отвичае: «Ты есть глупый попка и больше ничего. Як ты меня окружишь, когда ты весь как есть окружен и деваться тебе больше некуда?» Нимец: «Ха-ха-ха, — а сам оглядывается. — Я, — говорит, — до Урала дойду, меня фюрер ведет», — а сам опять оглядывается. «Как же ты окружить можешь и победить, — говорит опять партизан, — когда ты все головой вертишь? Зыр, да зыр назад? А не оглядываться тебе тоже нельзя, бо со всех сторон глаза человеческие тебя окружают, и гнев в тех глазах и смерть твоя». Нимец як завопит: «Молчать, а то убью!» — а сам не выдержал — опять оглянулся. Партизан его тут и стукнул.

Ходишь так вечером от костра к костру, слушаешь партизанские разговоры, смотришь вокруг. Как все переменилось! Каких-нибудь два дня назад люди были унылыми, молчаливыми, и в каждом взгляде встречался вопрос: «Что дальше?»

Странное дело — даже лес не тот. Красивый, оказывается, лес. А вечером, при свете костров, просто великолепный, можно сказать, величественный пейзаж. Воздух свежий, лица у всех румяные, хохот, гам, шум. Кто борется в снегу, кто песню запевает, поднимается пар над котлами, скоро будет ужин.

Подхожу к костру, возле которого сидят молодые черниговцы, большей частью рабочие ребята. Сажусь с ними, они выжидающе молчат.

— Что, ребята, устали? Намучились в бою и переходах?

— Нет, товарищ Федоров, у нас порядок. Музыки только не хватает и надо бы песню свою, партизанскую.

— Так что ж, займитесь, сочините. Или будем ждать, пока из Москвы поэта к нам командируют?

— Это бы тоже не вредно. Но мы и сами постараемся. Придумаем. Обязательно, товарищ командир, напишем!

— Алексей Федорович! — ко мне обращается краснолицый, здоровый парень с чубом, лихо зачесанным на шапку, — у нас тут спор вышел. Помогите разобраться...

Кое-кто улыбнулся. Некоторые не удержались, прыснули смехом.

— Да брось ты, Николай...

— Заткните ему рот...

— Нет, — продолжает здоровяк, — я скажу. По-моему, с командиром, а тем более, с партийным руководителем, можно обо всем посоветоваться. У нас тут, товарищ Федоров, один друг во время боя...

Парнишка лет девятнадцати в Длинной железнодорожной шинели вскочил, набрал в грудь воздуху, видно, хотел что-то сказать, но лицо его залилось краской, глаза обиженно заморгали; он махнул рукой и убежал в лес. Все так и грохнули хохотом.

— Видели партизана, товарищ Федоров? Это тот самый друг. Он в Погорельцах, во время боя, лег за колодой и минут пятнадцать огородное пугало расстреливал. — Ребята опять рассмеялись. — Точно, честное комсомольское, не вру. Люди по врагу стреляют, а он переводит патроны. Только тогда успокоился, когда палку пулями перешиб и чучело свалилось в снег.

Парнишка в железнодорожной шинели, видно, совладав с собой, вышел из-за деревьев, подошел к здоровяку и поднес к его лицу кулак.

— Ты не думай, — с жаром воскликнул он, — что если большой вырос, так все тебе можно. Я тебе, Николай, этого никогда не прощу... Слушайте, товарищ Федоров, я объясню. Теперь уже все равно... У меня близорукость... Но ведь я в депо работал слесарем, мог работать.

Здоровяк схватил его руку и, давясь смехом, сказал:

— В том-то и дело, что там ты в очках работал. Признавайся — на обмане в партизаны попал. В армию тебя не взяли, вот и надо было эвакуироваться. Там бы ты был на месте. А то, видите ли, он книжек начитался про партизан. Куда конь с копытом — туда и рак с клешней!

— Врешь, не в книгах дело. У меня, если хочешь знать, отец... У меня, товарищ Федоров, отец погиб на фронте и сестренка изуродована во время бомбежки... Он все это знает, товарищ Федоров, он со мной вместе работал. А теперь высмеивает. Это, я считаю, не по-комсомольски!

— А где же твои очки? — спросил я слесаря. — В очках ты, верно, стрелял бы получше?

— Я их, когда верхом учился ездить, разбил. Вы Думаете, я один белобилетник? Знаете Данилу с музыкальной фабрики, маленький такой? У него туберкулез был в детстве, ему только год назад поддувание перестали делать. Так он в Погорельцах унтера уложил и двоих, наверное, ранил. Вы спросите его — он теперь, в лесу, лучше себя чувствует, чем в городе. И еще есть, мне это точно известно, не комсомолец, пожилой человек, с язвой желудка, тоже белобилетник. Все мы просились в армию добровольно, не взяли... Но я могу воевать, честное слово. — Он сунул руку в карман и вытащил под общий смех три пары очков. — Это я вчера с немцев поснимал, но не годятся. У меня восемь диоптрий.

— Ничего, — утешил я парнишку, — рано или поздно подберешь нужный номер. Ты ему, Николай, помоги. В следующем бою обязательно подбей немца с подходящими очками. И на этом, давайте, я вас помирю. Может, и лучше... Как тебя зовут?.. Александр Бычков. Так вот, Саша, может, и лучше бы тебе эвакуироваться, но теперь поздно рассуждать. Воюй!

Подходит Бессараб. Он, видимо, слышал конец разговора.

— У нас, ватого, старик один сразу двое очков носил, — говорит он.

Бычков надевает на одни немецкие очки другие. Теперь он похож действительно на рака. Даже я не могу сдержать смех. Но Бычков больше не обижается. Он смеется со всеми и радостно говорит:

— Вижу! Отлично вижу! Снайпером буду, честное комсомольское!

Бессараб берет меня под руку и отводит в сторону.

— Хорошее, ватого-етаго, настроение у людей!

— А почему, как ты считаешь?

Задумывается, шевелит пальцами усы.

— Я так считаю, Алексей Федорович, объяснить это явление следует тем обстоятельством, что мы объединились и совместными усилиями ударили по врагу...

— Значит, правильно объединились?

Но Бессараб еще не закончил своей первой фразы. Он человек крайне самолюбивый. На данном этапе он считает нужным признать свою ошибку. Но хочет преподнести это признание, как подарок:

— Труд человека поднимает. Теперь мы потрудились. Поэтому, я считаю, и настроение у бойцов на уровне.

— Значит, правильно объединились?

— Момент выбрали правильный. В этот момент надо было, ватого, выступить с общими силами. Ясно?

На этом разговор с Бессарабом прекращается. Он и теперь в душе упрямо держится прежних своих взглядов. Но факты настолько очевидны, успех так разителен, что Бессараб временно отступает.

Сразу после Погорельской операции главным достижением мы считали общий подъем духа. Партизаны стали себя уважать, поверили в свою силу. Теперь то и дело слышны были разговоры о необходимости еще более дерзких, более крупных налетов. Но успех был гораздо шире, серьезнее, чем мы предполагали.

Мы оценивали его со своих, лесных, партизанских позиций.

Прошел день, и стали к нам докатываться волны той бури, которую мы, сами того не подозревая, подняли вокруг.

В погорельском бою, как я уже говорил, принимало участие двести сорок два партизана. Кроме того, несколько жителей села помогало нам разведать вражеские силы, часть проводников, из тех, что показывали дорогу нашим ротам, тоже были жителями Погорельцев. После боя почти все они присоединились к партизанам и последовали за нами в лес. Но не только проводники и разведчики вошли в это новое погорельское пополнение.

В бою у нас было много помощников. Мы не знали их, не рассчитывали на них. Большинство так и осталось для нас неизвестными. Некоторые до конца войны держали эту свою помощь в секрете даже от друзей и близких.

Потом-то мы уж твердо знали: если ведем бой в населенном пункте, — десятки безымянных помощников воюют вместе с нами. Бой увлекает, зажигает часто и робкие души. Когда немец бежит, вдогонку ему летят не только партизанские пули. Старухи швыряют в него из окон горшки, мальчишки из-за деревьев и с чердаков стреляют в него из рогаток. Инвалиды кидают под ноги костыли. Давно накопленная ненависть находит выход.

В погорельском бою мы впервые узнали об этих помощниках. Некоторые из них так разошлись, что, не скрываясь, вступали в драку. Хватали брошенное врагом оружие, стреляли, и вдруг выяснялось, что и ранили и убили нескольких немцев. Эти товарищи тоже пришли в отряд.

— Оставаться в селе нам нияк не можна, — не без сожаления говорили они.

Погорельское пополнение отряда было довольно велико — больше пятидесяти человек.

Но число это с каждым днем значительно увеличивалось. На следующий день после операции в наш лагерь пришло больше десяти добровольцев. Через день — двадцать два. И на третий день шли и на четвертый. Не только из Погорельцев. Люди шли из Богдановки, Олешни. Ченчиков, Самотуг. Старики и подростки, женщины, девушки, даже детишки двенадцати-тринадцати лет приходили и просили «записать в партизаны».

Во всех этих селах, расположенных в радиусе десяти-пятнадцати километров, в то раннее утро, когда в Погорельцах шел бой, люди высыпали на улицы, смотрели на зарево и слушали, с надеждой и трепетом слушали отзвуки боя. Стреляют пулеметы, минометы, пушки, рвутся снаряды. Все понимали, что каратели не могли так разбушеваться. Прорвалась Красная Армия? Выбросили десант? Каких только предположений не строили.

У нас были тысячи зрителей и слушателей. И уж, конечно, мгновенно разнеслась молва. Без газет и без радио во всех ближних селах, да и в дальних тоже, узнали, что партизаны вышли, наконец, из леса и бьют немцев. Совсем недавно немцы и их ставленники повсюду трубили, что никаких партизан нет. «В лесах прячутся незначительные группы большевистских бандитов. Скоро их выловят и уничтожат». А теперь немцы бегут в панике, разбегаются по полям и шляхам в одних кальсонах... Шутка сказать, напасть на такой гарнизон! Нет, в лесах не маленькие группы, там сотни, а может быть, и тысячи партизан. У них и пулеметы, и минометы, и пушки!

Сами немцы теперь везде кричат, что на них напал мощный, хорошо вооруженный отряд. Нельзя же, в самом деле, сознаться, что гарнизон разбежался под натиском группы партизан.

В Черниговской области это было первое заметное выступление партизан. Оно показало народу, что есть у него защитники, есть мстители за поруганную его честь. Советские люди начали поднимать головы.

* * *

Мы укрепились в лесу. Чуть ли не ежедневно то с одной, то с другой стороны шли в атаку немцы, венгры; случалось, что они бросали против нас и вновь созданные полицейские части. Часов в десять-одиннадцать утра в лагере объявлялась тревога. Две или три роты отправлялись навстречу врагу: почти позиционная война.

Иногда мы производили налеты на гарнизоны противника. Не все, конечно, удачные, как в Погорельцах, однако весьма чувствительные. Создавалась видимость равновесия. Можно было думать, что оккупанты примирились с нашим существованием, согласились, что до поры лес — зона партизан.

Впрочем, мы скоро сообразили, что немецкое командование в тот начальный период сознательно не бросало против нас крупных сил. Немцы избрали провокационную тактику.

Вражеское командование было уверено, что оставшихся в лесах партизан оно сможет выловить и уничтожить в любое время. Первоочередной задачей оно считало организацию власти, полное порабощение населения. «Вселить ужас во всех, кто останется жить. Стук немецких сапог должен вызывать дрожь в сердце каждого русского» — такую задачу поставил гаулейтер Украины Розенберг перед солдатами оккупационной армии.

Но эта программа ужаса потерпела крах, как, впрочем, и все, что придумывали выкрученные фашистские мозги. Немцы были в то время самоуверенны и наглы. Как-то приволокли наши партизаны в штаб «языка» — унтер-офицера войск СС. Для допроса мы вызвали переводчика из роты Балабая — Карла Швейлика. Карл был уроженцем Украины. Его давно проверили — настоящий советский человек.

Во время допроса эсэсовец спросил нашего переводчика:

— Ты немец?

— Да, — ответил Карл, — я немец, но не одураченный Гитлером.

Эсэсовец, хотя и был связан, попытался ударить Карла ногой. И даже, когда получил оплеуху, продолжал плеваться и визжать.

— Дураки! — вопил он. — Вас всех поймают через две недели и повесят.

— Почему же через две недели? Сейчас что — кишка тонка?

— Вы пока что нужны нашему командованию.

Тогда мы расхохотались. Но в словах эсэсовца была доля правды. Оккупационные власти рассчитывали, что им удастся восстановить против партизан население.

Кое-где немцы сами создавали ложные партизанские отряды.

Оккупанты дали оружие отпущенным уголовникам, отъявленным бандитам, разрешали им безнаказанно грабить и убивать население. Единственное условие, которое им ставили, — всюду кричать, что они партизаны.

Это был хоть и коварный, но глупый план. На такую удочку попадались только очень наивные люди. Большинство населения безошибочно отличало настоящих партизан от провокаторов. Народ искал защиты от этих бандитов не у оккупационных властей, не у полиции, а у нас.

С помощью населения наша разведка установила, что одна из таких банд находится в хуторе Луковицы, Корюковского района. Взводу под командованием товарища Козика и моему помощнику по обкому товарищу Балицкому было поручено уничтожить провокаторов, именующих себя партизанами.

Их захватили врасплох. Разоружили и вывели на улицу хутора. Все население собралось смотреть, как будут судить бандитов. Балицкий прочитал народу листовку обкома «Кто такие партизаны». Тут же раздали пострадавшим все награбленное имущество, которое нашли у бандитов. А их всех до одного расстреляли в присутствии жителей.

После Погорельской операции гарнизоны окружающих местечек и сел получили значительные подкрепления. По данным нашей разведки, противник сосредоточил вокруг Рейментаровского леса до трех тысяч солдат. Они не спешили воевать с партизанами, предпочитали более легкую «работу» — расправу с населением.

Запылали села. В своих плакатах и листовках немцы писали, что «уничтожают партизанские гнезда». Каратели врывались в село, выгоняли всех из домов. Тех, кто сопротивлялся или задерживался, чтобы взять необходимые вещи, тут же расстреливали. Теплую одежду, велосипеды, патефоны, часы, деньги, драгоценности отбирали. Скот угоняли. Потом одну за другой поджигали хаты.

В ближайших к нам районных центрах — Холмах и Корюковке — появились бургомистры. Начали «работать» полевые и хозяйственные комендатуры. Прибыли и расположились в домах с глубокими и обширными подвалами гестаповцы. В курортном городе Сосница, там, где сливается Десна и Убедь, расположился со своим штабом начальник полиции левобережья Украины пан Добровольский. Во всех населенных пунктах срочно создавались полицейские команды и «выбирались» старосты.

Большинство старост, поставленных немцами, были злейшими врагами народа. Партизаны вели с ними борьбу, разоблачали перед населением, а наиболее подлых и жестоких безжалостно уничтожали, но случалось, что немцы, не найдя в селе явного предателя, вынуждены были выдвигать в старосты человека, недостаточно ими изученного, лишь бы не коммуниста и не очень активного сторонника советской власти. Поэтому раньше, чем предпринимать что-либо против старосты того или иного села, мы сперва узнавали у населения, что за человек. И если он оказывался хотя бы колеблющимся, подсылали к нему своих людей, старались склонить старосту на свою сторону.

Не всегда удавалось убедить колеблющегося активно действовать в нашу пользу. Но многие из них, под страхом народной мести, умеряли свой административный пыл, становились «добрее» и «справедливее».

Кроме того, мы старались с помощью разных хитростей поставить на должность старосты своего человека. Из первой книги читатель знает, что одним из таких ставленников большевистского подполья был Егор Бодько. Он был оставлен в Лисовых Сорочинцах заранее, прямо нацелен на эту должность райкомом партии. И теперь мы продолжали подбор новых людей для такой работы.

Как-то ночью, возвращаясь с обхода в штабную землянку, я услышал громкий смех Николая Никитича. Смеялся он всегда очень весело и заразительно. Открываю дверь, смотрю, он сидит у лампы с двумя стариками.

Взглянув на меня, Попудренко опять раскатился восторженным хохотом:

— Нет, ты послушай, Алексей Федорович. Вот депутация, так депутация!

Но старики, видимо, не разделяли его веселости. Один из них смотрел прямо-таки мрачно. Другой, увидев меня, поднялся и с обидой в голосе сказал:

— Колы мы дурны, так разъясните. Мы до вас за допомогою, за советом пришлы.

Попудренко сразу стал серьезным.

— Повтори, папаша, — сказал он. — Расскажи нашему командиру. Ты не обижайся. Дело, действительно, важное, и мы его уж как-нибудь решим. То не над вами я смеюсь... Просто нравится мне то, что вы рассказываете.

Старики переглянулись, и когда я сел против них за стол, угостил махорочкой, они начали рассказ:

— Мы с хутора Гута...

— Вы бы, товарищ командир, дали распоряжение, чтобы к вам полегче доступ был. Два часа нас на заставе держали. А дело спешное.

— Мы с хутора Гута, — повторил первый. — Был, приходил от вас, от партии, чи от партизан, агитатор. Той агитатор сводку читал, спасибо рассказал нам, яки дела на фронтах, як треба нимцив бить и обманывать.

Высокий такой, чернявый. Призвище его мы не знаем. Но говорит хорошо, за душу берет...

Как, значит, нимцев обманывать, щоб воны нас не дуже притесняли. Той агитатор нам сказал, что скоро придут к нам в хутор нимци старосту выделять. Вроде выборы будут делать. Так нам ваш агитатор сказал, чтобы мы зараньше чоловика средь нашего народа подыскали. Старосту, значит. Чтобы он, той наш чоловик, перед нимцами будто для них, а перед нами свой был. Так, Степан, а? — обратился рассказчик к своему спутнику и метнул взгляд на Попудренко: мол, чего тут смешного.

— Так, — ответил Степан. — Точно так. И еще вин сказал, чтобы той наш хлопец сам к коменданту пошел, вкрутил бы ему, будто вин куркуль, сочувствует нимецькому порядку. Так, Иван?

— Все так!

— Собрались мы человек семь. Стали друг друга уговаривать: пойди ты, Степан, пойди ты, Иван, ну тогда ты пойди в старосты, Сергей Васильевич! Все отказываются, — старик затянулся махорочным дымом и многозначительно помолчал.

— Да, — осторожно заметил я, — это дело сложное. Трудное дело. Надо так сыграть, чтобы немцы поверили. Иначе живо петля! Опасное дело! Очень смелый, самоотверженный нужен человек!

— Який вы кажете?

— Самоотверженный, говорю, нужен человек. Такой, чтобы и на смерть пошел за народ.

И я вкратце рассказал старикам о Бодько. О жизни, работе и героической гибели заместителя старосты из Лисовых Сорочинц.

Рассказ мой стариков увлек и растрогал. Помолчали они, а потом Степан сказал:

— Так-то вы правильно кажете. Смерть теперь не с косой, а с автоматом нимецьким ходит. Пропасть легко. Трудно с умом погибнуть. Тот товарищ Бодько, который в заступники старосты пошел, вин причину имел. Проверили — точно, из партии исключен, можно такого чоловика к нимецьким дилам подпустить. Значит, смелость его с умом была. А у нас другое дело, товарищ командир...

— Вы, бачу, — перебил товарищ Степана, — думаете, что у нас боягузы все? Ни, це не факт. Нимци ж не таки дурни, чтоб любого на должность поставить. Они посмотрят, пощупают. Так и мы вроде как с нимецькой позиции своих людей пересмотрели. Сколько у нас в хуторе мужчин осталось? Ну, Еремея, того считать не приходится, умом тронулся чоловик. Василия Кожуха тоже из списков исключили. Тому главное в жизни — самогон. Без них, без умалишенных этих, сорок два чоловика...

— И народ ничего. Хороший, советского строя народ. Имеются покрепче, имеются послабже. Так мы бы поддержали. Не то беда, товарищ командир...

Тут Попудренко опять улыбнулся. Старики смолкли. Я взглянул на него, покачал головой. Он вышел из землянки.

— И що вин смиется? — сказал один из стариков. — Вот, я бачу, вы серьезно относитесь.

— Слухайте дале... Стало быть, собрались мы, несколько человек, вместе с бывшим председателем нашей артели. Стали народ разбирать. Кто из себя что представляет. Вроде, как по памяти каждому анкету заполняем: годится вин к нимцям в холуи, поверят воны в его солидарность, чи распознают и повесят.

— Хотели сперва Олександра Петренко!

— Вин головастый парень и молодой, сорока лет нема.

— Ревизионной комиссией колхоза правил. А еще до того, годков пятнадцать тому назад, в комсомоле один из главных был; член бюро чи што...

Я прервал стариков:

— Слишком заметный человек, нельзя, товарищи, такого. Это же моментальный провал...

— Так то мы и говорим. Нельзя, нияк не можна! Другого опробовали. Хижняка Андрия. Цей — голова комиссии по госкредиту и займу. И в раскулачивании сильно участвовал. Отложили его кандидатуру.

— Потим Дехтеренко. Тихий и зовсим старый, верующий чоловик. И так соображает хорошо. «Я, — отвечае, — за народ постою. Я, мол, пожалуйста, не отказываюсь. Тилько есть заминка...» — «Яка така заминка Павел Спиридонович?» — «А та, — отвечае, — заминка, що мий старший сынок Мыкола полковник Червоной Армии, а мий средний сынок Григорий в городе — Вильнюс называется — в райкоме партии працювал, а моя дочка Варвара Павловна, сами знаете, в Киеве, в трамвайном тресте була помощником управляющего... Ну, теперь сами судите, гожусь я, их батька, в старосты?» Ну и постановили, что не годится.

— Да, положение, — вынужден был согласиться я.

Мне уже стало понятно, чему смеялся Попудренко. Трудно было и мне сдержать улыбку.

— Нет, вы погодите, товарищ Федоров. Шукаем мы Ключника Герасима. Угрюмый такий, брови, як те козырьки. Наружность его прямо понравилась бы нимцям. Приходим с Иваном до него в хату — нема. Жинку пытаем — где? — «Не знаю». Тилько вышли с хаты, бачим — вин через балочку с узелком к лесу подался. Кличем: «Герасим!» Вин вертается. «Чого?» — «Послужи, Герасим, народу службу. Ты уси годы Радянськой влады мовчал, ни за ни против не говорил. Тебе старостой самый раз быть. Ты мовчком управляй, мовчком с нимцями, мовчком с нами. А колы что надо, так и накажи кого, будто за нарушение нимецького порядку. Главное, чтобы тайна народная була от нимця скрыта. Партизан колы прийдет, чи сын плинный до матери вернется: его заховать от нимецького глазу...» Подумал Герасим, почесал затылок, да и отвечае: «Не можу!» — «Почему?» — «Не можу, да и все! Чого пристали? Колы б мог, с радостью», — и опять мовчит. «Да ты скажи, Герасим, мы ж свои люди». — «Эх, ладно, скажу! Соколенко знаете?» — «Який такий Соколенко? У нас на хуторе Соколенко немае...» А сами с Иваном переглядываемся: мол, чего вин Соколенко вспомнил? Цей Соколенко, сколько Радянська влада стоит, про наши хуторские дела в газетах печатал. И в районной, и в черниговской, даже в киевской газете заметки проходили с такой подписью. Как растрату кто сделает, чи плохо працюет председатель, или еще какое безобразие: раз — статейка. И вирши вин писал, той Соколенко. «Чудаки вы, — объясняет нам Герасим, — цей Соколенко я и есть! Псевдоним мой Соколенко. Поняли? Так який же з мене староста? Мени самому одна дорога — в партизаны податься!»

— И так, товарищ командир, — продолжал Степан, — за кого не визьмемось, непременно при советской власти той депутат райрады, чи член сельрады, той стахановець, а той бригадир... Куда ни повернись, все народ не гожий.

Старик замолчал и с укоризной взглянул на меня. Они оба поднялись. Но мне удалось подавить улыбку. Усадил их снова.

— Да вы поймите, товарищи, — сказал я, — то, что вы рассказываете, просто замечательно...

— Чего уж тут замечательного? Поставят нам нимци Гороха Петра, а може, того хуже, Соломенного Ивана. То ж вор. То ж хулиган такий, що не только чужие, свои стекла бье... Той в старосты пойдет. Вин к нимцям тянется.

Вернулся Попудренко.

— Ну что, Николай Никитич, мы товарищам посоветуем?

— Пришлите, — стали просить старики, — кого-нибудь с дальнего села...

Но они вынуждены были согласиться с нами, что распределение кадров старост все-таки не наше дело, а также с тем, что вряд ли немцы утвердят пришедшего из других мест человека. Долго думали. И пришли к выводу, что лучшей кандидатуры, чем Соколенко, не найти. Вернее, не Соколенко, а Ключника. Тем более, что Ключник действительно пришел вчера в лес; его зачислили в одну из рот.

Дежурный его вызвал. Это был колхозник лет пятидесяти двух. Лицо крупное, тяжелое, взгляд из-под бровей, губы плотно сжаты...

— Зря вы, товарищ Ключник, раскрыли свой псевдоним. Вот мы пришли к выводу, что лучше вас никому с должностью старосты не справиться.

Он кивнул головой.

— Как вы думаете, люди, которым вы раскрыли псевдоним, вас не предадут?

— Так мы ж тилько двое и были, товарищ командир! — воскликнул один из стариков.

— Ну, значит, не подведут, — сказал Попудренко.

Ключник кивнул головой.

— Так вы согласны, что нужное это дело и что, кроме вас, некому его поручить?

— Теперь понял.

— Так счастливо вам! Идите, работайте... Главное — не попадайтесь.

На этом мы распрощались. Через несколько месяцев, когда начала выходить партизанская печатная газета, в ней довольно часто под сельскими заметками стояла подпись Соколенко. Никто так и не узнал, что пишет эти заметки утвержденный немцами староста хутора Гута.

* * *

Из сожженных сел уцелевшие жители разбредались по всей области. На тележках и самодельных саночках везли детей и узлы. Сотни семей тащились по дорогам, искали приюта у родственников, знакомых, а то и просто у добрых людей. Прибудет такая разоренная семья, сбегутся со всего села люди — просят рассказать.

Такие «собрания» коменданты и старосты не запрещали. Даже поощряли. «Пусть слушают и ужасаются. Это сделает их покорными» — так, наверное, рассуждали оккупационные власти. Потом-то они спохватились. Поняли, что где бы ни собирались советские люди, с чего бы ни начинали разговор, непременно кончат тем, что надо мстить и истреблять немецкую погань.

Но далеко не все люди из сожженных сел шли к родственникам и знакомым. Десятки и сотни уходили в леса. «У нас на заставах, — шутили партизаны, — как в бюро пропусков — очереди». Особенно много приходило людей по ночам после дневного боя. Кто-нибудь из штаба дежурил — принимал новичков. Эти новички были теми самыми русскими и украинцами, в сердцах которых, по расчетам Розенберга, стук немецких сапог должен был вызывать дрожь. Они приносили с собой пистолеты, гранаты, патроны. В то время каждый желающий мог найти себе оружие на полях, где происходили бои. И каждый, кто приходил, приносил историю своего возмущения. Они рассказывали ее сперва на заставе, потом в штабе, потом новым своим товарищам в землянке или у костра.

Пришел из села Майбутня старик-колхозник Товстоног. Его кое-кто из наших знал раньше. Он оказывал партизанам разные услуги, давал приют нашим разведчикам и связным. Дорога в лагерь была ему известна. И вот как-то рано утром явился с тремя девушками. Одна из девушек привела с собой корову.

Меня вызвали на заставу. Старик требовал, чтобы пришел самый главный.

— Так это ты и есть Федоров? — спросил меня старик, протягивая мне руку. — Слыхал. О твоем отряде добрая слава идет. Хлопцы твои у меня бывали. Ничего, хорошие хлопцы. Жаль, сынив у меня немае, а то б я благословил к тебе... Сам бы пошел, да годы не те, утомление чувствую.

Я слушал его, но не мог не смотреть на девушек: одна другой краше. Румяные, крепкие. Старшей — года двадцать два, средней — лет восемнадцать, а младшая — подросток лет шестнадцати. Она-то и держала в руках веревку, привязанную к шее коровы. Корова мотала головой, тянула девушку в сторону.

— Розка, — шептала ей девушка, — да тише ты, Розка.

— Волнуется твоя Розка, — сказал я, чтобы втянуть в разговор и молодежь. — Не привыкла зимой по лесам шататься.

После моих слов румянец залил лицо девушки до самой шеи.

— Ничего, — опустив глаза, прошептала она.

— Что, гарны мои дивчины, как скажешь, товарищ командир? Вот эта, будьте знакомы, Настя, старшая моя; девятилетнее образование имеет. А эта средняя моя — Паша, лет ей восемнадцать, но уже звеньевая в колхозе. И Шура, Александра Тимофеевна, материна любимица, со своей подругой Розой...

— Тато, — запротестовала девушка, — не смийтесь...

— А что, плакать мы пришли? Тут, Шурочка, народ веселый. Гармонист у вас есть? Мои дивчата, товарищ командир, все три спивать мастерицы... Ну, как берешь заместо сынив? Да вот, заодно и скотину эту забирайге. Мы со старухой проживем.

Я не сразу ответил. Старик всполошился:

— Ты не смотри, товарищ командир, что они молчаливы, дивчата мои, в них сила есть.

Всех трех девушек зачислили в отряд. Старшие освоились скоро. Ходили в разведку, принимали наряду с мужчинами участие в боях. Все три оказались прекрасными певуньями. Шура стала запевалой. Но так и не смогла побороть в себе застенчивости. Нежная душа. Когда начинали рассказывать при ней грубоватые партизанские истории, она поднималась и уходила в лес. Мы определили Шуру сперва в санитарки. Она не отказалась, но была огорчена. Очень хотелось ей принимать участие в боях. Маленькая, круглолицая, розовая девушка. Через плечо — санитарная сумка с красным крестом. Сумка эта всегда переполнена.

— Что это у тебя в сумке, Шура? Больно она у тебя тяжелая!

Она покраснеет и, отведя глаза в сторону, тихо ответит:

— Це патрончики!

Добилась, наконец, Шура своего — ей дали винтовку. В первом бою, когда командир уже приказал отступать, — немцев было раз в пять больше, и группе партизан грозило окружение, — Шура не отползла с другими бойцами, а продолжала отстреливаться из-за пня.

— Давай, давай сюда, Шура! — крикнул командир. — Чего задерживаешься?

Она присоединилась к бойцам и, оправдываясь, сказала:

— Мени ж нихто не казав. Командир кличе — «хлопцы, отступай», а я ж не хлопец, я — дивчина...

Пока наш отряд не уходил далеко, старик Товстоног регулярно навещал дочерей. А повидавшись с ними, заходил и ко мне. И всегда приносил подарок: несколько яиц, кисет махорки. Я, можно сказать, перешел на его табачное иждивение... Подробнейшим образом расспрашивал меня старик о поведении дочерей, о их боевых качествах.

— Похоже, папаша, что ты не в отряд отдал дочерей, а в школу.

— А як же, — отвечал он спокойно. — Нехай обучаются!

Примерно в то же время пришел в отряд старик шестидесяти пяти лет, беспартийный сельский учитель Семен Аронович Левин. Он недели две бродил по ближним селам и лесам, все искал пути к партизанам. А когда, наконец, ему удалось набрести на партизанскую тропу и попасть в отряд, он так изголодался и устал, что лежать бы ему, откармливаться и отдыхать. Седой, худенький, но бравого духа человек. Уже на следующий день он потребовал работы. Его послали на кухню — в помощь поварихе. Почистил он два или три дня картошку, приходит к командиру роты:

— Возьмите на боевую операцию, дайте повоевать... То, что стар, ничего не имею против, но испробуйте...

И добился своего. Принимал участие в нескольких боях. Помню, когда шли на операцию в Семеновку, за тридцать с лишним километров, старик всю дорогу прошел пешком. Ему предлагали:

— Сядьте в саночки, ведь вы человек немолодой, вас никто не осудит.

— Оставьте, я не хуже вас! — отвечал он почти что с возмущением. — Какие я имею привилегии? Если уж вы признали меня бойцом, то разрешите быть равным.

Только после того, как он уничтожил шестерых врагов, Левин согласился перейти в хозяйственную часть.

У нас были десятки стариков-помощников. Не все вошли в отряд. Да мы и не стремились вовлекать их, тащить в лес. Гораздо большую помощь они могли оказать нам в родных селах и как разведчики, и как связные; в их домах часто располагались явочные квартиры.

В селе Балясы, Холменского района, жил хитрющий дед Ульян Серый. Ему тогда было семьдесят шесть лет. А жив он и сейчас, рассказывает внукам и правнукам о своих партизанских приключениях. Три раза он попадал в руки немцев и полиции. Там его жестоко избивали. Он кричал во всю глотку, плакал.

— Да спросите вы людей! — вопил он в комендатуре. — Я ж тихого поведения. Года мои разве партизанские, куда мне при моих силенках... Да я сроду не видел тех бандитов лесных. — Ульян так искренне ругал партизан, что полицаи и немцы верили, и его отпускали.

А на следующий день он опять шел в лес на связь с партизанами. Помню, как-то пришел он в штаб ужасно злой. Весь аж трясется от негодования:

— Яки у вас тут порядки! Це издевательство над старой людиной. Есть уговор — выполняй, какой ты иначе военный человек...

Сердился он, оказывается, на Балабая. Условились они, что Ульян придет на опушку леса в два часа дня и будет дудеть в пастушью свирель.

— Я ж им не хлопчик, я стара людина. Мени мешки по снегу таскать тяжело. Я дудел-дудел, по грудь в снег забрался, никто не идет. У меня луку полпуда, махорки кило два. Весь употел. Долго ли до простуды... Дай ты ему, Алексей Федорович, выговор в приказе...

— Но, может быть, причина была уважительной?

— А ты расследуй, на то ты и власть.

Узнав, что люди Балабая были в тот день заняты строительством землянок и за стуком топоров не услышали его свирели, Ульян согласился смягчить наказание.

— Все же таки вин должен был помнить. И не давай ты ему за это ни крошки табаку из того, что я принес.

В селе Перелюб того же района хозяйкой явочной квартиры и разведчицей была восьмидесятилетняя колхозница Мария Ильинична Ващенко. В лес она ходила редко, но дома у себя принимала десятки наших людей, кормила их, обстирывала. В подвале ее хаты был склад наших листовок; за ними приходили к ней из дальних сел.

Запомнилась мне одна сцена, повторявшаяся потом и в других местах. После боевой операции мы ехали на нескольких санях по сожженному немцами селу Тополевке. Как-то удивительно перемешалось в тот час грустное и веселое, залихватское и тоскливое. Спасшихся от огня хат в селе было не больше пяти. Да и они закоптились, а некоторые местами обуглились, всюду торчали трубы, на холодных печах лежали, свернувшись, кошки. Из каких-то черных дыр вылезали дети и старухи. Неожиданно из таких же дыр выскочили девчата и молодые женщины. Они махали нам руками и улыбались. А наши ребята играли на гармошках, и хоть не стройно, но зато громко, пели песни. Искрился снег на солнце, хорошо бежали кони.

Из уцелевшей хаты выбежал парень в одной гимнастерке, лет двадцати пяти. Следом за ним показалась женщина.

— Куда ты, куда? Вернись!

Но парень ухватился за оглоблю моих саней и побежал рядом с конями.

— Разрешите... — задыхаясь, говорил он. — У меня оружие есть... Да отстань ты! — зло крикнул он тянувшей его за гимнастерку жене.

На бегу он з нескольких словах изложил свою военную биографию.

— Был мобилизован, товарищ командир, но не успели отправить в часть, как вдруг немцы... Разрешите присоединиться. Оружие имею.

Я кивнул головой. Парень побежал в хату, и не успели наши последние сани проехать, как он появился вновь с ватником подмышкой, с винтовкой в одной руке и двумя гранатами в другой. В сани он вскочил на ходу. Жена его еще с минуту бежала за нами. Грозила, умоляла, но муж отвернулся от нее и запел вместе со своими новыми товарищами. Это был Осмачко, впоследствии один из лучших минометчиков.

И потом почти в каждом селе, которое мы проезжали, кто-нибудь просился к нам.

Однажды мне доложили, что на заставу пришли четыре мальчика. Мальчики эти были в белых маскировочных халатах, за голенищами у них ножи и ложки, как у заправских бойцов. Я попросил привести их в штаб. Действительно, поверх курточек они накрутили на себя простыни и пеленки. Старший — лет четырнадцати — приложил руку к шапке и отрапортовал:

— Явились на ваше усмотрение, как полностью осиротевшие...

Самый маленький, худенький хотя и стоял, подражая старшим, навытяжку, трясся не то от холода, не то от жгучего желания расплакаться. Длинная зеленая капля висела у него под носом. Заметив мой взгляд, «командир» группы подскочил к малышу, деловито вытер ему нос углом пеленки и опять, вытянувшись, продолжал рапорт:

— Как полностью осиротевшие дети из села Ивановка, Корюковского района: Хлопянюк Григорий Герасимович 1926 року нарождения, мий брат Хлопянюк Николай Герасимович 1930 року, а це буде его друг Мятенко Олександр, того же року, и Мятенко Михаил, дошкольник шести рокив...

Я остановил «командира», затащил всех четырех в землянку, усадил, велел принести горячего чая.

В землянку набился народ. Все наперебой задавали мальчикам вопросы. Они торопливо ели, вертели головами, а на вопросы не отвечали, поглядывая на старшего. Он растерялся. Рапортовать было уже невозможно, а к рассказу не подготовился. Расплакался «командир» раньше своих «солдат». Правда, выбежал в лес и только там, прижавшись к сосне, дал волю слезам.

История ребят была ужасна. Жену коммуниста — сержанта Красной Армии — Прасковью Ефимовну Хлопянюк убили в ее же хате начальник корюковской полиции Мороз и полицай Зубов. Они забрали в доме все ценное. Ребят не тронули, может быть, только потому, что лень было за ними гнаться. Мальчики вернулись домой только к утру.

Они сами выкопали в своем огороде неглубокую могилу, сами без помощи взрослых, не приглашая никого на похороны, засыпали тело матери мерзлой землей и снегом. Родственников у них поблизости не было. Братья стали жить вдвоем. Небольшой запас картошки и муки уже приходил к концу. Как жить дальше? Куда идти?

Как-то ночью в село ворвалась группа наших партизан. Мальчики наблюдали бой. Они увидели смерть одного из убийц своей матери — полицая Зубова. Они увидели, как партизаны подожгли хату старосты. А потом они вместе со взрослыми колхозниками побежали к складу зерна, который вскрыли партизаны. Мальчики бегали раз десять домой, таская ведрами пшеницу; так и уснули на пшенице, рассыпанной по полу хаты.

Утром же они узнали, что партизаны из села ушли. И в тот же день их соседку Наталью Ивановну Мятенко увели в полицию. Она оттуда не вернулась. Осталось еще двое сирот: Шура и Миша. А тут еще пришли вести из соседнего села — Софиевки. Там полиция убивала не только взрослых, но и детей.

Тогда Гриша собрал младших своих товарищей по беде, произнес перед ними короткую речь:

— Давайте идти в партизаны. Иначе нас перестреляют.

Весьма хозяйственно подготовили ребята свой выход. Положили в торбочку по две пары белья, соли, насыпали пшеницы, взяли сковородку, ножи, иголки, нитки, коробку спичек. Два средних мальчика разведали, где нет постов полиции. Ночью все четверо, накинув на себя простыни, поползли огородами в поле, а потом пошли в лес.

Бродили они по лесу трое суток. Разжигали костры, спали возле них. И, если им верить, до того часа, пока не попали ко мне в землянку, ни разу не плакали.

Но и у меня плакали они недолго. Очень были довольны, когда специально для них завели патефон... Первым уснул малыш. А Шура Мятенко перед сном очень серьезно заявил:

— Ничего, ребята, тут если и погибнем, то за свое Отечество!

Двое из ребят — Гриша и Коля Хлопянюк — остались у нас в разведке. А братьев Мятенко мы вынуждены были в тяжелые дни оставить в одном из сел на воспитание у добрых людей.

Недели через три после боя в Погорельцах к нам приползла обмороженная женщина. Это была колхозница лет сорока, хозяйка подпольной явочной квартиры в Погорельцах, Дарья Панченко. Кто-то из жителей ее предал. И она бежала в лес. Бежала поспешно, ночью. Оделась кое-как, даже теплым платком не успела повязаться. Не удалось ей взять с собой ни куска хлеба. Шла она по глубокому снегу. Коробка спичек, которую она положила в валенок, размокла. Дарья не могла разжечь костер.

Раньше она была связана с Перелюбским отрядом Балабая. Не знала, где располагался областной. Но ей было известно, что в роднике, у корней вывернутого бурей дерева, в воде, под камешком, должен лежать пузырек с запиской — на случай, если отряд перейдет в другое место.

И отряд, действительно, перешел: объединился с нами, и теперь до него было больше пятидесяти километров. Ударил мороз — градусов в двадцать пять. Родник замерз. Дарья видела под прозрачным льдом раздавленный пузырек и краешек записки. Как-то случилось, что пузырек из-под камня вынесло и разбило. В партизанских землянках было пусто и холодно. Есть нечего. Куда идти — неизвестно. Дарья хотела уже двинуться в Орликовку, где были у нее знакомые, прошла километров пять, но вернулась: нельзя было оставить под прозрачным покровом льда записку с указанием направления в областной отряд.

Дарья решила достать ее во что бы то ни стало. Сперва она била по льду ногой. Мягкий валенок даже не оставлял царапин на гладкой поверхности. Дарья попыталась найти под снегом камень. Руки у нее замерзли, голова кружилась от голода. Вечером она увидела, что над Орликовкой занялось зарево. Значит, и там немцы.

Еще одну ночь она, голодная, провела в землянке. На утро, выйдя из землянки, она заметила волчьи следы. Все они вели к одной точке и расходились от нее в стороны. Дарья задумалась: что бы это могло быть?

Подняв голову, она увидела на высоком суку ободранную тушу барана. Это партизаны забыли, а может, и сознательно оставили для таких, как она.

Волки не могли достать. Но и Дарья, подобно волкам, долго прыгала вокруг дерева, не зная, как добраться до мяса. Голод был так силен, что она решилась снять валенки и полезть на дерево. Тушу она достала. Она грызла твердое сырое мясо без соли. Немного насытившись, но совершенно окоченев, Дарья начала поиски. Углублялась в лес на несколько километров, а ночью возвращалась по своему следу к заброшенным землянкам. Баранью тушу — единственное, что могло спасти ее от голодной смерти, — Дарья каждый раз с мучительными усилиями поднимала на развилку сосны.

Неоднократно она пыталась разбить лед родничка сучьями деревьев. Он не поддавался. Тогда она засыпала его снегом.

Удлиняя с каждым днем свою тропу, Дарья все дальше проникала в лес. И, наконец, уже не стала возвращаться — ползла и ползла вперед. Волки преследовали ее, ждали, пока умрет. На заставу Дарья набрела только на тринадцатый день после выхода из Погорельцев.

Наш фельдшер Анатолий Емельянов, во избежание гангрены, вынужден был ампутировать у нее пальцы ног и семь пальцев на руках.

Дарья выжила. Прошла с нами весь партизанский путь. Была прекрасной разведчицей. Сейчас она председатель сельпо в Погорельцах.

Больше всего в эти дни приходило к нам молодежи. Мы не могли, разумеется, принимать в отряды всех ребят пионерского возраста, желающих стать партизанами. Их были сотни, если не тысячи. Некоторых увлекала романтика борьбы, наивное стремление «пострелять из настоящего ружья». Но большинство колхозной детворы старше десяти лет очень хорошо понимало, какой страшный враг немец. Они видели жадность, зверства, жестокость врага. Многие, подобно пришедшим к нам братьям Хлопянюк и Мятенко, остались сиротами. В их сердцах появилась острая жажда мести палачам.

С каких лет юноша может быть полноценным бойцом? Ответить на такой вопрос нелегко. Иной крепкий, мускулистый парень лет пятнадцати, отличный помощник в крестьянском доме, придет в отряд и уже на третий день разнюнится так, что надо поскорее от него избавляться. Да он и сам просится в походе: «Оставьте меня в селе, не могу больше». А то и просто убегает, но винтовку и пару гранат норовит утащить с собой. Можно ли предъявлять к нему дисциплинарные требования, обязательные для всех партизан? Конечно, нет.

Однако нередки случаи, когда четырнадцатилетний худенький мальчонка загорится такой неистребимой злостью к врагу, что становится по народному выражению «двужильным». Такому никакие испытания не страшны. Спит на мокрой земле и вскакивает свежий, как огурчик. Стоит на посту несколько часов кряду и не жалуется. На переходах всегда весел и других веселит шуткой. Таким был у нас Вася Коробко, да и Гриша Хлопянюк не отставал.

Все же мы вынуждены были определить в своем неписанном уставе, что моложе шестнадцати-семнадцати лет в партизаны принимать не годится. Нас, конечно, старались надуть и, что греха таить, случалось, надували. Не у всех ведь есть документы. Придет здоровяк, косая сажень в плечах, говорит, что ему девятнадцать лет. Документов у него нет, не экспертизу же ставить. А потом, когда в чем-нибудь серьезно провинится — плачет, сознается, что ему всего пятнадцать, просит снисхождения. Некоторые отряды вынуждены были даже устраивать у себя чистки: исключать целые группы слишком молодых. Но это было лишь в начальный период. Позднее и сельские ребята знали примерно, кого принимают в отряд. А те, которые становились все же партизанами, приноравливались к общим требованиям. Им очень помогал самовоспитаться и закалиться наш комсомол.

Члены комсомола, приходившие к нам в отряд, даже и не очень здоровые физически, показали себя с самого же начала особенно выдержанными, дисциплинированными, а главное сознательными бойцами.

Им была более понятна классовая сущность войны. Разумеется, и комсомольцы только из книг да еще по рассказам старших знали, что такое капитализм. Но комсомольская организация еще до войны помогла им понять и осознать, что враг может придти к нам только из капиталистических стран. Что пойдет он на нас, чтобы отнять завоевания революции, навязать буржуазный строй. Имело это значение? Да, конечно же, и очень большое!

Политически грамотный молодой человек понимал, что немецкий солдат не только убивает, сжигает и разрушает. Немец несет ему ужасное будущее, возвращает его капитализму, хочет сделать рабом. Политически грамотный молодой человек понимал, что идет борьба за сохранение первого в мире социалистического государства. У политически грамотного, сознательного молодого человека гораздо больше стимулов, причин, чтобы смело идти в бой. Он не только мститель. Нет, он революционер, защитник социализма, строитель коммунизма.

После одного из боев этого периода в областном отряде появился маленький, по виду никак не больше чем пятнадцатилетний, парнишка, худенький, лохматый, на носу, несмотря на мороз, веснушки. А глаза всегда восторженные. И голос звонкий, задиристый. Вечерами, на привале, у партизанских костров он постоянно что-нибудь рассказывал. Именно у костров. То в одном, то в другом, то в третьем месте слышен его быстрый говор. А рассказать у него было о чем.

У нас его чуть не расстреляли. В самом деле, как поступить? В разгар боя ползет по тонкому льду реки, со стороны противника, человек с двумя гранатами за поясом. И ползет не куда-нибудь, а прямо к замаскированному в кустах партизанскому пулемету. У самого берега провалился, промок до нитки, но, бесенок, продолжает ползти. Цепляется за пучки травы, за корни деревьев, лезет по самому косогору на виду у противника. И враг щадит его, не стреляет.

Наш пулеметный расчет замечает такое дело, подзывает двух бойцов и те — наперерез. Выскакивают внезапно из-за куста, наваливаются на «вражеского лазутчика», затыкают ему рот, скручивают руки, дают сгоряча пару оплеух и тащат в штаб. Они уверены, что взяли «языка». Странно только, что «вражеский лазутчик» не только не оказывает сопротивления, а даже выражает живейшую радость и норовит расцеловать своих конвойных. Впрочем, не так-то легко убедить их, а потом и штаб, что действительно стремился к партизанам. Раздаются возгласы:

— Брешет он!

— Расстрелять гада!

Но тут, на счастье, появляется Маруся Скрипка, секретарь комсомольской организации, кидается к «языку» и кричит:

— Володька!? Откуда? Да это же Володька Тихоновский, сын Андрея Ивановича из Корюковки! — и с этими словами заключает его в объятья.

Вечером того же дня Володя начинает свои нескончаемые рассказы. Сперва ему не очень-то и верят, но слушают охотно. «Ничего, складно врет» — говорят о нем и пытаются сбить вопросами. Не так-то это легко. Называет место действия и число, и час, и фамилии людей, которые многим известны...

— Сколько тебе, Володя, лет?

— Семнадцать!.. Опять не верите. Честное комсомольское, я в девятый класс перешел — вот и считайте. Я уже два года, как член ЛКСМУ... Но меня все равно считали маленьким. Даже батька. Он сейчас в Корюковском отряде у Короткова. Вот встретимся с ними, батька сам все подтвердит...

С Корюковским отрядом мы и действительно к тому времени еще не встретились, но уже знали, что он действует в восьмидесяти километрах от нас. Было известно также, что среди его бойцов есть заместитель председателя Корюковского сельсовета Андрей Тихоновский — отец Володи.

— Значит, не взяли тебя в партизаны, а ты сам пошел, насильно заставил себя признать?

— Не насильно, а просто добился... Немцы уже вот они, в трех километрах от села, а батька только почесывается. Другие коммунисты давно эвакуировались, а он сидит. У меня даже появилось подозрение: «шут его знает, может, надумал к немцам перекинуться». По прежнему поведению вроде не похоже. Но если бы только... Честное слово, не посмотрел бы, что родной отец, сам бы убил... Но смотрю, собрал как-то батька в котомку немного еды, с матерью пошушукался и огородами — к лесу. А я краем уха все ж таки уловил, что разговор о партизанах. За ним бегом. Догоняю, прошу взять с собой, отмахивается: «Ты еще мал». Ну, просто ужас, как обидно. Пришлось отстать.

И обидно с другой стороны на комсомольскую организацию. Почему меня забыли. Ведь ясно, что есть договоренность и насчет партизанских, и насчет подпольных действий. Я же читал о гражданской войне. Неужели теперь иначе? Неужели комсомол в стороне? Видно, и здесь меня посчитали слишком маленьким и куцым. Когда наши части отступали, нам с отцом оставили две винтовки и карабин. Мы зарыли в огороде. Значит, я все равно партизан, хоть меня и не взяли в отряд. Иду в то место и так рассуждаю: «Раньше чем меня возьмут, я двух или трех убью». Копаю, чтобы достать, а там пусто — улетело мое вооружение. Мне, конечно, понятно — батька передал в отряд. Но зло взяло ужасное.

Когда стемнело, пошел к райкому комсомола. Надо хоть что-то выяснить. Подхожу, дверь открыта, в комнате свет и слышу два голоса. Я встал за дверью, вижу в щелку Марусю Скрипку и ее однофамильца, работника райкома, Федю Скрипку. Она говорит: «Значит, вы будете в Бридских дачах». Мне больше ничего не надо, бегу домой. Взял пол-литра патоки, кусок хлеба, книгу Н. Островского «Как закалялась сталь», завернул все в полотенце, поцеловал на прощание мамашу и подался в лес. Ходил с этим запасом дня два Встретил как-то на просеке людей, крикнул им издалека: «Ау!» Они откликнулись автоматным огнем Еле ноги унес: оказались немцы.

Пришлось вернуться в Корюковку. Но и там немцы. Все ж таки пробрался домой Отец, оказывается, тоже не проник к отряду и прячется на колхозной конюшне. Потом перешел в коноплю. Я ему туда несколько дней носил еду. Прохожу и кричу: «Ку-ку!» Он откликается, я ползу к нему. Так мой батька жил дней восемь, пока немцы стояли. А я ходил, приглядывался к немцам. Первый раз порадовался, что мал ростом. Они на меня не обращали внимания.

Как-то встречаю нашу учительницу немецкого языка Лего. Муж у нее тоже какой-то иностранец. «Вот, думаю, стерва, не эвакуировалась». До войны была такая активная, член месткома, а сейчас идет с немецким солдатом, что-то показывает, сама веселая... Ясно, что ждала и теперь будет нам гадить. Я тогда решил за ней следить.

На другой день идет одна. Я ее обогнал, поздоровался и пошел впереди. Подхожу к бывшему комсомольскому магазину и нарочно оторвал на ее глазах доску от крыльца. Она, конечно, реагирует: «Мальчик, поди сюда! Ах, это ты, Володя. Зачем ты, Володя, портишь имущество, это ведь теперь не советское. При новом порядке будем вас по-другому воспитывать. Где твой папа? Он не коммунист?» Отвечаю: «у меня папаша умер». Она, оказывается, ничего обо мне не помнит. «А ты не комсомолец?» Отвечаю: «Боже меня сохрани». «Заходи ко мне, Володя, в гости, ты, кажется, хороший мальчик». Значит, клюнуло. Теперь надо во что бы то ни стало найти партизан.

Немецкие части прошли, осталась только комендатура. Двигаться гораздо легче. Батька увидел, что я кое-что соображаю, дает мне поручение: «Завтра, — говорит, — на лесозаводе назначено собрание корюковских партизан. Иди по адресам, сообщи кому надо». Я рад. Все ж таки настоящее дело. Всем сообщил и сам иду на собрание. Подхожу к лесозаводу, а дозорные кидают в меня камнями, даже близко не подпускают. Я стыжу их: «Как же так, я народ собирал, а теперь гоните...» Пустили. Так я стал партизаном. Мне дали карабин. Тот самый, что был у меня в огороде. Но вручили торжественно, и я понял, что получаю оружие для борьбы...

На этом Володя Тихоновский прекращает рассказ, медленно скручивает козью ножку... Он ждет, конечно, вопросов. Повышает интерес у слушателей.

— А как же эта немка? Ты сказал командиру?

— Вы с батьком ушли, а как же мать? Ей от немцев ничего не было?

— Во-первых, — отвечает Володя, — у меня не только мамаша, но еще и младшая сестренка. А во-вторых, мы с отцом очень даже волновались. Их бы свободно могли расстрелять и сжечь дом. Но тут вышло так: два военнопленных, которые бежали из лагеря, наткнулись возле самой Корюковки на мину. Их разорвало. Люди с нашей улицы, человек двадцать, не меньше, дали в полиции подписку, что это мы. То есть, что взрывом убило отца и меня. Так и спасли мать и сестренку.

— Не узнали, что ли?

— Как это не узнали. Отлично узнали, что это не мы. Но есть у людей солидарность. Потому и работать можно. Потому-то я и мог ходить прямо среди самих немцев. Народ не выдавал. Сволочей все ж таки мало. Их издалека видно... Вот Лего и муж ее оказались форменными гадами. Мне наш комиссар, товарищ Рудой, приказал снова проникнуть в Корюковку и втереться в доверие к этой немке. Никогда мне раньше втираться не приходилось. Знаете, как трудно! Это все равно, что подружить с ядовитой змеей. Попробуйте-ка убедить змею, что вы ее уважаете. Я пошел к Лего в гости. Сидел там часа два. Эти супруги уговаривали меня выследить руководителей партизанского отряда. «Твоей маме дадут землю, а тебе очень хорошую, заграничную одежду и красивую немецкую медаль, а кроме того, за каждого пойманного коммуниста по тысяче рублей...» Попробуйте сидеть смирно и слушать такие слова. Я обещал супругам, что обязательно все сделаю. Только потребовал, чтобы за каждого пойманного коммуниста мне еще платили по пуду муки. Они поверили, что я торгуюсь. Согласились на полпуда. Хотели тут же вести меня к коменданту, чтобы я дал подписку. Еле отбрехался.

На следующую ночь товарищ Рудой и еще один партизан влезли к супругам Лего в окно. Я сперва начертил на бумажке внутреннее расположение комнат. Я просил Рудого взять меня, очень хотелось участвовать активно. Не вышло. Опять мне сказали, что для таких дел я маленький. Так было обидно. Я стоял на улице, чтобы в случае чего свистнуть. Через полчаса открывается дверь, выходят партизаны. «Все в порядке, Володя, пошли!» Они этих супругов кончили без выстрела. Нашли у них списки городских коммунистов и жен офицеров...

После этого мне был приказ действовать и дальше в городе. Я жил дома, но днем никуда не показывался. Батька принес мне рулон бумаги и говорит: «Пиши». Я целыми днями писал прокламации. Меня свели еще с одним парнишкой — Леней Ковалевым. Очень смелый паренек. Мы потом такие номера откалывали! Еще с нами был комсомолец Науменко, по прозвищу Боня. Тоже ловкий хлопец. Его из отряда погнали. Спал на посту. Если какое-нибудь живое дело — он может. А стоять на месте не хватает дисциплины.

К этому Боне пришли как-то ночью полицаи. Арестовали. Велели снять сапоги и штаны, приказали: «Иди вперед!» Он быстро пошел и сразу прихлопнул за собой дверь. Подставил полено. Так без штанов и удрал.

Сперва мы прокламации приколачивали к стенам домов молотком. Стучали громко. Нарочно, чтобы люди выходили и читали. Но это оказалось непрактично. Люди опасались и сразу же срывали лозунги и листовки со своих домов. Тогда мы решили клеить. Мать сварила клейстер. Мы клеили в общественных местах. Клеили даже в уборных. Там человек спокойно прочитает.

Потом нам доставили книжечки: «Как бороться с долгоносиком», «Трактор СТЗ-НАТИ». С виду совершенно невинные брошюрки. Первые две-три страницы действительно о долгоносиках и тракторах. А дальше обращение товарища Сталина к народу, обращение обкома партии, призыв идти в партизаны. Мы эти книжечки подбрасывали, а в базарные дни просто раздавали.

Я держал постоянную связь с отрядом почти два месяца. Выполнял многие задания. Но потом немцы принудили отряд отойти в леса. Я не знал уже, где наши. В Корюковку опять нагнали немцев. Полиция разнюхала, чем я занимаюсь. Пришлось уходить. Вот тут мне досталось. Я восемь суток бродил по лесу голодный.

Иду по лесной тропе, качаюсь от голода. Встречаю какого-то деда. Он взял меня ночевать, уложил на печь. Они со старухой ужинают, едят картошку и огурцы, а я стесняюсь попросить. Потом дед позвал к столу. Говорит: «Гордый вы народ, партизаны!» Мне приятно. А все-таки опасаюсь сознаться, что действительно партизан. Отнекиваюсь. Оказывается, этот дед заметил, что у меня под рубашкой граната. «Я, говорит, сыночек, понимаю, кого тебе надо. Партизаны вот в той стороне». И показал мне на лес, где областной отряд. На прощание подарил мне еще одну гранату.

Утром я пошел сюда. И получилось так, что я оказался в нейтральной зоне — между немцами и вами. «Ну, думаю, пропал». И решил, будь что будет, полезу к вам. Лучше от партизанской пули погибнуть, немцы бы меня, наверное, пытали...

Володя Тихоновский, несмотря на свой малый рост, стал отличным бойцом. Он был одним из инициаторов комсомольского движения за овладение всеми партизанскими профессиями. Ходил в разведку, изучил в совершенстве пулемет, миномет, противотанковое ружье. Участвовал в нескольких подрывных операциях на железных дорогах. Кстати сказать, за три года жизни в партизанском отряде Володя очень окреп и вытянулся. Теперь его уж никак не назовешь малышом.

Но приходили в отряд не только люди с чистой совестью. Пришел хлопец, лет семнадцати, Тимофей Фамилию его называть не стану, зачем молодому человеку портить жизнь воспоминаниями об этом эпизоде.

Тимофей — хлопец видный, плечистый. А на заставе — расплакался.

— Чего ревешь, дурень?

— Вы меня бить будете.

— Значит, заслужил? Рассказывай-ка, брат, за что тебя бить?

— Ведите до командира.

Повели его в особый отдел. Такой к тому времени создали специально для борьбы со шпионажем. Во главе этого отдела стоял Новиков. Пока Новиков задавал ему общие вопросы: откуда пришел, сколько лет, кто родители, — Тимофей отвечал довольно бойко.

— Теперь, — сказал в заключение Новиков, — выкладывай, зачем пожаловал.

Тут Тимофей опять расплакался.

— Мамку тебе, что ли, позвать?

— Визьмить мене до себе. В партизаны. Не можу я бильше у нимцив.

— У тебя, брат Тимоха, на душе не все что-то ладно. Говори-ка правду. В полицию поступил?

Проницательность Новикова поразила Тимофея.

Он с минуту молчал. Потом буркнул:

— Виновен я. Бийте. Я бил и меня бийте.

— Тебя начальник к нам послал?

— Ни, сам.

Он клялся и божился, что в полицаи был завербован силой. И никому вреда не делал, только строем шагал и винтовку чистил.

— А вчера вызвал мене начальник и в сарай послал. Там пять чи шесть нимцив стоят. И Василь Коцура к лавке ремнями пристегнут. Хороший такий хлопець — Василь, дружок мий... Вин кузнецом у нас. Гляжу, морда у него сильно побита, кровь с носа капае. Так жалко мени его стало...

— Выходит, значит, ты, парень, сильно жалостливый?

— Я драку, товарищ начальник, зовсим не терплю. Ребята у нас в селе подерутся — я завсегда разнимаю. И бабы меня просили: «Иди, Тимоха, там пьяные схватились, — разведи».

— Так зачем же немцы тебя позвали?

— Тилько я в той сарай вошел, старшой нимец приказывает старосте: «Зови народ». Поки народ збирался, он всем другим нимцям показывает на меня, лопочет по-своему. Потим велел телогрейку скинуть и рукав у меня закатил. Потим дае мени в руку, на которой рукав закатан, плетку: «Бий!»

— И ты, сучья душа, бил своего друга!

— Да, слухайте, дядю, — голос Тимофея опять задрожал. — Я говорю тому нимцю: «Це мий дружок, не можу его бити...» Так той нимец пистолет до морды сует.

— И ты бил?

— Ну, а як же? Вин пистолет до морды и ногами топочет. И так лается, аж мне темно стало. Бью, а сам плачу, сильно жалко мени Василя.

— За что же ты его бил, за какое преступление?

— Не знаю. Староста объявлял, так я дуже хвилювався, не понял.

Новиков привел его ко мне.

— Решайте, Алексей Федорович, что с этим субъектом делать.

Позднее в партизанские отряды пришло немало раскаявшихся полицаев. Этот явился первым. Волнение, слезы — все в нем было хоть и наивно, и глуповато, но искренно. Он повторил мне всю историю сначала.

— Что же, — спрашиваю, — друга своего битого ты, значит, там бросил?

— Ни, дядю. Я его с собой взял.

— Так где же он?

— В лисе. Вин дуже утомился. «Положь, — говорит, — меня, Тимоха. Я трохи отдохну. А ты поки сам до партизан сходи». Я его на плечах с километр тащил. Кричит: «Боль очень сильна, положь!»

— Ранен он, что ли?

— Ни. То я его так крепко побил...

Заметив наши неодобрительные взгляды, он стал торопливо объяснять:

— Нимец пистолет в морду торк: «Бий, — требует, — крепче!» Я, дядю, як мог тихо бил. Да рука у мене дуже тяжела.

Я послал санитаров за Коцурой. Действительно, лежит под кустом, охает. Принесли его. Фельдшер наш положил на рубцы компресс. Потом Коцура рассказал, как все случилось. Он, несмотря на запрещение, после наступления темноты играл на гармошке. Начальник полиции приказал его выпороть.

Спросили мы потом Василя, какого он мнения о Тимофее.

— Тимоха хлопец безобидный. Не стал бы вин бить — его бы выпороли, а может, и пристрелили.

Через месяц у этого «безобидного» хлопца было на личном счету три убитых немца. Кроме того, он привел живыми двух «языков». «Языки» стали его партизанской специальностью. В разведку и на охоту за «языками» Тимофей и Василий ходили всегда вместе.

* * *

И уж совсем неожиданным был приход одной нашей старой знакомой.

Как-то рано утром на территории лагеря задержали пожилую женщину. Когда ее спросили, что она в лесу делает, ответила, что мужа ищет.

— Кто такой, как фамилия?

— Мий муж, — отвечает, — руководящий чоловик. Вин самому товарищу Орлову друг.

— Какой еще Орлов? — спрашивают ребята на заставе. — Не знаем мы никакого Орлова.

— Ну, Орленко.

Такая осведомленность неведомой никому женщины показалась ребятам подозрительной.

— И Орленки никакого не знаем. Говори толком, кого надо? Как фамилия мужа?

— Ну, чего вы, — отвечает, — дурью мучаетесь. Федорова мне нужно. Вин и мужа моего знает. Партийный мий муж, секретный чоловик. Кличка его партийная «Серый».

Посоветовавшись на заставе, ребята решили, что вести ее ко мне так нельзя. Решили предварительно обыскать. Попросили снять полушубок. Она не захотела. Прикрикнули на нее. Она тоже за словом в карман не полезла, ответила так, что ребята окончательно разозлились, стали с нее полушубок стягивать. Она заорала на весь лес:

— Ратуйте, люди добрые, грабят!

Не знаю, чем бы все это кончилось. Но случилось так, что я находился недалеко от заставы, услышал крик и пошел на заставу. Ко мне кинулась высокая, изможденная женщина. Обрадовалась, будто родного увидела:

— Олексий Федорович, вы ли это, голубь? Да який же вы стали солидный, представительный! Значит, то верно, люди кажут, что вы тут за главного, значит, то правда, что партизаны силу имеют?..

— Подождите-ка, успокойтесь. Я что-то не узнаю...

— Да ведь Кулько я, Мария Петровна Кулько. Помните, в Левках к нам заходили, мужа моего с собой забрали?

Она с тех пор переменилась ужасно. Лицо землистого цвета, руки костлявые, и только глаза по-прежнему светятся недобрым огоньком. Платье на ней драное и грязное, на ногах огромные мужские валенки. Ребята ей вернули полушубок. Она его поспешно надела и снова обратилась ко мне:

— Разговор до вас есть, Олексий Федорович.

В моей землянке, разогревшись у печки и выпив махом полстакана спирта, Мария Петровна обратилась ко мне с такой, весьма примечательной просьбой:

— Верните мужа моего, Олексий Федорович. Дитки без таты нияк не можут, плачут. Кушать нам нечего. Забрали все полицаи, гады прокляты. Ушла я с дитками из Левок, просто сказать сбежала. По людям ходим, кусок просим... Пожалейте, Олексий Федорович, ведь четверо у мене диток.

Я был огорошен. Ничего подобного не ждал. Хотел отшутиться и выгнать. Тем более, что не забыл характеристику, данную ей мужем: «Вредная баба! От нее любой подлости можно ждать». Но меня разобрало любопытство. Захотелось узнать, как она до жизни такой дошла. Куда девались запасы, которые оставил ей тогда муж. «Такая ведь, — думал я, — ничем не погнушается. И старосте и немцам будет служить, лишь бы имущество сберечь, а если удастся, так и приумножить».

— Что значит вернуть? — ответил я спокойно. — Вы же не глупая женщина, сами понимаете: он большевик и выполняет свой долг. Никто его насильно не тащил. Работает он с нами потому, что таковы его убеждения, таков долг перед партией и Родиной.

— То я знаю, что он сам за вами ушел. Он неразумный, як дитя. Так и до войны: скажут в райкоме — иди работать в собес, — идет. Еще ничего в собес. В загс его запихали, и тоже послушался, год в загсе руководил. Зарплата маленькая, а пользы только что на свадьбах гулял.

Зашел в землянку по какому-то делу Дружинин. Кулько он знал, рассказывал я ему в свое время и о встрече в Левках. Мария Петровна не смутилась. Поздоровалась с ним за руку.

Я предложил ей перекусить. Она приняла приглашение с радостью. А когда поставили перед ней миску каши, да еще сверху положили кусок мяса и хлеба отрезали, не жалея, и соль поставили в большой консервной банке, хоть жменю бери, лицо ее перекосилось, и она расплакалась.

— Ой, Олексий Федорович, — сказала она дрожащим голосом, растирая на щеках слезы, — не так я вас, когда вы приходили, понимала. Не то думала, не за тем гналась.

— Ешьте, Мария Петровна, — сказал Дружинин. — Ешьте, не торопитесь, а потом расскажите подробно о жизни. Нам это очень интересно.

И она действительно поела, а потом рассказала.

— Как вы тогда скрылись в ночи, а за вами мий Кулько подался, кинулась я и думала догоню. Так темно ж було, не нашла. «Ничего, — решаю, — вернется». И, правда, вертается. Что же вы думаете? Так вы его, Олексий Федорович, словом своим сагитировали — опять убег. И нет день, нет два. А тут нимцы в Левки пришли. Ко мне в хату офицер стал.

От перепугалась я, Олексий Федорович! Думаю, а ну, как узнает, что муж мий коммунист. Барахло тоже не все попрятала. Нимцы как раз открыли кампанию: теплые вещи забирают для своей армии. Требуют, чтобы жертвовали. Увидел у меня тот офицер кожушки, руками показывает: «Що, мол, таке?» А я тоже руками и словами и всем стараюсь объяснить, что будто активно собрала в подарок победоносной Германии. Улыбаюсь, кланяюсь. Бачу — вин смеется: «Гут, гут».

Потим к нему хлопчика приставили из колонистов, переводчик он. Тоже у нас жил. Я им обед варила. Сам-то Шерман-майор будто вежливый и чистый. А хлопчик — такой поганый, прыщавый, злой, як змееныш.

По перву жили не дуже плохо. Майор с переводчиком в кимнатах, а я с дитмы в кухне. Шерман-майор, как вечер, ванну принимает: воды в корыто налью, губку резинову дае, тереть чтобы. Вин голый. Ну что тут робить? Терплю. Плачу, а сама тру То для дитей, товарищи партизаны. Що тилько мать для диток своих не перетерпит!

Вин будто добрый був, той майор. Диткам моим ром дае, кофе дал раз чашку: сахарину дуже багато насыпал и диткам отдал. Я разбавила на три чашки, и дитки выпили.

Други нимцы чуть что по морде бьют. А наш майор ласково так: «Фрау Марусья...»

Переводчик, той обличье свое прыщаве воротит, дитей толкает. Вы мий характер понимаете, Олексий Федорович, я того переводчика, колы вин до моей старшей девчонки стал лепиться, из кухни вытолкала. Вин до майора, а той смеется: «Гут, гут», — говорит.

Я было приспособилась, ночью тихенько вещи перепрятываю. Так думала и жить станем понемножку. А тут приходят до мене два полицая и Андрей Сива, староста наш. Шермана-майора дома нема Сива в сарай, корову тягне. Други два за кабанчик. Я начала криком орать, да и дитки мени в помощь. Сива грозит: «Убью!» Пистолет до грудей: «Мовчать, бильшовицка зараза!» Но вы мий характер понимаете, Олексий Федорович, мени, коли до диток дойдет, последне их добро отбирают, мени тогда все чисто прах, никто не напугает. Борюсь с тем Сивой, с рук веревку, что корова привязана, рву. А тут Шерман-майор во двор иде. По военному так выступае: раз, два. Берет Шерман-майор Сиву за ворот, а другой рукой в морду, в морду того Сиву. Бачу я таке дило, к полицаям пидскочила, схватила ведро и тем поганым ведром як стала биться! Так воны со двора бигом...

Тут Дружинин не удержался, прервал рассказчицу:

— Что немцы у вас там в Левках все благородный или только один этот Шерман?

— Сама думала благородный вин, две недели так предполагала. Только то у него политика наружная, а политика внутренняя такая оказалась. Сидят раз вечером оба-два — и Шерман-майор и его переводчик. Дай, думаю, спытаю: чи знают воны, что мий муж коммунист? Тихенько так шла, слезы на себя напускаю: «Пан майор, дитки мои, — кажу, — на вулыцю выйти не можут. Бьют их полицаи. И мени грозят, что не спасет тебя и офицер». Переводчик майору пересказывает, а сам смеется. Шерман серьезно слушает. Потим головой машет: «Найн». А переводчик ему снова, гаденыш, что-то говорит. Слышу: «Коммунистише». Пропала, думаю. Майор опять головой машет и долго что-то переводчику объясняет. Той мне: «У нас, — каже, — нимцев (тоже без году недиля к нимцам причислен, а важно так говорит), у нас, нимцев, главное — порядок. Есть приказ. По тому приказу установлена очередь — первыми обрабатывать евреев и коммунистов, следующий черед — все, кто связан с партизанами, третьи — семьи коммунистов, четверты — семьи офицеров Червоной Армии. Вы в третьем списке. А полицаи порядок нарушили — потому им и попало».

Мне после того разговору сразу бы утекти. Забрать бы диток, в санки корову запрячь и в ночи до родных своих в другое село перебраться. Так надеялась я, что шутит Шерман-майор, что вправду вин ко мне добрый. Я ж ему обид варила, белье стирала, мыла его самого каждый вечер резиновой губкой. Но колы пришел мий срок, стал Шерман-майор, як той кремень. Ничего не слухае. Полицаи сундуки вытягают, корову та поросенка волокут, Сива меня за ворот, а диток моих сапогами. Как не убили до смерти, не знаю...

Она замолчала. Взгляд ее теперь совсем сухих глаз был устремлен в сторону. Я с удивлением заметил на лице этой женщины признаки раздумья. Губы ее слегка шевелились, будто хотели произнести что-то непривычное, выразить новую и непонятную мысль. Но после недолгого молчания сказала она ни ей, ни нам не нужные слова:

— Вот, Олекоий Федорович, что есть нимецька благодарность, фашистска благодарность...

— Так, — сказал я, — кажется, все? Или еще что-нибудь можете рассказать? Вообще-то ведь вам по сравнению с многими другими повезло. Вы живы, и дети ваши тоже пока целы.

— Так разве то жизнь? Прийшла до одних родичей в Семеновку, тетка моя там живет, характеры у нас, як зад и перед, — не сходятся. Потим в Холмы, в район перейшла до невестки.

— Тоже характеры не сходятся?

— Тоже характер, — согласилась она и вздохнула. — Мени чоловик, диткам тата нужен. Верните его нам, Олексий Федорович, сжальтесь над сиротами. Вин в Армию Червону не гожий був, билет белый ему доктора дали по желудку. А теперь от жинки в лес утек, воевать захотел...

Говорила она уже без прежней настырности и даже без слез.

— Но вы же понимаете, — попытался объяснить ей я, — мужа вашего здесь нет. Он ушел по заданию обкома. И вообще, подумайте, о чем вы говорите. Идет страшная война...

Ее вдруг прорвало:

— Я же теперь, Олексий Федорович, ясно поняла, что партизаны люди хорошие и что нет нимцев добрых, а все они вороги наши и диткам нашим, — я же теперь учена стала. И что вы с нимцами бьетесь, уничтожаете их, то я приветствую всем сердцем и так любому для агитации скажу... Но мени-то, мени що робить? Я-то на что жить осталась? Який з мене толк теперь? Була Мария Петровна хозяйка над домом, над мужем, над дитми. Була у мене и власть и сила. А що стало? Сила при мне, вот она, — рассказчица протянула вперед руки, сжала кулаки так, что на запястьях выступили синие жилы, — есть сила, а не хозяйка я бильше в жизни...

Дружинин подмигнул мне и спросил:

— А советскую власть вы любите?

— Як же я могу Радянську владу не любить, колы и дом, и сад, и худобу{8} — все при Радянськой владе мы имели. Як же мне Радянську владу не любить, колы мий Кузьма сам член исполкому и мы от цього кормились и росли, и дитей растили...

— Выходит, вы советскую власть только за то и ценили, что при ней вам жить легче; что дом, корова, сад у вас были; что муж имел крепкое положение, прилично оплачиваемую работу? Так надо понимать? — спросил опять Дружинин.

Она взглянула на него с удивлением и даже, кажется, со страхом.

Дружинин продолжал:

— А если бы немцы оставили вам все ваше имущество и дети были бы сыты, и муж бы к вам вернулся, — помогал бы вам по хозяйству, вы бы немецкую власть тоже полюбили, так надо понимать?

— Оставь, товарищ Дружинин, — сказал я. — Разговор надо кончать. Есть и другие дела. Все как будто ясно. Мария Петровна, где вы поселились, в Холмах? — Она кивнула головой. — Муж ваш знает адрес этих родственников? Ну, вот и прекрасно. Когда он вернется с задания, мы ему все расскажем. А если обстоятельства позволят, он зайдет к вам погостить на денек.

Она ничего не отвечала. Слова Дружинина, верно, очень ее задели.

— Колы б не диты, — произнесла она медленно, — я бы до вас в партизаны пошла...

— А мы бы вас не взяли, — сказал Дружинин.

— То я для примера сказала, что до вас, — продолжала Мария Петровна. — То я на ваш вопрос о нимецькой владе ответ даю. Характер мий вы сперва хорошо угадали, что нет мени большего на свете счастья, чем хозяйкой быть. И почуяла я теперь точно, что не может при нимцах, при ворогах, нихто хозяйнувати — ни Сива, староста наш, ни полицаи, а гетмана нимцы поставят, як в народе балакают, так и гетмана хозяйнувати на Украине не пустят. И поки Радянська влада не вернется, не будет нам життя. Поняла я правду эту не сразу, а через разорение и унижение, так ведь и вы до командирского звания пока дошли, тоже, небось, шишек на лбу понабивали?

Я не мог сдержать улыбки. Отвечала она Дружинину бойко. В логике ей нельзя было отказать. Заметив мою улыбку, Мария Петровна подбодрилась, расправила перышки и перешла в наступление.

— Вот вы говорите — несознательная у Кулько жинка. Что дальше дому, диток своих да скотины ничого не бачит, в политике слаба, одно хозяйство любит и бильше ничого. А что той Кулько, партийный чоловик, много жинку учил? Дома-то не вин меня, я его учила. В исполкоме, да на собрании, да в райкоме — вы уси партийны, а домой придете: дай, жена, обидать, почини рубашку, а что диты сыты ли? А чому поросенок худо расте? Мой-то Кузьма всюду хвалился: «Вот у меня Маруся хозяйка!» Не увидел, как я в хозяйстве, за пятнадцать лет, душу свою утопила... Так вот же теперь нет у мене бильше хозяйства, руки мои развязаны, а душа против нимца загорелась. Ну, думаю, разыщу Кузьму, нехай учит, як дальше жить. Вин партийный, вин в политике силен. А при войне яка жизнь? При войне кругом политика. Так вы к Кузьме не пускаете и вид себе гоните, — она махнула рукой и замолчала.

На этом разговор с Марией Петровной мы закончили. Я дал распоряжение отпустить ей для ребятишек с продсклада муки и сахару, велел проводить до заставы. И только уже прощаясь спросил, не согласится ли она взять с собой в Холмы сотни две листовок.

— Там есть, слева от лесопильного завода, разрушенный бомбежкой дом. Под лестницей углубление. Положите листовки туда, а наши люди возьмут.

— Испытываете? — догадалась она. — Ну, хоть за это спасибо... Давайте листовки. И смотрите, може мою старшую девчонку тоже приспособить? Ей четырнадцать рокив, пионерка...

После ее ухода мы долго спорили, что она за человек и можно ли ей доверять, действительно ли в этой жадной до глупости бабенке могли произойти за это время такие перемены. А если даже она под впечатлением всего пережитого люто возненавидела немцев, следует ли привлекать ее к подпольной и партизанской борьбе.

И мы решили, что испробовать, во всяком случае, надо. Она, может быть, не очень хороший, политически отсталый, но все же советский человек. Людей же, чье политическое сознание просыпается под влиянием войны и оккупации, немало. Люди идут к нам разные. Но они идут к нам, под наши знамена. Мы должны их принять, вооружить и повести в бой.

Тут же скажу, что Мария Петровна Кулько нас не подвела. Нельзя сказать, чтобы она очень активно работала, но когда нужно было связаться через нее с людьми, переправить кому-нибудь письмо или пачку листовок, Мария Петровна не отказывалась. Да и нельзя было требовать от нее большой активности. Жила она не у себя. И при ее довольно трудном характере жить долго у родственников было подвигом. А жила она в Холмах только для того, чтобы быть нам при случае полезной. Много сделать для нас она не смогла еще и потому, что прокормиться ей с детьми было нелегко.

Таких вот, не очень деятельных, но верных помощников подпольный обком и райкомы имели множество.

* * *

Наши разведчики, связные, новички из окруженцев подробно рассказывали о зверствах, о терроре, свидетелями которых были. Но стоило нам поинтересоваться, как хозяйничают немцы, какие методы экономического порабощения они применяют, наши люди сообщали только поверхностные сведения, которые они сами почерпнули из газет и листовок, выпускаемых оккупантами.

Еще меньше мы знали тогда, в первый период, о духовном мире, о мыслях, настроениях самих немцев и их подручных — венгров. Для партизана фашист был существом без души. О чем он думает, о чем мечтает, какие у него убеждения — да не все ли равно? Их внешний облик, одежда, выражение лиц, их речь — все вызывало у партизан отвращение. Наши переводчики, допрашивая пленных, говорили с ними нарочно испорченным языком, чтобы даже речью не походить на них.

Во время боев в Савенках мы захватили чемодан штабного офицера Августа Тюльф. Там были планы, карты, разные служебные записки. В большом, синей кожи альбоме хранились фотографии: грузная дама в кружевах; мужчины во фраках; несколько тоненьких девушек с томными глазами; масса детей в белых прозрачных платьицах; сам владелец альбома с годовалого до тринадцатилетнего возраста; под конец он держит за талию невесту: улыбка — прямо-таки сахарин. Все эти морды аккуратно воткнуты в листы альбома и прикрыты бумажной вуалью. Внизу еще лежали не распределенные фронтовые фотографии: Август Тюльф надевает петлю на шею польской крестьянки; Август Тюльф стреляет в затылок человека со связанными руками; Август Тюльф с группой офицеров поднимает, бокал перед портретом Гитлера... И большой, увеличенный на память снимок: Тюльф веселится в кругу друзей. Их там, этих друзей, человек пятнадцать. Тюльф — самый старший. Остальные — гитлеровская молодежь. То, что они офицеры, видно по обилию выпивки и разнообразию закусок. Сами же «друзья» все до одного голые. И все изображены в каких-то неестественных и отвратительных позах.

Мы уже давно знали, что немецкое офицерство увлекается порнографией. Но это уже была не просто порнография. Душа фашистского офицерства, вся ее поганая сущность обнажилась в этом фотодокументе; он, кстати, сказать, хранится у меня и сейчас.

Тогда мы еще не знали о Майданеке, Освенциме, не знали, что фашисты изобрели душегубку. Но мы видели села, сожженные карателями, видели растерзанных детей.

В первых числах декабря группа наших разведчиков натолкнулась в лесу на труп женщины. Это была Маруся Чухно — работница Корюковского сахарного завода, коммунистка, подпольщица. Ее квартирой пользовались для связи партизаны Корюковокого отряда. Немцам ее выдал предатель и впоследствии бургомистр Корюковки — бывший инженер того же сахарного завода Барановский.

На теле Маруси Чухно мы обнаружили шестнадцать колотых ран. Один глаз был вырван. Палачи подбросили ее останки в лес, чтобы напугать нас, партизан и подпольщиков.

Марусю Чухно торжественно похоронили. Сотни партизан участвовали в похоронах.

Нет, мы не могли и не хотели видеть в оккупантах ничего человеческого. Пока они здесь, на территории Советского Союза, — это не люди, а только враги.

Но для того чтобы успешно бороться с врагом, его надо знать. Мы требовали, чтобы если не все партизаны, то хотя бы руководящие и особенно политические работники и разведчики изучали попадающие к нам немецкие документы: приказы гаулейтеров, законы, издающиеся на Украине. Как можно вести агитационную работу среди населения, как можно проникнуть в аппарат оккупационных властей, не разобравшись в их порядках?

Большинство товарищей с величайшей неохотой занималось этим предметом. «Какие, к черту, законы? — возражали противники такого изучения. — Новый порядок... Произвол — вот что означает этот оккупационный порядок. Любой комендант может делать, что хочет».

Это было, конечно, верно. Вот очень характерный для того времени документ. Объявление военного коменданта, расклеенное на стенах домов в Холмах.

«ОБЪЯВЛЕНИЕ

1. Запрещается ходить в лес. Кто не подчиняется этому, тот будет расстрелян.

2. Кто поддерживает связь с партизанами, кормит их или дает им помещение, тот будет расстрелян.

3. Кто об имени, проживании знакомых ему партизан или о приходе чужих партизан и коммунистов не сообщит сейчас же ближайшей военной единице, тот будет расстрелян.

4. Кто имеет оружие или какие-либо другие военные принадлежности, тот будет расстрелян.

5. Кто распространяет ложные сведения, могущие напугать население, удерживает людей от работы или каким-либо иным способом мешает общему благу, тот будет наказан строжайшим образом.

6. Все старосты должны сейчас представить в комендатуру в Чернигове списки на чужих людей.

7. Родители, учителя и сельские старосты ответственны за молодежь. Они будут наказываться полной мерой за все преступления несовершеннолетних.

8. Кто не препятствует саботажу, если может это сделать, тот будет наказан смертью.

9. В отношении сел, которые не подчинятся этому распоряжению, будут применяться самые строгие меры с коллективной ответственностью.

Военный комендант».

Получалось так, что любого человека в любой момент можно расстрелять. Оккупационные власти издавали множество распоряжений, приказов и законов. В некоторых из них обещали всякие блага, безопасность, определенные нормы обложений. Но единственные обещания, которые немцы выполняли, — это повесить, расстрелять, наказать.

И все же обком принял решение, обязывающее изучать систему военной, экономической и политической организации оккупантов. Был создан специальный кружок. Даже сейчас, вспоминая занятия в этом кружке, не могу удержаться от смеха. Сидят раскрасневшиеся, утомленные партизаны и с вспотевшими от напряжения лицами зубрят.

— Управление сельским хозяйством осуществляет гебитскомендатура. Четырьмя сельхозартелями или общинами управляет ландвиршафтсфюрер. Ландвиршафтсфюрер подчинен гебитсландвирту. Гебитсландвирт подчинен крайсландвирту. Крайсландвирт подчинен гебитскомиссару. Гебитскомиссар подчинен гаулейтеру...

После занятия в этом кружке люди приходили в неистовство, их можно было посылать на самые рискованные операции.

* * *

В районном центре Черниговской области — Корюковке — и сейчас еще есть люди, которые могут клятвенно подтвердить, что 6 декабря 1941 года партизанские самолеты разбросали над местечком сотни листовок.

Мы сами узнали об этом налете «партизанской авиации» из захваченных у немцев документов. В докладе районного коменданта, составленного в очень тревожных тонах, сообщалось, что партизаны имеют не только легкое вооружение, но и пулеметы, и артиллерию, и самолеты. В доказательство последнего утверждения приводились свидетельские показания немецких и венгерских солдат и офицеров, а также протоколы допросов жителей Корюковки.

Позднее у нас действительно появились пулеметы и пушки, отобранные в боях у немцев. Прилетали к нам и самолеты из советского тыла, брали наши листовки, разбрасывали над селами я городами области, но только не в декабре 1941 года. Так что, прочитав немецкий доклад, мы посмеялись и только. У страха глаза велики. Коменданты и начальники гарнизонов, чтобы получить пополнение, в своих докладах нередко преувеличивали партизанские силы.

Но потом мы вспомнили. 6 декабря в Корюковке и в самом деле с неба падали наши листовки. Стоял пасмурный день, и немудрено было подумать, что за тучами на большой высоте пролетели самолеты. Замечательно, что Корюковка была в то время набита до отказа оккупационными войсками. Накануне приехали сотни немцев и мадьяр. А как раз шестого на площадь согнали все население местечка, чтобы показать народу новые районные власти: бургомистра, начальника полиции, коменданта.

И вот тут-то с неба посыпались сотни партизанских листовок, зовущих народ к борьбе против оккупантов.

Это было делом рук двух наших лихих разведчиков — Пети Романова и Вани Полищука.

Случилось же вот что. 5 декабря их послали на связь в Корюковку и дали им для наших подпольщиков тысячу листовок, напечатанных в лесной типографии подпольного обкома.

Об этом походе рассказал сам Петя Романов. А ему можно было верить. Это был один из самых смелых и находчивых разведчиков и диверсантов нашего отряда. И не болтун. Как многие истинно храбрые люди, Петя был человеком не то чтобы тихим или очень уж скромным, но не любил он преувеличений. Ярый сторонник справедливости, Петя всегда требовал, чтобы каждый получил по заслугам. В оценках подвигов как чужих, так и своих этот молодой партизан был очень скуп.

В июне 1942 года Петя Романов погиб вместе с двумя товарищами. Они были окружены несколькими десятками немцев, отбивались до последнего патрона. Товарищи Пети были убиты, а он последнюю пулю пустил себе в висок. Но это история последующих дней. Вот рассказ Пети Романова, как я его запомнил, о случае в Корюковке.

«Нам было дано несколько задач. Во-первых, зайти в больницу к доктору Безродному за рецептами для наших больных; во-вторых, в аптеку за лекарствами и бинтами; потом отдать на явку листовки. Кроме того, узнать новости: как ведут себя немцы, не собираются ли напасть на отряд.

Доктор нас отпустил моментально. Он, как обыкновенно, тревожился.

— Зачем, — говорит, — вы ходите ко мне с таким количеством оружия? Поймите, я не партизан и мне страшно.

Ну, ничего, рецепты выдал. В аптеке пришлось немного покричать, чтобы сделали срочно. Ничего. Сделали. Идем дальше. Теперь надо на явку, отдать листовки.

Иван говорит:

— Смотри, по-моему, это немцы.

Верно, в конце улицы топает не меньше, как рота. Поворачиваем, — с другой стороны мадьяры на конях. Это нам не подходит. А бежать нельзя: в карманах склянки и за поясом по две гранаты и пистолеты. Опять же листовки. Как быть? Нехорошо получается. Их много, а нас всего двое.

Я говорю:

— Иван, попробуем сунуться ну хотя бы в эти ворота.

Он говорит:

— Это опасно, а если там сволочь?

Я говорю:

— По-моему, нет. В этом доме, я помню, до войны жили механик МТС и пекарь. Идем.

Мы вошли. Во дворе собака. Бросается, гадость эдакая. Я говорю ей:

— Жучка!

А черт ее знает, может, она Полкан или еще как. Вдруг она стала вилять хвостом, мы прошли у нее под носом. Ничего. Не укусила. Но дверь нам не открывают. Женщина там или девчонка. Пищит и не открывает. А мы уже слышим, что в другие дворы входят немцы.

Иван говорит:

— Видишь, Петро, там в заборе дыра. Полезем?

Я говорю:

— Полезем.

Я, когда пролезал, порвал сильно карманы и склянки рассыпал. А разве можно бросать. Больные нуждаются. Иван нервничает. Я говорю:

— Все равно, если надо погибнуть, то за медицину тоже будет правильно. Ты как хочешь, а я буду собирать.

Он хоть и поворчал, но тоже стал подбирать пузырьки. Потом мы оказались в другом дворе. И очень хорошо. Там тихо. Мы вышли в переулок. Дальше я знаю дорогу к Буханову. Это рабочий. Старик. Он с детства на сахарном заводе. Он человек верный. Я за его дочкой одно время ухаживал. Неважно, как ее зовут, вам-то не все ли равно.

У Ивана один пузырек раздавился. Я его ругал. Я его так сильно ругал, что он даже обиделся.

Я говорю:

— Дурья башка. Ты пойми, если мы все лекарства погубим и растеряем еще листовки, то какие мы с тобой партизаны и разведчики. Нам тогда грош цена. Верно?

А еще это лекарство оказалось очень вонючее. Ну, ясно, если пошлют за нами собак ищеек, — мы пропали.

Нам повезло. Просто счастье. Буханов сидит дома. Представляете — кругом такое делается, а он спокойно пьет самогон. Нам говорит:

— Вы, ребята, не обижайтесь, я вам не дам. Самому мало.

Он такой чудак. Всегда вот так разговаривает. Потом сжалился. Налил нам по стаканчику.

Буханов говорит:

— Ну, ребята, время терять не приходится, идемте. Буду вас выручать.

Мы послушались. Он повел нас разными дворами и тропками. Смотрим, а мы уже на территории сахарного завода. Как это?

Буханов смеется и говорит:

— Вас тут ни один черт не найдет, даже сам Барановский.

Завод сильно сожженный, развалины и всюду копоть. А нас, между прочим, ищут, за нами определенно погоня. Как могло случиться, что сразу узнали и помчались за нами? Не знаю. Думаю, что в аптеке сказали, что заходили подозрительные. Там пациент какой-то обиделся, что мы его оттолкнули, а сами взяли лекарство. Он нам сказал так смешно: «Что вы, — говорит, — партизанщиной занимаетесь?» Я ответил как следует. Потом еще Иван прибавил четыре слова. Если бы этот пациент стал еще лезть, то мог и по роже схватить. Нет, в самом деле. У нас такое задание. У нас в отряде есть, которые при смерти, а этот переругивается, будто на базаре.

Вот он, верно, и пустил за нами немцев.

Буханов говорит:

— Спускайтесь сюда.

Оказалось, что какая-то лесенка в развалинах. А потом лезем трубами. Там, под сахарным заводом, очень много разных коридоров и подземных широких труб. Я технологии этой не знаю. Факт только, что там ходы и выходы и какие-то заслонки. Буханов отлично разбирается. Но ему надо бежать обратно, дома дети.

Он говорит:

— Вы, ребята, двигайтесь поглубже. Сидите там, вам ни черта не сделают. Только без меня не уходите с этого места.

Ладно, Он ушел. А у нас положение неважное. Во-первых, очень сильно откуда-то дует холодный ветер. Во-вторых, темно, как в мешке. Спичек нет, а зажигалка на ветру не загорается. Нет, не только хочется курить, но ведь надо что-то видеть. Тут ничего неизвестно, можно провалиться.

Мы не смогли сидеть спокойно. Мы пошли ощупью к концу тоннеля. Там свет.

Иван говорит:

— Давай выглянем.

Я говорю:

— Правильно! Сколько нам тут сидеть. Курить охота и с утра ничего не ели. Пошли!

Ничего. Тишина. Впереди белый снег. Но только я высунулся на волю, — выстрел. Я назад. Другой выстрел. Мы тогда, конечно, поглубже. А тут бегут черт его знает сколько. Сунулись в тоннель или трубу, как она называется... Лезут, гады. Требуют, чтобы сдавались. А труба тут пока без поворота, если начнут стрелять, определенно укокошат.

Надо уходить глубже и заворачивать.

Иван говорит:

— Я брошу.

Я говорю:

— Кидай.

И сам тоже вытаскиваю из-за пояса гранату. Но размахнуться нельзя. Мы кольца сняли и по очереди пустили гранаты низом, а сами назад, бегом, на четвереньках. Взрывная волна довольно крепко нас саданула. Но и там были вопли и стоны.

Мы кричим:

— Как раз вы нас возьмете! Попробуйте! Партизаны гибнут, но не сдаются!

А там, оказывается, сам Барановский, бургомистр. Он ведь на этом заводе до войны был инженером.

Барановский кричит:

— Вылезайте, я все здесь знаю. Я вас отсюда выкурю!

Мы ему отвечаем как следует. Все-таки и он и другие боятся лезть. Мы пошли глубже. Сколько шли и ползли, не знаю. Несколько часов болтались в трубах и тоннелях. Главное, осколки в одежде. Когда был взрыв, наши пузырьки почти все в карманах побились. Мы где-то в трубе повыбрасывали. Но потом пришлось возвращаться.

Иван говорит:

— Как нас Буханов разыщет?

Я говорю:

— Давай вернемся на то место, где он нас оставил.

Поползли обратно. Но забыли, что валяются осколки. Я порезал руки осколками, не сразу понял.

Через некоторое время потянуло дымом. Слезы, кашель.

Иван говорит:

— Это жгут солому.

Я говорю:

— Нет, по-моему, навоз.

Мы сильно поспорили. Торопливо уползаем подальше, а сами ругаемся.

Иван говорит:

— Много ты понимаешь в навозе. У него дым тяжелый, должен тянуться по низу.

Я говорю:

— Какой тут низ или верх, тут круглая труба.

Выяснили только на следующий день. Нам Буханов сказал, что Барановский привез несколько возов соломы. Они жгли до ночи. Потом Барановский сказал полиции, что он как специалист уверен, что мы давно задохнулись. Хорош инженер — не знает даже, сколько надо сжечь соломы, чтобы заполнить все заводские подземелья дымом.

Но это было потом, то есть позднее. Мы спаслись, не задохнулись потому, что сообразили: если дым не стоит на месте, значит есть тяга и выход ему. И полезли в том же направлении, куда тяга. И мы попали в котельную.

Она была совершенно завалена снаружи взорванным камнем. Ни войти, ни выйти. Топки тоже разрушены. Но вытяжная труба на месте. Это мы видели еще на воле. Труба в Корюковке знаменитая — выше пятидесяти метров. Тяга жуткая. Не верите — чуть шапку мою не утянуло. Потому-то в котельной можно было в уголке сидеть спокойно. Весь дым уходит.

У основания труба частично разрушена, дым уходит в пролом.

Тут, в уголке котельной, мы даже спали. Не от беспечности, а от большого утомления. Дым тоже подействовал. Потом холод нас разбудил. И тогда уже дыма не стало.

Головная боль, как с перепою, и даже тошнит.

Я говорю:

— Это хорошо. Иначе мы бы сильнее чувствовали голод.

Иван говорит:

— Я бы все равно умял картошечки котелка два.

И мы опять сильно поспорили.

Я говорю:

— Тебе каждый доктор скажет, что после угара надо воздерживаться и не есть.

Иван говорит:

— Мой организм может принять еду в любое время. Даже перед казнью.

Но все-таки надо как-то кончать это приключение. Буханова нет. Он, может быть, попался. Он, когда уходил, сказал, что Барановский ему доверяет. Но ведь могли спросить, что вы тут делаете в развалинах и почему партизаны бежали через ваш двор? Были, конечно, и у нас с Иваном тяжелые мысли, не только споры.

Между прочим, тут, в котельной, из разных щелей пробивался свет. И когда посмотришь в пролом в трубе, наверху мелькает белое пятно. А тяга по-прежнему со свистом.

Иван говорит:

— Знаешь, Петро, у тебя вся физиономия темная. Ты, наверное, порезал не только руки. Может быть, заражение. Вытри бинтом.

Он достал бинт из тех, которые мы купили в аптеке, оторвал кусок и без разрешения с моей стороны трет мне лицо.

Я говорю:

— Очень благодарен. Только думаю, что это кровь с рук, — вырвал у него бинт и бросил.

Этот кусок бинта сразу подхватило тягой и затащило в трубу. Он мигом исчез, улетел в небо.

Иван говорит:

— Вот если бы нам так улететь и прямо в лес.

Я говорю:

— Постой, у меня появилась идея, — и давай расстегиваться.

Он смеется, думает, что я продолжаю шутку насчет того, чтобы улететь через трубу. А у меня появилась настоящая идея. Я расстегнулся, чтобы достать из-под рубашки листовки.

И что вы думаете? Беру пачку листовок, кидаю. Иван смотрит. Листовки закрутило и потащило вверх. Иван понял и тоже расстегнулся.

Мы бросали понемногу. Штук по тридцать. Ясно, что листовки вылетели наружу и с такой высоты разбросались по всей Корюковке.

Мы с Иваном так хохотали и радовались, что даже голова болеть перестала. Иван про еду забыл.

Буханов нас застал за этим занятием. Мы так увлеклись, что не слышали его шагов. Он, правда, в валенках.

Буханов хохочет и говорит:

— Там совсем с ума сошли. Говорят, что партизаны летают над Корюковкой Полицаи попрятались. Ждут бомбежки. Вы здорово придумали.

Потом закурили. У Буханова не зажигалка, а кресало и фитиль. На ветру это самое лучшее.

Иван говорит:

— Я вполне счастлив, товарищи.

Мы с Бухановым над ним смеемся. Действительно счастье. Как теперь выбраться? Попадем в руки немцев, они из нас будут окрошку рубить.

Буханов становится серьезным и говорит:

— Я сам теперь должен вылезать обязательно другим путем. Меня заподозрили. Наверное, стерегут. Я тоже полезу с вами. Но это очень отвратительный выход. Причем надо будет ждать ночи.

Когда он сказал, как он предполагает вылезть, каким ходом, у нас с Иваном испортилось настроение.

Я говорю:

— Это невозможно. Партизаны будут насмехаться над нами.

Буханов говорит:

— Ничего не будет. Я ручаюсь. Там все замерзло.

Иван говорит:

— Вы как хотите. Я предпочитаю прорываться с боем, но в дерьмо не полезу.

Буханов говорит:

— Это глупо. Канализация не работает уже несколько месяцев. Вы ребята молодые, вам жить и жить. Вам надо еще столько немцев уничтожить. Это предрассудки. А как слесари, которые ремонтируют? Нет, бросьте дурака валять!

Мы все-таки проверили другие выходы и убедились, что там сторожат.

Буханов говорит:

— Это меня, гады, дежурят. О вас уже сложилось убеждение, что вы задохнулись в дыму.

Иван взял в руку гранату и решительно двинулся к краю трубы. Но Буханов вцепился в него и потащил обратно. Так разозлился, что хотел Ивану морду набить.

— Ты, — говорит, — молокосос. Ты должен меня слушать: я отец семейства и опытный человек. Я буду командовать!

Взял Ивана в оборот, и, смотрю, Иван поддался. Тогда я тоже решил, что лучше послушаться Буханова.

Эта канализационная труба хотя и довольно сухая, но ползти было нехорошо. Все-таки аромат. Мы ползли, наверное, час. Выползли в болото. Там еще хуже, чем в трубе. Хоть и мороз, но корочка проваливается. Хорошо еще, что мы были в сапогах.

Но когда мы вошли в лес, такая охватила радость. Не потому только, что спаслись. Нет, главное — провели этих гадов.

Мы обтерлись снегом и пошли в лагерь, а Буханов домой — в Корюковку».

Вот и весь рассказ Пети Романова. Через несколько дней после этого приключения он снова пошел с листовками в Корюковку. Он хотел их разбросать тем же способом. И был очень огорчен, когда узнал, что немцы завалили все входы в тоннели и трубы завода.

* * *

Радионовостями у нас ведал Евсей Григорьевич Баскин Каждое утро на перекличке, перед строем, он читал сводку Совинформбюро. Потом пересказывал последние известия и содержание важнейших статей. Баскин был у нас популярен не меньше радиодиктора Левитана.

Когда он ловил в эфире хорошие новости, сообщения о победах Красной Армии, то прежде всего бежал к нам в штаб. И мы сами шли по землянкам: уж очень приятно поразить и обрадовать товарища хорошей новостью. Мне потом рассказывали, что в советском тылу, узнав об освобождении большого населенного пункта, люди выбегали на улицу поделиться с прохожими.

У нас не было прохожих. Но и в лесу каждый хотел первым передать другому хорошую новость. Увидишь — какой-нибудь боец в глубине леса обтесывает бревно, обязательно окликнешь:

— Эй, товарищ, слышал новость?

Помню 13 декабря. Вьюга, мороз градусов двадцать. Днем узнали, что каратели уничтожили Рейментаровку и заняли Савенки. Настроение у людей неважное.

Во втором часу ночи вбегает Баскин.

— Алексей Федорович, Николай Никитич, товарищ Яременко! В последний час!! Под Москвой разгромлено несколько немецких дивизий. Фрицы драпают полным ходом.

Что тут, было! Мы, конечно, перебудили весь лагерь. Подняли пистолетными выстрелами, как по тревоге. Люди обнимались, кидали вверх шапки. Капранов выдал сверх обычной нормы по стопке и даже не ворчал. Разошлись только часа через два.

По какой уж там сон! Разговоры, мечты. По всему видать, инициативу взяла в свои руки Красная Армия — началось большое наступление. Не помню уже, кто первым предложил. Вероятно, коллективная была идея. Создали несколько групп, человек по пятнадцать, и тут же, ночью, отправили в ближайшие села.

Я тоже поехал во главе одной группы. Ворвались верхами в село Хоромное. Разбудили народ.

Минут через пятнадцать к костру, который мы разложили у здания бывшего сельсовета, сбежались крестьяне. Получилось что-то вроде митинга. Я сделал сообщение. Потом посыпались вопросы. В селе немцев не было, несколько недавно завербованных полицаев попрятались. Но кто-то из них сумел пробраться в соседний хутор, где стояла рота мадьяр. Когда явились мадьяры, нас и след простыл.

В лагере уже собрались почти все группы. Обменивались впечатлениями. У всех восторженное настроение. Информационный налет оказался очень эффективным мероприятием. Крестьяне всюду благодарили, просили почаще приезжать и, если хорошие вести, будить когда угодно.

Не обошлось, конечно, без приключений. В селе Чуровичи, куда заскочила группа во главе с Дружининым, сперва все шло хорошо. Люди поздравляли друг друга. Кто-то даже заиграл на гармошке, и группа запела: «Страна моя, Москва моя — ты самая любимая!» И вдруг раздался выстрел. Все насторожились. Партизаны залегли, чтобы принять бой, местные девчата убежали в огороды. Минуты три спустя в той стороне, где стреляли, заголосила баба. Прибежали оттуда ребята, хохочут:

— Староста застрелился! Услышал, что Красная Армия наступает, решил, верно, что в селе уже передовые части. Схватил пистолет — и пулю в лоб. Это его жена голосит.

Позже всех вернулся в лагерь Попудренко. Он со своей группой был в Радомке. Только вошли в село, видят — в большой хате светятся огни. А так как знали, что в селе нет ни мадьяр, ни немцев, отправились к хате. Попудренко отослал всех, приказав идти дальше, будить народ, а сам рванул дверь, сорвал засов и вошел. Видит — сидят хлопцы, человек восемь. Вскочили с лавок, вытаращили на него очи и молчат.

— Товарищи! — закричал Николай Никитич. — Красная Армия гонит немцев вовсю! Под Москвой легло пять вражеских дивизий, наступление продолжается, ур-ра, товарищи!

Хлопцы очень робко пробормотали:

— Ура...

— Ну, некогда мне тут с вами, — сказал Попудренко и отправился по другим хатам.

Потом собрали митинг. Но видит Попудренко, — нет тех хлопцев, что в хате за ним «ура» повторяли. Спрашивает колхозников:

— Где, мол, такие-то? — Описывает: — Старшой у них с усами и папаха на голове.

Отвечают ему:

— Местных у нас таких усатых нема. Це инструктор из районного управления полиции. Он тут вербует и учит молодых полицаев. То у них совещание было. Они, по причине партизанской опасности, все больше ночами совещаются.

Разозлился ужасно Попудренко:

— Не может быть. Этот усатый за мной всех громче кричал!

— Так вы, — отвечают ему, — на себя взгляните: пять гранат на поясе, автомат на плече, в руке маузер... Увидишь такого дядю, не то что ура, караул закричишь!

— За мной! — скомандовал Попудренко своим партизанам и бегом к той хате. — Закидаем, — кричит, — гадов гранатами!

Но в хате уже темно, и гады все расползлись.

Когда рассказ был закончен, Попудренко покачал головой и сокрушенно сказал:

— Не хватает нам, товарищи, бдительности!

Дальше