Книга вторая.
Большой отряд
Перед боем
Областной отряд дислоцировался в Рейментаровском лесу Холменского района. Наша группа прибыла сюда 17 ноября 1941 года. Здесь теперь наша база, областной центр, место жизни и работы.
17 ноября 1941 года очень радостный для меня день. Никогда его не забуду. Я встретился с черниговцами, со своими друзьями и соратниками; я своими глазами увидел, что существует, действует областной отряд и члены подпольного обкома руководят им: Попудренко, Капранов, Новиков, Яременко это все люди, которых я знаю много лет по работе, знаю как коммунистов. Был здесь и Дружинин. Он прошел, подобно мне, через всю область. Попудренко назначил его комиссаром кавалерийской группы, которая по-прежнему располагалась в Гулино, где вначале стоял областной отряд; Дружинина я встретил немного позже.
Чувство большой радости, прямо-таки ликования, заслонило на первых порах все. Не хотелось, да и трудно было в таком настроении замечать недостатки.
Я уже писал, что сразу по прибытии нашей группы собрали весьма торжественный завтрак с чаркой, а потом митинг. После митинга нас, пришельцев, омолодил парикмахер.
Часов в двенадцать собрался обком.
Разговаривали в штабной землянке. Добротное помещение. Высокая кровля, стеклянное окошко. Посредине стол на врытых в землю ножках. В углу велосипед на специальных козлах. От его заднего колеса привод к динамке. Товарищи часами «катались» на нем заряжали аккумулятор радиоприемника. Рядом, на ящике, и сам приемник, снятый с самолета.
Часть землянки отгорожена большой занавесью. Занавесь открыта, и видны деревянные нары: «спальня» руководящих кадров. На этих нарах сено, ватники, попоны, одеяла и даже две подушки. На табурете, в углу, ведро с водой. Стены украшены портретами вождей. Вот, пожалуй, и все. На столе, разумеется, карта, чернильница, лампа и остатки закуски.
Члены обкома, как и все бойцы и командиры, были одеты в ватные пиджаки, ватные штаны. Только некоторые щеголяли в кожаных пальто или куртках.
Собралось человек двенадцать. Плотно окружили стол. Николаю Никитичу Попудренко предложили первому отчитаться, а вернее, просто рассказать о делах отряда и обкома.
Слушая, я невольно сравнивал его с тем Николаем Никитичем, которого знал по Чернигову. Выражение лица, манера держаться все обличало в нем партизанского командира. Он, несомненно, гордился своим новым положением. Это и по одежде было заметно. Кожаная куртка перетянута ремнем. Через плечо новенькая портупея. Папаха заломлена, как у Чапаева. Два пистолета за ремнем. Брови сдвинуты, взгляд полон решимости...
Я хорошо знаю Николая Никитича, Думаю, что правильно понял и эту его склонность к внешнему параду. Человек он был очень добрый, а в семейных отношениях и очень нежный. Он, видимо, боялся того, что бойцы легко распознают его душевную доброту и мягкость и это может как-то повредить его командирскому авторитету. Отсюда и стремление к грозному виду.
Однако доброта и нежность отлично уживались в этом человеке с большой волей и непримиримостью ко всему, что противоречило его партийной совести.
Говорил Николай Никитич с воодушевлением, тоном митингового оратора:
Мы не имеем права скрывать от обкома, от самих себя, что надвигается зима, что запасы продовольствия и обмундирования истощаются, что уже нет табака. И мы знаем также, что против нас ополчился, окружил лес жестокий, коварный, неумолимый враг. Сейчас против наших отрядов немцы выставили полторы тысячи солдат. Завтра, быть может, бросят против нас четыре, пять тысяч. Что ж, мы гордимся этим! Каждый партизан стоит десяти фашистов! И чем больше мы отвлечем на себя сил здесь, в тылу врага, тем меньше будет их на фронте. Смелость, смелость и еще раз смелость, вот что от нас требуется, товарищи! Партизаны мстители народные презирают смерть. С каждым днем дерзость наших ударов будет возрастать. Полетят под откос десятки вражеских эшелонов, полетят в воздух немецкие штабы...
Кто-то из присутствующих, как бы про себя, сказал:
Для этого нужна взрывчатка.
Я попросил Николая Никитича ответить на несколько вопросов. Почему передислоцировались из Гулино? Чем занимается обком? В каком положении связь, разведка? Как дела в районах?
Ответы меня не обрадовали. Передислоцировались по вполне основательным причинам: здесь гуще леса, легче прятаться от немцев. Но сюда перебралась только часть отряда. Кавалерийская группа осталась на прежнем месте. Называли ее кавалерийской теперь уже условно. Оказывается, большую часть лошадей сдали Красной Армии, когда она проходила, отступая, через эти районы. Сдали потому, что сочли рискованным держать у себя лошадей.
Пеший и за кустом спрячется. А всадника видно издалека.
Очень плохо обстояло дело со связью. Радиостанцию зарыли на базе Репкинского отряда. Радисты попали в руки немцев, и теперь никто не знал, где спрятана рация, найти ее невозможно.
Продовольственные базы, сказал Попудренко, сохранились. На питание не жалуемся. Оружие тоже есть. Но со связью дела неважные. Сводки слушаем, музыки хоть отбавляй, а с фронтом и с советским тылом сообщения нет. Послали несколько групп, составленных из коммунистов и комсомольцев, с заданием перейти фронт, связаться с армейским командованием. Результатов пока нет. Известно, что две группы попали в лапы немцев. С районами и другими отрядами связь постоянная: конная и пешая. В наших лесах дислоцируются четыре отряда: Рейментаровский, Холменский, Перелюбский и Корюковский.
Чем занимается обком? Все члены его загружены полностью отрядными делами: Яременко комиссар, Капранов управляет хозяйством, я командую... Учтите, что и народ в области не знает, где мы. Даже коммунисты и то не все знают. До оккупации ясное дело областной центр город Чернигов. Исторический центр. К нему естественное политическое и экономическое тяготение. Но в Чернигове немцев полно туда обком не посадишь.
А здесь, в лесах, конечно, не экономический и не административный, а только наш большевистский центр. Можно ли отсюда руководить всей областью, да еще при наших-то средствах связи? Можно ли охватить своим влиянием всех коммунистов, всех комсомольцев, всех наших советских людей? Нужно ли к этому стремиться? Давайте обсудим. Я, заключил Попудренко, сомневаюсь.
Заметно было, что Николай Никитич не очень-то верит в возможность сочетания партийной и военной, то есть партизанской работы.
Наша основная задача, говорил он, поддержать отсюда, из тыла, Красную Армию. Ослабить немцев, помешать им прочно обосноваться и грабить население. Мы должны ежедневно громить их на дорогах, рвать поезда и железнодорожные мосты. Небольшими, подвижными, легкими группами проверенных людей наскакивать, бить и прятаться. Мы не можем действовать крупными силами, не можем базироваться на одном месте...
В словах его чувствовалась какая-то неуверенность. Казалось, он убеждал не только меня и весь состав подпольного обкома, но и самого себя.
В штабную землянку ворвался взволнованный дежурный:
Разрешите обратиться, товарищ командир! Разведка сообщает, что с новгород-северского направления в сторону Холмов движутся немецкие части. На машинах и конные...
Попудренко прервал заседание. Мне показалось, он был рад, что заседание так неожиданно закончилось. Он вызвал командиров, отдал приказ всему боеспособному составу отряда выстроиться. Поставив разведчиков во главе колонны, Николай Никитич сам вскочил на коня и скомандовал:
Шагом... арш! Бегом!
Нас, прибывших сегодня, на операцию не взяли. Решили, что нам нужно отдохнуть, Помыться в бане. Помывшись и отдохнув, я пошел прогуляться по лагерю, мне хотелось его осмотреть. Несколько землянок, пять или шесть: штабная, три жилых, госпиталь; одна землянка была еще недостроена, для нее рыли котлован. В ней предполагалось установить типографскую машину, печатать газету и листовки.
Крыши землянок поднимались чуть заметными холмиками. На них был уложен дерн, а на некоторых даже посажены кусты. Легковую машину М-1, которой давно уже не пользовались, в целях маскировки наполовину зарыли в землю и прикрыли ветвями. С воздуха партизанский лагерь обнаружить было нелегко.
На земле же не только обнаружить, проникнуть в лагерь не составляло особого труда. В радиусе ста ста пятидесяти метров от центра дежурили всего трое часовых.
Два плотника околачивали настил для печатной машины. Я заговорил с ними. Потом подошло еще несколько партизан. Из их рассказов мне стало понятно, что дела в отряде далеко не благополучны.
Бойцы были недовольны, но чем? Они и сами не смогли бы объяснить. Попудренко им нравился, и к другим руководящим товарищам они относились с полным доверием. Только Кузнецов начальник штаба вызывал их возмущение: много пьет, с народом груб, а главное в деле ничего не смыслит.
О Попудренко говорили восхищенно: храбрый, толковый, умный командир. Правда, перехватывает иногда: слишком горяч. Но справедливый и, когда нужно, добрый. А против врага так лют, что лучше и не надо. А все-таки...
Довольно долго я не мог понять, что кроется за этим уклончивым «а все-таки».
Мне рассказали, как по пути из Гулино, когда отряд перекочевывал на новое место, решили уничтожить старосту предателя из села Камка.
Сам староста сбежал. Его не удалось настигнуть. В сарае у него обнаружили сто седел, которые немцы оставили ему на хранение. Седла эти могли пригодиться в отрядном хозяйстве, но их сожгли. То ли из озорства, то ли от досады, что староста утек. У народа осталось впечатление несерьезности, какой-то ненужной лихости, чуть ли не хулиганства.
Зачем зря уничтожать добро? Когда бы действительно нельзя было забрать и оно могло к немцам попасть... Неужели мы, товарищ Федоров, так и останемся без кавалерии? Будем по мелочам... Прыг-скок, там мотоцикл подорвем, там немца убьем, а там, глядишь, собаку-ищейку отравим и выпьем на радостях: ай да лихие партизаны!
Это говорил солидный, усатый дядька лет сорока. Он копал котлован. Воткнув лопату в землю, он вытер руки о штаны и продолжал:
Вот вы приглядитесь, товарищ Федоров, как мы живем, как воюем и на что надеемся. Живем на то, что есть в ямах, что закопали. Даже муку возим в соседнее село. Там из нашей муки и хлеб, и лепешки, и пироги бабы с превеликим удовольствием испекут, пожалуйста. Ну, а как кончится наша мука?.. У баб просить будем?
Чего там кончится! махнула рукой жизнерадостная повариха. Имеется, говорят, запас... Ты, Кузьмич, сколько воевать собираешься?
Да если так воевать, то запасенного добра еще и останется. Только вопрос кому? По моему разумению, немцам. Они хоть и дурни, а тоже нас терпеть не очень-то будут. Сперва с Балабаем покончат, потом с Козиком, а там, глядишь, и к нам подберутся. Сколько их, карателей, понаехало? В Погорельцы батальон прибыл.
В разговоре приняло участие еще несколько человек. Подходили с разных сторон. Всех волновали эти вопросы.
Да чего там о муке да о сале толковать? Как мы воюем? Что, вот, сейчас пошли? Добре побачут тих нимцив на дороге, полюбуются. Ну, постреляют трохи. А то и зовсим ничого. Так, экскурсия, со злостью проговорил и даже сплюнул раненный в обе руки пулеметчик. Разведка доложила нимци в Орловке. Так тож пятнадцать километров. Пройдись-ка пеший, да все бегом, да при полной амуниции, с ручным пулеметом. Туда-сюда тридцать верст, а с кривинками да тропками все сорок будет. Толку же три вбытых нимця.
Это все не главное, пробурчал опять Кузьмич.
А что же главное?
Как это что? удивленно переспросил он. Это всем известно. Главное продержаться. Червона Армия як вдарит, а мы тут как тут. Они с фронту, а мы с тылу. Да як поднимемся. Нам силу сохранять надо. Вот что есть главное!
Долго ты так сохраняться думаешь?
Долго не долго, а месяца три-четыре придется. Экономить продукт надо. Будем экономить, норму заведем продержимся.
Подожди-ка, товарищ, перебил я говорившего. Сколько ты воевать собираешься? Три месяца? А вы что об этом думаете? обратился я к остальным.
Оказывается, и другие долго партизанить не собирались. Нашелся товарищ, что оказал восемь месяцев. Его высмеяли. Чудаком назвали.
А командиры что об этом говорят? Попудренко?
Зима, говорят, немца сломит.
Подумав над тем, что я услышал, оценив начало доклада Попудренко, вспомнив впечатление, которое оставил Ичнянский отряд, я понял, что главная беда именно в этом «продержаться ».
Но партизаны областного отряда, видимо, уже начинали понимать, что даже продержаться маленькими, разрозненными группами невозможно; что тактика мелких, случайных, бесплановых наскоков опасная тактика.
И, как бы в подтверждение этого, под утро вернулся несолоно хлебавши Попудренко. Бойцы были промокшими, злыми, смертельно усталыми.
Немцы на машинах, а мы пешие, с раздражением говорили они. Куда уж нам за ними угнаться?
Попудренко и сам был недоволен результатами похода. Не хотелось ему, правда, показать, что операция сорвалась потому, что задумана была неверно. Досадовал он и на себя. Выпив с огорчения спирту, он улегся рядом со мной, сказал что будет спать.
Но минуту спустя шепотом начал разговор.
Эх, Алексей Федорович, сказал он и не очень естественно рассмеялся. Думал, выпью, так усну. Нет, и спирт не берет... Что-то у нас, Алексей Федорович, не так. Что-то менять надо.
Я тоже думал об этом. Откровенно высказал Николаю Никитичу, что линию, которая до сих пор проводилась, считаю неверной. Не разделять надо отряды, а сплачивать. Поодиночке нас разобьют, мы и опомниться не успеем. Большой отряд может проводить серьезные операции, громить гарнизоны врага; не ждать, пока немцы нападут, а нападать на них.
Мы говорили сперва потихоньку, чтобы не разбудить товарищей. Но тема была такой волнующей, что мы невольно повысили голоса и скоро заметили, что нас слушают все, кто здесь лежит. А так как тут, на этих нарах, лежали впритирку все члены обкома, то само собой получилось продолжение утреннего заседания.
Так, не зажигая света и не поднимаясь, выступали и Капранов, и Новиков, и Днепровский (мы его ввели в состав обкома).
Очень серьезная угроза, оказывается, уже нависла над нами. Наши отряды были по существу окружены немцами и мадьярами. Не то, чтобы они создали сплошную линию фронта. Но в радиусе тридцати-сорока километров почти во всех районных центрах и населенных пунктах стояли гарнизоны, а в некоторых уже концентрировались специальные части для борьбы с партизанами.
Ближайший такой карательный отряд, силой до батальона, прибыл на днях в Погорельцы. Его разведка уже прощупывала лес и ежедневно беспокоила Перелюбский отряд.
Балабай обратился за допомогою до Лошакова, говорил Капранов. А той отвечае: це не наше дило. Бийтесь сами. Ну, а що ж их там у Балабая тилько двадцать семь партизан.
Большинство товарищей пришло к выводу о необходимости слияния всех отрядов, дислоцирующихся в Рейментаровском лесу. Согласился с этим и Попудренко. А согласившись, он уже не стал вилять, не такой он был человек. Не теряя времени, поднялся, зажег лампу, написал вызов командирам всех отрядов приехать на следующее утро в штаб.
Как ты думаешь: на слияние все согласятся? спросил я.
Да они, Алексей Федорович, об этом мечтают, ответил Попудренко.
Решили посоветоваться с командирами и по другому, назревшему давно вопросу: как быть с приемом в отряд новых людей. Желающих было много: и большие, и маленькие группы, и одиночки...
19 ноября съехались командиры и комиссары отрядов: Балабай, Нахаба, Водопьянов, Курочка, Коротков, Козик, Лошаков, Дружинин, Бессараб. Приняли участие в совещании также все члены обкома и командиры взводов областного отряда Громенко и Калиновский.
Пригласил я на свою ответственность еще одного человека, почти никому у нас не известного лейтенанта Рванова. Всего два дня назад он попал в отряд.
Внешние данные у Рванова далеко не эффектные: средний рост, тихий голос, робкие движения, да еще ранен в руку; лечиться ему, а не командовать. А я представил его товарищам как начальника штаба будущего объединенного отряда.
Почему я предложил руководящую должность неизвестному человеку? Вопрос этот я читал в глазах большинства собравшихся. Но прямо мне его не задавали. Конечно, у меня были на то серьезные основания. Своими соображениями я поделился пока только с Попудренко и комиссаром отряда Яременко. Они со мной согласились.
В штабной землянке было жарко натоплено. Народу собралось много. Кое-кто вынужден был сесть на пол. Я предложил товарищам снять верхнюю одежду, что все и сделали. Не захотел раздеться только Бессараб, командир одного из местных отрядов. Это, впрочем, осуществить было бы ему нелегко. Уж слишком много амуниции на нем висело: два пистолета, несколько ручных гранат на поясе, полевая сумка, бинокль, компас и столько ремней, что надо было диву даться, как он в них не запутается.
Степан Феофанович Бессараб плотный мужчина лет сорока был перед войной председателем колхоза. Он даже занимал короткое время должность председателя районного исполкома. Но с работой не справился. Однако человек он был в этих краях очень известный и по-своему авторитетный. Широко знали его еще потому, что в дни коллективизации, когда он был председателем сельсовета, какой-то кулак покушался на его жизнь. Выстрелил в окно и ранил Бессараба в голову.
Бессараб, был тяжел на подъем. Он предпочитал не Двигаться, не говорить. Когда же обстоятельства принуждали его сказать ту или иную фразу, он неизменно начинал с того, что откашливался, хмыкал, а потом произносил два ничего не означавших слова: «ватого-етаго». И после совал эти слова вместе или врозь в начало, в середину или в конец фразы. Так что, когда вспоминали о нем, многим даже раньше фамилии приходили на память эти слова «ватого-етаго».
Гм, ватого-етаго, я, пожалуй, раздеваться не буду. Я, ватого, болею. Боюсь, етаго, простудиться...
Но, говоря о Бессарабе, необходимо помнить и то, что он пришел к нам добровольно, сам вызвался остаться. И народ из колхоза за ним последовал, признал его своим командиром. Он был, безусловно, предан советской власти.
Почти все из тех, кого я встретил на совещании, раньше чем стать партизанскими командирами и членами обкома, побывали у меня в Чернигове. Я уже писал о переменах во внешности и манерах Попудренко. Переоделись, переменились и все остальные.
О переменах в характерах говорить еще рано. Однако новый внешний облик отражал как-то и душевное состояние товарищей. В одежде, амуниции, точнее в манере носить ватники, шапки, пистолеты видно было, каким товарищ хочет быть партизаном.
Заломленная папаха Попудренко, борода и коллекция ремней Бессараба, усы Федорова, белая полоска над воротничком на военной гимнастерке Балабая, нарочитая грубость речи у деликатнейшего человека секретаря Холменского райкома Курочки, все это выглядело несколько демонстративно, как всегда у начинающих.
Да, мы были начинающими партизанами и подпольщиками. Первоклассниками. В большинстве своем люди, немало поработавшие, уже определившие свое место в жизни, мы вдруг оказались в лесу, в землянке, окруженные вражескими войсками...
Я обратил внимание на агронома, а теперь командира взвода Громенко. Он выглядел так же, как в Чернигове на каком-нибудь заседании. Он там работал в облземотделе, и теперь ничто не переменилось в его внешности. Это мне показалось еще более нарочитым, чем борода Бессараба. Я задал ему обычный вопрос:
Как дела?
Он охотно, радуясь вниманию, ответил:
Дела бы ничего, Алексей Федорович, но жену эвакуировать не успел. Рожает жена. Она в селе у родителей. Там немцы.
«Так вот чем занята твоя голова» подумал я. Было естественно, что Громенко думал о жене. Но я ждал, что он прежде расскажет о своем взводе или о положении всего отряда. А Громенко продолжал говорить:
Вы по Чернигову жичку мою не помните? Ну, верно, конечно, всех не запомнишь... Она в селе, километрах в сорока отсюда. Надо бы сходить, и в то же время думаю, что не надо, что лишнее расстройство...
Я, признаться, не мог ничего ему посоветовать. Никак я не предполагал, что на этом совещании придется решать и такие вопросы.
Ладно, сказал я, поговорим, когда освободимся. Что-нибудь придумаем.
Понудренко объяснил товарищам, для чего их созвали. Каждого командира спросил, как он смотрит на слияние отрядов воедино под общим командованием Федорова. Большинство ответило согласием:
Давно пора. Без этого пропадем.
Один лишь Бессараб, поразмыслив, объявил, что ему нужно посоветоваться с товарищами по отряду. Его предупредили, что обком партии рекомендует слиться.
Я, ватого-етаго, трохи подумаю. Завтра утром скажу.
Так смотрите, товарищ Бессараб, завтра в девять утра будем вас ждать. После вашего приезда и оформим приказ.
Перешли к другому вопросу. Как относиться к одиночкам и группам, желающим влиться в отряд. Их в лесу скиталось немало. И отставшие от своих частей, и беглые пленные, и пробивающиеся к фронту окруженцы. Народ все вооруженный. Одна из групп имела даже станковый пулемет. Но люди эти чувствовали себя в Рейментаровском лесу чужими. Плохо ориентировались, далеко не все решались общаться с населением. У них не было боеприпасов, они обносились, мерзли и, что самое главное, голодали. Почти все такие группы просились в отряды.
Разгорелся спор. Рванов, красный от волнения, показал мне глазами на дверь: «Не лучше ли мне, пока решается этот вопрос, уйти?» Действительно, дело касалось именно таких, как он. На совещании Рванов был единственным представителем людей, не принятых еще официально в отряд.
Сидите, сидите, сказал я Рванову. Нам будет интересно выслушать и ваше мнение.
Командир кавалерийской группы Лошаков, большой, темный, как цыган, мрачный, насупив брови, сказал:
Как это так принимать? Непонятно, зачем вдруг такое нарушение бдительности? Вы же сами, товарищ Федоров, и другие секретари обкома в Чернигове предупреждали о строжайшей секретности и конспирации. А теперь? Выходит, бдительность по шапке, и кто желает придет. Как это понимать окруженец? Это значит не погиб в бою. Пустите его в лес к партизанам он и у нас не захочет гибнуть, начнет прятаться за чужую спину. А тем более пленный. Пленный это значит сдался. Нет, нам таких не треба. Партия нас отобрала и утвердила. И вас я знаю, Курочку знаю, Бессараба и Козика тоже. Я на них имею полное право опереться. Также и бойцы. Они у нас все известны, на них заполнялась анкета. Мое мнение держись своих.
Первый возразил Балабай. Выступил он неожиданно горячо. Не ждал я от него такой прыти. Директор Перелюбской школы, преподаватель истории, Александр Петрович Балабай был мне известен как человек застенчивый, склонный к лирике, к равномерной, устроенной жизни. Директором школы он стал недавно. Хвалили его за порядок, чистоту, хорошую постановку воспитательной работы. «Молодой, но умелый и вдумчивый педагог» вот характеристика, которую я чаще всего слышал, когда речь заходила о Балабае. Знал я еще, что он недавно женился, счастлив. И в представлении моем складывался образ тихого счастливца, посвятившего жизнь школе, жене, домику с садом.
Балабай сложения был могучего. Оделся он в форму офицера Красной Армии, и она ему очень шла. Голову он старался держать высоко, и не случайно у него под воротничком виднелась белоснежная полоска. На совещание он явился тщательно выбритым. Если бы все товарищи тянулись к такому партизанскому облику, было бы прекрасно. И хотя, выступая, он девически покраснел, я понял, что этот тихоня умеет постоять за себя и за свои принципы. Вот что он сказал:
Мы остались добровольно, так что с того? Какая в этом особая заслуга? Воевать так или иначе необходимо, а, по-моему, воевать добровольно всегда лучше, чем по мобилизации. Значит, мы такие же бойцы, как и красноармейцы. Чем же особенно гордиться? Товарищ Попудренко вкатил мне выговор за то, что наш отряд принял пятерых окруженцев. Но ребята оказались хорошие, и это подтвердилось на деле. У нас в лесу находится группа в двадцать шесть человек во главе с Авксентьевым. И мы все знаем, что люди хорошие. Их дивизия получила приказ командования выходить из окружения небольшими группами. Они выполняют приказ. Но если пойдут дальше, к фронту, многие из них погибнут. По-моему, правильнее их принять. По-моему, надо принимать всех, кто искренно хочет вести борьбу с немцами. А что касается окруженцев, это вообще хороший народ. Это люди, которые не хотят идти в плен, держатся до последнего. Они уже партизаны. Только неорганизованные. Надо им помочь организоваться. Это вооруженные люди и не первый день воюют, они нам будут полезны... Тут Балабай сделал большую паузу, оглядел всех присутствующих и после глубокого вздоха, как бы с сожалением, добавил: По-моему, будет преступлением не принимать окруженцев. Да, преступлением! твердо закончил он.
Ну, Александр Петрович, загнул, покачав головой, сказал Бессараб.
Хотите высказаться? спросил я.
Бессараб поднял на меня глаза, подумал и важно произнес:
Могу. Считаю, что если окруженцы хотят, то пусть, ватого, сами организуются. Не для них мы, етаго, готовились и добывали снаряжение, а тем более провиант. Авторитетно заявляю я против.
А если обком очень попросит, не удержался я, как тогда, товарищ Бессараб, уважите нашу просьбу?
Насчет приема людей?
Вообще, как вы относитесь к тому, что обком партии руководит партизанским движением в области, ведь вы член партии, не так ли?
Бессараб надулся. Глаза у него покраснели. Насупив брови, он мрачно сказал:
Устав партии мне известен. Но в порядке прений мое мнение против. Исключение можно допустить по территориальному признаку. Могу, ватого-етаго, принять в партизаны окруженца, если он бывший житель нашего района. Как мы призваны защищать свой район. Не может быть, чтобы каждый, кто пожелает, был принят...
Говоря это, Бессараб уперся тяжелым взглядом в Рванова. Все поняли, что он видит в этом человеке источник смуты. Другие командиры тоже не очень доброжелательно разглядывали не известного им лейтенанта.
Я не предполагал давать товарищам какие-либо объяснения, хотел приказом назначить Рванова начальником штаба объединенного отряда и тем самым подготовить, между прочим, людей к введению воинской дисциплины. Разумеется, раньше, чем сделать это, я расспросил Рванова о его предыдущей службе, узнал, что он кадровый офицер, понял по ответам, что это человек большой выдержки, а главное прекрасно разбирается в военной тактике. Понравилось мне в нем еще и то, что, попав в ужасную переделку, Рванов сохранил подтянутость кадрового командира, не спорол знаков различия и даже каким-то образом умудрился сохранить чистой гимнастерку и брюки, надраил до блеска сапоги.
Совещание, которое я собрал, было в сущности не военным, не партизанским и даже не партийным. Оно было штатским, оно было пережитком. Я просто не привык еще приказывать. А товарищи не привыкли к тому, что они командиры и что я для них не просто руководитель, а командир. Здесь собрались советские и партийные работники, агрономы, инженеры, председатель колхоза, учитель... Следом пришла другая мысль. Ведь большинство собравшихся и как раз те, которые возражают против приема окруженцев, не испытало еще на себе тягот войны и подлинной опасности. Об окружении, о том, кто такие окруженцы, какие испытания пришлись на их долю, знают только понаслышке. Им полезно узнать, что это такое.
Дмитрий Иванович, прервав Бессараба, обратился я к Рванову, прошу вас рассказать, как вы попали в этот лес.
Уже то, что я назвал Рванова по имени и отчеству, вызвало у товарищей удивление. А удивление, как известно, повышает внимание. Рванов тоже был удивлен. Но с готовностью встал, вытянулся и спросил:
Биографию нужно?
Нет, задача такова: я хочу на вашем примере показать товарищам, кто такие окруженцы и почему их надо принимать в партизаны.
Ясно. Буду по возможности краток. Воевать начал с первого дня. Последняя должность, на которой с 15 июля сорок первого года, адъютант старший начальник штаба батальона в пехотной части. Два раза получал благодарность за хорошо проведенные операции. От командира полка и командира дивизии. 9 сентября в 9.30 село Лузики, Понорницкого района, где мы дислоцировались, обошли немцы. Я был в штабе с тремя связными. По штабной хате немцы повели пулеметный огонь. А у нас только автоматы, пистолеты и карабин. Ребята прикрыли меня огнем из автоматов. Я, взяв важнейшие штабные документы, перебежал улицу и залег в просо. Стал отстреливаться из карабина. Уложил пятерых фрицев. Они были пьяны. Это помогло их уничтожить. Но и мне пуля угодила в руку. Я отполз к яме. Там навоз и мусор. Закопал в мусоре документы, перетянул раненую руку и пополз к какой-то хате. Ползу вдоль забора. В заборе, вижу, дыра. У дыры лежит мои помкомвзвода Киселев. Он ранен в левое плечо и правую ладонь. Сил у него хватило, чтобы выбить доску, но влезть в отверстие он уже не мог. Просит: «Товарищ лейтенант, спасите!»
Кое-как мы пролезли во двор. Немцы тем временем полностью овладели селом. Мы залезли в сарай. Там клетка с поросенком и сено. Киселеву стало очень плохо. Я его замаскировал сеном, сам тоже зарылся. В 11 часов Киселев обессилел, просит воды. В 13 часов приходит старушка кормить поросенка. Попросил у нее воды. Старушка, когда увидела окровавленного Киселева и мою раненую руку, посоветовала сдаться. Мы ей ответили, что это невозможно. В 16.20 пришли немцы и завели со старушкой во дворе разговор. Мы с Киселевым договорились: если войдут сперва в них, потом в себя. Слышим, немцы спрашивают: «Мамка, рус есть?» «Два командира, отвечает, были и ушли».
Когда стемнело, мы вылезли в отверстие и ползком по просу в лес. Полку была поставлена задача овладеть Понорницей. В соответствии с этим я взял азимут. Мы с Киселевым шли всю ночь. На рассвете, когда вышли на поляну, нас обстреляли. Беру азимут на запад. На шляху много следов, отпечатки сапог русские. Пошли по следам. Наткнулись на село. Узнаю, что наши прошли четыре часа назад. Хозяйка дала тряпку и немного хлеба и махорки. Перекусили, перекурили, забинтовались и пошли дальше, догонять. Пошли через Рейментаровку. Там чуть не наткнулись на немецкую разведку. Потом пошли в Савенки, еще за семь километров. Киселев уже еле двигался, он должен был отдыхать через каждые пятьдесят метров. Шли до Савенок пять часов. На пути река Убедь. По колесной колее перешли вброд. Киселева, чтобы не утонул, я нес на себе. Вошли в Савенки в 22.15. Постучались наугад. Киселев совсем обессилел и упал на дверь.
Рванов говорил именно таким, отрывистым, точным языком рапорта. Говорил стоя, ни на что не опираясь.
А мы, слушатели, сидели и полулежали. И по тому, как он говорил и как держался, видно было, что перед нами кадровый военный, не забывающий ни при каких обстоятельствах, что он представляет Советскую Армию. Дружинин подошел ко мне сзади, наклонился к уху, но шепнул довольно громко, так, что многие слышали:
Не Бессарабу и не Лошакову судить о том, можно ли принять Рванова в партизаны, а скорее Рванов должен решать, кто из нас годится.
А Рванов продолжал рапортовать. Он доложил, как приютили его и Киселева пожилая колхозница Наталья Хавдей и пятнадцатилетний сын ее Миша. Перевязали, накормили и уложили. А когда пришли в Савенки немцы, хозяйка назвала Киселева своим сыном. Рванов же ушел в лес и жил там, только изредка пробирался в село, чтобы достать продуктов и сделать перевязку. Он связался с секретарем сельской парторганизации Дусей Олейник, а через нее и с партизанами областного отряда.
Незаметно для слушателей Рванов перешел от рассказа о себе к выступлению. И, надо сказать, слушали его хорошо, сочувственно.
Через секретаря парторганизации раненые бойцы, находящиеся в селе, получали от вас, товарищи, да и теперь получают продовольственную помощь, приходит ваш фельдшер, перевязывает, дает лекарства. Это хорошо. Большая благодарность вам. Но получать только помощь, а самим не воевать не к лицу советскому человеку. Кое-кто из раненых уже поправился. Считаю своим долгом сказать, что в лесу, вокруг вашего лагеря, находится немало честных советских людей Им очень горько, что их не признают своими. Если мое мнение что-нибудь значит, прошу учесть и мое предложение: группу 26, группу Карпуши, Лысенко и другие группы считать партизанскими отрядами и наравне с местными влить в областной отряд.
Выступили еще два или три человека. Запомнилось короткое и энергичное слово Дружинина:
Спорить, собственно, не о чем, товарищи. Мы с вами на войне. Мы своеобразная воинская часть. Хотим мы того или не хотим, но потери в наших рядах будут. А потери должны восполняться, иначе мы, как воинская часть, как партизанский отряд, погибнем. Я, между прочим, и сам пришел к вам из окружения. Говорят, что меня приняли потому, что я выходец из Черниговской области и руководству я известен. Говорят, что и Днепровского поэтому признали своим. Бессараб тут даже предлагал принимать только черниговцев или даже только жителей того района, в котором отряд организован. Это ошибочная, вредная мысль. Такого рода местничество к добру не приведет. Наша родина весь Советский Союз, а не Рейментаровский или Понорницкий район. По указанию, по призыву партии организованы партизанские отряды, отобраны и оставлены заранее. Но почему надо было отбирать в эти отряды известных обкому людей? Да потому, что они должны составлять костяк, основу партизанского движения. Наивно думать, что мы одни, без поддержки народа, без резервов, без пополнения, сможем что-нибудь сделать...
Кажется, вопрос ясен, товарищи? спросил я, и хотя не все ответили утвердительно, я сказал, что считаю совещание закрытым.
Завтра вы получите приказ.
С недоумением посмотрел на меня Бессараб и стал шептать что-то сидевшему рядом с ним Капранову, повернулся к Лошакову и опять зашептал.
Вам что-нибудь непонятно, товарищ Бессараб? спросил я.
Он не ответил. Воцарилось неловкое молчание. За Бессараба ответил Капранов:
Вин спрашивае, як же так, что немаеть постановления? Що, мол, таке происходит, что не принимаем резолюции? Зачем его беспокоили, вызывали?
Я рассмеялся. Рассмеялось со мной еще несколько человек, но не все.
Пришлось повторить, что завтра они получат приказ.
После четырех часов в штабной землянке уже стало сумрачно. Погода была морозной и пасмурной. Сильный ветер срывал с деревьев последние листья. Они мелькали перед окошком, кружились, собирались в кучки.
Когда кончилось совещание, мы пообедали с командирами отрядов. За обедом шутили вяло. О будущем говорили в таких выражениях:
Что, Николай Никитич, пушки у нас будут?
А ты думаешь! Конечно! И артиллерия, и кавалерия...
И бухгалтерия, прибавил Капранов. А як вы думаете, будемо без учету жить? Выдам вот сейчас по сто грамм, и бильше немаеть.
И связь наладим, как часы, продолжал я за Николая Никитича, как можно более бодрым тоном С каждым райкомом партии, а в отряде с каждой ротой свяжемся и телефоном и радио. С фронтом каждый день будем перекликаться. С самой Москвой поведем разговоры: здравствуйте, говорит Черниговская партизанская дивизия.
Товарищи рассмеялись. Все поняли мои слова как шуточное преувеличение. Даже загрустили от этого.
Вдруг Санин, заместитель командира одного из отрядов, хлопнув ладонью по земле, закричал:
Гады, сволочи! В лес нас загнали, в берлогу, в нору. Люди в комнатах, а мы, будто черви, в ямах. Дайте мне того немца! Я его своими руками, я его зубами!..
Посидели еще немного. Я напомнил, что завтра, не позднее чем послезавтра, пришлю приказ. А пока пусть стоят по старым местам.
Разговор не клеился. Каждому было о чем подумать. Командиры отрядов стали разъезжаться. Попрощавшись с ними, я пошел бродить по лагерю.
Стемнело. То ли снег, то ли мельчайший град крутился в воздухе, лез за шиворот, набивался в уши. Народ сидел по землянкам. Тусклые огоньки светились в крохотных оконцах. В одной землянке играли на гармошке, в другой пели что-то заунывное, подстать осеннему ветру и моему настроению. Пели плохо.
Мне многое не нравилось, в особенности поведение Бессараба, но еще больше тревожило то, что многие считали себя не нападающей, а обороняющейся стороной.
Хотя мы и спорили на совещании, следует ли принимать окруженцев и бежавших пленных, я, правду сказать, ценил боевые качества этих пришельцев. Они стали партизанами, принужденные обстоятельствами, они не записались заблаговременно, но зато у них опыт боев, живая ненависть к врагу, тоже приобретенная в боях и скитаниях. Испытали и видели они больше наших отрядных хлопцев. Побродив два месяца по оккупированной территории, я уже понимал, что нет более надежного, более хорошего места для советского человека на оккупированной земле, чем партизанский отряд. Да, людям нужны испытания, чтобы они стали хорошо воевать. Нужны испытания даже для того, чтобы открыть самого себя. До первого серьезного боя и многоопытный пожилой человек подчас не знает самого себя.
Так, размышляя, я брел по тропе, все отдаляясь от штаба, углубляясь в лес. Деревья в этом месте стояли не очень густо. Уральцы или сибиряки, верно, и за лес не сочли бы наши места. Дерево от дерева добрых пять метров. Изредка сосна, а чаще клены, дубы, тополя. Землю присыпало порошей, поэтому я различал стволы и очертания голых ветвей. В них свистел ветер и заглушал далекие звуки лагерной жизни.
Вдруг замечаю, что одно тоненькое деревцо подозрительно утолщено снизу. Похоже, что к нему прижался человек. Я остановился в нерешительности. Кто бы это мог быть? Если наш часовой, то почему не окликает? Ведь я не скрывался, шаги мои можно было услышать.
Постояв с минуту, я стал потихоньку приближаться к странному дереву и вскоре заметил, что рядом с утолщением лежит на убеленной порошей земле предмет, похожий на винтовку. И услыхал удивительные звуки. Сам себе не поверил, уж очень звуки эти напоминали детский плач. Определенно, я слышал всхлипывания и посапывания обиженного или напуганного ребенка.
Ты что? спросил я не очень громко.
Фигура отделилась от дерева, метнулась в сторону.
Да стой, стой, куда ты, не бойся! крикнул я.
Человек доверчиво остановился. Я поднял с земли винтовку.
Иди сюда, сказал я, вынул из кармана фонарик и осветил... девушку в ватнике и шапке. Ей было никак не больше шестнадцати лет. Испуганные глаза смотрели в мою сторону, на щеках размазаны слезы.
Тогда я осветил себя.
Узнаешь?
Товарищ Федоров?
Он самый. Что это ты здесь делаешь?
На посту, товарищ командир, пролепетала она.
А почему ревешь?
Та я, товарищ Федоров, не реву. Я ничего, и заплакала еще сильнее. Ой, простите, товарищ командир. Не можу я. Темноты дуже боюсь. И одна боюсь.
Лагерь охраняешь, что ли?
Да.
Ну, получай свое оружие, идем.
Надо было этого постового как следует распечь. Но, мне девочка напомнила чем-то старшую дочь Нину Представил себе ее в первый раз ночью, в полном одиночестве, в заснеженном лесу...
Как зовут? спросил я.
Валя.
Когда спрашивает командир, надо назвать фамилию.
Я, товарищ командир, знаю. Так как-то вышло... Проценко Валентина... Из первого взвода. Санитарка.
Сколько лет?
1925 року.
Ну, так и есть, ровесница моей Нины... Когда я привел ее а штаб и рассказал о случае Николаю Никитичу, он вызвал Громенко и спросил, как получилось, что на серьезный пост он направил ребенка. Взводный удивленно ответил:
Боец Проценко на хорошем счету. Замечаний не имеет. Отличница по стрельбе.
Ладно, идите. Обеспечьте пост надежным человеком...
Громенко повернулся и пошел, но Валя продолжала стоять.
Чего тебе еще? спросил Попудренко.
Вы меня, товарищ командир, накажите, но бойцам, пожалуйста, не рассказывайте, за что.
Однако скрыть этот случай не удалось. То ли взводный рассказал, то ли сама Валя не удержалась и поделилась с подругами. Долго еще вспоминали в отряде, как «защищала» лагерь Валя Проценко. А вспоминая, конечно, хохотали.
По прошествии нескольких месяцев Валя очень изменилась, возмужала, окрепла в боях. Она и сама не могла без смеха вспомнить этот случай.
В тот год преждевременно кончилось детство миллионов наших мальчиков и девочек. Родине понадобились и их силы.
Ночью Рванов подготовил приказ. Его сразу не подписали. Решили ждать Бессараба. Он обещал приехать к девяти утра. Но вот уже десять. Николай Никитич припомнил, что месяц назад просил командиров прислать списки членов партии. Все прислали, один Бессараб не пожелал. Он не отказался, а волынил, откладывал. Когда же Попудренко как секретарь обкома строго потребовал выполнить свое указание, Бессараб проворчал, что вот нет ему покоя. Он и в лесу себе не хозяин...
Не так уж нам требовалось согласие Бессараба. Не демократии ради ждали мы его решения. Понимая, что он в душе сопротивляется, мы захотели узнать, как далеко он пойдет. И зачем, до поры, применять средства принуждения? Может быть, одумается человек, поймет, что стоит на неверном пути.
В одиннадцать утра, убедившись, что Бессараб не приедет, я приказал оседлать лошадь и выехал вместе с комиссаром и группой бойцов.
Ну, хлопцы, будем удельного князя усмирять, пошутил я.
На подступах к лагерю Бессараба постовой пропустил нас по знакомству. У него, как потом выяснилось, было указание: всех, кто приедет из областного отряда, задерживать. А если будут лезть, поднять тревогу. Но, видимо, Бессараб не думал, что поеду я сам. Увидев Меня, часовой, рейментаровский колхозник, признал старого знакомого секретаря обкома. Улыбка расплылась на его физиономии. Он даже сделал попытку стать во фронт и прижал руку к шапке. Так, без тревоги, мы въехали в лагерь и застали его в мирном, полусонном состоянии.
Тихое, зажиточное поместье. На веревках, протянутых между деревьями, сушится белье: рубахи, портянки, даже простыни. С другой стороны на сучьях висят бычьи и бараньи туши. На земле сидит и разделывает только что зарезанного кабана молодой парень. Туш много, куда больше, чем в областном отряде. А у нас народу втрое больше, да и хозяйственник наш Капранов дело свое знает.
Над кухней вьется дымок, и такой приятный дух идет, что мой адъютант, скосив в ту сторону глаза, облизнулся.
Подъехали к кухне. Просторная, высокая землянка. Большой стол. На столе гора жирных мясных котлет. Хозяйничает там какой-то молодой партизан и две поварихи. Одна из них прехорошенькая, задорная девица Леночка. Меня она узнала и приняла горделивую позу.
Хорошо живете, сказал я, показав на котлеты.
Да, не по-вашему, бойко ответила Леночка.
Ишь, как вас Бессараб под свою дуду выдрессировал. Ну, ладно, пойдем до него в гости. Где он тут живет?
Леночка землянку показала, но вслед крикнула:
Ничего у вас не выйдет!
При входе в землянку встретил нас Степан Остатный заместитель Бессараба. Он смерил меня взглядом исподлобья. На приветствие ответил кивком. Но в землянку пропустил. Там было грязновато. На столе в беспорядке валялись бумаги, вперемешку с кусками хлеба и разломанной картошкой. Пол закидан окурками. Скамьи и табуреты стояли где попало. Видать, как сидели вечером, совещались, так все и бросили. К приему «гостей» не готовились.
За ситцевой занавеской спал «сам». Наш приход его разбудил. Остатный счел нужным объяснить:
Поздно вчера легли.
Из спальни откликнулся женокий голос:
А ты не оправдывайся, не в милиции.
Бессараб вышел из-за занавески. На наше приветствие он буркнул что-то неопределенное.
В землянку вошли еще двое приближенных командира. Ян Полянский и Школяр. Они приняли вызывающие позы.
Не дождавшись приглашения хозяев, я сел на табурет, спросил:
Какое же вы, товарищ Бессараб, приняли решение? Мы вас все утро ждали. Нам ведь очень важно узнать результаты ваших размышлений.
Молчит, сопит, даже лицо не поворачивает.
Я к вам обращаюсь, товарищ Бессараб. Вы что же думаете, свататься мы приехали?
Вместо него ответила жена:
А кто вас звал? Езжайте, не держим.
Это что ж, ваш заместитель, а, товарищ Бессараб?
Да, заместитель. Вам какое дело.
Я не удержался, сказал несколько серьезных слое. Взвизгнув, она выбежала из землянки.
Медленным движением Бессараб задрал гимнастерку, потянул из кобуры пистолет. Пришлось выбить из его рук оружие. Бессараб деланно рассмеялся. Потом сел.
Я, сказал он, пошутил. И потом серьезно: Нечего, ватого-етаго, к чужой славе примазываться.
А что это у вас за слава? Сидите и колхозников объедаете. Товарищ Яременко, попросил я комиссара, пока я тут беседую с начальством, соберите, пожалуйста, весь личный состав отряда.
Бессараб удивленно молчал.
Ну, что ж, давайте, говорите, что у вас за слава, повторил я, когда Яременко вышел.
Впрочем, было понятно, о чем Бессараб говорит. Как ни мало сделал за это время областной отряд, все-таки нет-нет, да и раздастся на дороге взрыв. То мост обвалится, то грузовик на мине взлетит, то слышно, староста-предатель исчез бесследно; группа немцев с разбитыми головами валяется в поле.
В окружающих селах знали, что еще до прихода немцев Бессараб, по указанию райкома партии, сколачивал отряд. И люди в его отряде были все местные. То и дело заходили к родственникам, к знакомым. И всю деятельность стоявших в этих лесах отрядов и групп население принимало за работу партизан Бессараба.
Выкладывайте, не стесняйтесь, тянул я из Бессараба ответ.
Я действовал на фланге 187-й дивизии... У меня, ватого-етаго, благодарность командования...
Тем временем Яременко собрал человек двадцать. Выстроил их возле штабной землянки.
Мы вышли. Я заставил и Остатного, и Школяра, и самого Бессараба тоже примкнуть к строю.
Отныне, товарищи, сказал я, все отряды, дислоцирующиеся в этом лесу, сливаются. Таково решение обкома партии и областного штаба. Таково требование жизни. Желающие высказаться есть?
Бессараб двинулся было вперед.
Подождите, с вами мы уже вдоволь наговорились. Ваше мнение известно.
Выступили Школяр, Полянский, еще один товарищ, которого я до сих пор не знал. Все, будто по шпаргалке, говорили, что слияние приведет к гибели. Что запасы быстро истощаются, скоро нечего будет есть. Отряды, слившись, потеряют главное преимущество партизан подвижность и возможность прятаться. Гнуснее всех выступил Полянский.
Да что говорить, распинался он, нам ясно, для чего все это затеяли. Нам-то все понятно. Обкому нужно отсидеться. Обкому нужна охрана. Своих мало, да свои-то все городские, того и гляди заблудятся в трех соснах... На чужом горбу в рай хотите прокатиться.
Пришлось митинг прекратить. Яременко разъяснил партизанам цели объединения, напомнил бойцам, что такое партизанская и партийная дисциплина. Я прочитал перед строем приказ:
Районный отряд, созданный по инициативе райкома партии, с сего числа влить в объединенный партизанский отряд и отныне именовать третьим взводом. Командиром назначаю Бессараба, политруком Гречко; Полянский отчисляется в распоряжение штаба отряда.
На этом митинг кончился. Бессарабу я предложил явиться завтра для доклада. Полянского взял с собой. Пистолет я Бессарабу вернул, но перед этим объяснил, что оружие партизан получает для борьбы с врагами Родины, а не для баловства и глупых угроз.
Так бесславно кончилось существование «удельного княжества» и началась боевая жизнь третьего взвода.
Вечером все командиры получили приказ, в котором предлагалось слить воедино Областной, Корюковский, Холменский, Рейментаровский, Перелюбский отряды, а также отдельные группы окруженцев, вставших на путь партизанской борьбы.
Объединенный отряд именовать с сего числа партизанским отрядом имени Сталина.
Приказ вступил в силу. Я стал командиром довольно значительного партизанского отряда.
Произошло это не вдруг. Еще в Чернигове обком партии поставил меня во главе областного штаба партизанского движения. Но говоря по совести, штаба этого пока не существовало. Партизанское движение, а вернее организованные партизанские отряды были во всей области. Однако руководить ими оперативно, как это надлежит штабу, пока не представлялось возможным.
Нужно было прежде всего взяться за организацию областного отряда. Отдать приказ мало. Надо делом доказать, что не зря объединились. Надо головами немцев, взорванными мостами, разбитыми гарнизонами врага доказать... Мне же лично предстояло еще завоевать у товарищей командирский авторитет.
По сути, никогда в жизни я не был командиром самостоятельной воинской части. После гражданской войны некоторое время командовал взводом в железнодорожном полку. Но прошло с тех пор чуть ли не двадцать лет. Да и какое может быть сравнение? Там я каждый день отчитывался перед опытными командирами, там была стройная, продуманная организация, давно установленный порядок. Боролись мы в то далекое время с незначительными бандитскими шайками. Но кое-какие знания из тех, что получил в 1920 году в кавалерийской школе, и теперь пригодились. Кое-что вспомнил из боевой практики, кое-что отложилось из тех военных сведений, что получал во время краткосрочных лагерных сборов...
Не без колебаний принял я на себя должность командира. Думал, не отразится ли отрицательно повседневное оперативное руководство отрядом на главной моей работе секретаря подпольного обкома партии? Попудренко уже испытал на себе такое совместительство. Оно пришлось ему не по душе.
Попудренко был неправ, подвергая сомнению возможность широкой массовой партийной работы. Пусть не сразу, но мы должны охватить своим влиянием всех коммунистов и комсомольцев, оставшихся в области, наладить руководство ими. Для этого нужно еще очень много сделать!
Но обком, все члены его пришли к единогласному решению: прежде всего надо укрепить отряд.
Это было, конечно, верно. Надо приниматься за работу. Вопросов несметное количество. Охотников поговорить, посоветоваться, даже пошептаться сколько угодно. А некоторые приходят и требуют: «Раз ты командир Дай! Дай оружие, дай боеприпасы, дай людей, дай продовольствие!»
Надо было в первую очередь точно распределить функции, надо было каждому дать задание. Подобрать кадры вот с чего следовало начать.
В легальном обкоме, в мирное время, изучение и подбор руководящих кадров большой коллективный труд. Раньше чем бюро обкома рекомендует того или иного коммуниста на руководящую должность, к нему долго присматриваются, выслушивают мнение товарищей о его способностях, знаниях, честности. Взвесят все «за» и «против». Чтобы переменить работника или снять по непригодности, тоже нужно время, и немалое.
И это, разумеется, правильно. В мирных условиях иначе нельзя. А в партизанских условиях? Изучать надо, принципы те же наши, большевистские принципы. Но каждый раз собирать обком, чтобы утвердить того или иного товарища, невозможно.
Назначили Рванова начальником штаба. Почему Рванова? Есть старые, опытные партийные работники. Черниговцы. Есть секретари райкомов, председатели районных советов. И вдруг, пожалуйста, какой-то двадцатичетырехлетний мальчишка. Лейтенант. Подумаешь, специалист! Прежний начальник штаба Кузнецов и тот был капитаном...
Были такие разговоры. Но всех разговоров не переслушаешь. Рванова назначили потому, что он с 22 июня воюет. Потому, что он точен, исполнителен и требователен. И еще потому, что, попав в такой ужасный переплет, он сумел сохранить достойную советского офицера подтянутость и внешнюю аккуратность. Значит, в штабе будет порядок.
Вот Бессараба оставили командовать взводом. После всех его проделок, конечно, оставлять не следовало. Но пока нет оснований считать его плохим командиром. Боев-то настоящих еще не было. Надо проверить человека в бою. Отряд он сам подбирал, людей знает, и люди его тоже знают.
Теперь, оглядываясь назад, думаешь: «А ведь странное было положение в тот первый период. Как командир я ни перед кем не отчитывался. Высшего начальства не было. Это, оказывается, очень неприятно и тяжело. Если бы не было у меня такой опоры, как обком, легко бы и растеряться».
Но я был командиром, и часто мне самому приходилось принимать решение.
Право, когда я бродил в поисках отряда, было, кажется, легче. Там я отвечал лишь за собственное поведение и за собственную жизнь.
На следующий же день после приказа является Бессараб:
Я, ватого-етаго, жду ваших боевых указаний.
Приказ читали? Выполняйте.
Ребята скучают. Есть желание встретиться в бою с проклятыми оккупантами.
А что ж вы раньше не скучали по боевым действиям?
Ждали, когда прибудет высшее начальство. Когда прикажет.
Смирно! Кругом, шагом марш! вынужден был скомандовать я.
А Бессарабу, вероятно, этого и надо было. Пошел к своим бойцам, сказал, что вот, мол, начальство вместо боевых действий занимается каким-то подбором кадров.
Немало людей, особенно в областном отряде, я знал по Чернигову. В небольших городах вообще запоминаешь множество лиц. С человеком не знаком, но встречал его то ли на заводе, то ли в театре, то ли просто на улице. Теперь знакомились заново. Я ходил по землянкам, участвовал в строительных работах, начатых еще до прихода нашей группы. Не уверен я был в том, что надо строиться, но пока этих работ не отменял. Люди должны быть заняты. Нет ничего хуже безделья. Стали проводить и строевые занятия. На них я тоже приглядывался к людям.
Один я ходил редко. То с Попудренко, то с комиссаром отряда Яременко, то с Рвановым. Попудренко и Яременко уже давно были в отряде и хорошо знали людей. Рванов хоть и много моложе меня, но человек военный штабист. Так, на ходу, я кое-чему учился у товарищей: Не то, чтобы брал уроки, но приглядывался, как они держатся с народом, как оценивают обстановку.
И везде, конечно, разговоры, шутки, прибаутки. Без шутки партизанам трудно. Днем, ночью, в бою, на диверсии, в походе трунят друг над другом, подсмеиваются. Другой и себя не пожалеет, выставит в смешном свете, лишь бы вызвать хохот. Это понятно смех бодрит, а лишений приходилось испытывать великое множество.
В тот период люди очень нервничали.
Не я один, все ставили перед собой вопросы. И думали, думали... Никогда в жизни я не встречал так много задумчивых людей. В компании еще ничего, даже иногда спляшут или споют. Но и плясали и пели очень плохо. Большой любитель солдатских песен, Попудренко сказал мне однажды:
И что за народ у нас подобрался? Ни одного порядочного плясуна, ни одного гармониста хорошего. А как начнут песню тянуть, хоть беги...
Потом-то выяснилось, что пели только тягучие песни и плясали плохо от задумчивости.
Часто командиры отрядов и члены обкома приходили ко мне с рапортами о разного рода нытиках. Балабай, например, доложил:
Пошел проверять посты. Боец П. здоровый, крепкий мужик лет под сорок сидит на земле по-турецки, винтовку отложил, сам открыл рот и в небо смотрит. На мой приход даже внимания не обратил. Будто я не командир, а так, гуляка. «Что, спрашиваю, загрустил по гауптвахте?» А он домашним тихим голосом отвечает: «Думаю я, Александр Петрович, что напрасно с Красной Армией не ушел. Мальчишеством было с моей стороны здесь оставаться. Подавят нас немцы, як тех мух! Вот я с солнышком, Александр Петрович, и прощаюсь...»
Был у меня самого весьма примечательный разговор. Отвел меня в сторону боец С. Не глупый, кажется, человек, бывший заведующий районным отделом народного образования. Руку мне на плечо положил и начал:
Вот, говорит, Алексей Федорович, рассудите. Пришла мне такая мысль: что если бы лежал я больной и врачи приговорили меня к смерти?
Я насторожился. К чему человек клонит?
Нельзя, отвечаю, верить таким приговорам.
Он продолжает:
А все-таки. Если сомнений действительно никаких, как тогда? Я бы, например, предпочел не ждать. Я бы, товарищ Федоров, предпочел сразу после консилиума умереть, застрелиться.
К чему, спрашиваю, ты эту панихиду развел?
А к тому... Тут С. прямо-таки с воодушевлением произнес: К тому, что если поставила нас здесь партия на жертву, на жертвенный подвиг, так давайте же поскорее этот подвиг придумаем и совершим.
И, заметьте, товарищ этот был трезвый, не бредил. Пришлось ему объяснить, что он нытик и маловер и что партия ни на какие жертвы нас не посылала, а послала воевать с врагом.
Что вы?! Прикажите, и я готов, как, помните, в знаменитой пьесе «Салют Испания», взорвать себя вместе с вражеским штабом!
Прошел год, и товарищ научился взрывать немецкие штабы и эшелоны, сам оставаясь невредимым. В 1944 году он получил звание Героя Советского Союза. Я ему при случае напомнил этот разговор.
Признаюсь, сказал он, не верил, что мы способны оказать немцам серьезное сопротивление. Думал: раз нам суждено погибнуть, так давайте же поскорее и покрасивее.
О подобной красоте не только он один заботился. Мельком я упоминал уже об артисте черниговской драмы Васе Коновалове. Он и теперь здравствует. Воевал хорошо, награжден. Но в самом начале... Как-то раз ночью явился он с группой актеров в Черниговский обком, прямо в мой кабинет, с просьбой принять их в формирующийся партизанский отряд. Я его включил в списки. В ту же ночь он получил винтовку. Так, с винтовкой, и пошел домой прощаться. Потом, у партизанского костра, сам рассказывал:
Возвращаюсь домой, настроение лихое, в бой бы с таким настроением. А надо спать ложиться. Ложусь и винтовку с собой в постель.
Так многие молодые люди романтично воспринимали свое вступление в партизаны. Но надо было этим молодым людям показать труд войны, надо было научить их преодолевать трудности.
В эти же дни всеобщих переживаний произошел у меня разговор по душам с Громенко.
Он вернулся из «отпуска». После совещания с командирами я позволил ему отлучиться. Отправился он к жене с партизанскими подарками. Дали ему меду, масла, леденцов, печенья. Дали ему сотню патронов, два пистолета, пару гранат.
В отлучке Громенко был пять дней. Два дня путешествовал туда, два обратно, а у жены пробыл всего лишь ночь и часть утра. Отчитался он коротко:
Командир первого взвода Громенко. Вернулся из отпуска. Все в порядке. Разрешите приступить к исполнению обязанностей?
Часа через два я снова увидел его среди бойцов первого взвода. Он усадил их кружком и что-то горячо говорил. Я тоже присел послушать. Громенко сказал мне, что проводит политбеседу, и продолжал:
Каждому из нас, товарищи, следует пересмотреть наново всю свою жизнь...
«Куда он гнет? думал я. Что это за философские беседы с бойцами?» Но смолчал и стал слушать дальше. Тем более, что, судя по выражению лиц, бойцы беседой были увлечены.
Хотим мы того или не хотим, но думаем мы сейчас все очень много. Да и как может быть иначе? Нормальная жизнь поломалась, семьи разбиты, профессии наши, то, к чему мы готовились годами, теперь не нужны. Во всяком случае, до победы. И вот мы горюем. Многие горюют. Я слышал, товарищ Мартынюк рассказывал свой сон. Будто подбегает к нему дочка и просит приласкать, и прижимается к нему, и плачет. Просыпается товарищ Мартынюк и замечает, что гладит рукав своей телогрейки. И рукав этот мокрый от слез. Ответьте мне, товарищ Мартынюк: сколько вам лет и кем вы работали до войны?
Сивоусый, коренастый Мартынюк поднялся с бревна, на котором сидел, похлопал глазами и сказал:
Имело место.
Я просил вас сообщить свой возраст и профессию. Вы напрасно волнуетесь. Я не упрекаю вас за то, что снятся вам ваши дети. Мне и самому снится прошлое. Вот уже третий месяц я или протравливаю семена, или подрезаю ветки яблонь, или...
А я вчера, прервал вдруг командира взвода парнишка лет девятнадцати, играл в футбол против немецкой команды. И мяч, будто мина, может взорваться. Честное слово...
Все рассмеялись, Мартынюк тоже улыбнулся и сказал:
Лет мне, товарищи командиры, сорок четыре. Профессия моя формовщик черного чугунного литья. Прошу извинения, что рассказывал сон и других смутил. Жизнь я обязательно перегляжу и других вызываю. А дочка у нас с женой родилась, когда мне уже было Тридцать восемь, а жене тридцать четыре. Первое наше дитя. И его уничтожила германская бомба... Разрешите сесть?
Я поднялся и ушел. Ничего не сказал Громенко, не стал прерывать его беседу. Хотя показалось мне, что напрасно он будоражит нервы своих бойцов. Вечером он подошел ко мне сам. Выбрал момент, когда я был один.
Можно, Алексей Федорович, попросил он, посоветоваться с вами и поговорить, как со старшим товарищем? Вам не понравилась, как мне кажется, беседа, которую я вел сегодня утром.
Пойдем, товарищ Громенко, предложил я ему, погуляем по лесу.
Он с радостью согласился. Мы отошли от лагеря метров на двести, уселись там на пеньки. Вот что рассказал он мне.
Я, Алексей Федорович, агроном. Это вы знаете. В прошлом мужик. Крестьянской кровушки, крестьянского воспитания. В общем, интеллигент из народа. Думаю, не могу не думать. И когда работал на контрольносеменном пункте, понимал зерно не только как хлеб. Нет, еще в большей степени я понимал его как труд народа. И мечту Мичурина сделать пшеницу многолетним растением, а если нельзя это сделать с пшеницей и житом, то, может быть, и по боку их и вырастить хлебные орехи... эту мечту я очень хорошо понимаю. Вот.
В сущности я хотел поговорить с вами о другом. Рассказать о путешествии к жене... Но без предисловия не умею... Казалось мне, Алексей Федорович, что хорошим коммунистом я могу быть только, углубляясь в профессиональные знания. Я был честен, работал, отдавая себя целиком делу. Я считал себя счастливым. Нет, не считал, был счастливым. Потому что и дома все было очень хорошо.
Огромное впечатление, помню, произвело на меня письмо товарища Сталина к комсомольцу Иванову. Тогда я в первый раз не только подумал, но и почувствовал, что битва неизбежна. Что капитализм обязательно против нас ополчится. Но вы знаете, как это бывает. Подумал и опять стал ждать. Даже оправдал свое равнодушие к будущей схватке тем, что работаю и тем самым, значит, укрепляю страну. Воином я себя не представлял, воевать не готовился. Вот в чем дело.
В партизаны я пошел добровольно. Это вы тоже знаете. И вот оказались мы в лесу. Ведь нельзя сказать, что не делали мы ничего до вашего прихода, Алексей Федорович. Товарищ Яременко прямо-таки со страстью налаживал типографию. Ребята героически вытаскивали шрифт из Корюковки. Героического с самого начала оказалось сколько угодно. И героизм этот искренен.
Балабай чуть не погиб в схватке против десятка немцев. Балицкий безоружным отправлялся по селам, где уже были немцы. Выдавал себя за учителя. Агитировал, звал к сопротивлению, вел в нашу пользу разведку. Николай Никитич... в нем я вижу даже не столько большого командира, сколько выражение общенародной ненависти. Все в нем кипит. И если бы не чувство ответственности за отряд, за жизнь людей, я уверен, он бы в самую отчаянную схватку бросился очертя голову... Но это уже критика командира, на эту тему я продолжать не стану. Вернемся к моим делам.
Зачем скрывать. Явилось у меня чувство ничтожности наших партизанских потуг. Нет, малодушия или трусости у меня не было, не в этом дело. Но почувствовал я себя, как бы это сказать, ну, вроде того попа из рассказа Леонида Андреева, который, помните, влез спьяну на паровоз, тронул какой-то рычаг и помчался. И управлять он не умеет, и остановить не может, и соскочить страшно.
А еще эта история с женой. Эвакуировать ее не удалось. Правду сказать, была она уже на сносях, ехать в далекое путешествие в таком положении не решилась. Очень она сердилась, что я иду в партизаны, покидаю в такой момент семью. Сердилась, а все-таки понимала, что иначе нельзя. И чтобы меня освободить, собралась неожиданно и уехала в село. А что с ней было дальше, я не знал. И ко всем моим размышлениям прибавились муки неопределенности.
Громенко вздохнул, осведомился, не надоел ли рассказом. Мы закурили, он помолчал с минуту, а потом продолжал:
Когда я уходил, мы условились, что там, в селе, я никому открываться не буду. Агитацию, помните, вы мне запретили. И правильно. Чтобы начать эту работу, надо сперва оглядеться, узнать народ. Не буду рассказывать, как шел. Добрался сравнительно удачно. Была, правда, маленькая перестрелка, но это не в счет.
Хату, где могла быть жена, я знал. Село это известно мне с детства. И меня там все называют по имени. Пробрался я к хате в темноте, огородами. Был уверен, что никто не заметил. Встреча со слезами, с объятиями. Мальчишке уже месяц и три дня. Было решено, что он «вылитая копия отец». Подарки партизанские оказались кстати. Но вообще-то жена пока не голодает Есть кое-какие запасы... Слезы, смех, взаимные рассказы, все это было. Но, заметьте, с самого начала все шепотом и топотом.
Сперва мальчик спал. Я думал мы его сон бережем. Но проснулся, и жена продолжает по-прежнему. И, кроме того, торопит собирать постель. Я раза два заговорил громко. Она руками замахала и сразу же задула лампу.
«В чем дело?» спрашиваю. «А ты, отвечает, прислушайся и посмотри в окно. У всех темно и тихо. Все боятся». «Но ведь немцев в селе нет». «Немцев нет, так есть свои сволочи, вся дрянь собралась». И только она это сказала, по улице с гиканьем на лошадях проскакала пьяная компания. Матерятся, кому-то грозят.
«Кто такие?» Как начала мне жена перечислять, кто в селе панует, у меня сразу прямо бешенство в голову ударило. Ну, представьте, Алексей Федорович, был у нас Дробный Иван. Такая падаль, жалкий попрошайка и пьяница. Все и забыли давно, что отец его когда-то приказчиком был у помещика. Ходил этот Дробный в полусумасшедших. Ну, алкоголик самого последнего разбора. Когда с похмелья и денег нет он перед любым на колени станет, чтобы трешницу выпросить. А теперь его боятся.
Появился откуда-то Санько. Этот в Чернигове в годы нэпа развернулся, кожевенный заводик держал. А в последнее время работал счетоводом не то на музыкальной фабрике, не то в облпромсовете, точно не помню. При встречах со мной в городе такой был тихий.
Я прервал Громенко:
Не знаю, чему ты удивляешься? Уж не воображал ли ты, что немцы поручат управление сельскими делами нам с тобой. Ясно, что они всякую сволочь собирают. Да и кто к ним, кроме сволочей, пойдет?
Не в этом дело, Алексей Федорович. Я не о том хотел рассказать. Меня что потрясло. Ведь у нас здесь в лесу продолжается советская жизнь, и люди и отношения между ними все советское. Я на несколько часов попал в село, которое знаю и считаю родным. Я даже не встретился с этой поганью. Одно лишь то, что всю ночь жена умоляла меня не говорить громко, не шевелиться, младенцу рот зажимала, сама тряслась... А под утро стала торопить «уходи». Даже от этого, согласитесь, задохнуться можно. Перед кем меня заставляют трястись? Перед самыми ничтожными и подлыми людьми. Короче говоря, я получил реальное представление, что есть оккупация.
Это правильно, сказал я, но все-таки не совсем понятно, о чем ты хотел со мной посоветоваться.
О том, Алексей Федорович, что реставрацию капиталистических отношений мы ясно себе никогда не представляли. О том, что до войны в школах наших, в комсомольских и партийных организациях, в литературе нашей ненависть к капитализму прививали недостаточно. И тем самым к войне готовили недостаточно. Я вот, например, бросать гранаты умею, воинский устав знаю, противогаз изучил. Политически неграмотным меня считать тоже нельзя. Читал я много, люблю читать. Но писатели наши воображения моего не подтолкнули, ни в одной книге не показали, какой ужас эта реставрация капитализма... Вот потому-то я и завел этот разговор с бойцами.
То, что рассказал мне Громенко, для меня уже не было новостью. Я и сам по пути к отряду переболел этим. Правильно, нужно, конечно, нашим людям не только умом, но и сердцем понять, что за «новый порядок» несут немцы.
И какой вывод вы сделали из сегодняшней политбеседы? спросил я.
Вывод такой, что жить при этой подлой системе невозможно. Надо действовать и как можно скорее. Мы, то есть наш взвод, решили просить по возможности быстрее направить нас для самостоятельной серьезной операции... Разрешите предложение, Алексей Федорович. Когда я рассказал своим бойцам биографию всей этой сволочи, которая распоряжается теперь в нашем селе, описал каждого, нам, знаете, захотелось их взять в оборот.
Иначе говоря, вы хотите своим взводом совершить партизанский налет на это село, истребить там старосту, полицаев?
Правильно.
В порядке конкретной агитации?
В некотором роде и это. Мне там все подходы известны. Я на обратном пути поговорил кое с кем из народа, нашел общий язык. Разведал обстановку. Для этой операции и времени и оружия немного будет нужно...
Подумай, о чем ты говоришь, товарищ Громенко. Начал правильно. Сердце тебе подсказало, что необходимо действовать. Но что получается? Каждый командир поведет своих бойцов в свое село потому, что там месть конкретна, фамилии подлецов ему известны. Если действовать по таким признакам, мне придется вести вас всех в Лоцманскую Каменку под Днепропетровск.
Товарищи будут очень разочарованы, Алексей Федорович. Мы уже продумали маршрут, наметили сроки, распределили обязанности. Ваш отказ многих обидит, товарищ Федоров. Ведь у ребят руки чешутся...
И ты обидишься?
Не в этом дело, товарищ Федоров. На мои обиды вы можете не обращать внимания. Но, согласитесь, что одно из преимуществ партизанской борьбы состоит в том, что мы действуем в своих районах...
Я объяснил Громенко, что задуманная им операция в планы командования не входит. Он возразил на это, что планы составляются людьми, что их можно менять. Он даже обвинил меня в недостатке решительности, в неумении подхватить инициативу масс.
Пришлось мне так хорошо начатую беседу прекратить. Пришлось в довольно решительных выражениях объяснить Громенко, что такое партизанская дисциплина.
Он ушел раздосадованным. Сказал на прощание, что я нетерпим к критике, что человек я нечуткий. Но приказу все-таки подчинился.
От этой беседы у меня осталось двойственное впечатление. Хорошо, что командиры наши люди думающие. Очень приятно, что со мною они делятся своими мыслями.
Мне понравилась горячность, искренность Громенко. Понравилась его живая ненависть к оккупантам, жажда боевых дел. Но в то же время меня поразили и возмутили в нем наивность и легкомысленное отношение к партизанской борьбе.
Если бы один Громенко. Нет, многие вполне серьезные люди, руководящие работники и коммунисты не могли понять, что партизанский отряд военная организация, а не добровольное общество, не артель по уничтожению первых попавшихся оккупантов.
Одной из главных задач, поставленных обкомом в то время перед коммунистами и комсомольцами, была борьба за строжайшую партизанскую дисциплину, против распущенности, расхлябанности, безответственности.
Пришлось кое-кому разъяснить, что и партизанское движение не может быть отдано партией самотеку, стихии. Строгая дисциплина, плановость, организованность, взаимовыручка между отрядами, между бойцами, высокие моральные требования к каждому партизану, а к коммунисту, к комсомольцу особенно высокие.
Коммунист везде коммунист. Ни в лесу, ни в подполье, ни в компании друзей, ни в семье словом, нигде коммунист не имеет права распускаться, не имеет права забывать Устав партии и всегда, во всякой обстановке должен быть коммунистом.
В некоторых отрядах, особенно в тех, которые организовались уже после оккупации, возникла давно осужденная партией система выборов на командирские посты. В одном из небольших отрядов даже не выбирали на командирскую должность, а устроили нечто вроде лотереи: мерили на палке, кому стать командиром.
Обком осудил практику выборов на командирские посты и потребовал, чтобы все отряды, дислоцирующиеся на территории Черниговской области, были связаны с областным штабом и координировали с ним свои действия.
Одновременно обком вел работу по укреплению единоначалия и командирского авторитета. Слово командира закон. Обком требовал пресекать немедленно всякие попытки митинговать по поводу уже принятых решений, обсуждать приказы командиров.
Партизаны это свободные граждане оккупированных районов. Но это не свобода гуляния по лесам. Личную свободу нельзя отделять от свободы всего советского народа. Партизаны нынешней войны должны рассматривать себя как бойцов Красной Армии. Мы говорили каждому партизану:
В армию ты идешь потому, что тебя к этому обязывает Основной Закон Советского государства. И не забывай, дорогой товарищ, что Украина, хотя и пришел сюда враг, осталась частью великого Советского Союза. В партизанах ты потому, что тебя к этому обязывает совесть советского гражданина. Так будь же дисциплинирован по совести, по сознанию. То, что ты пришел добровольно, не снимает с тебя обязанности быть дисциплинированным.
Очень удивились некоторые товарищи такой установке. Что ж это, в самом деле, творится? Формы у нас нет, люди мы вроде штатские. Есть среди нас даже и невоеннообязанные. Старики или, к примеру женщины. Есть и подростки, чуть ли не дети. Выходит, и им следует подчиниться армейской дисциплине?
Мне доложили, что один ярый сторонник вольницы проповедует такие идеи:
Я, говорит, может быть, нарочно при отходе Червоной Армии остался здесь, в лисе. Я, говорит, обожаю партизанщину, чтобы, значит, свобода и никаких гвоздей! Что значит ты командир? Командир тот, за кем поднимется в бой народ! Партизана нельзя притеснять. Партизан, як зверь лесной, як волк. В стаю собирается, когда врагов надо бить, а после драки опять соби хозяин!
Вызвали этого «волка» в штаб.
Так это ты серьезно говоришь, что остался в лесу по собственной, так сказать, инициативе?
Я, отвечает, черниговец. Я дальше Черниговшины уходить не захотел. Решил мстить и биться только на своей родной земле.
То есть как это не захотел? Выходит, что ты из армии дезертировал, так, что ли?
Я по своему характеру в партизанах больше пользы принесу. Армейская дисциплина подавляет меня, як личность.
Нет, ты отвечай на вопрос. Из Красной Армии дезертировал?
Защитник «свободы личности» слегка приуныл. Подумал немного, огляделся по сторонам, видит, поддержки в штабе ни у кого не получит.
Я, отвечает, не дезертировал, а только переменил род войск.
Приказ об этом получил?
Мне совесть приказала.
А в каком звании эта самая твоя совесть, если она даже приказы Главного Командования отменяет? Сдать оружие и на гауптвахту!
К счастью этого любителя «волчьей свободы», надо сказать, что со временем он совершенно изменился и хорошо воевал.
Обком требовал от каждого коммуниста, чтобы он воспитывал в партизанах любовь и уважение к Красной Армии. Каждый из нас был бы рад стать бойцом или офицером Красной Армии. Мы должны понимать, что партизанское движение есть следствие временных неудач Красной Армии, следствие временного превосходства вражеских войск, следствие того, что мы вынуждены воевать на своей территории. И когда Красная Армия при нашей помощи выбьет отсюда врага, мы будем радоваться и гордиться, что сможем вступить в ее ряды.
Товарищ, о котором я только что упомянул, пришел в партизаны из армии. Он знал, что такое воинская дисциплина. Мы ему только напомнили, что распускаться не следует. Большинство же партизан, особенно в тот первый период, состояло из людей гражданских, глубоко штатских. Им трудно было отрешиться от привычки критиковать и обсуждать. Трудно было переменить довоенные представления о самих себе.
Выяснилось как-то, что некоторые из наших бойцов всякими правдами и неправдами увиливают от несения караульной службы и от хозяйственных нарядов. Доложили об одном весьма почтенном человеке, что он ни разу не стоял на посту.
Да, факт признался товарищ. Но ведь просятся: давай, Сергей Николаевич, мы за тебя постоим. Ты человек в летах, тебе трудно...
Благородные какие люди!
Да оно, это верно, благородные, только дорого, черти, дерут за благородство.
Сколько же? Какая нынче такса?
А это смотря за что. Вот, скажем, отдежурить у продсклада жменя махорки или два ломтя хлеба. Чистить картошку на кухне за это немного меньше берут.
Неужели хлеба людям не хватает? А ты-то откуда лишний берешь?
Да, видите ли, мне персонально хватает. Курить я только здесь, в партизанах, начал. Курю немного. И ем тоже помалу...
Понятно, раз мало работаешь, значит мало и ешь.
И это отчасти верно. Только в хлебе-то нуждаются главным образом новички, которые из окруженцев или беглых пленных. Они наголодались, пока бродили по лесу... Ну, просто, жалко людей. Честное слово, сами просятся.
Когда его выругали и наказали, обиделся товарищ.
Всех случаев нарушений дисциплины я приводить не собираюсь. Хотя их было не так уж и много. Тогда, впрочем, и народу у нас было немного. И народ был хороший. Уже одно то, что все добровольцы, а большинство партизан еще до прихода немцев записалось в отряды, показывает, что люди хотели воевать не за страх, а за совесть. Большинство нашего областного отряда составляли индустриальные рабочие, партийные и комсомольские работники, люди, до конца преданные советскому строю. Позднее отряды пополнялись людьми, среди которых кое-кто не мог похвастать чистой совестью. Они кровью должны были смывать прегрешения перед Родиной.
В тот организационный период болезни наши были, пожалуй, болезнями роста. Их порождала неуверенность в себе, весьма смутное представление о сроках борьбы и оторванность от масс. Да, несомненно, оторванность была. Уже третий месяц отряд отсиживался в лесу, партизаны очень мало общались с населением, и жизнь и интересы населения оккупированных сел и городов им были мало известны.
Отрыв от масс, от народа мог стать гибельным для нас. Обком принял решение ориентировать людей на продолжительные сроки партизанской борьбы. Чем скорее Красная Армия перейдет в наступление и очистит нашу область от немцев, тем лучше. Пока же надо прекратить разговоры о сроках, не переживать, не думать о том, как продержаться, а действовать.
Обком дал указание штабу подготовить серьезную наступательную операцию. Она должна стать испытанием всех качеств наших людей и нашей организации.
По заданию обкома, была послана группа товарищей в село Савенки. Группа должна была, выполняя решение обкома, связаться с населением и провести агитационно-массовую работу.
Я тоже поехал. Впервые в условиях оккупации я принимал участие в собрании крестьян. Вероятно, потому оно и запомнилось так хорошо. Позднее мне часто приходилось выступать на подобных собраниях крестьян с докладами. Но в то время все было ново.
Мои спутники тоже говорили, что странное чувство неуверенности, даже волнения было у них. Опасно? Нет, мы знали, что больших сил враг поблизости не имеет. Предварительно была разведана обстановка. Наши люди коммунисты-подпольщики и живущие в Савенках активисты заблаговременно оповестили народ, расставили кругом дозоры. И все же мы волновались.
Беспокоило, конечно, своеобразие обстановки и новизна. Как-то нас примут? Как проводить такое собрание? Даже организационные вопросы и те были не ясны. Следует ли, например, придать торжественность такому собранию? Нужен ли президиум? Были среди нас сторонники торжественности: это, мол, усиливает впечатление.
Еще важнее было верно определить главную тему дня. До войны каждое собрание посвящалось конкретным вопросам. Обсуждение производственного плана колхоза, итоги социалистического соревнования бригад и звеньев, отчетный доклад правления, подписка на заем... Да мало ли что. Если даже приезжал лектор с докладом о международном положении, колхозники заранее знали, о чем будет идти речь, готовили вопросы.
Мы же ехали, так сказать, вообще: познакомиться, поделиться новостями, узнать настроение народа. Разумеется, главными вопросами дня были непримиримая борьба с оккупантами и поддержка партизанского движения. Но предложить конкретный план действий савенковским колхозникам мы еще не могли.
Подъехали на конях к школе. В большом зале уже был подготовлен стол, накрытый красной скатертью. Портрет Ленина над столом. Два каганца скупо освещали помещение. Организаторы извинились: «Керосину взять негде, заправили каганцы воловьим жиром».
Народ собирался не сразу, входили по одному, по два. Некоторые считали нужным делать вид, что забрели случайно, на огонек. Другие, напротив, входили с подчеркнутой решимостью: ступали твердо, смотрели прямо и говорили громче, нежели следовало.
Девушки и молодые женщины долго топтались у входа, шушукались, заглядывали. Их звали, они отнекивались. И только потом, когда уже собрание было в разгаре, они все потихоньку вошли.
Наш комиссар Яременко сказал:
Сейчас я предоставлю слово командиру партизанского отряда и секретарю подпольного обкома... Фамилию не стану называть по причинам конспирации, иначе говоря, тайны...
Я поднялся, хотел, начать, но в зале почему-то раздался смешок, другой. Некоторые просто громко рассмеялись. Что такое, почему?
Да це Федоров!
Ну да, Федоров.
Яка така тайна? Это Федоров! крикнул кто-то из задних рядов.
Яременко нахмурился, а я рассмеялся. И появилось теплое, доброе чувство к этим людям. Может, именно потому, что в такой обстановке, в такое время, но стало все как-то сразу просто и задушевно.
Я коротко рассказал, кто такие партизаны, как и за что они воюют. Передал содержание последних сводок Совинформбюро. Слушали очень жадно. Когда я закончил, Яременко обратился к собранию:
Вопросы есть?
Первым крикнул из дальнего угла какой-то молодой парень:
Товарищ Федоров, расскажите, як вы на собрание старост в Припутнях один ходили.
Положим, не один, а вдвоем мы ходили... А ты от кого слышал?
Та хиба ж я знаю. Гуторит народ. Кажуть, самого бургомистра убили та пять полицаев.
Удивительно быстро распространялись среди населения истории о партизанских подвигах. Ничего особенного, как читатель уже знает, в Припутнях не произошло. Однако и этот маленький эпизод разнесла и преувеличила народная молва.
Нет, сказал я, с рассказами подождем.
И сразу меня поддержало несколько голосов:
Что же, товарищ Федоров артист тебе рассказывать?
Не балакать приехали!
Лучше ты расскажи, почему не в партизанах...
Парня зашикали.
Он смущенный сел. И начались вопросы. Серьезные вопросы, на которые мне было нелегко отвечать. Я и сам многого не знал.
В вопросах этих были все чаяния и думы крестьянства. И задавали их, не стесняясь, от всей души. Обращались, как я понимал, не ко мне, а к партии.
Высокий пожилой крестьянин, весьма мрачного вида, так и выразился:
А що, товарищ Федоров, Коммунистическая партия думае насчет других держав? К примеру, Америка? Як та буржуазна Америка от души нам помогае, чи за пазухой з каминням? И що Япония не нажмет с Дальнего Востоку?
Ишь куда глянул Сидор Лукич! с восторгом, не то с насмешкой воскликнул его сосед по скамье.
Нет, це дило... Це важна справа.
Не мешай, дай товарищ Федоров объяснит.
А як там самолеты наши будут еще? Урал та Сибирь работают?
Товарищ Федоров, запишите еще вопрос: с расчетом мы отступаем чи просто бежим?
Неожиданно через гул густых мужских голосов прорвался тоненький детский голосок:
Дядя начальник, а мени можно спросить? Как мени одиннадцать рокив, я в третий класс перешел, чи будемо мы учиться в нимецьких школах, чи будемо при батьках та партизанах?
Все рассмеялись, но мальчик будто сигнал подал: пошли вопросы жизни самого села. И говорить стали тише, плотнее придвинулись к свету, будто собрались члены тайного общества. Усатый, крепкий старик почти шепотом спросил:
Вот вы скажите, як мы будемо? Положим, прийдет завтра нимець, чи там каратель, чи на заготовку продуктов... И одного из тех нимцив становят ко мне на квартиру. Про меня ему известно, что я тихого поведения и не партизан зовсим и не комсомолец, а так старый, мирный селянин...
Ты давай, Степан, швидше.
Постой. Так вот, товарищ командир, стоит у меня нимець, а може два. Так вы мне яду дадите, динамиту, чи просто топором рубать сонных?
Я улыбнулся, но поторопился спрятать улыбку. Односельчане поняли вопрос старика совершенно серьезно и ждали серьезного ответа.
В зависимости от обстановки, ответил Яременко.
Но ответ этот не устроил собрание. Взоры обратились ко мне. Пришлось пораскинуть умом.
Динамиту, а вернее толу, мы вам на двух немцев не дадим. Его у нас мало. Ядом их тоже всех не отравишь, да его у нас и вовсе нет. Но против такого лютого врага всякое оружие пригодится. Во-первых, каждого, кто хочет всерьез драться с врагом, мы зовем в отряды. Во-вторых, вы можете и тут, на месте, оказать нам немалую поддержку: сообщением разведочных данных; при случае спрячете нашего связного... Если же нам придется громить в вашем селе гарнизон немцев или отряд карателей... Тогда, надеемся, пустите в ход и топоры, и камни. Как, товарищи, поддержите?
Общий одобрительный гул был ответом на мой вопрос.
Член правления колхоза Мария Хавдей, женщина лет сорока, спросила:
Мы, товарищ секретарь, приучены в последние годы не поодиночке, а колхозом решать. Правление у нас и теперь есть. И хлеб колхозный тоже есть. Не беспокойтесь, он крепко захороненный. Одна яма, что нам на трудодни, а другая яма то хлиб державный, мы его должны сдать по заготовкам. Так кому сдавать? Сами вы приедете, то есть хозяйственники ваши, или нам везти? У нас коней нимци почти всех забрали...
Хлеб надо раздать населению.
Так то ясно. Я не про той хлиб говорю, что на трудодни. А про той, что государству, Червоной Армии полагается. Мы вчера на правлении решили, как быть. Урожай собрали дуже богатый, хлиба каждому и на трудодни много следует. Нимцю продавать?.. То несекрет есть таки подлюги, кому хочешь продадут, лишь бы гроши. Так нимець, вин куплять не станет. Вин свое дело знает тычет автомат до грудей: «дай», свои-то: заработанный и то отнимут. Куда уж государственный раздавать... Вот мы и постановили: кто есть теперь наша власть, наша держава, наша Червона Армия? Ясно партизаны. Значит, и хлиб, что держави следует, партизанский хлиб.
А не жалко?
Да нет, той хлиб нам тилько мешает: нимцив привлекает. Им як донесуть, что излишки народ прячет, враз и прикатят.
Это, конечно, было верно. Ход мыслей логичен, логика глубоко советская. И все же было ясно, что правление артели подготовило к нашему приезду подарок. Очень ценный подарок.
Рано или поздно наши продовольственные запасы истощатся, в некоторых отрядах уже истощились. Вырастал серьезный и щекотливый вопрос: где брать? Конечно, главным источником должны стать немецкие склады и обозы. Но временами нужда заставит прибегать и к помощи населения. Крестьянству, да и нам самим, важно придать этой помощи законный характер. Особенно же приятен подарок савенковцев тем, что раскрывает новые душевные качества советского крестьянина, социалистические качества.
Мы не откажемся, сказал Яременко, спасибо. А как передать нам зерно или сохранить для партизан, мы сообщим вам особо. Но только хранить его следует так, чтобы при угрозе налета немцев можно было немедленно его уничтожить.
Собрание длилось больше двух часов. Задавали множество самых разнообразных вопросов, всех не передашь. И лишь один человек повел в волчью сторону: худощавый, плохо одетый дядька лет пятидесяти, с острым, внимательным, но не прямым взглядом. Он спросил, как бы очень доброжелательно, по-семейному:
А позвольте до вас обратиться, чи вы украинец будете?
К чему это? насторожился я.
Да так... Призвище{5} ваше Федоров, а с лица вроде наш...
Русский, сказал я (хотя на самом деле считаю себя украинцем). Это разве дело меняет? Как это понимать: наш не наш?
Та ничего, уклончиво ответил он и прикрыл рот, симулируя зевок.
Нет уж, продолжай, пожалуй. Начал, так веди свою линию.
И тот мрачный крестьянин, что спрашивал об Америке, видимо, сверстник этому, повернулся и очень зло Крикнул:
Давай, давай, выкладывай, выворачивайся! Чего хоронишься?
Дядька не смутился. Щурясь то на меня, то на своего сверстника, то повернувшись ко всему собранию, он медленно начал:
Можу и сказать. Я так гляжу. Украина вся пид нимцем? Вся. А что теперь нам тут про партию думать? Оставили Украину, так и тикайте з ней. А мы и сами с нимцем чи справимось, чи...
Сговоримся! крикнул старик. Ты, сучья душа, рад сговориться. Ишь, щирый який выискался. Вин за всю Украину балакает. Я тебе вот что скажу, иудина твоя кровь, не про Украину ты мечтаешь, а про гроши. Як ты глядел с молоду в куркули, так и теперь. Свободна торговля тоби нужна. Та своя землица, та наймытов{6} с десяток. А то Украина... Да ты меня пид ребра не толкай, он резко обернулся к стоявшей рядом с ним женщине. Я его не боюсь. Против колхоза пойдет, к нимцам побежит, так мы его живо на сук.
Це не можна, ответил дядька. Свою людыну я николы не выдам. Да и сор с хаты не вынесу. Я ж тильки вопрос... Верно, товарищ Федоров, це дружна розмова?
Он еще что-то шептал, но вдруг осекся, хрипнул и скрылся в темноте. Послышалась возня в задних рядах. Ему, должно быть, зажали рот и от одного к другому передали вроде как мешок. Его никто не ударил, просто удалили из помещения. А на улице, кто его знает, что с ним стало.
Перед концом собрания опять выступил тот усач, что спрашивал топором или динамитом. Начал опять-таки с вопроса:
Вот к чему у меня еще интерес: что ж мы будем, товарищи партизаны, робыть, колы нимець наше село сожжет?
А ты, Степан, не каркай! крикнули ему.
Помолчите. От, не дадут человеку высказаться. Я и сам собьюсь. А что нас нимець будет палить, так це точно. Колы волк есть, так ему надо есть. На это я вам, товарищи партизаны, скажу не горюйте. Це вийна. Це така вийна, что нет хуже... На вопрос свой я сам отвечу: мы на все подготовимся на пожар, на люту смерть, на кровавы пытки. На одно не годимся под нимцем жить, его плуг тащить. Так и Москве передайте, товарищ Федоров.
Спасибо, друг, от всей души партизанская благодарность... Только вот беда, радио у нас пока, того... передать в Москву еще не можем...
Це уже ваша забота, як передать, он лукаво усмехнулся. Сердце сердцу весть дает.
29 ноября Яременко разбудил меня часов в пять утра.
Алексей Федорович, стреляют! Вставайте, Алексей Федорович!
Еще накануне было известно, что довольно значительная разведывательная группировка немцев предприняла наступательную операцию против Перелюбского отряда. Отряд вынужден был отойти в глубь леса. Его командир Балабай просил помощи. Но ему был дан приказ держаться во что бы то ни стало.
Кстати сказать, отряды хотя и были, согласно приказу, слиты и именовались официально взводами, но пока стояли по своим старым местам и называли их по привычке отрядами.
Областной штаб готовил план разгрома значительного гарнизона немцев. Не в наших интересах было раньше времени демонстрировать врагу свои главные силы. Потому-то Балабаю и было отказано в поддержке.
План операции разрабатывался в тайне. Знало о нем всего, несколько человек. Настроение же у нашего народа за последние дни резко ухудшилось. В самом деле, до этого хоть и небольшие, но все же были дела. Хоть и не всегда удачно, но ходили на дорогу стрелять проходящих немцев и взрывать мосты. А тут пришел к руководству новый командир и занимается культурно-просветительной работой, стрелять учит. А немцы они не спят; немцы только и ждут случая. Вот в такой обстановке начался незабываемый день 29 ноября.
Слушайте, слушайте, Алексей Федорович, повторил Яременко после того, как понял, что я окончательно проснулся.
В землянке, кроме нас двоих, никого не было. Попудренко давно, конечно, вскочил и побежал выяснить, что случилось. Другие члены обкома тоже вышли.
Выстрелы не повторились. Я оделся, взял оружие. В этот момент открылась дверь, и в землянку ввалились Попудренко, Капранов, Новиков и вместе с ними весь занесенный снегом начальник отделения разведчиков Юрченко. Он задыхался, то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения.
Ну, говори толком, ты стрелял? тормошил его Попудренко.
Погодите трохи... Тут все свои? То есть новичков нет?
От, чертова душа! воскликнул Попудренко. Крутит, мутит, слово из человека не выжмешь! Говори, наконец, ты стрелял? Юрченко кивнул головой. Зачем стрелял, зачем в лагере тревогу вызвал?
Еще с вечера группе Юрченко было дано задание разведать лес в сторону села Самотуги. Ничего удивительного в том, что он встретил на своем пути немецких разведчиков, не было. Подумаешь, постреляли немного. Юрченко был человеком не робкого десятка. Не отзвуки отдаленной перестрелки взволновали лагерь. Нет, но все дело было в том, что раздалось несколько выстрелов уже тут, чуть ли не рядом со штабной землянкой.
Виноват, товарищи командиры, выдавал, наконец, из себя Юрченко. От волнения в воздух разрядил пистолет...
Чего ты волновался? спросил нетерпеливый Капранов.
Но я его прервал, попросил лишних выйти. В землянке остались только Попудренко, Новиков и я с Юрченко. Он продолжал тяжело дышать и никак не мог найти нужные слова для рапорта. Я ему дал немного спирту, и он смог, наконец, выговорить:
Ой, товарищ командир, Алексей Федорович, предатель у нас. Ей богу, предатель. Вот вызовите ребят, они скажут.
Стой, где твои ребята? Товарищ Новиков, прошу, сейчас же разыщи их и прикажи молчать, пока не разберемся...
Ох, верно, могут растрепать... согласился Юрченко.
Он был молодым командиром отделения. Не подумал, что сведения такого свойства надо держать в тайне. Не предупредил своих бойцов. И те, действительно, уже успели разнести новость по лагерю.
Юрченко доложил, что километрах в трех его группа заметила нескольких немцев. Они двигались в нашу сторону.
Мы открыли огонь, они ответили, но тут же, гады, бросились тикать... Светло было от луны. Мы средь немцев заметили... будто из отрядных хлопцев с ними есть...
Кто, говори прямо!
А як вы думаете?
Да брось ты загадки строить!
Юрченко не для игры говорил уклончиво. Так же, как мы, он надеялся на ошибку. Противно узнать, что кто-то из людей, которым доверяли, мог предаться врагу.
Но когда Юрченко назвал фамилию, мы уже не сомневались. Я мог бы ему ее подсказать.
Это был учитель из села Сядрино Исаенко.
Юрченко объяснил, что ребята заметили шарфик. Шарфик этот видели на Исаенко раньше, носит он его как-то особенно.
Идите, приказал я. Идите и молчите. Никому ни слова.
Мне уже несколько дней назад докладывали, что боец Исаенко часто отлучается в Сядрино к отцу. Просит, конечно, разрешения, говорит, что отец нездоров, нуждается в уходе. Но потом пришли от подпольщиков села сообщения, что отец учителя пользуется благосклонностью немцев и полицаев: староста дал ему вола и двух баранов из конфискованного колхозного скота.
Я вызвал тогда к себе сынка. Доказательств его виновности у меня не было. Худенький человек лет тридцати. Голос вкрадчивый, движения неуверенные. Но следует ли по таким признакам судить о человеке? На мои вопросы он отвечал с преувеличенной готовностью:
Я вам все расскажу, честное слово... Я вам сейчас объясню, и уж кто-кто, а вы меня, наверное, поймете. Видите ли, товарищ командир отряда, папаша мой глубоко религиозный человек. Он, так сказать, противник братоубийственной войны... Он со всеми до глупости мягок. Он немцев принимал просто вежливо. Возможно, что излишне вежливо. Офицерам, понимаете, это понравилось. Они его отблагодарили. Отказаться папашка не посмел. А теперь он стремится передать этого вола в вашу, то есть в нашу, в партизанскую пользу...
Слушайте, вы-то все-таки учитель, должны понимать, что возня с «папашкой» может кончиться для вас плохо. Бросьте это. Бросьте!
Разрешите, товарищ командир, я все понимаю, честное слово. Но зачем такие выводы? У меня есть идея склонить папашу к подпольной работе. Он, клянусь, патриот. Вы же знаете, что есть и священники, которые... Я даже уверен, что его внешнюю покорность следует применить для целей разведки. Как вы находите?
То, что он говорил, было разумно. Никаких проступков в отряде за этим Исаенко не числилось. Но чувство мне подсказывало: подлый тип. Что я мог сделать? Ну, не симпатичен он мне, голос, физиономия не нравится. Это же не доказательство виновности. Все-таки я его предупредил:
Имейте в виду частые отлучки из лагеря вам придется прекратить. Религиозного своего «папашку» оставьте в покое. В услугах его мы не нуждаемся.
Исаенко взяли под наблюдение. Несколько дней он никуда не ходил. И вот, пожалуйста...
Теперь все были уверены, что в лагерь он не вернется. Через час докладывают: вернулся и даже в том же шарфике. Может быть, думал, что его не узнали. Но, скорей всего, немцы его насильно послали: иждивенцы им не нужны. Конечно, его тут же доставили в штаб.
Куда отлучались?
Узнал, что отец при смерти. Побежал к нему...
Очень удобное вранье. Этим можно объяснить и свое волнение. Исаенко был бледен.
Что ж у тебя радиосвязь или как? Откуда ты это узнал? Давай бреши дальше.
Специально прибегала сестренка. Ну вот... Я задержался у постели отца. Я сознаю, что это недисциплинированность и нужно было отпроситься у командира. Но после разговора с вами побоялся, что не отпустят. Заслуживаю взыскания, это я понимаю и даю честное слово, что я... Родственные чувства неуместны, когда...
Один возвращался?
Что? Исаенко мгновенно оглядел землянку.
Окно очень маленькое, у двери Попудренко и Новиков.
Тебя, сволочь, видели с группой немцев, не сдержался Попудренко. Вел, гад, к лагерю? Говори, вел?
Нет, честное слово, я...
Тебя восемь человек опознали... Выкладывай!
Я скажу, я, конечно, скажу... Немцы были. Но только я их не вел. Они меня вели... Верьте мне. Я не вру... Они меня схватили, когда я возвращался...
И потом вам удалось бежать? спросил я.
Да, потом я сбежал, поторопился согласиться он. Воспользовался суматохой и ускользнул...
Новиков вдруг ухватил его за отдувающийся карман, вытащил оттуда пистолет.
А эту штуку немцы тебе на память оставили? Ах, ты... Всю правду! Всю немедленно!
Исаенко грохнулся на колени.
Через полчаса я отдал приказ: расстрелять перед строем. Это был мой первый приказ о расстреле предателя.
Новиков начал уговаривать:
Зачем перед строем? Это произведет на людей тяжелое впечатление.
Что ж, может быть, как у Балабая?
За три дня до этого случая в Перелюбском отряде тоже уличили в связи с врагом одного из новичков и тоже приговорили к расстрелу. Но привести его в исполнение публично не решились. Прикончили предателя в землянке, когда он уснул, выстрелом в ухо. Конечно, были после того случая в Перелюбском отряде самые нелепые разговоры. Народу объявили: такой-то расстрелян за предательство. Но люди справедливо требовали открытого объявления приговора. Во всем, решительно во всем чувствовалось, что не хватает нашим людям военной прямоты, суровости. И не разозлились еще по-настоящему. Малодушие, мягкотелость нет, это не годится.
Исаенко был расстрелян перед строем.
Через полчаса доложили, что из лагеря сбежал недавно принятый в отряд Василий Сорока, бывший секретарь старосты из села Козиловка. Его согласились принять потому, что он принес с собой несколько гранат и список семей офицеров Красной Армии, подготовленный старостой по приказу немцев... Слишком поздно мы поняли, что это уловка.
И начались шепотки по лагерю. «Третий предатель за несколько дней. Чего смотрят? Как это решились принимать людей со стороны?»
Вот видите, говорили сторонники Бессараба. Мы предупреждали...
Да вы поймите, отвечали им люди более здравые, это же не довод. По-вашему, если находятся предатели, значит, закрыть доступ в отряды всем честным людям, желающим бороться с немцами?
Но паникеры продолжали свою разлагающую работу. Пищи для нее все прибавлялось.
Из Корюковки, за двадцать два километра, прибежал весь растрепанный, с дикими, обезумевшими глазами комсомолец-подпольщик Николай Кривда. Он рассказал, что в местечко прибыл и свирепствует карательный отряд.
Кидают гранаты прямо в людей, тащат, детей колют...
Разговор с Кривдой происходил не в штабе, а на поляне в присутствии многих. Кривда был очень возбужден, его долго не пропускали в лагерь. На заставе он тоже истошным голосом вопил, что вот, мол, «немцы терзают, мучают, они за мной гонятся, они сейчас сюда придут, пропустите немедленно к командиру».
Визг, крик это в лагере ни к чему. А тут он еще такое понес, что у меня и у других товарищей закралось подозрение. Все мы после трех предательств были настроены недоверчиво. Впрочем, поверить Кривде и в самом деле было нелегко.
Он рассказал, что группа немцев подошла к его дому. В доме он один. Стучатся. Он закрыл ставни, забаррикадировал дверь и притаился с пистолетом.
Они сперва прикладами в дверь стучали. А когда надоело, так кинули гранату, а может, и целую связку пид окно, аж дом закачался и все загорелось. Ну пропал! Смотрю, задняя стенка посыпалась, обвал произошел и дыра на волю. Та стенка в сторону огорода. Я пролез в дыру и ползком, ползком к лесу. Так до вас и прибег...
Его взяли под стражу. Расходясь, народ говорил, что вот, пожалуйте, еще один провокатор... Все же направили в ту сторону разведку: четверых бойцов с помощником секретаря обкома Балицким во главе. Еще до возвращения Балицкого прискакал на взмыленном коне связной от командира Корюковского отряда Короткова.
Со стороны Домашлина, сообщил связной, ветер гонит густой черный дым и видно пламя огромного пожара.
Тогда я жил и действовал со всеми. Не мог отойти и посмотреть глазами постороннего человека и на лагерь с его людьми и на самого себя. А вот теперь вспоминаю, вижу лагерь в тот проклятый день как бы со стороны.
Лес уже стал белым. Снег, хоть и не глубокий, лежит и на земле и на ветвях деревьев. Землянки как небольшие холмики, их совсем незаметно. Чернеют только тропки. И ходят по этим тропкам между землянками люди с винтовками. Они собираются иногда в кучки, озираются по сторонам, тревожно шепчутся...
А в одной из землянок, такой же, как все, совещаются командиры. Уж который раз совещаются! Что они могут придумать? Ведь и они люди, должны понимать: сила солому ломит. Кругом во всех селах, во всех городах враг. Сытые, хорошо одетые, здоровые немцы. Они ездят в автомобилях, они говорят по телефону, они спят ночами под крепкими крышами, в теплых постелях. Их тысячи, тут рядом, вокруг леса, тысячи. А надо будет позовут еще, вызовут танки, артиллерию.
Командиры совещаются. К ним, к штабной их землянке наши постовые опять ведут человека парнишку лет пятнадцати. Парнишка этот весь обледенел, он говорит громко, почти что кричит.
Люди выбегают из землянок.
Что случилось, какая еще новость?
Начальники отмалчиваются. Ничего, бойцы все равно узнают. Спрашивают у постовых:
Кто прибег?
Кажется, из Козлянич. Фамилию назвал Васюк.
Это какой же Васюк?
Федоровского адъютанта братеник...
А чего мокрый?
Говорит, вплавь. Говорит, плохи там дела. Прибыли каратели СС.
Снова кто-то заявился. И снова плохие новости. Хороших новостей совсем не стало.
Немного посмеялись, когда пригнали с лесной дороги возок. Заиндевевшая мохнатая лошаденка тащит кучу хвороста. Рядом с возком два старика. Вышли навстречу возку из своей землянки командиры. Стали расспрашивать.
Кто такие?
За хворостом...
Часовой перебивает:
Да не слушайте их. Они с хворостом в лес едут.
Простите, господин. Мы топор потеряли, так обратно поехали...
Что ж это ты, двадцать четыре года при советской власти жил, а за три месяца оккупации забыл слово «товарищ»?
Так бьют и староста и немцы.
А что ж твой приятель без «господина» обходится? Или его не бьют немцы, своим считают?
Второй старик, усмехнувшись, говорит:
У меня зубов нет. Хочу шказать гашпадин, а получается гашпадин. Шказал раз, так побили...
Раскидали хворост. Лежат под хворостом, обнявшись, худенький парнишка еврей и чернявая девочка лет шестнадцати. Оба закоченели, дрожат, молчат...
Что ж это у тебя за товар, а, «гашпадин»? Рассказывай!
А то верно, что вы партизаны?
И старики рассказывают. К ним в село прибежали вот эти двое. Комсомольцами называются. Брат и сестра Непомнящие. Они из Мены прибежали. Там тоже эсэсовцы. Там стреляют и вешают. Там насилуют девушек. А местные партизаны плохо вооружены... разбежались.
Переглядываются люди с винтовками. Хмуро посмеиваются. Они ведь тоже не очень вооружены...
Прибегают связные, возвращаются разведчики...
Немцы заняли Гулино. Кавалерийская группа под командованием Лошакова и Дружинина отступила в глубь леса без сопротивления.
Из Добрянки, за восемьдесят километров, пришла группа с Марусей Скрипка во главе. И в группе той Артазеев, парень очень смелый, так говорят все, кто его знает. Но и эти товарищи принесли печальные вести. В упорных боях разгромлен Добрянский отряд. Командир Явтушенко, он же и секретарь райкома, погиб в бою. Председатель райисполкома Эпштейн тяжело, может быть, смертельно ранен.
Их из Добрянки семь человек. Они едят и рассказывают. Торопятся жевать и торопятся рассказывать. Всюду на дорогах немцы. На автомобилях и на мотоциклах и сотни верховых мадьяр...
Из Чернигова, из самого города, через своих людей по эстафете сообщают: группа товарища Толчко попала в лапы гестапо. Все после долгих истязаний расстреляны. Десятки виселиц в Чернигове. На одной висят мужчина и женщина, на их головах мешки, лиц не видно. И прикреплены: к женскому трупу печатная надпись Мария Демченко, а к мужскому Федоров{7}.
Как же это? Ведь Федоров вот он, перед вами. А Демченко не черниговская вовсе. Она в эвакуации...
Пожимают вестники плечами:
Не знаем.
Вернулся из Корюковки со своими ребятами Балицкий. Правду, оказывается, рассказал Николай Кривда. В местечке немцы. Местечко горит. И дом Кривды на самом деле взорван, весь развалился. На обратном пути зашли разведчики туда, где стоял раньше Корюковский отряд. Землянки раскиданы, нашли семь трупов партизан. Где остальные? Ушли, а может, взяты в плен?
Идут, идут, ползут сюда, к заснеженным землянкам, в лес, люди со всех концов области. Только слышно: расстреляны, убиты, арестованы...
Лес ведь тоже не крепость. И не такой уж большой и густой...
Только наступили сумерки, а уже видно огромное зарево над Корюковкой. И в другой стороне тоже красные облака.
Казалось, смятение, растерянность царили в лагере. Посторонний глаз не разглядел бы наступательного духа, продуманности действий, плана.
На самом же деле командиры хоть и давно совещались, но не спорили, а именно работали над планом операции. Конечно, руководители, а среди них и я, не могли оставаться равнодушными, не могли спокойно относиться к таким донесениям разведчиков и связных. Но выход из создавшегося положения оставался лишь один: наступать.
Наш главный козырь был, как это ни странно, в самоуверенности немцев. Наши люди разведчики и активисты из Погорельцев сообщали, что гарнизон расположился со всеми удобствами. Много пьют, много едят, ночами устраивают веселые попойки, а спать ложатся раздеваются.
Много их туда наехало. Человек пятьсот не меньше. Было очень радостно узнать, что разведчики наши встретили среди погорельского населения сочувствие и желание во всем помочь. Только благодаря колхозникам Погорельцев на плане, который вычерчивал Рванов, появлялось все больше разведанных точек: штаб, пулеметные гнезда, стоянки автомашин, склад боеприпасов, склад горючего, квартира майора Швальбе и квартира лейтенанта Ференца.
Больше других помог нам Вася Коробко четырнадцатилетний ученик Погорельской школы. Худенький, темноволосый крестьянский хлопчик. Он давно уже просился в отряд. Приходил несколько раз к Балабаю, уговаривал:
Возьмите, Александр Петрович. Я любые испытания выдержу. Я ведь маленький, где угодно пролезу и не буду бояться никогда!
Но Балабай все же не решился взять его в отряд. Тогда Вася стал просить, чтобы дали ему хоть какое-нибудь задание. Ему посоветовали устроиться, в немецкой комендатуре. Она разместилась в здании бывшего сельсовета.
Немцам сапоги чистить? хмуро спросил Вася.
Ты же сам сказал, что готов на любые испытания...
И он действительно подметал полы, чистил немцам сапоги, сумел расположить их к себе настолько, что его ни в чем не заподозрили, даже когда на двери самой комендатуры появилась листовка нашей лесной типографии.
Переполох тогда в Погорельцах поднялся ужасный. Немцы сорвали полы в пяти хатах. Они почему-то решили, что если типография «подпольная», то и действительно должна располагаться под полом.
Вася передал нам через Балабая подробнейший, нарисованный им самим, план Погорельцев. На этом плане хата, в которой жил комендант, была изображена в разрезе.
Вот это кровать, объяснил он. На кровати лежит, головой к окну, сам комендант. Чтобы вы не перепутали, я нарисовал на его лбу свастику.
В ночь на 30 ноября к нам пришла пионерка Галя Горбач и, страшно волнуясь, рассказала:
В нашей хате самый тайный нимець стоит. Офицер и денщик его, красивый, как офицер. Эти двое, когда другие спят, все шепчутся. У них особый чемайдан есть, они его от всех прячут. То закидают тряпками, то в подпол спустят. Вчера на конюшню тихо пошли, в навоз закопали.
Что же ты думаешь в том чемодане?
А я не знаю. И мамка не знает. Они шепчутся, а мы у окна стоим, слушаем. Только они по-нимецьки, непонятно.
Мы, конечно, поблагодарили Галю. И маме просили передать партизанское спасибо. Хотели послать с ней провожатого. Отказалась. Было ей не больше четырнадцати лет. Перед уходом попросила, и глазки ее разгорелись при этой просьбе:
Дайте мени, колы не жалко, одну гранату. Одну-единетвенную. У Поли Городаш целых три есть, только она жадная. Мы с ней закадычные подружки, но ни за что не дает.
А зачем тебе граната?
Она хитро улыбнулась:
Люди балакают у вас тех гранат сорок ящиков, а может, еще и больше. У вас они так лежат, а я кину...
Капранов восторженно расхохотался. Утирая слезы, он повторял:
От це дивчина, от то партизанка!
Я подозвал его, шепнул, чтобы он дал девочке немного конфет. Он сразу стал серьезным.
Немаеть, Олексий Федорович!
Пришлось повторить приказание. Он выполнил его нехотя. Странное дело, конфетам девочка не обрадовалась. Взяла, но, кажется, всерьез обиделась, что не получила от нас гранату.
Был очень большой соблазн сказать Гале, что скоро мы снова увидимся.
Вечером 30 ноября в лагере была поднята тревога: вступил в силу давно приготовленный приказ: всем взводам-отрядам сняться со своих мест и за ночь выйти для совместных действий к Тополевским дачам, в расположение Перелюбского отряда.
Погода нам благоприятствовала. Разыгралась ужасная метель. Луна поднялась только во второй половине ночи. Поход был очень тяжелым, но зато, как мы того и хотели, совершенно скрытным.
1 декабря в 12 часов дня в лесу Тополевских дач встретились партизаны четырех отрядов. Началось братание, поцелуй. Наконец-то произошло настоящее слияние. Теперь в объединенном отряде было около трехсот человек.
Но торжество скоро кончилось. Немцы не дали нам даже отдохнуть после тяжелого перехода. В 13 часов группировка противника силами до роты, прибыв на нескольких грузовиках, развернулась и начала прочесывать лес.
Конечно, этой ночью немецкая разведка бездействовала. Фрицы были уверены, что встретят здесь, как и раньше, маленький отряд Балабая. Соединенными силами мы в десять минут опрокинули врага. Оставив на поле боя шестнадцать человек убитыми, немцы бежали.
И тут выяснилось, что у нас много храбрых людей. Наши хлопцы контратаковали с лихостью. Особенно в бою этом отличился Артазеев. Он сперва стрелял из-за укрытия, а когда немцы побежали, поднялся во весь свой огромный рост и пустился их догонять. Ох, и зол же он был! Злость даже в фигуре выражалась: мчится по полю на длинных своих ногах и орет. Но не может догнать. И вдруг, видим, на полном ходу садится, как-то кувырком садится. Все решили: ранен. Но вот он опять бежит. Догнал двух фрицев и стал работать прикладом и штыком. Обоих уложил.
Потом, когда уже все собрались и делились впечатлениями, оказалось, что садился Артазеев, чтобы разуться. Мешали ему сапоги, велики были. Так он скинул их и по снегу босиком за немцами!
Был у нас боец Юлий Синькевич, скромный, тихий, и, правду сказать, все мы считали его трусом. В этой стычке он умудрился пристрелить трех немцев. Что с человеком стало! Он хлопал теперь по плечу Артазеева. Он даже есть стал больше и потребовал у Капранова двойную порцию спирта. А вечером, когда все плясали и пели у костров, Синькевич тщательно чистил свою винтовку.
Маленькая репетиция. Бойцы еще не знали, что им предстоит этой ночью. Многие удивились, когда им приказали в 10 часов засыпать снегом костры и немного поспать.
В 2 часа всех подняли. Каждая рота, каждый взвод и каждое отделение получили точное задание. В 4.30 все уже подползли к исходным позициям. В 5.00 Рванов нажал курок ракетницы.