Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава вторая.

Трудные дни

Наши войска отходили с боями. Все районы Черниговщины, кроме Яблуновского, были оккупированы врагом. В Яблуновке, небольшом зеленом, уютном местечке, скопились сотни машин, десятки воинских частей, подводы с беженцами, группы неведомых людей. Немецкие бомбардировщики появлялись над головой днем и ночью. Они пикировали на скопление машин, поджигали села, расстреливали на бреющем полете толпы бредущих по проселкам людей, стада коров...

В этом местечке в последний раз 15 сентября собрались на совещание представители партийных, советских, комсомольских и других общественных организаций Черниговской области. Нас было человек тридцать.

Собрание происходило в райкоме партии. Окна были плотно завешаны. На столе горела керосиновая лампа без стекла. С улицы доносились шум телег, перебранка возчиков, гудение автомобильных моторов...

Дом вздрагивал от взрывов авиабомб и артиллерийских снарядов.

Лампа густо коптила. Я всматривался в лица собравшихся, ждал, пока наступит тишина, относительная, конечно. Совсем тихо и спокойно сидеть никто не мог. Почти каждого я знал лично, но многих не узнавал — небритые, с воспаленными от усталости и волнения глазами.

Я постучал по столу, призывая к вниманию. Сказал примерно следующее:

— На повестке дня один вопрос. Всем ясно, какой. Завтра наша армия оставляет последний район Черниговской области. А мы — черниговцы, товарищи! На Черниговщине дрались против немца прославленные отряды Щорса... Вас, я думаю, агитировать не приходится. Решение принято. Все мы завтра переходим на нелегальное положение. Каждый знает свои обязанности, свое место, свое новое имя, свою партийную кличку... Настал решительный час, товарищи!..

Меня прервал чей-то визгливый голос из темного угла:

— Нет, товарищ Федоров, неправильно!

— Что неправильно? Выйдите сюда, к свету!

Но говоривший предпочел продолжать «прения» из темного угла. Захлебываясь и запинаясь, он торопливо говорил:

— Это еще вопрос, где я буду полезнее. Конечно, решение, но я не понимаю, почему. Мы не так вооружены. Руководящие партийные и советские кадры области могут быть уничтожены поодиночке в результате глупой случайности. Вы как секретарь обкома должны заботиться о сохранении...

Мне стоило больших усилий овладеть собой. Даже сейчас, через пять лет, когда вспоминаю этот гнусненький голосок из темноты, во мне закипает бешенство.

Я стукнул по столу кулаком, постарался сказать тихо и внушительно, а как получилось — не знаю:

— Слушайте вы, прекратите! За руководящие кадры не распинайтесь! Попрошу сюда к столу. И говорите только о себе. Чего вы хотите?

Он подошел, а точнее сказать, подполз, цепляясь за спинки стульев, а когда достиг стола, оперся на него ладонями. Он ни разу не взглянул мне в лицо. Это был Рохленко, бывший председатель облпотребсоюза и... будущий пастух. Он докатился до того, что симулировал душевную болезнь, обманул врачей, получил белый билет и где-то возле Орска пас коров.

Но это случилось позднее. Тогда же, на совещании, он, глядя из-под бровей, сказал:

— Я готов защищать Родину до последней капли крови. Но прошу направить меня в армию. Я не хочу бессмысленно погибнуть, как собака... Я не хочу, я не могу...

«Я не хочу, я не могу...» — так и остались в моей памяти его дрожащий голос, небритая, искаженная физиономия. А позднее мне рассказали, что в откровенной беседе он выступил со своей собственной программой. Он сказал: «В этой войне главное — выжить!»

Что ж, он, кажется, выжил.

Оглядываясь назад, спокойно взвешивая все, что видел за время войны, теперь понимаешь: отбор людей в тот начальный период не мог протекать без таких, мягко выражаясь, досадных ошибок.

...После того как «высказался» Рохленко, мы быстро договорились с товарищами, как пробираться к местам назначения.

Разбились по группам. Со мной остались товарищи Петрик, Капранов, Компанец, секретарь Житомирского обкома КП(б)У Сыромятников и Рудько.

* * *

16 сентября утром немцы начали минометный обстрел Яблуновки.

С этого момента Черниговский обком партии стал подпольным обкомом. Но существовал ли он тогда вообще? Предполагается, что коли есть областной комитет, стало быть, имеются и районные и низовые организации. В том, что они существуют, я не сомневался. Однако где они? Как с ними связаться, как ими руководить? Эти вопросы очень меня беспокоили.

Вся стройная система легальной партийной организации области разрушена. А сами мы, руководящая верхушка, представляем собой небольшую группу плохо вооруженных людей, без определенного места, без средств транспорта и связи.

Но вера в силу партии, в силу сопротивления народа была моральной опорой для каждого из нас.

Цель была ясная: пробраться в северные лесные районы, туда, где наши базы, где Попудренко с областным партизанским отрядом. А уж оттуда можно наладить связь с райкомами и ячейками. Цель ясная, но как ее достичь?

Вечером мы решили, что пойдем в селение Бубновщина. Там переобмундируемся, т. е. раздобудем одежонку попроще: мы собирались выдавать себя за бежавших из плена красноармейцев.

Но утром выяснилось, что Бубновщина занята противником. В последний раз мы уселись в нашу обкомовскую легковую машину и поехали в Пирятин — районный городок Полтавской области.

Пирятин был окружен. Немцы взяли в клещи город и большую часть района. Две или три наши дивизии держали круговую оборону и старались пробить кольцо врага.

О том, что такое немецкое окружение того времени, написано много. Я не был ни офицером, ни солдатом окруженной воинской группировки, не мне судить о достоинствах и недостатках Пирятинской операции. Буду Поэтому рассказывать только о том, что происходило с нашей небольшой группой.

В день приезда в Пирятин немцы так фундаментально бомбили город, что нам пришлось несколько часов просидеть в щели. Душевное состояние наше было ужасным. Но замечу, что и в тот день мы не разучились смеяться.

Когда мы бежали от своей машины к щели, один из наших товарищей, серьезный человек, увидев низко плывущий немецкий самолет, внезапно выхватил из-за пояса ручную гранату и замахнулся... Пришлось схватить товарища за руку. Он, в самом деле, намеревался метнуть гранату в самолет. Тут же он опомнился и вместе с нами посмеялся.

Оставаться в Пирятине не было никакого смысла. Мы решили уходить из города, пробираться на свою Черниговскую землю.

Комфортабельный «бюик» был нам теперь ни к чему. Мы попытались сдать его кому-либо из офицеров, но желающих получить эту городскую красивую, но непрактичную машину не нашлось. В ее баке не осталось ни капли бензина.

У нас была в запасе четверть спирта. Я полил спиртом сиденье машины, мотор, остатки вылил на крышу, поднес горящую спичку — высокое голубое пламя разметалось по ветру.

Капранов, Рудько, Компанец, Петрик, Бобырь, Рогинец, Сыромятников и я пошли по дороге к загородному лесу.

* * *

Немцы хоть и окружили Пирятинский район, но непрерывной линии фронта не создали. Немецкое командование действовало тогда световыми и шумовыми эффектами, а также внезапными наскоками, обилием бестолкового и бесцельного огня.

Профессиональных военных среди нас не было; разбирались мы в том, что происходит, не очень-то хорошо.

Запомнилось в тот день обилие самых разнообразных встреч, лиц как знакомых, так и незнакомых. И все друг друга расспрашивали. Один спрашивает, где такое-то село, другой спрашивает, не встречалась ли нам рота саперов, третий просит курить и потихоньку наводит разговор, кто мы, что тут делаем?

Движение на опушке леса, где мы расположились, было, как в погожий день на улице Горького в Москве. Правда, менее упорядоченное, шуму же — несомненно больше.

Над головами свистели снаряды, и слева и справа трещали пулеметы. Откуда ни возьмись, появился Рохленко. Подошел довольно развязно, руки, однако, не совал.

— А, — говорит, — товарищ Федоров! Вижу, и вы покинули Черниговскую область! Что ж, будем двигаться вместе?

Пришлось резко оборвать его. Впрочем, на Рохленко не так подействовала брань, как наше твердое решение пробираться в немецкие тылы. Он расстался с нами немедленно.

Были и приятные встречи. Самая приятная — с Владимиром Николаевичем Дружининым.

Кто-то из товарищей, кажется, Капранов, сказал:

— Смотрите, Дружинин!

Я его окликнул. Мы обнялись, потом вместе позавтракали остатками консервов, выпили по чарке. Мы не виделись уже год. До того были большими друзьями. Подружились еще в 1933 году, когда я работал в Понорницком районе. Он тогда заведывал орготделом соседнего, Новгород-Северского райкома. Привлекала меня в нем удивительная способность никогда не унывать. Он делал все и всегда весело, с шутками и прибаутками; энергичный, жизнелюбивый человек, к тому же превосходный организатор, Владимир Николаевич легко и непринужденно разговаривал с людьми из разных слоев — с рабочими, крестьянами, интеллигентами.

С 1938 года по 1940 год он работал вместе со мной в Черниговском обкоме, был заворгом. Перед войной Дружинин уехал в Тернопольскую область, там его избрали вторым секретарем обкома.

И вот судьба вновь столкнула нас. Владимир Николаевич в шинели, с двумя «шпалами»: батальонный комиссар, участвовал в боях. Мы стали уговаривать его присоединиться к нам, уйти с нами в подполье, в партизаны.

Предложение пришлось ему по вкусу. Его часть уже выбралась из окружения, штаб дивизии, куда он был послан для связи, «передислоцировался» при помощи самолетов.

Остался Дружинин сам себе командир — докладывать некому.

— Ладно, товарищ Федоров, перехожу под ваше командование. Будем в тылу сколачивать партизанскую дивизию.

И верно, мы вместе сколачивали наше соединение. Он — комиссаром, я — командиром. Но это произошло нескоро. А тогда он так же внезапно исчез, как и появился.

У кого-то нашлась карта района. Разобравшись в ней, своими силами разведав обстановку, мы приняли решение двигаться всей группой к селу Куреньки обходным путем на Чернигов.

Когда стемнело, отправились. Шли по дороге. Погода мерзкая: холодный дождь, бестолковый, порывистый ветер. Темнота непроглядная. Только небо окрашено заревом: горел город, горели села. Бои шли и позади, и впереди, и по сторонам. То и дело возникала перестрелка, но кто стрелял, почему, не знали.

Какие-то люди, и штатские и военные, брели вместе с нами и навстречу нам. Мы часто натыкались на трупы человеческие, лошадиные, шагали через них. Какие-то машины, без фар, обгоняли нас.

Вскоре выяснилось, что в Куреньки идти бессмысленно: туда ворвались немецкие танки. Но идти куда-то надо было, и мы шли.

Тяжелые, плохо сшитые яловые сапоги натирали мне пятки. То ли портянки неумело намотаны, то ли задник слишком груб, но трут, черт бы их взял, и уж говорить ни о чем не можешь и думаешь только о том, как бы переобуться.

Но обнаруживать свою немощь перед товарищами было неловко. Тем более, что кое-кто уже начал сдавать. Большой, рыхлый Сыромятников заговорил о своем сердце: оно, мол, дает перебои.

— Ну, чего там перебои, — подбадривал я его. — Ты, товарищ Сыромятников, плюнь на сердце! И вообще, имей в виду: сердце — это тыловой орган, на войну его брать не рекомендуется.

Так я подбадривал Сыромятникова. Но когда он сказал, что не может побороть одышки, попросил устроить привал, я, признаться, обрадовался случаю:

— Ну, что ж, други, надо Сыромятникова уважить. Порок сердца у человека. Давайте посидим.

Сели мы у канавки. Я сразу же стянул сапоги, стал наново перематывать портянки: на пятках волдыри, а кое-где натерто до крови. Вырезал себе палку, довольно капитальную. Говорю:

— Дополнительное оружие. Если по немецкой каске долбануть, так, пожалуй, и голове достанется!

Но шутки шутками, а ноги болят. Сидим так на краю канавки, перебрасываемся словами.

Потом опять пошли в темноту месить грязь. На рассвете увидели, что вместе с нами движется довольно большая воинская часть. Немало идет и гражданского народа, но одни мужчины — женщин и детей не видно. У гражданских лиц, вроде нас: или кобура висит или карман от пистолета оттопыривается.

Слева от дороги, метрах в трехстах, — лес.

Леса в Полтавщине небольшие и негустые. Но все-таки днем лучше идти лесом, нежели полем, да еще дорогой. Это соображение пришло в голову, видимо, сразу многим. Кто-то направил к лесу разведку. Выяснилось, что там незначительные группы немцев. А нас на дороге, и военных и штатских, никак не меньше тысячи.

Офицеры собрались, посовещались и решили выбить немцев из леска. Была дана команда рассыпаться в цепь.

Наша группа тоже рассыпалась.

Немцы попытались отбить нашу атаку минометным и автоматным огнем, но перевес был явно не на их стороне. Лес мы взяли. Как он ни мал, а все же: деревья, кусты... В цепи ближайшим ко мне был Рудько. Его я нашел, а Дружинин, Капранов, Компанец и другие — исчезли бесследно.

С дороги мы ушли вовремя. Через полчаса там появились немецкие мотоциклисты, за ними последовали танкетки — штук тридцать. Столкновение с ними не сулило нам ничего хорошего.

* * *

Павел Рудько был много моложе меня, здоровее, ловчее. Когда надо было прыгнуть с кочки на кочку, я долго медлил, будто перед купаньем в холодной реке, прыгал тяжело, и натертым моим пяткам было мучительно больно. Рудько же прыгал, как коза, легко, улыбаясь. Но привалам он все-таки радовался больше меня.

Любил Рудько поговорить! Стоило нам где-нибудь присесть, Рудько начинал:

— Какой ужас! Вы обратили внимание, Алексей Федорович, у дубового пня лежал труп колхозника? Рука у него застыла со сжатым кулаком, глаза открыты, кажется, что он произносит страстную речь, обращается к народу...

Помолчит с минуту Рудько, посмотрит вокруг.

— Вот, — говорит, — птичка. Обыкновенный воробышек, щебечет. Ему и горя мало. Чирик-чик-чик. А пока он эту свою простую песенку спел, сотни, да что сотни, тысячи людей погибли под градом пуль!

— Слушай, Рудько, брось, помолчи!

— А что, разве я не прав, Алексей Федорович? У меня душа болит, Алексей Федорович, не могу я.

Один раз идем мы, шагах в двухстах — домик, лесник там жил, что ли... На крыльце стоит крестьянин в свитке. И вдруг крестьянин этот прижимает к животу автомат.

Мы сообразили, что это переодетый немец. Залегли. Тогда немцы открыли минометный огонь. Кладут мины в шахматном порядке, примерно по той линии, где скрываемся мы. Рудько видит, что еще полминуты, и его может срезать осколок.

— Алексей Федорович, — говорит он. — Алексей Федорович, дайте мне пистолет, дайте из человеколюбия. Разрешите, я застрелюсь!

Пистолета я ему не дал. Мы отползли назад, сделали круг и оказались в том месте, где мины ложились раньше. Все обошлось благополучно.

— Видишь, — говорю я Павлу Рудько, — жив, здоров!

— Да, Алексей Федорович, на этот раз повезло. Но что будет через полчаса? Что будет завтра? И чего стоит наша жизнь, когда нам, подобно червям, приходится ползать на животах? Разве для того я кончал университет?!

Так вел себя Рудько.

Я и сам чувствовал себя ох как плохо. Умопомрачительно хотелось спать, хотелось есть. Кроме того, меня мучили ноги. «Пусть бы, — думаю, — скорее натерлись настоящие толстые мозоли». Надоело мне и мое кожаное пальто, во время ходьбы оно бьет по коленям. И кто сказал, что кожа не промокает? Она не только промокает, она вбирает в себя влагу и становится тяжелой, как вериги.

Но я никому не говорил о своих страданиях.

* * *

В этом лесу я встретился с полковником. Так как это был самый значительный воинский начальник, я подошел к нему, стал держать с ним совет. Знакомились не без осторожности. Сперва общие фразы. Дескать, знаете, дела неважные, линии фронта нет. Где наши части, где немцы — не разберешь...

— А вы, собственно, кто такой? — начальственно спрашивает полковник и оглядывает меня с ног до головы.

— Как вам сказать... давайте, товарищ полковник, отойдем в сторону, взаимно проверимся.

Он оказался начальником артиллерии одного соединения. Фамилия — Григорьев. Документы это подтвердили. Да и внешний вид, манеры, речь — все в нем обличало опытного кадрового командира. Я решил: «Вот человек, который партизанам очень пригодится». И уже без обиняков предложил:

— Как вы думаете, товарищ Григорьев, не организовать ли нам небольшой партизанский отряд?

Полковник ответил не сразу, задумался, походил.

— Да, — сказал он минуты через две. — Эта мысль уже приходила мне в голову. Вы — депутат Верховного Совета СССР и УССР, секретарь обкома партии — вполне можете стать комиссаром, а я возьму на себя командование!

Мы походили по лесу, собирая народ. К нам пришло несколько десятков человек, большей частью красноармейцев. Выстроились; по порядку номеров рассчитались. Выяснилось, что нас девяносто шесть человек. Подсчитали наше имущество: восемьдесят три винтовки, два ручных пулемета, сорок шесть ручных гранат, двенадцать автоматов ППД, двадцать три пистолета, сорок банок мясных консервов и четыре с половиной буханки хлеба.

Полковник объявил перед строем, что мы — партизанский отряд.

— Кто отказывается действовать с нами — два шага вперед.

Никто не отказался. Тогда полковник распределил обязанности, назначил людей в разведку, в хозяйственную часть, разбил отряд на два взвода, отобрал офицеров в штаб.

* * *

По дороге Куреньки — Харьковцы двигались почти непрерывно немецкие части: танки группами и одиночками, пехота на автомобилях, мотоциклисты, продовольственные обозы. На совещании командиров, где присутствовали, кроме полковника, еще два лейтенанта, было решено, что лес пора покидать. Немцы скоро его будут прочесывать.

По ту сторону дороги, метрах в двухстах, начинался другой лес. В отряде обнаружился местный человек, бывший тракторист. Он сказал, что из того леса удобнее пробираться в немецкие тылы. Не помню, какие были еще соображения, во всяком случае уходить надо было не медля.

— Будем переходить дорогу небольшими группами, — приказал полковник. — Дайте мне, товарищ комиссар, ваш автомат. Я с этим трактористом пойду на ту сторону первым, определю, что и как, потом вернусь. Думаю, что на эту разведку мне потребуется не больше двух часов.

Я послушно отдал полковнику автомат, пожелал всего хорошего, потом приказал всем бойцам рассредоточиться по кустам и отдыхать. Все мы ужасно устали, не спали предыдущую ночь, да и прошлые ночи только дремали. Честно разделили остатки еды, спрятали для полковника и его спутника их долю и стали ждать.

Я уснул. Дежурный растолкал меня часа через три.

— Что, вернулся полковник? — спросил я.

— Нет, товарищ комиссар, полковника не видать. А с западной стороны начинают сильно постреливать. Пора бы отсюда уходить.

— Придется подождать командира. Приказ слыхали?

Ждем еще час — нет полковника. Дорогу он перешел благополучно, это видели.

Исчезновение полковника{2} произвело удручающее впечатление на всех. Мое настроение было тем более безотрадным, что я остался без автомата.

Кто-то зажег в лесу костер, проезжавшие немцы увидели дым и открыли пулеметный и минометный огонь по лесу. Мы уползали подальше, вглубь. Рудько куда-то пропал. Я забеспокоился.

— Рудько! — крикнул я, подделываясь под крестьянский говор. — Где ты коня дел?!

Немцы дали по моему голосу несколько длинных очередей.

Я отполз еще на несколько метров, стал опять кричать «Рудько!» и опять привлек на себя огонь немцев. Бойцы стали роптать. И они были правы. Чего это ради я их выдаю своим криком?

Пришлось примириться с тем, что потерял товарища. Позднее выяснилось, что он попросту сбежал.

Отряд наш распался. Осталось всего семь человек. Никаких клятв мы не произносили, партизанами себя не именовали, но держались друг друга крепко.

Так, всемером, мы скитались по лесам Чернушского района, Полтавской области, дней пять или шесть. Голодали. Питались кислицей, кореньями, а один раз повезло: пастухи принесли нам чугунок вареной картошки и полбуханки хлеба. Это было настоящим пиршеством, Но мы не насытились, а только разожгли аппетит.

* * *

Как-то вечером, когда стемнело, мы решили войти в село. Широкая грязная улица. Дома далеко друг от друга; их разделяют сады. Еще не поздний час, но нигде ни души. Гнетущая, отвратительная тишина. Конечно, в хатах есть народ. Обычно пройдись-ка вечером по селянской улице — собаки забрешут со всех сторон, под ноги будут кидаться. А тут идем семеро, и нигде ни звука.

Мы идем так: впереди я, следом за мной лейтенант и остальные пятеро гуськом, с интервалом шага в два. Может, и надо бы немного рассредоточиться, но каждый хочет слышать дыхание идущего впереди.

У меня ноги по-прежнему нестерпимо болят. Опираюсь на палку. Кожаное пальто тяжелое, жарко в нем. Кто же в сентябре ходит в пальто на меху? Но впереди зима, взять будет негде.

Идем молча. Я — ведущий, а куда веду? «Хоть бы, — думаю, — встретить бабу или старика». И только так подумал, вижу на крыльце хаты силуэт человека. Стоит человек неподвижно.

Я уж рот раскрыл, чтобы его окликнуть, а он поворачивается, и теперь на фоне светлого тополевого ствола видны очертания автомата, висящего на пузе, и каски.

Немец!

Это был первый живой немец, которого я увидел так близко.

Не отдавая себе отчета, по всей вероятности, от страха, я выхватил из кармана пистолет и выстрелил в него. Не знаю, убил или нет. Пригнувшись, я бросился в сторону, за хату, к огородам. Крикнул ребятам:

— Немцы!

И в ту же секунду началась пальба, застрочил автомат, потом другой, третий, взвилась осветительная ракета. Я мчался что есть духу по огородным кочкам, спотыкался, падал, поднимался и опять бежал. Под ногами треснула какая-то доска, и я провалился в яму. Кое-как выбрался и бегу дальше. Плетень, да высокий, с кольями. Перемахнул его с ходу; штаны зацепились за кол и разорвались чуть не пополам.

— Хальт!

Дал в сторону «хальта» два выстрела и качусь дальше, по косогору к речке... Тут опять ракеты и пули. Колено почему-то страшно заболело. Думаю: «Ранили, сволочи», но бежать могу. И со всего размаху — бултых в реку.

Она встретилась на пути совершенно неожиданно. Мы ее днем перешли; здесь она, оказывается, делает изгиб. Плыву я к противоположному берегу. Пальто мое раздулось поверху, фуражку сорвало и понесло.

— Хальт, хальт, хальт! — неслось теперь и слева и справа.

Два фрица заметили меня и чешут из автоматов по реке. А тут еще эти проклятые ракеты. Как взовьется, — я голову в воду. Но долго ли под водой просидишь? Ракета висит дольше... Река эта, под названием Много, не очень широка, но глубина порядочная. Плыть в пальто и сапогах ужасно трудно. Подплыв к противоположному берегу, я не вылез, а пошел водой, в тени кустов. Голову держу над самой поверхностью реки. Один сапог сам снялся: завяз в глинистом дне. Другой я скинул. Хотел сбросить и пальто, но мелькнула хорошая мысль: воткнул палку в глину (она так и осталась в руке, просто забыл кинуть), повесил на нее пальто; планшет с картами и бумагами сунул в грязь и еще ногой для верности затоптал. А сам ползком, ползком, по-пластунски, к кустам.

Трудно мне было по-пластунски ползти. Живот мешает. Локти сразу заныли. Колено продолжало нестерпимо болеть... Потрогал: крови нет. Стало быть, не ранен.

Уселся я под кустом, ноги поджал, дышу. А стрельба идет по моему пальто. Как ракета взовьется, так немцы его дырявят. Минуту спустя оно упало в реку и поплыло.

Сижу под кустом и, верите ли, рассмеялся. Представил себя со стороны: толстый человек, с орденом на гимнастерке, без сапог, без пальто, без фуражки, весь мокрый, скорчился в три погибели.

Когда выстрелы стихли, я выбрался из-под куста и быстро пошел по полю. Но оказалось, что это вовсе не поле, а срезанный камыш. Вот когда я пожалел о сапогах! Портянки и носки уже через сотню шагов разодрались вдрызг, и ноги, чувствую, поколол и порезал. Но что делать? Иду. Сколько прошел — километр, два? Вижу силуэты каких-то хатенок, а чуть левее — скирда пшеницы. Я — к ней. Рядом со скирдой приклад — маленькая скирда. Между ними я и устроился. Соломы надергал, кое-как укрылся, ноги мои, наверное, торчали. Я сразу же уснул, можно сказать, без памяти упал.

Очнулся я только часа через четыре. Сжался в комок, как в детстве, когда вставать не хочется. Лежу, дрожу от холода, в одной руке пистолет сжимаю, а другой занозы из ног вытягиваю. В карманах у меня были запасные патроны. Я пистолет перезарядил. И все лежу, не решаясь даже выглянуть из-за снопа. Ну, конечно, вспоминаю, как драпал от немцев. Ведь трусость я всегда осуждал...

Долго я корил себя, а потом стал раздумывать, что делать дальше.

Тут в шагах пятистах от меня хаты, а в хатах колхозники. Как-то они отнесутся к моему появлению?

Я партийный работник — человек массовый, человек для людей. Одиночества я никогда не знал, не искал и не нуждался в нем. Я это говорю к тому, что прятаться в одиночку лишь для того, чтобы сохранить себе жизнь, я не мог. Сама мысль об этом была для меня невыносима.

Но в тот момент я, признаться, растерялся. А тут еще физическая немощь, ноги опухли, кровоточат... уверенности в себе нет.

Пропел петух. «Так, — думаю, — дело к утру». И вдруг рядом что-то зашуршало, зашевелилось, сноп, которым я прикрылся, дрогнул и упал...

Я стою на коленях; вцепился в пистолет, держу его перед собой... Уже светлеет, и никого нет. Только куры: ко-ко-ко. Вот ведь какая гадость, как напугали!

* * *

За всю войну я не был так близок к гибели, как в те дни. Внешне я выглядел так, что мог вызвать и жалость и смех. Говорю об этом не стесняясь, думаю, что всякий, кто вот так же, вроде меня, начинал войну, в душе признает, что и у него был момент физического упадка.

Но вернемся к тому, что происходило со мной. Повторяю: никогда я не был так близок к гибели. Я поддался усталости. Ведь подумать только — я спал чуть ли не четыре часа в этой скирде пшеницы, меня ничего не стоило взять сонного. А в карманах моей гимнастерки были такие документы: партийный билет, удостоверение секретаря обкома, удостоверение члена ЦК КП(б)У, орденская книжка, депутатские билеты Верховного Совета СССР и УССР.

Итак, на рассвете, когда меня потревожили куры, поблизости не оказалось ни одного живого человека.

Я поднялся и только собрался шагнуть, как начался минометный обстрел поля; совсем недалеко, метрах в трехстах, завязалась и автоматная перестрелка. Кто с кем дрался — не знаю. Но я уже привык остерегаться всего. Да и глупо было бы с моим жалким пистолетом ввязываться в эту потасовку.

Я снова лег, зарылся в скирду. А куры вовсю работали, копались возле меня, кудахтали, петухи гордо и независимо кукарекали. Я уже чувствовал к ним ненависть. Мне была известна немецкая страсть к «куркам» и «яйкам». Придут, станут охотиться за белым мясом — и наткнутся.

Ужасно захотелось покурить. Но я так продрог, что не мог пошевелиться... Папиросы, правда, намокли, спички тоже.

Стрельба вскоре прекратилась. Я услышал чьи-то шаркающие шаги и кашель, определенно старушечий. Никто не разговаривал, значит, старушка появилась в моей зоне без спутников.

Она стала звать кур, что-то шептала, ворчала.

Я вытянул занемевшие ноги, решительно повернулся, отбросил от себя солому и вскочил.

— Чур, чур, чур! — закричала старушка и замахала руками.

Увидеть такого дядю было, наверное, страшно — босой, небритый, мокрый, в голове овсюги.

Она перекрестилась и оцепенела. Я тоже с полминуты молчал, привыкал к свету: утро выдалось солнечное.

— Слышь, бабуся, — сказал я как мог спокойнее, — не бойся. Я не кусаюсь. Немцы далеко?

— Та ни, вон село. Воны в сели хлиб да животину грабуют.

— А у тебя, старая, нет чего перекусить? Может, хлеба кусок? Или молока крынка?

Говоря с ней, я оглядывался по сторонам; то, что в темноте принимал за хаты, оказалось будками для кур. Сюда, на поле, колхоз вывозил птицу для борьбы с вредителями и построил довольно просторные курятники. Старуха, видимо, была птичницей.

— Так как же, бабуся, есть у тебя перекусить чего-нибудь для русского солдата?

— Ничего немае, милый... хиба ж можно так людей пугать?

— В том лесу тоже немцы? — и я показал на опушку, что начиналась метрах в четырехстах от моей скирды.

— Всюду нимцы, везде, — сказала она.

Из-за курятника появился еще один человек. Старик, дряхлый, с длинной зеленоватой бородой. Вокруг шеи у него был повязан башлык.

— Вот, диду, хлопец, — сказала старуха. — Есть просит.

Старик исподлобья глянул на меня, ничего не сказал и начал развязывать башлык — долго он его разматывал. Затем вытащил большой ломоть хлеба, шмат сала и так же молча протянул мне, сам же сел на землю. Пока я уплетал, старики, не отрываясь, глядели на меня.

— Слышь, хлопец, — прервал, наконец, свое молчание старик, — тут шагах, мабуть, в сотне убитый солдат лежит. Шинель на нем, дуже добра шинель. Чем так дрожать, пойди сыми.

Продолжая жевать, я отрицательно покачал головой.

Старик вопросительно взглянул на меня:

— Не нравится? Э-эх!

Он встал и пошел за ту скирду, где я пролежал ночь и утро. Вернувшись, он притащил грязную и поразительно драную шинелишку.

— Не хочешь с мертвого, може, моей не побрезгуешь? Бери, хлопец, спасай жизнь.

Шинель была разодрана чуть не до ворота. Я наступил на полу, разорвал ее до конца. Одну половину накинул на плечи, другую разделил еще надвое, обмотал кусками ноги.

Старики следили за моими действиями без слов. Я тоже не пытался продолжать разговор. Куда уж мне: зуб на зуб не попадал, руки, ноги — все дрожало. Одежда после вчерашнего купанья еще не обсохла.

Обмундировавшись таким образом, я поднялся, простился со стариками и поплелся к лесу.

— Эй, хлопец! — кликнул меня старик.

Я обернулся.

— Дай те бог!.. Оружье-то у тебя есть?

Я утвердительно кивнул.

— Ну, так раньше, чем помрешь, може, хоть одного нимця приголубишь. Ну, чего стал? Давай-давай, хоть не зря помирай!

На опушке леса маячили какие-то человеческие фигуры. Думалось, что то русские люди. Очень бы хотелось снова встретиться с лейтенантом, со всей группой, что вчера потерял. Справа, метрах в пятистах, располагалось небольшое село.

* * *

По полю от села бежала девочка, босая, в одном платье. Она бежала во весь дух и кричала:

— А-а, а-а-а!

Увидев меня, она резко остановилась шагах в пяти и перестала кричать. Я тоже остановился. Это была маленькая, белобрысая крестьянская девочка лет девяти. Она глядела на меня широко раскрытыми глазами.

Я шагнул к ней, протянул руку, хотел потрепать по головке. Она отступила на шаг, губы ее дрогнули.

— Солдатику! — проговорила она, с трудом преодолевая одышку. — Идемо зи мною, ой, солдатику, идемо швыдше! — она вцепилась в мою руку и потащила к селу. — Нимцы мамку топчут, нимцы мамку тянуть. Ой, дядю, ну, пойдем, швыдше!

Быстро идти я не мог, а девочка хотела, чтобы мы бежали, она продолжала говорить: «Спасите маму».

Пройдя шагов пятнадцать, я сообразил, что нельзя мне с ней идти, не имею права поддаваться чувству. Я остановился.

— Ну, чего? — крикнула на меня девочка и дернула мою руку. Потом посмотрела мне в глаза, щеки ее судорожно задергались, она бросила мою руку, побежала обратно к лесу и опять закричала:

— А-а, а-а-а! — в голосе ее была такая тоска, такое отчаянье, что я рванулся за ней, крикнул:

— Стой, стой, девочка, идем к маме!

Но она не оборачивалась. Она бежала так быстро, что мне, с моими изодранными ногами, нечего было и думать ее догонять. Она кричала без передышки, и голосок ее я еще слышал минуты три... Он звучал в моих ушах и на следующий день и через неделю. Я его слышу и сейчас:

— Солдатику, идемо зи мною!

* * *

На опушке леса, в кустарниках, я увидел трех красноармейцев. У всех троих за плечами висели большие, туго набитые мешки. Вид порядком помятый, но шинели целые, хотя грязные, и сапоги, видать, крепкие.

Все трое оказались шоферами. Коротко рассказали они историю своего окружения. Я назвался комиссаром полка. Не знаю, поверили шоферы, или им было все равно, но в компанию приняли и «зачислили на довольствие».

— Пойдем, комиссар, будем совет держать, — сказал один из них, грубый малый с отечным лицом и мрачным взглядом.

Сказав так, он подмигнул своим приятелям. Они, а за ними и я направились к большой скирде; в ней кто-то сделал просторное углубление — род пещеры. Мы влезли туда и свободно разместились.

Шофер с мрачным взглядом развязал свой мешок, вытащил две банки консервов, флягу с водкой, краюху хлеба. Не спеша, нарезал хлеб, одним ловким движением вскрыл банку, разложил мясо на кусках хлеба, а в банку налил водки и первому протянул мне.

Потом, по очереди, выпили все. Закусили. Один из шоферов, черноволосый, подвижный, по внешнему виду еврей, сказал мрачному:

— Что, Степан, так и будем здесь, в скирдах, отсиживаться?

Степан бросил на него быстрый взгляд и ничего не ответил.

Третий шофер, рябой парнишка с вятским говором, хлопнул мрачного по плечу:

— Давай, Степа, будем через фронт пробиваться, к своим. Комиссар в наше подразделение явился, по всем видам — крепкий мужик, его возьмем.

Степан уперся теперь взглядом в меня, протянул длинную, волосатую руку к ордену на моей груди, потрогал.

— Вот, комиссара нам как раз и не хватало, — он, видимо, быстро хмелел. — Ну, чего, дура, нацепил? — сказал он, таращась на орден. — Сыми, а то я сыму!

— Поди, не сымешь, — сказал рябой. — Не бузуй, Степан, давай дело говорить!

— Дело? Какое наше дело? Наше дело — хана! — проворчал мрачный. Он вновь налил себе водки, выпил, утерся ладонью и продолжал так же, не спеша: — Наше дело простое: возьмем под белы руки комиссара, сведем в ближайшее село к коменданту, а там пусть разбирают, кого в лагерь, кого на виселицу. С комиссаром нам и у немца больше доверия! — Заметив, что я полез за пазуху, он схватил мою руку. — Стой, браток, не пугай, подраться успеем. Эта штука и у меня имеется... кидай свою бляху в сено. А вот тебе и документ.

С этими словами он вытащил из кармана несколько немецких листовок — «пропусков». Напрягшись, я высвободил руку из его цепких пальцев, достал пистолет... Сидевший справа от меня рябой внезапным ударом выбил у меня оружие. Я хотел кинуться на него, но тот сам с быстротой кошки прыгнул на Степана.

— Что, сволочь, продался!..

Черноволосый бросился к нему на помощь, вдвоем они прижали своего спутника к земле.

— Погоди, братки, братишки! — кричал Степан, он отбивался и кулаками и ногами, кусался, но вдруг как-то неестественно захрипел, стал колотить каблуками землю.

Минуту спустя все было кончено. Я вылез на волю, глубоко вздохнул. И сразу вслед за мной вылезли, захватив свои мешки, и черноволосый с рябым. Рябой, глядя в сторону, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Собаке — собачья и смерть!

Вытерев руками пот с лица, он обратился ко мне:

— К чему, товарищ комиссар, понапрасну стрелять, шум поднимать. Иногда хорошо втихую...

Больше об этом случае не говорили. Пошли в глубь леса, и каждый думал о своем. Я думал о том, что эти два красноармейца дали мне урок решительности и необходимой жестокости.

* * *

В мешке черноволосого нашелся плащ. Короткий, старый, но я его с наслаждением натянул. Он кое-как защищал от ветра и дождя. Дали мне ребята и потрепанную пилотку. Теперь я действительно стал походить на бежавшего из плена.

Выяснилось, что мы компания непрочная. Рябой парень во что бы то ни стало решил перебираться через линию фронта. Он искал попутчиков. Мои намерения оставались неизменными: я шел в Черниговскую область. Черноволосый — его звали Яков Зуссерман — стремился на родину, в город Нежин. Город этот тоже в Черниговской области, до поры нам с Яковом было по пути.

В лесу бродило много людей. Вероятно, большинство такие же, как мы, скитальцы. Часто бывало: идет какой-то человек, явно видит нас и направляется к нам. Мы уже ему кричим:

— Свои, давай, друг, сюда!

Но он вдруг сворачивает в сторону, пускается бежать. Одиночки особенно боялись. Да это и понятно: кто знает, что за люди...

Заночевали мы на лужайке, в стоге сена. Спали по очереди. На утро я с удовольствием отметил, что ногам моим немного лучше.

Когда перекусили, приняли твердое решение: быть настойчивее в поисках людей, сколачивать группу, если не партизан, то хотя бы единомышленников. Больше народу — больше силы.

Пока мы совещались, смотрю, невдалеке пробегает мальчишка. Окликнули его. Он довольно смело подошел.

— Не видал, хлопец, тут партизан?

— А що це таке партизаны?

Хитрит мальчик. Кстати, на плече у него висят два огромных армейских башмака.

— Где взял? — спрашивает рябой. — Дал бы нашему командиру, видишь, человек разут.

Парнишка без сожаления снял с плеча башмаки. Оба они оказались на левую ногу, но влезли. А так как башмаки были просторными, то я еще обмотал ноги остатками шинели. Поблагодарил парнишку, спросил:

— Ну, а як же насчет партизан, не видел?

— Да тут, за балкой, какие-то дядьки, а що за народ, хиба я знаю. Идите вон туда, — он показал нам направление, и мы двинулись.

Теперь я стал кум королю. Ноги в тепле. Кто бывал солдатом, понимает, как это важно. Правда, я часто спотыкался, но все же повеселел.

А еще больше я повеселел, когда в группе, что устроилась за оврагом, нашел знакомых — двух красноармейцев из нашего отрядика, с которым расстался два дня назад.

Они рассказали, что из шести человек в ночной перестрелке был ранен и схвачен только один. Другим удалось скрыться. Меня считали погибшим. Лейтенант с кем-то из товарищей отправился утром на разведку, да так и не вернулся...

Всего сидело у костра, возле оврага, семь человек. Двое стремились на родину, в Киевскую и Житомирскую области, остальные непременно хотели перейти через линию фронта; к ним присоединился и вятский шофер.

Никто в этой группе у костра друг друга как следует не знал. Настроение у всех было, конечно, далеко не веселое. Но могут ли русские люди, собравшись у костра, молчать? И мы разговаривали.

— Эх, страна-то у нас большая, — сказал огромный детина в шинели. Он лежал на спине и смотрел в небо. — Страна-то наша выдержит, в этом сомневаться не приходится. Только вот вопрос...

В чем вопрос, он так и не сказал.

Из таких неопределенных восклицаний, реплик и состояла, в сущности, наша беседа. Мы то и дело прислушивались к отдаленным выстрелам, к шороху листьев. Мы и друг друга остерегались; я часто ловил на себе внимательные, оценивающие взгляды.

— Ну и дела! — воскликнул маленький красноармеец, перетянутый поясом до отказа. — Ваську Седых осколком уничтожило, а меня миновало, жить приходится. — Кто мы есть, ребята, без армии? Кто мы по отдельности? Песни про родину мы петь умеем: «Широка страна моя родная», — а как остался сам-на-сам, так страна вся в пузе помещается.

— Это как для кого, — возразил детина, глядевший на небо. И не выдержал, поднялся: — Что ты языком треплешь? И что ты о стране да о родине знаешь? Дал бы я тебе сейчас разочек... чтобы в понятие вошел! — он стал сворачивать папиросу, хотел, видно, собраться с мыслями. — Вот я лежал сейчас и думал, как ты скажешь, о чем?

— Известно, о чем, — ответил маленький красноармеец, — о бабе, о детях, о своем паршивом положении, да о том, когда-то снова пообедать придется.

— Дурак ты и есть. Вот нас здесь десять. А проверь каждого, и выйдет, что о материальной своей нужде человек не думает, а, наоборот, от этого отмахивается. Вот я думал сейчас об Уралмаше, есть такой завод у нас в Свердловске: сколько на нем танков можно выпускать... А ты о чем размышляешь? — обратился он неожиданно к соседу справа.

Тот сидел разувшись, грел у огня нарывающий палец. Это был человек с серым, очень утомленным лицом и бесцветными от усталости глазами.

— Я-то? А я не размышляю, уважаемый товарищ. Я мечтаю. Я вообще-то мечтатель. У меня мысли, как бы это Германию приспособить к делу, а то они, то есть немцы, только человечество истребляют. Вот нога у меня полегчает, я сапог кое-как натяну, винтовку на плечо — и пошел. И, сколько ни буду идти, как ни придется петлять, да кружить, до Берлина дойду! Когда схватим Гитлера за глотку, тогда и будем толковать... — он закашлялся, видно было, что и говорить ему трудно, так он устал.

— Да ты, друг, до Берлина-то семь раз помрешь! — крикнул ему маленький красноармеец.

— Помереть-то я не помру, а погибнуть в бою, может, и придется. Только и перед тем, гибельным своим боем, я и мечтать буду и планы строить буду...

Хоть сказал он все это тихим, спокойным голосом, нельзя было ему не поверить, такая убежденность была в его лице.

— Верно, друг, верно! — радостно, даже весь просветлев, вскричал какой-то человек с другой стороны костра. — У нас, у таких, как мы с вами, людей, я хочу сказать советских людей, нет жизни без мыслей о будущем. Я техник, работал на Днепрогэсе. Я там и учился, на строительстве еще. И вот лежу этой ночью, укрывшись листьями. От холода зубами ляскаю, а сам думаю, как будем после немцев восстанавливаться? Ведь ясно, что они все взорвут, и ясно, что потом будут бежать, и ясно, что мы потом построим еще лучше! Ведь, правда, ясно, товарищ?

Никто ему не ответил, он смутился, юношески покраснел.

— Ну, а коли ясно, то нечего и говорить, — проворчал тот огромный человек, который первый начал разговор. — А ну, давай, товарищи, поднимайсь! Не слышите, фрицы к нам идут?

В самом деле, все ближе и ближе были слышны автоматные очереди. Немцы, верно, начали прочесывать лес.

Разделились мы не сразу. Еще два дня бродили группой в десять человек, разведывали, расспрашивали у встречных, где немцы, как лучше пройти.

Лес тут был редкий, смешанный, часто перемежался лужками и болотцами. Над нашими головами то и дело пролетали на юг птицы.

Опадала желтая листва, накрапывал мелкий дождь. Лес был грустным, и настроение у большинства из нас было не то чтобы грустное, но приниженное.

Рассказывали о себе скупо, неохотно. Я лишь на второй день узнал, что находившийся в нашей группе лейтенант Иван Симоненко — член партии. Он сказал, что был до войны инструктором Волынского обкома КП(б)У. Я припомнил кое-кого из общих знакомых, описал их внешность, манеры. Постепенно наши отношения становились все более непринужденными, исчезла настороженность. Оказалось, что Симоненко сам черниговский и что он направляется к матери в Мало-Девицкий район. Удивительно кстати. Через этот район мне и нужно было пробираться к областному отряду. Мы оба очень обрадовались, крепко пожали друг другу руки, подозвали Якова Зуссермана и решили этой же ночью втроем отправиться на Черниговщину.

* * *

Мы брели втроем по дорогам Полтавщины, а потом и Черниговщины дней восемь. Вероятно, если описать эти дни скитаний, могла бы получиться самостоятельная повесть. Оба мои спутника оказались отзывчивыми, хорошими людьми. Яков Зуссерман был самый молодой из нас, ему было двадцать шесть лет.

Я говорил ему:

— Яков, не ходи в Нежин. Ну, жена, дети, все это так, но что ты один можешь для них сделать? Тебя схватят, потащат в гестапо. Видно же, что ты еврей. Оставайся с нами. Будем партизанить. Если семья погибнет, хоть отомстишь.

— Я понимаю, — отвечал он, — может, вы и правы: нечего мне делать в Нежине. Но душа горит, хочу повидать и мать, и жену, и сестренку, а самое главное — сыночка. Он такой маленький, всего четыре года, а уже написал мне письмо: «Папа, Вова пай». Ну как это — я живой, и они здесь близко, а я не пойду? Отпустите меня!

Что значит отпустить! Я ему не начальник, держать его не могу. Но, идя с нами, он считал себя в коллективе и, пожалуй, если настаивать, подчинился бы. Но я не хотел настаивать. Парень рвался в Нежин Он бредил семьей и домом. Видно было, что для него нет на свете ничего дороже, «пусть я потом помру и пусть меня мучат, но как же я мог пойти и не пошел?»

Симоненко его лучше понимал, чем я. Он и сам стремился к матери. Он твердо решил, что в тылу у немцев не останется, обязательно перейдет линию фронта Он шел в тыл лишь «успокоить старушку».

Три случайных товарища, три советских человека, днем спали в скирдах пшеницы, в стогах сена, а как только вечер, — отправлялись в путь.

Мы шли по Украине, только что захваченной немцами.

Даже на проселках попадались нам немецкие надписи: стрелки на столбах. Если поблизости не было людей, мы надписи сбивали, ломали на куски, разбрасывали по полю.

Однажды под вечер мы брели по довольно широкому, хорошо утрамбованному грейдеру. Погода выдалась теплая и тихая. Грело солнце, и кругом все было хорошо. Шли мы медленно, будто прогуливались. И справа и слева от дороги разросся густой кустарник, красные и желтые листья покрывали землю. Вдали белели пятна хуторов; вокруг хат — тополя и толстые, уже оголившиеся ветви фруктовых деревьев.

Тихо, дышится хорошо, аппетит прекрасный, и кажется, вот дойдем до ближайшего села или хутора, хозяйка нам борща сварганит...

Да, такие мирные картинки бывали, как ни странно, и в тылу противника.

Это ведь наша, родная природа и родные места. А мы еще попали в район, где совсем не было боев, война не оставила здесь своего черного следа.

По этой дороге, обрамленной кустами, а кое-где и молодыми деревцами, мы шли часа полтора, не меньше. Мы почти не разговаривали, у всех троих, вероятно, было одно настроение.

Вдоль дороги, по бокам, были прорыты неглубокие каналы — кюветы. Над ними свисали ветви кустов. Листьев на ветках осталось мало, поэтому мы все трое одновременно заметили лежавшего в кювете человека. Это был красноармеец. Трупов мы видели много и раньше, но тут, в тихой мирной местности... Мы хотели найти документы, узнать, кто убит, но ничего не нашли. Карманы в гимнастерке были расстегнуты, а карманы брюк вывернуты; убит был человек выстрелом в затылок.

Шагов через двадцать увидели еще один труп, тоже в кювете, и пуля у него тоже в затылке. Мы пошли быстрее. Об увиденном не говорили: будто ничего не произошло. Но от мирного настроения и следа не осталось. Сразу почувствовали, как ужасно утомлены.

Немного погодя Яков подобрал немецкий пакетик с хлорными таблетками. Он вскрыл его, понюхал и хотел бросить. Но Симоненко, желая пошутить, сказал:

— Стой, Яков. Тебе еще может пригодиться. Кинешь в лужу — и пей без вреда для здоровья!

Яков обиделся:

— Ты что думаешь, я здоровье берегу? — и он со злостью отшвырнул пакетик в кусты.

Шагов через двадцать Симоненко поднял ложку, оглядел: немецкая — и бросил. Потом, смотрим, валяется металлическая пуговица; на ней блестит орел.

— Похоже, — говорю, — ребята, что здесь фрица раздевали.

Прошли еще шагов пятьдесят и увидели мы на небольшом холмике маленький крест. Зрелище чрезвычайно приятное: на кресте немецкий стальной шлем. Но, значит, где-то здесь неподалеку и те, что хоронили... Дорога, впрочем, проглядывалась вперед далеко. На ней пусто.

Все же мы решили отойти от грейдера. Двинулись в гущу кустарника и, пройдя несколько минут, услышали шорох и стон.

Цепляясь окровавленными руками за кусты, пытался подняться на колени парень в выцветшей красноармейской одежде. Симоненко подбежал к нему, схватил подмышки, хотел помочь, но парень ужасно закричал, вывернулся и упал на спину; он продолжал кричать и лежа. Глаза его были широко раскрыты, но он, вероятно, ничего не видел и не понимал. Волосы, грудь, руки — все было залито кровью. Правая же сторона лица была так размозжена, что обнажилась кость челюсти.

Симоненко прижал к губам красноармейца флягу. Вода разлилась, но несколько капель все же попало в рот; раненый сделал глотательное движение. Он продолжал кричать, но уже не так громко. В глазах появилось осмысленное выражение. Он хрипел и что-то торопливо шептал.

— Бушлат, мама, накрой! — эти слова я запомнил; он повторил их несколько раз. Потом взгляд его совсем прояснился: — Братишки, помираю! Никодимов мое фамилие... из шестой роты... лей, лей больше, — теперь он жадно сосал из фляги, — спасай Никодимова Серегу! — Он стал пить все торопливее. Симоненко поддерживал ему ладонью затылок, приподнимал от земли голову. — Положь! — приказал раненый. — Да положь, терпеть невозможно!

Симоненко опустил голову красноармейца на землю. Зуссерман и я топтались рядом, переглядывались.

— Есть дайте. Эх, не проглочу, зубы гады выбили. Расскажите, ребята, как Серега Никодимов в плену у немцев был...

Он говорил и прерывал сам себя. Рассказ временами переходил в бред. Но все-таки мы из несвязных слов его поняли, что группу пленных, в которой был он, вели дня четыре и не кормили. Конвойный ефрейтор бил чем попало, а недавно застрелил по очереди двоих: они отставали. Тогда Никодимов разбил ефрейтору камнем голову.

— Я его свалил и рвал, зубами рвал. А меня ногами и прикладом били, у меня того гада отняли... живой я еще, а, братишки?.. Почему, для чего живой?

Потом, в полубреду, он сел, опершись руками на землю. Он ругал нас, и себя, и всех, кто попал в плен; нас он, конечно, принимал за пленных. Вдруг он стал кататься по земле; кровь хлынула у него из горла. Когда он затих, мы поняли: все кончилось.

Надо было его похоронить. Но нечем выкопать могилу. Мы хотели узнать подробности; куда потом написать, где семья? Но ничего на нем не нашли.

Мы сняли пилотки, постояли с минуту. Я посмотрел на Зуссермана. По лицу его катились слезы. Заметив мой взгляд, Яков закрыл лицо руками и побежал, ломая кусты, в сторону. Минут через двадцать он нас нагнал. У него судорожно дрожала щека. Стараясь быть спокойным, он сказал:

— Разволновался я, ребята.

* * *

Районы, которыми мы тогда проходили, не были еще всерьез задеты войной.

Боев тут не происходило.

Фронт откатился километров за полтораста, немецкие гарнизоны только устраивались, гестаповцы и другие каратели не подоспели.

Однажды нас подсадил на подводу старик-колхозник. У него было удивительно мирное настроение.

— Видите, ветряк крутит крылами. Еду к нему за мукой. Разве я когда-нибудь думал при нимцях зерно молоть? А нимцив-то всего три на целый район. У нас як был до войны колгосп «Червоный прапор», так и тепер. И голова тот, и счетовод тот самый... Вот пшеница стоит не кошена, осыпается хлеб. Едемте, товарищи, будем работать. У нас и молодицы гарни, у нас и бабы славни... Работников дуже мало.

Стали мы расспрашивать старика, откуда он, такой добродушный, и чего это ему немцы больно нравятся? А он рассуждает так: что же делать, если не удержались, сдали немцам Украину, и Москву, и Ленинград — надо применяться, мол, к обстоятельствам.

— А нимцив тих я и не бачив. Яки таки нимцы?

— А откуда ж вы, папаша, знаете, что Москва взята?

— Староста сказал.

— А вы ему и верите?

— Да кому ж верить? Раньше газеты приходили, радио было. Тепер що староста каже, то, значит, и правда.

Так мы и не поняли толком, хитрит ли старик, притворяется ли придурковатым, или в самом деле его распропагандировали немецкие ставленники.

Когда же выяснилось, что старик из села Озеряне, Варвинского района, Черниговской области, меня как током ударило.

— Так что ж, выходит, мы уже на Черниговщине?

— А як же...

— А был тут в области руководителем Федоров. Не слыхал, папаша, куда он теперь делся?

— Федоров? Олексий Федорович! Так я ж його до войны, ось, як вас, бачив. Он часто приезжал. А где тепер, хто знае? Одни кажуть — нимцям продался, другие кажуть — убытый... Може, старостуе десь...

Тут я не удержался. Хотелось за глотку схватить старика.

— Ах ты, старый черт! — сказал я всердцах. — Что же ты брешешь, что Федорова знал? Я и есть Федоров!

Но старик не только не смутился, он вдруг побагровел, повернулся ко мне и закричал:

— Я брешу?! Шестьдесят четыре года в брехунах не ходил и теперь подожду. Думаете, если пистолетов пид сорочку напихали, так уж напугали шибко? Я старый человек, мне смерть не страшна. Який вы есть Федоров?! Колы б прибув до нас Федоров, народ бы за ним в партизаны пошел, народ бы мельницу спалил да старосту повесил... Э, хлопцы, нашли кого выспрашивать... А ну, слазь с подводы, слазь, кажу! — закричал он свирепо и толкнул меня под бок.

Что было делать? Пришлось слезать. Старик раскрутил кнут, вытянул коней по бокам, они рванули и понеслись. И, когда старик отъехал шагов за сто, он погрозил нам кулаком и злобно выругался:

— Тю, полицаи свынячи!

Крикнув так, он сейчас же наклонился, будто ждал пули. Мы, конечно, не стреляли.

Он опять выпрямился и опять стал ругать нас на чем свет стоит.

Так мы въехали в Черниговскую область.

* * *

О чем могут говорить между собой три мало знакомых человека, когда судьба свела их на пустынной дороге в тылу врага? Нет, мы, конечно, не молчали, но и не развлекали друг друга анекдотами. Каждый рассказал кое-что о себе, о том, как начал воевать. Коснулись кратко прошлого, — вспоминали жен и детей: «каково-то им сейчас и где они...» Таких общих тем хватило на первые два-три дня. Было уже решено, что мы всего лишь попутчики, вот-вот расстанемся. Так что особенно раскрываться и строить совместные планы на будущее было ни к чему. В драку с немцами нам вступать не пришлось. Но я уверен — случись что-нибудь подобное, ни один из нас не бросил бы другого в беде. В этом был главный смысл нашего товарищества.

Между Симоненко и Зуссерманом установился тон взаимного добродушного подтрунивания. Зачинщиком чаще был Симоненко. Зуссерман отшучивался, иногда сам переходил в наступление. Так начался и последний наш разговор. Серьезный разговор... Впрочем, судите сами.

Мы, как я сообщал, брели уже по своей. Черниговской области. Ближайший населенный пункт отстоял от нас километров за восемь. Возле него дорога разветвлялась. Там-то Зуссерман и намеревался расстаться с нами — идти к Нежину. Недавно прошел дождь, дорога раскисла, ноги скользили по глине. Быстро идти невозможно. Около небольшого мостика были свалены бревна для ремонта. Мы присели отдохнуть, закурили. Симоненко, подмигнув мне, сказал Зуссерману:

— Ну, ты влип, Яков. Определенно. Зря перешел с нами границу Черниговской области. Надо было раньше отделяться...

— То есть это почему?

— Чудак, не понимает... Слышите, Алексей Федорович, друг-то наш не понимает, что ему грозит. Ты ведь в Нежин собираешься, к семье, так?

— Я с семьей повидаюсь, может, помогу им, а потом поверну к фронту, постараюсь перейти к своим.

— Не отпустит тебя Федоров. Прикажет, и, будь здоров, придется подчиниться. Он теперь на своей территории. Пойдешь с ним партизанить.

— А ты? — Зуссерман, кажется, всерьез обеспокоился.

— Мне он приказать не может. Я теперь не Черниговский. Ушел в армию из Волынской области. Ты-то ведь из Нежина...

— Я не член партии...

— Комсомолец?

— Я, когда в армию пошел, в Нежине с учета снялся...

— Не имеет значения. Ты, брат, все равно черниговской организации. И слово секретаря обкома партии для тебя закон... Верно, Алексей Федорович?

Я не успел ответить. Зуссерман с виноватой, просительной улыбкой сказал:

— Товарищ Федоров, я только отпуск прошу. На несколько дней, если можно. Там все-таки жена и, главное, сыночек. А потом куда угодно...

Тему для розыгрыша Симоненко выбрал неудачную. Он ведь и сам не собирался партизанить, тоже хотел повидаться с матерью и вернуться потом к линии фронта. Пришлось мне вмешаться в разговор и перевести его на серьезные рельсы.

— Дело, конечно, не в том, на территории какой области мы находимся. Ты меня, Яков, извини, парень ты, кажется, неплохой. Спасибо, выручил меня в тяжелую минуту. Но пора и самому разобраться, что значит комсомолец и как нужно себя вести в данной обстановке. Экзамена я тебе устраивать не намерен, однако ответь, в чем ты как комсомолец себя проявил? И как думаешь — может комсомолец в тылу врага интересоваться исключительно своей персоной и домашними делами?

Якова даже пот прошиб, хотя было совсем нежарко. Он снял пилотку, провел по волосам ладонью, встал и опять сел.

— Я, товарищ Федоров, — сказал он смущенно, — горючее экономил и резину. То есть я был стахановцем, и мы соревновались, моя машина прошла без капитального ремонта... Ах, я понимаю, вы сейчас не об этом... Я не знаю... Честное слово, я даже не предполагал, что попаду в такую историю. Конечно, правильно, что я должен... Пожалуйста, я могу не ходить в Нежин, товарищ Федоров...

— В Нежин пойти ты, конечно, можешь, не в этом дело...

Я нарочно не закончил мысль. Хотел, чтобы Зуссерман сам понял, чего от него ждут. Он, видимо, напряженно думал, смотрел мимо меня в поле и, может быть, даже не слышал моих последних слов.

— Товарищ Федоров, — сказал он после длительной паузы, — я уже, кажется, сообразил. Меня принимали в комсомол пять лет назад, и я уже тогда сознавал, что надо быть впереди. Я был даже членом бюро в автопарке. Но если бы мне тогда сказали, что будет немецкая оккупация и мне придется работать с подпольщиками и партизанами...

— Ты не вступил бы в комсомол, так что ли?

— Нет, что вы, товарищ Федоров, — наоборот...

— Как это наоборот?

— Наоборот в том отношении, что я бы с большим сознанием занимался политучебой. Вот сейчас теряюсь, не знаю свои обязанности. Как себя вести и так далее. Я шофер. Понимаю свое дело, поверьте мне. И если вы мне дали бы машину, чтобы я на полном газе ворвался с партизанами к врагам, — это я могу. То, что я комсомолец... Сейчас, конечно, важнее, чем до войны.

— Не то, чтобы важнее, но проверка всем советским людям, а коммунистам и комсомольцам в первую очередь, предстоит серьезная. Ответственность на мне, на нем, на тебе лежит огромная. Ты-то ведь уже наполовину забыл, что состоишь в комсомоле. А забывать никак нельзя. Надо признать, в порядке самокритики, что и я как-то упустил из виду, что ты комсомолец. Симоненко идет со мной дальше. С ним еще предстоят разговоры. А ты сейчас сворачиваешь к Нежину...

— А может быть, не надо, может быть, и мне с вами дальше?..

— Если дело касается только семьи, то напрасно ты идешь, боюсь, что тебя ждет тяжелое разочарование. Но если ты пойдешь, как человек дела, если пойдешь с заданием, как связной обкома, тебе и горе будет легче перенести, и самочувствие будет другим. Постарайся наладить связь с нежинскими подпольщиками. Скажи им, где обком, помоги и им, и подпольному обкому партии... Задание ясно?

— Товарищ Федоров! — Яков схватил мою руку, сжал в своих ладонях и долго тряс. Он даже задохнулся от волнения. Право, я не думал, что вызову у него такое горячее чувство. — Товарищ Федоров, — продолжал он, — как хочется скорее что-нибудь уже сделать!

Мы поднялись, пошли дальше. И весь остаток пути до разветвления дороги Зуссерман расспрашивал меня: как нащупать подпольщиков? Что им передать от обкома? Как передать в обком результаты?

— Знаете, что, товарищ Федоров! — воскликнул он. — Ведь моя жена тоже комсомолка. Она машинистка. Она может печатать листовки и прокламации. Попробуем в городе. А если там уж никак невозможно будет жить из-за национальности, я возьму ее с собой к вам, в отряд. Можно? Если нельзя с мальчиком, мы устроим его у знакомых...

Я поставил перед Яковом несколько конкретных задач. Дал адреса двух городских явок.

— Ну, смотри, Яков, не попадайся немцам, — напутствовал я его. — Если же тебе удастся семью выручить или хоть самому ноги унести, иди в Корюковский район. Там встретимся.

Мы расцеловались. Я, правду сказать, думал, что прощаемся навсегда.

Долго мы с Симоненко смотрели вслед одинокой фигуре Якова. Он шел быстро. И даже по походке было видно, что настроение у него хорошее. Рабочее настроение.

* * *

Мы направились в село Игнатовку, Среблянского района. Там я кое-кого знал.

27 сентября, поздно вечером, после двенадцати суток скитаний, мы с Иваном Симоненко впервые вошли в человеческое жилье.

Постучались в окно хаты учителя Захарченко. Я его немного знал. Незадолго до войны его приняли в члены партии.

Нас впустили не сразу. Кто-то притушил огонь лампы, подошел к окну и прижал ладонь к стеклу. Правил светомаскировки тут никто не соблюдал.

— Что за люди? — спросил мужской голос.

— Свои, товарищ Захарченко, откройте.

Прошло минут пять, загремел засов, дверь отворилась, мы прошли в хату. Жена хозяина подняла фитиль, хозяин долго и молча нас разглядывал.

— Где-то я вас, кажется, видел. А спутника вашего не встречал определенно. Ах, товарищ Федоров, — он ужасно покраснел, съежился и заговорил полушепотом. Жена тотчас же стала завешивать окна.

— Вас никто не заметил, товарищ Федоров. А то ведь понимаете... Да, да... неожиданность. Знаете, товарищи... Понимаете ли... Староста осведомлен, что я коммунист. Ну и, конечно, за мной особое наблюдение. Правда, немцев в селе сейчас нет... Однако...

— Разве только один староста осведомлен, что вы коммунист? Я тоже! Знаю, что вы состоите в нашей Черниговской организации. У вас я пробуду недолго. Расскажите, каково положение, что предпринял райком, как у вас распределены обязанности по подпольной работе?.. А пока будете рассказывать, ваша хозяйка, быть может, устроит нам помыться и чего-нибудь там... перекусить...

Я действовал экспромтом. И что ж, мой уверенный тон произвел правильное впечатление.

«Пусть, — думал я, — хозяева расценивают мое появление как естественный, будничный случай: секретарь обкома обходит районы, знакомится с деятельностью низовых организаций»

Ничего о наших многодневных скитаниях я не говорил. «Начинается работа», — решил я. С этого момента я уже не зверь, за которым охотятся, которого травят. Нет, теперь — я охотник. И пусть немецкое зверье подожмет хвосты. Пока приходится прятаться, быть осторожным, но погодите, когда мы развернем свои силы...

Я стал расспрашивать Захарченко:

— В районной комендатуре, надеюсь, не регистрировались?

— Как можно, товарищ Федоров...

Но по тому, как он ответил, стало ясно, что если он и не зарегистрировался, то подумывал над этим. Ничего, с сегодняшнего вечера он станет думать по-другому.

— Хорошо, значит вы — подпольщик! Секретарем райкома у вас?..

— Товарищ Горбов. Его я еще не видел... Нет, к сожалению, не знаю, где он прячется. То есть я хотел сказать... скрывается.

— Кто еще из коммунистов остался в районе?

— От знакомых я слышал, что а селе Гурбинцы действует группа; во главе ее бывший начальник районного НКВД. Фамилию товарища не помню.

— Еще о ком у вас есть сведения? О других группах вы не осведомлены? Вероятно, хорошо законспирированы... Вот что, товарищ Захарченко. Завтра утром или лучше сейчас ночью вы пойдете в Гурбинцы, разыщете эту группу Пусть пришлют за инструкциями.

Тут в разговор вмешалась жена учителя.

— Нельзя Костю.

— Чего нельзя?

— У нас дети, если мой чоловик попадется...

— А если бы он был на фронте?

— Фронт — это другое дело.

Муж давно уже делал жене энергичные знаки: мол, не в свое дело не суйся.

— Иди ты, иди. Лучше бы покормила людей, — сказал он.

Когда она выходила, я подмигнул Симоненко. Он направился за хозяйкой в кухню. Поминутно вытирая глаза, она растопила печку, поставила греть воду для мытья и принялась готовить яичницу.

Сам учитель уже справился со своей растерянностью. Он деловито расспрашивал, как и что делать. Я посоветовал ему в ближайшее же время переехать в другое село, как можно дальше, где люди его не знают.

Захарченко снабдил меня брюками и рабочей курткой на вате. Дал он мне и кепку, но она оказалась мала. Пришлось сзади подпороть. Бриться я не стал, решил запускать бороду: поможет конспирации.

Мы умылись, переоделись, поели и легли спать на теплой печке. Ночь прошла спокойно.

Утром меня с трудом растолкал хозяин. С ним пришли из Гурбинцев три товарища.

Работа, кажется, и в самом деле начиналась.

* * *

Захарченко вошел в дело с головой. Мужчина лет тридцати пяти, здоровый, до нашего прихода он мучился от вынужденного безделья. Именно потому, что некуда было приложить силы, он много думал о возможных опасностях. Пассивный по природе, он ждал внешнего толчка. Таких людей немало. Вне организации они теряются. Лишь организация их подтягивает, вливает в них бодрость, энергию.

Жестикулируя, Захарченко начал было со всеми подробностями рассказывать, как незаметно, огородами, проник в село Гурбинцы, как, никого не расспрашивая, нашел конспиративную квартиру...

Но я его прервал. Не терпелось услышать, что скажут товарищи.

Прибывшие рассказали: создана подпольная группа, состоит она из четырех членов партии и семи комсомольцев. Диверсионная и партизанская деятельность еще не начата.

Видно было, что товарищи чем-то взволнованы. Оказалось, что на днях группа понесла большую потерю: погиб в селе Демеевке один из членов группы — председатель колхоза «Партизан» Логвиненко.

— Мы не знаем, товарищ секретарь обкома, как к этому случаю относиться, — сказал в заключение кто-то из прибывших. — Конечно, Логвиненко погиб геройской смертью, пожертвовал собой, но действовал-то он неорганизованно, необдуманно.

А дело было так. По дороге мимо села ехала немецкая машина, в ней сидело несколько немецких чинов. Логвиненко, увидев машину, выхватил из-за пояса гранату и с криком «Да здравствует Советская Украина, смерть немецким захватчикам!» метнул гранату в немцев. Взрывом убило двух солдат. Остальные выскочили из машины и погнались за Логвиненко. Он не успел далеко убежать. Тут же, в поле, его расстреляли. Все это произошло днем.

— А что говорит народ? — спросил я.

— Жалеют очень, кое-кто поругивает, но все восторгаются его удалью.

— А что вы сами об этом думаете?

Я задавал вопросы потому, что и сам не сразу нашел ответ. Поступок Логвиненко понятен. Несколько дней назад я тоже чуть не поддался первому движению души, когда девочка позвала меня, просила спасти ее мать. Конечно, Логвиненко, член партии, пламенный патриот, колхозный вожак, мог принести гораздо больше пользы, если бы не поддался порыву, действовал продуманно, сообща с товарищами. Но его поступок проникнут любовью к народу, ненавистью к поработителям народа.

Мы еще довольно долго обсуждали героический подвиг председателя демеевского колхоза. Решено было разыскать его тело, торжественно похоронить на видном месте, близ села. Его героическая гибель должна быть закреплена в памяти народа. В надписи, которая будет на могиле, мы назовем его народным мстителем, партизаном.

Товарищи подробно рассказали, как хозяйничают немцы в районе.

Немцы обнаружили возле скирды одиннадцать спящих красноармейцев-окруженцев. Всех их, даже не разбудив, перестреляли.

Во многих селах уже назначены старосты. Большинство из бывших кулаков и подкулачников. В Озернянах, например, староста — немец, из колонистов. Впрочем, кое-где на должность старосты сознательно пошли честные советские люди, чтобы бороться с захватчиками. Подпольная группа налаживает с ними связь. Тем же, о которых достоверно известно, что они мерзавцы и предатели, посланы записки с предупреждением...

— Сейчас уже не время предупреждать, грозить, — вмешался Захарченко. — Партия дала ясное указание — уничтожать пособников врага!

— Это правильно, — подтвердил я. — Но всех старост-предателей вы силами своей незначительной группы уничтожить не можете. Наметим сейчас, кого нужно убрать в первую очередь. И пусть народ знает — ни один пособник врага не уйдет от суровой кары! Немедленно начинайте агитационную работу. Радиоприемник у кого-нибудь сохранился? Нет? Надо найти. Надо регулярно принимать и сообщать населению сводки Совинформбюро. Все факты немецких зверств собирайте, запоминайте и сообщайте колхозникам в листовках или в устной беседе.

Я дал товарищам еще ряд указаний, сказал, по какому примерно маршруту буду двигаться.

— Постарайтесь держать в курсе и райком и обком партии.

Это первое совещание длилось несколько часов. И все время на крыльце сидела жена Захарченко, следила, чтобы никто не вошел. Она, как и вчера, непрерывно утирала набегавшие слезы и так же непрерывно лузгала подсолнухи. Ей муж посоветовал: «Грызи семечки — вид будет независимый».

Дети учителя — одному год, другому два — были все время с нами. Когда меньшой поднимал крик, я брал его на руки и, качая, продолжал вести заседание. У Захарченко руки были заняты: он вел протокол.

После обеда, в сумерки, мы с Симоненко собрались в путь. Жена учителя насовала нам по карманам пирогов. Прощаясь, она опять плакала.

Захарченко долго жал руку и говорил:

— Вы, товарищ Федоров, не обращайте внимания на ее слезы. Я и сам долго не мог привыкнуть.

— Смотрите, не утоните в бабьих слезах.

— Ну, нет, теперь уже не утону. Теперь некогда... Вот, не знаю, как быть со школой. Я, по вашему совету, решил отсюда переехать. А ведь, говорят, немцы начальную школу разрешают. Жаль мне детишек.

Что ответить? Много вопросов тогда еще не было продумано. Ясно было одно: если немцы и «разрешат» школу, школа эта не будет советской.

— Как ни жаль ребятишек, но придется им эту зиму остаться без учения. Не по фашистской же программе им заниматься!

Трое гурбинских подпольщиков пошли нас провожать в соседнее село Сокиринцы.

* * *

Я пишу не роман, а воспоминания. Поэтому заранее прошу у читателей извинения. Некоторые действующие лица не появятся больше в книге, что с ними произошло потом, автор не знает. Очень бы хотелось установить, как вели себя впоследствии учитель Захарченко и его плаксивая жена, что стало с Иваном Симоненко... Мы расстались с ним через несколько дней. Буду рад, если кто-либо сообщит мне о судьбах этих людей.

В тот вечер я вышел из Игнатовки уже в ином настроении. Вдохновляло и ободряло сознание, что мы действуем.

Предстояло пройти полем около двадцати километров. Товарищи проводили нас с Симоненко до половины пути. Моросил дрянной дождь, на ноги налипала глина, но я шел бодро, развивал перед товарищами планы:

— В Черниговской области будет партизанская дивизия. Готовить людей, вооружать их идейно, поднимать на борьбу, — вот в чем задача подпольщиков.

На прощанье пожали друг другу руки. Ладони были у всех мокрые, под ногами чавкала грязь, слова относило ветром, приходилось их повторять. Осенью в степи грустно, особенно, когда вот так мокро и ветрено. Сидеть бы в такую погоду дома, натопить бы жарко печь, побаловаться горячим чайком...

— Ну, что ж, товарищи, простимся. Надеюсь, не в последний раз!

И только я сказал это, вдали блеснул огонек, за ним другой. Мы услышали шум моторов, а минуту спустя мимо нас, освещая дорогу фарами, подпрыгивая на ухабах, далеко разбрызгивая грязь, промчалось пять немецких грузовиков. В кузовах стояли немецкие солдаты и орали какую-то воинственную песню...

Мы вынуждены были отбежать в сторону, в поле, и прижаться к мокрой земле. Я держал пистолет наготове, спустил предохранитель... Ох, как же мне хотелось выстрелить!

Гурбинские подпольщики ушли. Мы опять остались с Иваном Симоненко вдвоем. Уже третью неделю мы шли с ним. Два советских человека, два партийных работника, мы брели по дорогам, прятались от немецких пуль и от глаз предателей. Но настоящей дружбы между нами не было.

Пройдут годы, я не забуду Симоненко, встречусь — обрадуюсь, а коли узнаю, что с ним произошло неладное — очень огорчусь.

Мы делили кусок хлеба, иногда последний. Бывало и так: я сижу где-нибудь за скирдой, прячусь от ветра, а Иван идет добывать еду. Внешность моя для таких дел не подходила. Симоненко больше был похож на простого солдата. Ему просто сочувствовали, ко мне же непременно приглядывались. Может, и доброжелательно, но с повышенным вниманием. И он не попрекал меня за то, что я не иду.

Почему же мы с Симоненко не стали друзьями в полную меру? Я звал его с собой. Я хотел сделать его подпольщиком, партизаном. Он не то что отказывался, но не сказал ни разу прямо: «Пойду». Он не спорил со мной, но я видел: не верит человек в силу подпольного сопротивления. «Повидаюсь, — говорит, — с матерью и обратно — на фронт».

Товарищем же он был превосходным.

Ложились мы с ним где-нибудь под скирдой, вместе вглядывались в утренний туман и сворачивали одну козью ножку на двоих.

Впрочем, на Черниговщине под скирдами мы уже не спали. И в Сокиринцах, куда мы вскоре пришли, так же, как и в Игнатовке, нашелся для нас приют.

Постучались мы в первую попавшуюся хату, открыла какая-то бабка, мы назвались пленными, рассказали, что вот удалось нам отстать от колонны, спрятаться за скирдой...

Тогда мы очень старательно сочиняли длинные истории. Позднее я понял: шила в мешке не утаишь. Слушать-то нас слушали, но не очень нам верили. В те дни я бы ужаснулся, когда б узнал, что люди догадываются, Кто я. А теперь считаю, что так было лучше. Догадывались, даже знали, а не выдавали... Да и мудрено было меня не узнать. В этих районах я баллотировался в депутаты Верховного Совета УССР, тут я выступал. Приезжал я сюда не раз и как секретарь обкома.

В Сокиринцах оказался бывший заведующий отделом народного образования Варвинского района. Через него я передал инструкции секретарю подпольного райкома партии.

Пробыли мы в селе сутки и в ночь ушли. Ночь выдалась на редкость хорошая. Светила полная луна, даже и ветра не было. Одежду за эти сутки подсушили и, хоть спали мало, чувствовали себя неплохо. До Лисовых Сорочинц было уже близко.

Симоненко предложил сокращенный путь. Я полагал, что тут, вблизи родного села, он не собьется. Однако мы заблудились. Симоненко свалил все на луну: дескать, в ее неверном свете предметы принимают иные очертания.

Путь нам пересек широкий противотанковый ров, до краев наполненный водой. Мы долго его обходили. В общем прокружились мы часа три...

Мы пересекли небольшой лесок, и, странное дело, вдали виднелся яркий свет костра. Кто в такое время зажигает костер в степи?

Немного приблизившись, мы определили, что возле костра мечется какая-то одинокая фигура. Симоненко же, у которого зрение было острее моего, увидел еще неподалеку от костра не то лошадь, не то корову.

Симоненко сказал:

— Подберусь, погляжу. Если человек местный, может, и дорогу на Лисовые Сорочинцы укажет.

Пригнувшись, он пробежал немного вперед, затем обернулся и поманил меня. Уже не скрываясь, мы вместе подошли к костру.

Высокий костлявый старик с неаккуратной бородой, одетый в узкие брючки, старомодные штиблеты и длинное, городское пальто, подбрасывал в огонь охапки бурьяна и перекати-поле. На носу у старика пенсне. Голова непокрытая, волосы растрепанные. Он был так озабочен своим занятием, что не сразу нас заметил. А заметив, блеснул в нашу сторону стекляшками пенсне и отвернулся, не ответив на приветствие. Я переглянулся с Симоненко, тронул пальцем лоб.

Шагах в тридцати от костра пощипывала жалкую траву худощавая корова.

Степной, травяной костер неуютен. Он хоть и ярок, и пламя дает горячее, но бурьян ведь сгорает быстро. Минуту не посидишь спокойно: отправляйся за новой порцией. Но мы все же присели, протянули к огню промокшие ноги. Старик бросил в огонь новую охапку. Не глядя на нас, он пробурчал:

— Современное воспитание!

Мы смолчали. Погодя, он продолжал:

— Всякий порядочный бродяга понимает: пользоваться чужим костром можно лишь при условии, что принесешь свою лепту. Вы же, граждане, шли из лесу. Шли к моему костру. Не так ли? Так. Несомненно, так! Стало быть, могли принести дровишек. Максима Горького читали? Нужно думать, вы ответите утвердительно, ибо лица у вас одухотворенные. А коли читали — должны знать бродяжью этику. Кто такие? Откуда? Куда?

Мы ответили, что пленные, пробираемся к дому.

Старик сказал:

— Ложь! Это, впрочем, ваше дело. Вы считаете нужным скрывать истину. Разрешите и мне, в таком случае, сохранить инкогнито, — с этими словами он отвернулся от нас и уж больше не говорил ничего.

Мы набрали бурьяну и сухих веток. Но старика этим к себе не расположили. Он даже не пожелал ответить, когда мы спросили, где находимся.

Немного погодя он подвел поближе к костру свою корову. Вбил ногой в землю колышек, привязал к колышку животное. Потом расстелил с подветренной, просушенной костром стороны свое длинное ветхое пальто и завернулся в него. Уже улегшись, он пробурчал:

— Следите, граждане, за тем, чтобы меня не поджечь.

Нас разморило. Кто первым уснул — не помню. Заснули сидя, поджав к животу колени.

Проснулся я от резкого, гортанного крика. Я вскочил. Костер погас. Но было светло, луна еще не зашла. Очень низко, противно рыча, летели тяжелые немецкие бомбардировщики.

Старик, задрав лицо к небу, махал кулаком и ужасно ругался, посылая в адрес летчиков проклятия на немецком языке: «Ферфлюктен!» — и еще какие-то слова...

Он бегал по полю и так размахивал своими костлявыми, длинными руками, что, казалось, сейчас оторвется от земли, нагонит самолет и вцепится в него.

Увидев меня, старик закричал:

— Слушайте, вы! Стреляйте, стреляйте! Есть приказ — по самолетам врага из всех видов оружия! Стреляйте же, черт вас возьми!!!

Когда самолеты скрылись из виду, старик в изнеможении опустился на землю, прижав ладони к лицу.

— Не можем ли мы для вас что-нибудь сделать? — спросил Симоненко участливо.

— Оставьте меня в покое, — ответил старик. Потом уже мягче добавил: — Не обращайте на меня внимания. Мне уже нельзя помочь. Я тоже никому и ничем не могу помочь. Я теперь бродяга — и только.

Что ж, мы оставили его в покое и пошли дальше. Раза два оглянулись. У кучи пепла лежала корова, рядом с ней сидел бородатый человек. Симоненко заметил, что плечи его вздрагивают.

Было ясно: старик перенес большое потрясение. Какое? Почему он бранился по-немецки? Уже одно то, что он грозил с такой страстью немецким самолетам, показывало, кто его враг.

— Где-то он найдет себе приют? — тихо сказал Симоненко.

Вскоре он узнал дорогу, ведущую в Лисовые Сорочинцы. И тут спохватился:

— Слушайте, товарищ Федоров, я вернусь, позову его с собой. Мать возьмет его к себе, обогреет. Обождите меня, товарищ Федоров, ладно?

— Ладно, только смотрите, не пригрейте змею. Кто знает, что это за человек...

Но Симоненко только махнул рукой и побежал назад.

Я устроился за придорожным кустом. Ждал долго, продрог, сжался в комок и незаметно уснул опять.

Симоненко с трудом меня растолкал.

— Идемте, Алексей Федорович! — кричал он мне в ухо.

— А где старик? Вы что, не нашли его?

— Он отказался. Был очень растроган моим предложением, но... по-видимому, и, верно, голова у него уже слаба. Повторяет одно: «Они меня везде найдут...» Кто они, почему найдут? Ничего я не понял. Но идти со мной наотрез отказался. А на прощанье пожал руку. Горячо тряс. «Спасибо, — говорит, — за внимание...» Что с таким делать? Немцы, если увидят его, могут расстрелять. Они, говорят, всех душевнобольных уничтожают.

* * *

Следующая остановка, и довольно длительная, была уже на родине Симоненко, в Лисовых Сорочинцах. Тут и на мою долю перепала толика материнской ласки.

Два промокших, голодных мужика ночью ввалились в хату одинокой старушки.

— Ой, сыну, мий сыну! — вскрикнула старушка и повисла на шее Ивана Симоненко.

Я стоял в стороне, ждал. Сын и мать любовались друг другом: она расспрашивала — он отвечал, затем он расспрашивал... Я наслаждался теплом хорошо натопленной хаты и преглупо улыбался.

Старушка разогрела воду, дала и мне чистое белье, мы помылись с головы до ног. После купанья сели за стол. Ели курятину. На тарелке лежали красные, свежепосоленные помидоры и плотные с пупырышками огурчики.

Весь этот вечер и чуть не весь следующий день мы вольготно отдыхали. Как я спал этой ночью! Простыня снизу и простыня сверху, ватное одеяло... В окно стучал дождь, ветер со свистом крутил в трубе, а я спал... Проснусь, послушаю, подумаю, что вот — где-то по соседству немцы, повернусь на другой бок и снова спать... Утром мы опять наелись досыта.

Старушка Симоненко, критически оглядывая меня, заявила:

— Як же це можно, така велика людына, а обирвана...

Она добыла из комода кусок «чертовой» кожи, чтобы сшить мне из нее гимнастерку и брюки. Попыталась сама скроить, разметила, но резать не решилась и, взяв материю, куда-то ушла.

Вернулась и говорит:

— Пойдем, Олексий Федорович, к портному, он вас ждет.

Если следовать правилам строгой конспирации, надо бы, разумеется, насторожиться. В самом деле, и старушку-то толком не знаю, портного и подавно. С чего же это он согласился сшить мне костюм, да еще за один день, как сказала хозяйка — не ловушка ли? Пистолет мой под подушкой. Пойти взять его — не обидишь ли хозяйку?

Однако желание получить чистый и новый костюм превозмогло опасения.

«Ладно, — решил я, — никто в лицо меня здесь не помнит. А помнит, так в этом виде не опознает...»

Костюм, сшитый сельским портным из Лисовых Сорочинц, останется в моей памяти на всю жизнь.

Мне сразу стало ясно, что хозяин догадывается, кто его заказчик, что не секрет это и для его жены, дочерей. У них в семье все портняжничали. Костюм потому и сделан был с такой быстротой, что взялись за него всем домом. Так вот, все в семье от мала до велика знали, что помогают депутату Верховного Совета, секретарю обкома партии, знали, что жизнью своей рискуют. Но никто из них и виду не подал. Снял хозяин мерку, спросил, как полагается, есть ли приклад, пуговицы, материал на карманы.

— Нет? Что делать, свои поставим. Завтра утром приходите за костюмом.

— А платить, — спрашиваю, — сейчас или потом?

— Что вы, товарищ... — тут портной чуть не назвал меня по фамилии, но жена так на него глянула, что он спохватился и просто сказал: — После войны рассчитаемся...

Прожил я в Лисовых Сорочинцах дней шесть. Деятельности там особой не развивал, а только набирался сил, приглядывался к людям, оценивал положение, думал.

Иван Симоненко куда-то уходил, его мать хлопотала по хозяйству, в комнате я оставался один. Чистенько, цветы, полотенце под образами, равномерное тиканье ходиков. В такой обстановке я никогда подолгу не находился. Во время командировок по селам я, само собой, в таких хатах неоднократно останавливался, ночевал. Но тогда все было иначе: хата всегда была полна людей, приходили районные и сельские работники, говорили, спорили до глубокой ночи. Утром уезжали в поля.

А тут сижу один, никто меня не ищет, никто ни с чем не обращается.

Я ходил взад и вперед, напевая под нос, останавливался, прижимался спиной к теплой печке, затем опять ходил, иногда садился к окну, всматривался в сельскую улицу. Книг не было. Письмо написать — и нечем и некому. Давным-давно я не видел газет, не слушал радио.

Между тем я должен был действовать, руководить... Изменились условия работы... Но партия-то ведь по-прежнему — организатор и руководитель масс, народа...

И никто с меня ответственности не снимал. Предположим, вызовут меня в Центральный Комитет и спросят... Меня спросят, конечно, в первую очередь, как живет народ в оккупированном селе, каково экономическое положение села, какие настроения у людей, как народ сопротивляется захватчикам. И меня еще спросят, разумеется: что вы, Федоров, делаете и каковы ваши планы на будущее, как вы намерены построить работу подпольной организации?

Именно эти вопросы я и задал себе самому в тихой комнатке симоненковской хаты. И остался собой недоволен: к ответам не готов.

Я заметил, что надо мной еще довлеют старые привычки, что строй мыслей у меня еще зачастую довоенный, или, точнее, легальный.

Смотрю в окно, моросит дождь, вдали, в поле, несколько женщин скирдуют хлеб. Смотрю и отмечаю, что погода для будущего урожая хорошая, а вот со скирдованием запаздывают... Но вдруг обрываю себя: теперь же все наоборот, здесь немцы. И погода хороша для немцев, а заскирдованный хлеб немцы отнимут у крестьян.

Вспоминаю, что дня три назад, на дороге, я заметил донышко разбитой бутылки и машинально отбросил его ногой в сторону. Движение это понятно. Так сделает всякий культурный человек: на стекло может напороться проходящая машина — изрежет баллон, испортит камеру. Но по дороге-то могла пройти только немецкая машина, Сообразив это, я возвратился и положил осколок в колею.

Надо приучить себя пользоваться любым, даже мельчайшим случаем, чтобы насолить, напакостить врагу.

А теперь вот женщины скирдуют хлеб... Я накинул на плечи куртку и пошел быстрым шагом в поле.

— Кто приказал скирдовать? — спросил я у женщин.

Они сбежались, окружили меня.

Одна невысокая, молодая, крепкого сложения колхозница ответила вопросом:

— Ну, а як же, хлиб же загниет?

— Кто приказал? — переспросил я раздраженно.

— Бригадир.

— А где бригадир?

Все показали на ту самую молодую колхозницу, что ответила первая.

Странно: никто из женщин не спросил, чего это я суюсь, куда меня не просят; никто даже не осведомился, чем я тут занимаюсь, тону моему тоже никто не удивился.

Бригадирша по-деловому объяснила, что приказания ни от кого не получала, а сама как стахановка собрала людей и повела на работу.

Когда же я спросил, для кого она этот хлеб сберегает, бригадирша поняла, к чему я клоню, и ужасно разволновалась: слезы выступили у нее на глазах.

— Що вы, товарищ, — сказала она. — Я ж стахановка, я ж на сельскохозяйственную выставку в город Москву издыла. Невже ж вы могли подумать, що тепер для нимцив!.. Люди просто привыкли работать, руки это требують.

Мы разговорились. Я посоветовал весь хлеб растащить по дворам и потихоньку обмолотить, да как следует спрятать, закопать по ямам.

— А немцам ни зерна! Поняли?

— Поняли, товарищ.

Женщины рассказали, что старосты в селе нет. Имеется лишь заместитель — бывший председатель колхоза — некто Бодько. В прошлом член партии. Его исключили, кажется, за срыв хлебозаготовок.

— Хороший человек, людей не обижае...

— А немцев? Тоже не обижает?

Оказалось, что в селе немцы не останавливались, а только проходили. Хватали наспех кур, поросят, конфисковали штук пять лошадей. Когда чего им требуется, — идут к Бодько.

Спросил я, много ли народу в селе, есть ли мужчины, что они делают.

И бригадирша неожиданно ответила:

— Думають. Сыдять по хатам, та думку думають: що дальше робыть. И свои и пришлые — все грустят, размышляют...

Нашу группу заметили в селе. Подбежала еще одна женщина. Откуда ни возьмись, появились мальчишки. Я счел благоразумным распрощаться. И уже отошел шагов на сто, когда меня нагнала бригадирша.

— Товарищ Федоров, — задыхаясь, спросила она, — а то-то верно люды кажуть, що вы всех в партизаны зовете? Визьмить и мене з собою!

— Я не Федоров! — сказал я как мог внушительнее.

— Це я розумию, що вы сейчас не Федоров, так никто ж не слышит. Визьмить мене до себе, я ж стахановка, я ж на сельскохозяйственной выставке в Москве была. Не могу я тут больше!

Да, с конспирацией обстояло определенно плохо. Что ж это происходит? И портной узнал (ему, правда, могла сказать мамаша Симоненко), и теперь вот девушка-бригадир; пожалуй, и вся бригада не очень-то верила, что перед ней отбившийся от колонны пленный. Сам «пленный» тоже хорош, до сих пор таскает по карманам все свои документы, разговаривает начальственным тоном...

Так я попрекал себя, вернувшись в тихую комнатку. В глубине же души пряталась радость: если узнают, а, узнавая, не только не выдают немцам, но еще и слушают внимательно, стало быть, народ ждет слова партии, ждет руководства.

Пора поднимать знамя партизанской борьбы.

В хату вошел Симоненко в сопровождении дядьки лет сорока пяти. Дядька плотный, ладно одетый. Он протянул мне руку, а Симоненко сказал:

— Знакомьтесь, товарищ Федоров, — это мой кум и друг — председатель колхоза Егор Евтухович Бодько.

Я было хотел пожать протянутую руку, но, услыхав фамилию, невольно отшатнулся. Так вот он, местный управитель, обласканный оккупантами. Я заложил руки за спину и довольно бесцеремонно стал его разглядывать.

Впервые мне пришлось столкнуться с предателем с глазу на глаз. Исключенный из партии, по всей вероятности саботажник. Именно из таких людей немцы вербуют помощников. Зачем только Симоненко привел его сюда да еще назвал ему мою фамилию? Какая это, к черту, конспирация?.. Руки мои невольно сжались в кулаки, хотелось ударить этого иуду.

Однако во взгляде Бодько не было ни смущения, ни торжества. Он смотрел просто и открыто.

— Вижу, товарищ Федоров, — сказал он, — вы мне не доверяете. Это правильно. Разрешите доложить? Принял должность заступника старосты по санкции подпольного райкома партии. Правда, сам я с некоторых пор беспартийный, но именно потому, что я исключен, меня немцы и назначили. А старостой у нас по совместительству куркуль из соседнего села Колесники. Я на эту должность, по немецким правилам, не гожусь: был все-таки председателем колхоза и колхоз считался передовым.

Так, значит я ошибся. Но ошибка эта была приятной. Бодько оказался человеком серьезным, вдумчивым, наблюдательным. Был у него один крупный недостаток: честный, прямолинейный, он и во всех людях предполагал те же качества, слишком легко доверял им.

— Много у меня до вас, товарищ секретарь, насущных вопросов, — сказал Бодько. — В райкоме меня проинструктировать подробно не успели. Приходится все делать по своему разумению. А положение мое очень даже щекотливое. Артистом никогда я не был, притворяться мне трудно. Да и роль не написана. Кручусь, как сам понимаю. Собрать народ, растолковать откровенно — нельзя. Есть, товарищ секретарь, и сволочи.

Вчера один по такому делу явился. «Як, — спрашивает, — у полицаи записаться? Мени люды казалы, що в районной комендатуре принимают в полицаи, для цього потрибна ваша рекомендация». Такому что скажешь? По морде дать, пожалуй, неправильно поймет. А не дать — тоже нельзя. Ну, конкретно, я ему, конечно, приложил. Съездил по уху и говорю: «Ах, ты, так тебя, при радянськой влади в комсомол заявление подавал, а теперь в полицаи метишь!» А он в ответ: «Я, товарищ староста, в комсомол хотел пролезть». «Какой я тебе товарищ? Пан заступник старосты — ось як треба мене величать!» — и раз его по другому уху, а потом на законном основании — под зад коленом.

Только этот ушел, другой вваливается. Прибыл из Прилук. Наследник нашего сельского куркуля Шокодько. «Будем, каже, знайоми, мой батько в 1932 роци высланный радянською владою, а сейчас в Сибири в ссылке. Я работал контролером в райсберкассе. Думаю, что теперь справедливость победит. И я как прямой наследник могу вступить господарем нашего нерухомого майна. Будьте добры, возьмите бумагу, переданную вам районным бургомистром паном таким-то. Приказано оказывать содействие». А его нерухомое майно — недвижимое имущество — это изба-читальня и детские ясли, два чуть ли не самых лучших дома в селе. Ну что делать с таким фруктом? Разговор интеллигентный, обращение деликатное. Стукнуть по шее? — нет подходящей придирки.

Бодько замолчал.

— И, надо сказать, он не первый, — продолжал он после минутного раздумья. — Уже четыре кулака и два подкулачника прибыли. «Выселяйте, — требуют, — колхозников куда хотите. На то вы и власть. Есть немецкий закон: все возвращать нам». «Интеллигента» этого я в хату-читальню вселил. И сказал еще, что книги, всю, какая есть, библиотеку отдаю ему в компенсацию за его страдания. Посоветовал, как следует их спрятать. Так он даже политическую литературу, книги Ленина и Сталина, тоже припрягал. Что значит кулацкая натура! Все прибережет. Ну, и пусть бережет. Наши вернутся, мы свое возьмем. А других, которые на дома колхозников зарятся, я пока за нос вожу. Народ на них ужасно зол. Одного уже «в темную» малость изуродовали. Пришел, конечно, слезы лил. «Что, — говорю, — я могу сделать? Народ несознательный. Полицаев у меня пока що не мае. Почекай трохи, поки укрепыться нимецький порядок...» И что я скажу, товарищ секретарь, это даже хорошо, что кулаки возвращаются. Народ злее против немца будет.

Меня уж в старостате в Прилуках спрашивают: «Какая у вас способность поставок, сколько в селе зерна да сколько свиней? Ведите потихоньку учет, а если преуменьшите данные — капут!» Ну, а я учет как веду? Прихожу в хату, если человек свой, советский, спрашиваю: «Лопата есть? А почему яму не копаешь? Имейте в виду, что все надо прятать. А главное, хлеб надо прятать. Поросят, овец, крупный рогатый скот надо резать, солить и поглубже закапывать в землю». Тут у меня богомолка одна стала активной помощницей. Она, как только первые немцы в селе появились, взвод самокатчиков, вышла к ним навстречу с хлебом-солью. Повязалась белым накрахмаленным платочком, низко кланялась. А дня через два прибыли мотоциклисты. Эти у нее поросенка забрали. Ох, и смеялись же соседи над той бабкой! Теперь ходит как агитатор и всюду немцев клянет последними словами: «Бандиты, — кричит, — ироды, останнього кабанчика забралы! Ховайте все, люды добрые. Це сам сатана гряде!» В таких житейских, маленьких делах я, товарищ секретарь, немного разбираюсь и, надеюсь, не пошатнусь. Хотя должностишка моя теперешняя довольно ядовитая. Что людям ни говори и сколько для народа ни старайся, — многие катом считают. Только и утешение, что история оценит... — усмехнулся Бодько. — Здоровьем меня бог не обидел, руки, ноги в силе, голова не болит, зато душа болит, товарищ секретарь... Ну, да что обо мне говорить. Кто я, что я?

В этом самоуничижительном вопросе почувствовал я и нотку обиды. После долгих расспросов Бодько сказал, что не может, никак не может примириться с решением райкома об исключении его из партии. Но суть дела, причину исключения Бодько не стал мне излагать.

— Не время сейчас говорить об этом, Алексей Федорович, — сказал он. — В душе я по-прежнему большевик. Кончим войну, тогда и определите, гожусь ли я и допустимо ли простить мои прегрешения против партии. А сейчас я, в моем положении исключенного, могу партии большую помощь принести... Впрочем, давайте лучше о наших делах.

Первое: как быть с колхозом? То есть с имуществом? Что можно, мы по дворам роздали. Скотину всю, семенной фонд, мелкий инвентарь. Но есть у нас молотилки, крупорушки, сеялки. Уничтожать? Рука не поднимается. Второе — кадры. Люди-то в последние годы стали совершенно другого калибра. У нас и трактористы, и бригадиры-полеводы, и доярки-рекордсменки. Они в маленьком, личном своем хозяйстве нервничают, скучают. По немецким инструкциям полного разделения артельного хозяйства нет. И, говорят, не предвидится. Оставляют общины, чтобы легче тянуть. Но мы в общине так: шаляй-валяй. А люди привыкли по-настоящему, от души работать. Ведь до чего доходит: захожу как-то вечером к трактористке одной на огонек. Подруги к ней собрались, сидят кружком. Думаю, не иначе, гадают. Нет, смотрю — книга. «Чем, — спрашиваю, — увлекаетесь?» И, что вы думаете? Они, оказывается, техминимум по трактору повторяют.

Ну, как тут быть, товарищ секретарь? Ругать, хвалить, плакать? Люди к книге приучены, к радио, к фильмам: к нам каждые три дня кино привозили.

Недавно тоже случай вышел, стыдно рассказывать, меня чуть дети не убили, пионеры. Стал я замечать, что кто-то потихоньку разбирает и растаскивает части с веялок, молотилок, конных граблей. Хозяйственный двор теперь без охраны. Я, признаться, даже и не подумал как следует — хорошо это или плохо. Скорее хорошо, потому что подходит под указание партии, чтобы разрушать хозяйство, не давать немцам. Но сам еще не додумался.

На днях иду полем в сторону крытого тока. Вдруг, смотрю, брызнули оттуда мальчишки, скрылись в кустарнике. Подошел к току, — там у нас движок стоит, — маховик снят, запальный шар отвинчен и все остальные гайки уже наполовину откручены. Я головой покачал. И не то, чтобы с сожалением, а просто от неожиданности. Потом осмотрелся кругом, вижу неподалеку от кустов земля свежая и на ней приметный камень лежит. Пошел туда, тронул ногой камень, вдруг что-то мимо уха просвистело. Я наклонился. Бах в спину, прямо по хребту. Оборачиваюсь — гайка валяется. Разозлился ужасно и напролом в кусты. Представьте, поймал Мишку — по прозвищу Кочет. Схватил за шиворот, трясу, а он мне руки кусает, плюется и еще командует кому-то: «Кидайтесь, хлопцы, чего смотрите!»

А Мишка этот в прошлом году очень помог колхозу. Объявил игру «Тимуровское движение». Во главе бригады пионеров колоски собирал, в колхозном саду организовал охрану... Был друг он, а теперь — враг. Глаза горят, как у волчонка, и прямо воет от злости. Вдруг кидаются на меня еще пятеро. Свалили на землю и дубасят кулачонками под ребра. У меня уже злость пропала. Я кричу: «Стойте, хлопцы, не убивайте, я такой же, как и вы...» Поверили, отпустили, а потом мы с полчаса в тех кустах тайное совещание проводили. Я им блегка приоткрылся. Тогда и они рассказали, что части с машин обмазывают автолом и зарывают в землю. А сверху кладут приметные камни. Я это дело утвердил, НО только мы придумали другую систему знаков. С камнями было слишком заметно.

А теперь важный вопрос, товарищ секретарь, наиважнейший вопрос. Мне известно, как партия учит: люди — самый ценный капитал. Я здесь местный управитель, поставленный будто бы немцами, а на самом деле советской властью и подпольной партией большевиков. И я приучен к плану и к учету. Я приучен считать. Подсчитал. Есть в селе 206 трудоспособных мужчин и 512 трудоспособных женщин. Без старух, без стариков, без подростков. Мужчины разные — и пришлые — сомнительные, и проходящие — из пленных, из бродячих по случаю войны. Я их от немцев, конечно, и берегу и буду беречь. Это к слову. Но есть немало и своих, так сказать, кровно принадлежащих нашему селу. А женщины почти поголовно здешние.

Спросите: к чему считал? Да вот к чему: ведь это сила. И с мирной точки и с военной. А сила эта по домам сидит. Голову на руки положат, по окошкам глядят. Как же, ну как, товарищ секретарь, эту силу против немца повернуть, чтобы каждый боролся?!

Бодько говорил все это с сердцем, почти кричал, он то садился, то поднимался и ходил по комнатке; и видно было, что вопросы он задавал не столько для того, чтобы получить на них ответы, сколько хотелось ему выговориться, излить душу.

Старушка Симоненко внесла в хату ведро с водой. Бодько взял ведро обеими руками, поднес к губам и долго, не отрываясь, пил. Я обратил внимание на его большие, все в черных шрамах рабочие руки. Жадный к жизни и труду человек! Судьба же подсунула ему роль мнимого предателя.

Пришлось кое в чем его поправить:

— Вы вот говорите, товарищ Бодько, чтобы каждый боролся против немца. Каждый — не выйдет! Сейчас надо к людям подходить с большей осторожностью, чем когда-либо. Ведь вы сами рассказывали: возвращаются кулаки. Вы назвали цифры: столько-то мужчин, столько-то женщин. Давайте разберемся, как они и о чем думают и мечтают у себя по хатам...

Бодько плохо слушал. Он рвался в бой.

До моего ухода из Лисовых Сорочинц мы виделись с ним еще не раз. Зашел я и к нему домой. Жена его и взрослая дочь приняли очень радушно. Усадили за стол:

— От опробуйте домашнего окорочка. Зарезали порося совсем молоденького. Наш батько говорит — риж усе, щоб нимцям не дисталося.

За столом сидели какие-то гостившие у Бодько люди. Я тихонько спросил у хозяина: «Что за народ?»

— Не беспокойтесь, Алексей Федорович, свои, советские люди, от немца прячутся.

Один из этих «своих людей» пришелся мне явно не по сердцу. В лице его было что-то постное, сектантское. Человек лет сорока пяти, глаза маленькие, бегающие, редкая прозрачная борода. Я его про себя назвал «баптистом». Одет он был в красноармейскую форму, но держался так, будто у него власяница под гимнастеркой: все время ежился. Он как-то преувеличенно низко кланялся:

— Спасибо хозяюшкам за приют да за ласку!

Потом долго жалостливо тянул:

— Где-то далеко, на той сторонушке, детки мои тятеньку ждут. А тятенька к немцам попал, тятенька слезы по деткам льет...

— Слушай, друг, а кем ты до войны работал? — не удержался, спросил я.

— По вашей части, — ответил он и сразу же поторопился осклабиться.

— То есть, как это по моей, я из лагеря вышел, — пошутил я, но вдруг заметил, что этот тип осторожненько подмигивает, как бы предупреждая, чтоб я не очень-то раскрывался. На мой вопрос он ответил довольно развязно:

— Где служил — тем не дорожил, а теперь, видите, брожу — побираюсь.

Пока обедали, он все ко мне жался и, улучив момент, шепнул:

— Хозяин-то, видать, из сильно советских.

Так же шепотом, подыгрываясь под него, я спросил:

— С чего это ты взял?

— Были разговоры... Кто его только в старосты определил?

И тут я его сразу огорошил так, что он сник и больше уж не расспрашивал:

— Я его назначил и тебя не спросил!

У Бодько всегда кто-нибудь гостил. Он охотно впускал к себе в дом, кормил, лечил, снабжал одеждой. Перебывало у него, наверное, не меньше человек двадцати пяти, за это ему, конечно, честь и хвала. Большинство его «постояльцев» присоединились позднее к партизанским отрядам. Но горяч был больно Егор Евтухович и всем без разбора душу раскрывал. Я предостерегал его, но это не помогало.

По моей просьбе Бодько сходил в Прилуки, чтобы связаться с тамошними подпольщиками. Связаться ему не удалось. Но кое-что интересное узнал:

— На совещании старост говорили, что в районе и в городе арестовано больше тридцати партийных и советских активистов. Восемнадцать из них уже расстреляны. Там же говорили, что в области появился Федоров. Дано задание всем старостам и полицаям немедленно докладывать о любом слухе, по которому можно установить ваше местопребывание.

Тут Бодько заговорил шепотом, но и шепот у этого человека был такой, что его, верно, на улице слышали:

— А меня районный бургомистр особо вызывал: «Слышал я, что Федоров двинулся в направлении ваших мест. Покажите, на что вы способны. Если нам с вами удастся изловить...» И такого он насулил, что я до дому чуть не бежал. Надо вам, Алексей Федорович, перебираться...

* * *

Ночью, часа, наверное, в три, я проснулся и мгновенно вскочил с постели. Состояние было очень тревожным. Я вынул из-под подушки пистолет, положил рядом с собой. Сердце стучало так громко, что мешало прислушаться. Казалось, за дверью хаты кто-то шепчется. Я старался себя успокоить, не хотел напрасно, по пустякам будить хозяев.

Густо капало с крыши, потрескивал под образами фитиль лампады. Больше ни звука. Я хотел уже снова лечь, решил, что взбудоражили меня разговоры с Бодько и теперь всюду мерещатся преследователи. Но опять за дверью зашептались — я различил несколько голосов. Кто-то прошлепал под окном, шумно оступился в лужу и ругнулся. Я растолкал Ивана. С печи сползла хозяйка, махнула мне рукой и на цыпочках подбежала к двери. Иван дал мне в левую руку гранату и встал рядом. Его мамаша прижалась ухом к двери.

В окно постучали. Но не требовательно, как это сделали бы немцы или полицаи, а робко, мякотью пальцев.

— Кто? — громким шепотом спросила хозяйка.

Иван прижал губы к моему уху:

— На обман берут, сейчас скажут, что свои.

И, в самом деле, из-за двери ответил женский голос:

— Свои, бабушка, отворите...

Симоненчиха повернулась к сыну:

— Це Зинка Татарчук, бригадирша, чего ей тилько надо? Открывать?

— Видчиныте, не тревожтесь... — уговаривал женский голос.

— А кто с тобой?

— Усе свои, бабушка, Никита и Сашок, да еще Дулева Верка, видчиныте, мы до гостя вашего, вин сам велел.

Старушка сняла крюк с двери. Иван осветил фонариком лица вошедших. Я сразу же узнал бригадиршу, с которой беседовал дня три назад. Ту самую, что в Москву, на сельскохозяйственную выставку ездила.

— Проходьте скорее, — торопила старушка, — не холодите хату!

За бригадиршей в комнату стали протискиваться трое, четверо и еще лезли из темноты.

Хозяйка замахала руками:

— Скилько вас тут, идыть, идыть на двор! Чи ты, Зинка, сказилась.

Бригадирша приказала двоим остаться, а остальных выдворила за дверь. Потом обратилась ко мне:

— Може, и мы выйдем, товарищ...

— Орлов, — подсказал я ей. Понравилось, что она запомнила с того раза и уже не называет меня настоящим именем. — В чем дело? Нельзя ли поскорее? Говорите здесь, этим людям я доверяю.

Бригадирша хорошо улыбнулась.

— Бабушке Симоненко усе можно доверить. Вона, як маты ридна... А прийшлы мы вот чого, товарищ Орлов. Вы мне третьего дня говорили, що треба сколотить группу, идти до лису. Так вот она и группа — двенадцать хлопцив и трое нас, дивчат. Оружие у нас таке: восемь гранат, две винтовки; уси за поясом с ножами, хлиба та сала на недилю, одного нема, товарищ Орлов...

— Плана действий?

— Ни, план есть. План такий: пробыраемось на Ичнянськи леса, а колы там партизан не найдемо, пидем дальше, к Орловской области. Не може того быть, чтобы партизан не нашли. Тилько вот у нас який недочет: споримо, кому командиром быть. Ребята кажут — не надо командира. А я считаю — так идти не можна. С того часу, як мы выйдем — уже группа наша партизаньска. Так, товарищ Орлов?

— Правильно.

— Ну, що я казала? — обратилась она к хлопцам. — А колы мы партизаны, значит, треба и дисциплинку знать. Кто побежит — дезертир, и тому, — в голосе ее появилась жесткая, металлическая нотка, — тому, кто побежит или, того хуже, руки до горы поднимет, — смерть!

— Думаю, что командиром вам как инициатору и надо быть, — оказал я бригадирше.

— А, може, вы, товарищ Орлов, не думать будете, а властью своей назначите? Так воно крепче, тем более люди наши догадываются, что назначение и приказ от партии... Видчыныте, бабушка, трохи дверь. Хай партизаны приказ товарища... Орлова послухают.

Было в голосе этой девушки столько требовательности и сознания своей правоты, что старушка безоговорочно ей подчинилась. Я тоже понял, что командование ей доверить можно и что мой приказ имеет большое значение для всех членов группы.

— Зайдите сюда! — позвал я молодежь.

Выяснилось, что из пятнадцати членов группы — девять комсомольцы. Самой старшей была бригадирша. Ей — двадцать два года. Самому младшему — Мише — четырнадцатый. Я хотел было его отговорить, посоветовал остаться. Не так-то просто было это сделать. Он рассказал о своих тимуровских подвигах... Высокий, крепкий хлопчик с дерзким взглядом.

— Я из боевой винтовки в самое яблочко попадал, я гранату умею кидать и мне, дядя, никогда не бывает страшно!

Первое впечатление от группы сложилось у меня очень хорошее: даже возникла мысль идти дальше, к Ичнянскому отряду, вместе с ребятами. Но уже в следующую минуту я отказался от этого намерения. Один из хлопцев сказал, что раньше, чем идти в лес, надо в селе уничтожить всех, кто тянется к немцам, назвал три или четыре фамилии. Он выдвинул совершенно сумасбродный план: сейчас же, ночью, пойти по хатам вернувшихся кулаков и подкулачников, закидать гранатами, а потом бежать. Парнишка был молодой, увлекающийся. Я думал, остальные сдержат его, объяснят парнишке, что так неорганизованно и непродуманно действовать нельзя. Нет, его план вызвал восторг большей половины собравшихся. Бригадирша, правда, пыталась утихомирить страсти:

— Яки ж вы, хлопцы, неразумны. Мы и до лису не дойдем — нас нимцы выловят, усих повесят и село сожгут. Вот придем до партизан, там наша сила, там командир есть, вин знае, куда направить удар.

— Боягузка ты, вот что! — закричал автор плана.

Пришлось мне повысить тон. Я приказал немедленно замолчать. Ребята подчинились, но понятно было, что внутри они кипят. И я догадывался — как только выйдут из хаты, опять начнут спор.

Мы вели беседу в полутьме, лиц моих гостей я почти не видел. Голоса они определенно меняли, старались для солидности басить. Закуривая, Симоненко поджег в печи бумажку. Он ярко осветил на мгновение всю группу, и тут я увидел, какую зеленую молодежь собрала бригадирша. Тогда я опросил каждого по очереди. Только пятеро работали в колхозе как подростки, остальные — ученики шестого и седьмого классов. Они, конечно, не представляли еще, какие трудности выпадут на их долю в партизанском отряде. Увлеклись. Хотели поскорее начать драку, стрелять, кричать ура.

Отказаться совсем от помощи такой безусой молодежи? Нет, разумеется, ребята эти могут принести немалую пользу подпольным организациям и партизанским отрядам. Жаль, ах как жаль, что так мало времени мы смогли уделить предварительной подготовке людей.

Я отобрал шестерых — самых старших, им разрешил идти в отряд. Мише и остальным школьникам предложил организовать на месте подпольную группу: писать листовки, подбрасывать их в хаты, наладить связь с молодежью соседних сел. Они согласились, но были явно разочарованы.

На этом мы расстались. Остаток ночи я не спал. «Ведь в каждом селе, — думал я, — десятки подростков так же, как и эти ребята, непродуманно, неорганизованно полезут в драку. Многие, по недостатку опыта, Пропадут. Намерения у них чистые, благородные. Их толкает на борьбу патриотизм, воспитанный советской школой, комсомолом. Но ни школа, ни комсомол не готовили, конечно, из них подпольщиков и партизан».

Старушка Симоненко, будто угадав мои мысли, рассказала, что когда первый раз остановились в селе немцы, мальчишки безбоязненно шныряли среди них, а Некоторые даже передразнивали солдат.

— Соседский хлопчик Микола немецкого ефрейтора так раздразнил, що вин его связал и пид стол бросил. Три дня нимцы в селе стояли, и три дня Микола связанный пид столом лежал. Солдаты, як обидать садятся, — Миколку ногами шпыняют и куски ему, як собаке пид стол кидают. Вин ничего не ел и пить не просил. И выжил. Откуда тилько сила в таком малыше?

Позднее я убедился, что сил и революционной страсти в этих маленьких гражданах нашей страны очень много. И всюду, где к этому прибавлялись хотя бы попытки организованности, сельские комсомольцы и даже пионеры оказывали очень существенную помощь подпольщикам и партизанам.

* * *

Мой хозяин — Иван Симоненко — тоже собирался в путь. Мамаша его напекла в дорогу пироги, начинила домашнюю колбасу. Я продолжал звать Ивана с собой — к партизанам, а он стоял на своем: «Партизанское дело темное, неверное, да и как с дубинкой и, в лучшем случае, с винтовкой и автоматом идти против танков, авиации, артиллерии? Нет, товарищ Федоров, этот дедовский способ воевать наскоками из леса устарел, ни к чему хорошему не приведет».

Что ж, пришлось расстаться с моим товарищем по скитаниям.

Он пошел на восток — к фронту, я — на запад.

Последнее дело, которое мы сделал и вместе, было хоть и необходимым, но грустным и неприятным.

Поздно вечером мы вышли в сад и вырыли под яблоней могилку глубиной сантиметров в семьдесят — схоронили в ней наши документы.

Нелегко было решиться на это. Хоть и была ясна директива Центрального Комитета: уничтожить или надежно спрятать все обличающие партийных работников бумаги, расстаться с ними было очень больно. Больно потому, что каждый документ — частица твоего прошлого, твоей души.

Часа три, не меньше, мы с Иваном потратили на подготовку... Готовиться, собственно, было нечего. Мы перелистывали, пересматривали бумаги; кое-что вспоминали и рассказывали друг другу. Вот мое удостоверение члена ЦК КП(б)У. Оно затекло и побурело, будто прошлогодний лист. Замочил я его, перебираясь вплавь через реку. Другие документы пострадали не так сильно. Депутатский билет Верховного Совета СССР, ярко-красной кожи с золотым тиснением, только чуть намок. Мне его вручил народ, тот самый народ, что и теперь окружает меня. И старушка Симоненко, и Егор Евтухович Бодько, и портной, костюм которого я вчера надел, — это все мои избиратели. Алую книжечку, свидетельство их доверия, мне придется сейчас закопать в землю. Достану ли я ее когда-нибудь?

Мы тщательно обвернули каждый документ газетой и всю пачку обмотали резиной от противогаза. Потом спустили на дно ямки, засыпали землей, притоптали...

У меня осталась только одна справка: «Дана сия Костыре Алексею Максимовичу в том, что он был осужден в 1939 году за растрату и 18 августа 1941 года освобожден досрочно из лагеря...» Все это удостоверяли соответствующие подписи и печать.

Вечером я попросил старушку Симоненко меня проэкзаменовать.

Ивана в это время не было дома. Старушка чистила картошку для прощального ужина и попутно «допрашивала» меня:

— А где ж вы работали до ареста?

— В магазине № 16 Горловского горторга, в Донбассе.

— Який же то был магазин, промтоварный чи продуктовый?

— Хлебная палатка. Я ею заведывал.

— А ты як же, проворовався, чи обвешивал потребителя?

— Всякое бывало, господин следователь, и воровал о обвешивал.

— А на окилькн роиив тебе засудили?

— На шесть лет.

— Тилько шо на шисть рокив? Що ж це таке за суд? Он и воровал, и народ обманывал и тильки що на шисть рокив?! — старушка так искренне возмущалась, что я решил прекратить экзамен. Видимо, роль мною была выучена хорошо, отвечал я вполне убедительно.

Другого случая проверить мое актерское дарование не представилось. Справку о том, что я растратчик, никому предъявлять не пришлось. Желающие могут ее увидеть в музее партизанского движения в Киеве.

* * *

Больше двух недель прошло с того дня, как я ушел из Пирятина и уже неделю находился в Черниговской области. Перевидал я за это время немало людей.

Тягостно было, что все еще не действую активно. Жажда конкретной деятельности, непосредственной борьбы с немцами была так велика, что я уже стал подумывать, стоит ли мне продолжать свое путешествие, Вот в Лисовых Сорочинцах есть немало людей, желающих бороться с оккупантами. Почему бы мне не сколотить здесь партизанский отряд? Вначале он будет небольшой, потом к нему присоединятся соседние села. План этот все больше меня привлекал, и я рассказал о нем как-то Бодько. Тот отнесся, конечно, восторженно, оказал, что с десяток винтовок добудет и что у одного хлопца есть даже автомат с несколькими запасными дисками. Соблазн был велик, но все же мне пришлось от этой мысли отказаться. Прежде всего надо же собрать в единый узел всю областную организацию. В том, что она существует, не могло быть сомнения... Через некоторе время, хотя и не очень скоро, я узнал, что в дни моих одиноких скитаний, в конце сентября и в начале октября, в Черниговской области действовали уже многие подпольные райкомы партии и комсомола, сотни ячеек и групп сопротивления; усилия партии не пропали даром.

В начале книги я говорил о секретаре Холменского райкома партии Иване Мартьяновиче Курочке, пожелавшем остаться в подполье. Читатель, наверное, помнит, как энергично проводилась им подготовка подпольных организаций и партизанских отрядов. С первых же дней оккупации подполье в его районе начало действовать так слаженно, что почти не было села, не охваченного влиянием коммунистов, где бы не выступал народ против немцев: крестьяне саботировали выполнение приказов, уничтожали немецких ставленников, помогали окруженцам и пленным бойцам Красной Армии. Во всех населенных пунктах района были явочные квартиры; куда бы ни пришли представители подпольного руководства, они всюду находили надежных людей.

В одном лишь селе Холмы имелись четыре явочных пункта для подпольщиков. Это были обыкновенные колхозные хаты. У хозяев были припасены сухари и солонина на случай, если подпольщику надо немедленно бежать в леса. У некоторых и одежда была припасена. Придет вот такой Федоров в ватной куртке, а выйдет в полушубке. Глядишь, разведчики врага и собьются со следа.

Немецкие власти потребовали, чтобы рабочий и молочный скот, свиньи, а также запасы зерна, фуража, овощей и другое имущество колхозов было собрано и учтено. Новые власти-де приедут и распределят.

Подпольщики решились на дерзкий шаг: провести сессию Холменского райсовета по вопросу, как уберечь от немцев колхозное добро. Разослали повестки, пригласительные билеты, и днем 16 сентября, будто и нет кругом никаких немцев, в Холмы собрались депутаты, активисты, председатели и члены правления колхозов.

Руководил сессией секретарь райкома партии товарищ Водопьянов. Он сделал короткий доклад о ходе войны и о задачах советских людей, оставшихся в оккупации.

Сессия постановила всячески противиться немецким приказам и обязала колхозы немедленно, раздать имущество крестьянам. Что возможно закопать — надежно спрятать, что нельзя — уничтожить. Вслед за сессией райсовета были проведены собрания и в колхозах. На каждом таком собрании участвовали секретари райкома партии и депутаты. Население воочию убедилось: партия и советская власть живы, они действуют и, вопреки немецким приказам, издают в интересах народа свои постановления.

Первый секретарь Холменского райкома партии Иван Мартьянович Курочка лично руководил всей организацией сопротивления, руководил через людей, которых хорошо знал. В районе, одном из первых занятом немцами, действовало к этому времени шесть небольших партизанских отрядов. Они устраивали засады на дорогах, взрывали мосты, уничтожали немногочисленные группы противника. Особенно ценно было то, что с первых же дней оккупации холменцы наладили систематический прием по радио сводок Совинформбюро. Не реже двух раз в неделю коммунисты, комсомольцы и беспартийные активисты-агитаторы проводили в селах беседы с крестьянами, рассказывали о положении на фронтах, разоблачали немецкую лживую пропаганду.

В подпольной работе района благодаря умелому руководству участвовали все слои населения. Очень много делала сельская интеллигенция. Учителя, врачи, агрономы, ветеринары стали пламенными агитаторами и пропагандистами, принимали по радио сводки, переписывали их, распространяли среди населения, читали по хатам вслух.

Вот краткий рассказ о семье беспартийного учителя Маложена из села Жукли.

Савва Емельянович Маложен, больной, хромой старик, сам передвигался с трудом. Он почти безвыходно сидел дома. Писал листовки. Писал и в прозе и в стихах Его злые сатирические частушки и песенки передавались из уст в уста. Их пели и читали не только в Жуклях, но и в соседних селах. Писал старик, распространяли дочь Оксана и племянница Ирина. Обе комсомолки, смелые, находчивые, инициативные.

Учителя схватили агенты гестапо. Ему грозил расстрел. Оксана пришла в комендатуру и сумела убедить коменданта, что такой жалкий, больной старик, как ее отец, не может быть коммунистическим агитатором. Учителя освободили. Но вскоре попалась его племянница. Немцы пытали ее. Она никого не выдала. Незадолго до расстрела ей удалось передать Савве Емельяновичу две записки. В первой она писала:

«Дорогой дядя! Я не боюсь смерти, но только жалко, что мало пожила, мало сделала для своей страны».

Вот ее вторая, прощальная записка:

«Дядя, я уже привыкла, я здесь не одна, нас много. Не знаю, пустят ли домой. Быть может, и не пустят. Была на допросе. Мне показали заявление старосты А. Устиженко. Он предал нас, дядя. Но все равно, я не боюсь смерти и умирать мне не страшно. Окажите маме — пусть она не плачет. Ведь все равно долго с ней я не жила бы. У меня своя дорога. Пусть мама спрячет хлеб, а то, немцы заберут его. Прощайте, ваша племянница Ирина».

В том же Холменском районе зародилась в сентябре 1941 года подпольная комсомольская организация с романтическим наименованием: «Так начиналась жизнь». Вначале это была небольшая группа комсомольцев, но постепенно она все разрасталась — в нее вошла вся лучшая молодежь Холмов. Каждый вступающий в организацию произносил торжественную клятву:

«Вступая в ряды подпольной комсомольской организации «Так начиналась жизнь», я перед лицом своих товарищей, перед Отечеством, перед всем моим многострадальным народом даю присягу вести смертельную борьбу против лютого врага — фашистов, бороться против них, не жалея своей жизни, пока земля наша не будет свободна от немецкой погани. Присягаю, что честно буду выполнять все поручения, возложенные на меня подпольной организацией, и лучше умру, чем предам товарищей».

Во главе группы стоял Коля Еременко, до войны инспектор политпросветработы. Группа очень энергично принялась за дело. Ребята и девушки писали, разбрасывали и раздавали листовки, были связными между райкомом партии и партизанскими отрядами, ходили в разведку, собирали для партизан оружие и боеприпасы.

В Черниговской области членов этой группы называют «холменскими краснодонцами». Да, они боролись, как краснодонцы, и большинство из них погибло героической смертью. В дальнейшем я расскажу подробнее о них; а в то время, о котором идет здесь речь, они только начинали свою работу.

В Холменском районе и партизанская, и подпольная деятельность коммунистов была хорошо подготовлена, а потому и развивалась быстрее и успешнее, чем по всей области.

И во многих других районах сопротивление народа немецким захватчикам стало к тому времени ощутимым.

В Остерском районе два партизанских отряда 15 сентября дали первый бой немецким автоматчикам, помогли группе красноармейцев выйти из окружения.

В Гремяченском районе подпольный райком сумел организовать саботаж в «выборе» старост. Население упорно не являлось на сходки. Тогда немцы решили обойтись без комедии выборов, назначили старост административным путем. Но в пяти селах: Гремяч, Бучки, Буда, Воробьевка и Каменская Слобода, — все назначенные старосты отказались выполнять какие бы то ни было распоряжения врага. Гремяченского старосту — товарища Иваницкого — немцы расстреляли, старосту села Бучки — товарища Калабуху — повесили, старосту села Воробьевка — товарища Федоренко — высекли розгами.

Слухи о немецком терроре распространились немедленно по всему району. Население стало уходить в леса.

В Козелецком районе первый секретарь райкома т. Яровой объединил несколько небольших отрядов и начал борьбу против сельских гарнизонов, полицаев и старост-предателей.

Комсомольцы-подпольщики Семеновского района собрали несколько десятков винтовок, пять тысяч патронов, сотни гранат и передали партизанам.

В Иваницком районе партизаны так активизировались, что немцы боялись сунуться в села. В населенных пунктах повсеместно работали органы советской власти.

Боевая группа Добрянского подпольного райкома КП(б)У пустила под откос два воинских эшелона, уничтожила немецкую дрезину и взорвала несколько вражеских автомашин.

В городе Нежине начал околачивать подпольную организацию прославившийся позднее слепой комсомолец Яков Батюк.

Но я обо всем этом узнал позднее и, когда выходил ночью из Лисовых Сорочинц, чувствовал себя одиноким.

Брел я по шпалам. Ночь стояла лунная, ветреная, очень холодная. Невдалеке выли волки, а может быть, волков и не было, в то время даже земля, казалось, должна была выть.

Пройдя километр с небольшим, я увидел взорванное здание станции Коломийцево. Путь был разворочен. Нигде вокруг не светилось ни огонька. Все, казалось, здесь вымерло. Я миновал станцию, перешел через небольшой мостик. Вдруг слышу, кто-то меня нагоняет.

— Хозяин, эй, хозяин! — голос как будто знакомый.

* * *

Прихрамывая, опираясь на палочку, ко мне спешил сухопарый мужчина в шинели и в шапке с опущенными ушами. Лицо, обросшее редкой бороденкой...

На всякий случай я нащупал в кармане гашетку пистолета. Задыхаясь от быстрой ходьбы, подошедший сказал:

— Узнал вас, батенька, легко узнал. По уверенности, по размашистой походке. Вы и при луне, как днем. Хозяин — всегда хозяин!

Это был тот самый «гость» Бодько, которого я окрестил про себя «баптистом».

— Разрешите присоединиться, Алексей... не помню, как по батюшке...

— Максимович, — ответил я недоброжелательно.

«Баптист» рассмеялся.

— Куда путь держите? Да чего я спрашиваю? Куда б ни пошли — всюду вам место и прием, сразу видать — хозяин. Другое дело — мы, пришлые. В родные места шагаете?

«Если субъект этот послан за мной один, я с ним в любое время справлюсь. Но похоже, что он меня не за того принимает», — так думал я и решил дать ему выговориться.

Он болтал охотно и гораздо откровеннее, чем у Бодько. Я заметил, что он пьяноват.

— Я тут, на вокзале, — продолжал он, — по стародавней привычке устроился... Уж сколько на веку своем путешествовал... Есть там две комнатки, пожаром нетронутые, холодно, так я самогоночкой подтопился. Куда пойдешь? В селах косятся и за деньги ничего, кроме самогона, не дают, ночевать не пускают...

— А что ж меня пускают?

— Так я вижу. И давно попутчика ищу такого.

— Какого это такого, чего жмешься?

Он опять рассмеялся, быстрым взглядом окинул меня и махнул рукой. Смех его мне ужасно не нравился. Верно, что по смеху можно определять человека.

— Говорить? — спросил он и огляделся по сторонам.

— Чего ж не говорить? Никого ж нет. Говори, конечно.

— Вижу я в вас настоящего хозяина... Был и я когда-то таким, да не столько я, сколько родитель мой. На мою же долю советская власть пришлась. Но и я, было время, держался. Землицу арендовал, мельницу отстроил. Не ветряк, как у вас здесь в Малороссии, а водяную мельничку...

— Какая к черту Малороссия?

— Понимаю и сочувствую. Но только уж очень меня тянет на слова, которые при советской власти запрещались. Да ведь не в том счастье, что Малороссия или Украина, а в том, что наконец-то опять наш закон будет! Хорошо вам. А к нам в Костромскую губернию когда-то еще немец придет.

Мы стояли у маленького железнодорожного мостика. Позади возвышались развалины станции, вокруг нее несколько служебных построек, по всему видать, брошенных. За мостиком начиналась степь. Километрах в трех чернело село. Там была явочная квартира, указанная мне Егором Евтуховичем Бодько. Смотрел я на этого костромского кулачка и не знал, что мне с ним делать. А он продолжал заливаться:

— Иду я так по Украине вашей, Алексей Максимович, и вижу — много еще дела надо, чтобы порядок восстановить. Пробовал сперва прямо говорить народу, что из хозяев я, что рад новой власти. Только что не били, а есть никто не давал. Может, потому, что кацап. Нет, не то. Другой рязанский парень в момент пристроится. Хотел я один раз и горлом взять: давай, мол, вот немецкий пропуск, а то к властям пойду! Того хуже. Нет, Алексей Максимович, надо еще такую агитацию плеткой по заду, чтоб вспомнили царя-батюшку!!! — и в голосе его даже визг появился, так зло он это сказал.

Он явно рассчитывал на мое сочувствие. Мне очень хотелось тут же вот, не сходя с места... Вспомнил я шоферов: как они предателя просто решили. Ведь и этот ждет не дождется, когда ему немец в протянутую руку плетку вложит. Но там, почти в виду фронта, где убитых валялись сотни, случай с шофером прошел незамеченным. А я уже километров за сто в тылу. Чего доброго, явятся немецкие следователи из Прилук! Я соображал, как быть. Очевидно, кулачок что-то почуял недоброе, сразу осекся.

— А как у тебя насчет здоровья? — спросил я.

Он не ответил, понял, что происходит совсем не то. Лицо его прямо-таки почернело.

— Так, говоришь, костромской? Не бойся, идем вместе, со мной не пропадешь!

Я положил ему руку на плечо. Решил выйти с ним в степь. Там, в стороне от построек, было бы просторнее разговор кончать.

Он внезапно присел, извернулся и прыгнул в канаву, в тень моста. Я дал туда несколько выстрелов и прыгнул тоже вниз. Он громко закричал, застонал и вдруг ответил выстрелом. Зашуршал сухой бурьян, и в этот момент, как назло, луну закрыло облаком. Я еще с минуту елозил по дну канавы. Опять выстрел. Канава оказалась глубже, чем я думал. По ней текла вода, а берега обросли такой густой колючкой, что в темноте и разобрать-то ничего было нельзя. Меня еще слепила ярость. Лез напролом и запутался в колючках. Он же, верно, низом, по-над самой водой прополз.

— Утра, света дождусь, никуда, сволочь, от меня не уйдешь! — кричал я с остервенением в темноту. Но, когда немного остыл, понял: так нельзя.

Выбрался из канавы. Луну заволокли тучи, стал моросить дождь. Но глаза уже привыкли, кое-что видно, очертания дороги разобрал. Постоял еще у моста с пистолетом минут десять. Ох, и ругал же я себя! Но что делать? Пришлось уйти.

То, что он не стрелял мне вслед, дало мне основание думать, что я его ранил и даже, может быть, смертельно. Никому я об этом случае не рассказывал. Глупо вышло. До сих пор мне совестно: явный предатель ускользнул у меня из-под носа.

Я шел по степи удрученный и очень злой. Дождь усиливался, мокрый ветер бил меня по лицу. Но уж никак я не думал, что этой же ночью на мою долю придется еще одно приключение довольно неприятного свойства.

Часа в четыре утра я вошел со стороны огородов в село Левки Мало-Девицкого района и постучался в окно хаты, указанной мне Бодько.

За дверью переругивались два голоса — мужской и женский. Женский был решительным и властным, мужской — раздраженным и визгливым. Мой стук не сразу услышали.

— Эх ты, голова! — кричала женщина. — Голова ты был, головой и остался. Да что у тебя в той голове? Ну, чего молчишь? Говори, чи в твоей голове — навоз, чи опилки?

Мужчина предпочел этот прямо поставленный вопрос пропустить мимо ушей.

— Ты, Марусенька, взгляни в корень, конкретно...

Я постучал громче. Спорщики разом смолкли, потом зашептались, потом стали двигать какой-то тяжелый предмет. Минуту спустя женский голос, стараясь казаться ласковым, спросил:

— Кто там? Кулько хворый лежит.

— Отворяй, хозяйка, отворяй. Да поскорей, свои! Скажи Кузьме Ивановичу — Федор Орлов, старый друг его.

Федор Орлов — моя партийная, подпольная кличка. Ее знали все оставленные для нелегальной работы в области.

Хозяйка ушла; вероятно, совещалась с мужем. Вскоре она вернулась и отворила дверь. Не поздоровавшись со мной, она ткнула в сторону печки:

— Там лежит!

Кузьма Кулько лежал на печке, закутавшись в одеяло до самого подбородка. Его жена подняла повыше каганец, чуть не сунула мне в лицо.

— Узнаю, — сказал Кулько. — Действительно, Федоров. А мы, Федоров, с жинкой все нимцев ждем, так вот выработали план конспирации: я тифом «болен». Они, говорят, к тифозным никого не ставят и вообще ужасно сторонятся.

— Совершенно верно, — серьезно ответил я. — Хаты тифозных, туберкулезных, дизентерийных и всех прочих инфекционных больных они заколачивают снаружи, обкладывают соломой и сжигают вместе со всем добром.

Не знаю, поверил мне Кулько или нет, только с печи сарвался, как ужаленный. Он быстро натянул порты и рубаху, сел к столу и молча стал смотреть на меня. Жена его тоже молчала, но я заметил, что по лицу ее блуждает довольно ехидная улыбочка.

Я уже немного обогрелся и стал, не торопясь, оглядывать комнату. Поведение хозяев было странным. И раньше, чем начать беседу, мне хотелось понять, с кем я имею дело. Кулько я знал только, так сказать, в официальном порядке: встречался в Чернигове на разных областных совещаниях, разговаривал с ним, когда приезжал в Мало-Девицкий район. Средний работник. И внешность у него довольно ординарная: средний рост, средняя полнота, лысина посреди затылка. Одевается, как все. В село Левки он переехал из районного центра по указанию подпольного райкома. Хата, где он устроился, принадлежала не то его родителям, не то родителям жены.

Как ни плохо освещалась комната, я, по многим признакам, понял, что хозяева не то делят имущество, не то готовятся его вывозить. Большой сундук был так набит, что крышка не закрывалась. На составленных стульях лежало несколько свежедубленых полушубков. Новые ведра, штук десять, засунутые одно в другое, стояли в уголке и тут же, рядом, в куче, валялись сбруя, уздечки. Под диван торопливо засунут углом ящик с хозяйственным мылом. На большой кровати в беспорядке свалены детские пальтишки. В довершение всего из-под кровати вдруг высунул голову и заблеял баран.

— Ну, что ж, товарищ Кулько, расскажите, — попросил я хозяина, — что у вас делается, как идет работа? Где немцы? И вообще все...

— Тут в Левках, — начал довольно неуверенно Кулько, — есть народ. Несколько приезжих и свои, районные коммунисты. Готовимся помаленьку... Це дило новое, так оказать, оргпериод. Предполагаем собрать расширенное бюро.

Его прервала жена:

— Брось ты, Кузьма, трепаться. Расширенное бюро, заседания! Что же, так и будешь сиднем сидеть? Чи мы дурнее других? Ну, чего очи таращишь? Ты, Кузьма, ясно скажи: он тебе друг? (Последнее относилось ко мне.) Ну, чего молчишь?

Кулько растерянно моргал глазами.

— Друг, друг! — сказал я хозяйке. — Будьте уверены.

— Ну, а колы друг, то и будемо балакать. Вы, уж не знаю, як вас краще звать, може бобыль бессемейный, а у мого диток куча. Повисять його, так нехай хоть нам-то кусок хлиба забезпечыть. Вы йому друг — так втемяште в його пусту башку, що нимцы, пока мы тут балакаемо, и прикатять...

— Прятать, конечно, нужно, — сказал я. — Что это у вас снаружи валяется? Тут, я вижу, и колхозное добро. Немцы, действительно, могут нагрянуть...

— Так, товарищ Федоров, чи я не понимаю! — воздевая руки, вскричал Кулько. — Мы ж только что все это из подполья повытаскивали. Тут зараз почуешь — пустота, — стукнул он ногой по половице. — Нимцы-то ведь тоже не дурни. Попляшут на половице: а ну, скажут, давай, открывай.

— Вот так вторую недилю, щоб йому пусто, споримо, — опять начала жена. — То складем, то вытягнем... Ведь чего хочет, подлая душа: отнесем, каже, на той конец села, до мого батька. Та добре, если нимцы тебя схватят, так то я у свекра допрошусь... Все заберет. Дулю твоему батьке, дулю, да еще с маслом!

— Да мой батько честней тебя в сто раз.

Участвовать в семейной сцене не входило в мои планы. Я поднялся, надел кепку. Кулько, следуя моему примеру, тоже стал одеваться. Но жена уцепилась за его рукав:

— Никуда я тебя не пустю и не мичтай. Мало ты в своей райради назасидався, так и тепер тащишься.

— Да скажите, товарищ Кулько, к кому тут можно сейчас пойти, где тут у вас нормальные люди?

Он попытался высвободиться из рук жены, промычал что-то нечленораздельное. Я вышел, хлопнув с досады дверью.

Меня обдало ледяным ветром. «Ну и влопался, — подумал я. — Будь они неладны, и Кулько и его жена. Что же теперь делать? Стучаться в первую попавшуюся хату? Или поискать по старой привычке скирду?..» И я уже свернул было с улицы на зады, чтобы поискать за огородами стог сена, когда опять открылась дверь кульковской хаты, хозяин вырвался из нее, сопровождаемый плачем и угрозами.

— От ведь чертова баба! — воскликнул он, тяжело дыша. — Идемте, товарищ Орлов, проведу я вас до настоящих людей. А я, видать, загубленная душа! Э-эх, Олексий Федорович, научили бы хоть вы, как быть...

И пока мы шли, а шли мы вместе не меньше получаса, Кулько плакался на судьбу, говорил, что не было ему с этой женой никогда счастья.

— Вот погодите, Олексий Федорович, вы ее характер еще узнаете. Помянить мое слово, завтра к старосте побежит, скажет: секретарь обкома здесь.

— Да вы что, с ума сошли?

— Истинная правда, Олексий Федорович, хоть и моя она жена. Пятнадцать рокив я с ней живу, — говорил он, — вредная баба! От нее любой подлости можно ждать.

— Как же вы с ней жили?

— Так я и не жил, Олексий Федорович, только мучился.

Луна зашла, брели мы в абсолютном мраке, холодный ветер сбивал с ног.

— Слушайте, Кулько, — сказал я в темноту: — Как только вы доведете меня до места, вы понимаете, что я вам говорю?

— Да, товарищ Орлов!

— Так вот: вы доведете меня до явки, немедленно вернетесь домой и заставите свою жену молчать.

— Так я лучше домой не пойду, Олексий Федорович...

— Нет, вы пойдете домой! Вы пойдете и сделаете то, что вам приказано!

— Слушаюсь, товарищ Орлов.

— Она знает, куда мы пошли?

— Знает!

— И знает всех, кто состоит в подпольной организации?

— Не всех, но многих.

— А вы всех знаете?

— И я не всех.

— Скажите, а вы понимали, на что идете, когда оставались в тылу у немцев?

— Ну, а як же. И тепер понимаю. Я свою супружницу эвакуировал, я ее сам на пидводу с детьмы усадил. Так вона одъихала километров на тридцать, круку дала и назад вертается... «Тю, — говорю ей, — погибель на твою голову, чого прикатыла? Тикай, куда хочешь, мени працювати надо». А вона уперлась и ни с места. А тым часом нимцы. Левки окружили и фронт передвыгнувся. Ну, що тут робыть?

Голос Кулько дрожал: казалось, он вот-вот заплачет от досады и беспомощности. Мне, однако, не было его жаль.

— Вы хорошо тут ориентируетесь? — спросил я. — Растолкуйте, как найти мне явочную квартиру, а сами дальше не ходите. Вам же приказ: делайте, что хотите, но Марусеньку свою заставьте замолчать. Глаз с нее не спускайте, не оставляйте ни на минуту, черт бы ее побрал!

Кулько минуту или две бормотал еще какие-то слова, потом все-таки повернул обратно. Я подождал, пока стихли его шаги, а потом и сам повернул, пошел совсем в другом направлении. Я пошел прямо через поле, по стерне, шагал часа два и к утру набрел на село Сезьки. На мое счастье, немцев там не оказалось.

* * *

Когда в Чернигове, у меня в кабинете, собирался подпольный обком и мы обсуждали, что и как будет в случае оккупации области немцами, в представлении рисовалась идеальная схема организации. В каждом селе, во всяком случае в большинстве сел, — подпольные ячейки, группы сопротивления. Во всех без исключения районах — партизанские отряды и райкомы партии. Первый секретарь, второй секретарь, на случай провала — их дублеры. Связь между отрядами, райкомами и ячейками повседневная. Обком инструктирует райкомы, райкомы инструктируют низовые организации, время от времени люди собираются на совещания. Конечно, строжайшая конспирация.

Даже позднее, после собрания в Яблуновке, после пирятинской неразберихи, после многих дней одиноких скитаний, я все еще воображал, что стоит попасть в Черниговскую область, в любой ее район, — я сейчас же встречу расставленных по местам людей, кипучую деятельность.

Впрочем, казалось, что и немцы быстрее организуются на занятой их войсками территории. Уж никак я не мечтал, что смогу днем ходить открыто по дорогам, да что по дорогам — по сельским улицам. Думалось, что придется чуть ли не каждые два часа переодеваться, что за мной будут следить сыщики и я стану всякими хитроумными способами водить их за нос...

Заблаговременная подготовка баз для партизан, утверждение секретарей подпольных райкомов, организация подпольных точек сыграли огромнейшую роль. Абсолютное большинство оставленных в подполье людей с первого же дня начало работать. Только работа и обстановка оказались совсем иными, чем рисовало наше воображение.

Мы, например, совсем не учли, что подпольщику надо какое-то время, чтобы приглядеться и привыкнуть к новой обстановке, что ему придется переоценивать даже близких людей, по-иному строить с ними отношения. Не учли мы и того, что подпольщик впервые увидит немцев, впервые должен будет скрываться, впервые... да и не перечислить всего, что ему приходилось видеть и узнавать впервые.

Надо понять еще, что коммунисты, оставленные в подполье, в советское время занимали руководящие должности. Одни повыше, другие пониже, но все же большинство — люди заметные в районе, чуть что, детвора пальцами тычет, и не только детвора, колхозницы тоже запросто подойдут и прямо по имени...

Поэтому подпольщик на первых порах не столько работал, сколько переживал. И каждому человеку на переживания нужно было известное время. В зависимости от характера — больше или меньше. Если человек оставался с коллективом, переживания эти проходили легче. А если один — тяжелее. Некоторые просто заболевали... манией преследования.

Но оставим общие рассуждения. Свои переживания я уже описал довольно подробно. Признаться, мне они к тому времени успели надоесть.

Я стал разыскивать первого секретаря райкома, товарища Прядко, и бывшего председателя райисполкома, а ныне командира партизанского отряда — Страшенко.

В селе Сезьки оказался бывший заворг райкома партии Беловский. Не стану описывать нашу встречу. Принял он меня сносно, рассказал, что сам знал. А знал он, увы, немного: всего лишь за день до меня прибыл сюда. Он где-то под Киевом попал в окружение и побрел в родное село повидаться с женой. Задерживаться Беловский здесь не собирался. Подобно Симоненко, он стремился на фронт.

Беловский уже пытался разыскать секретаря райкома. Люди сказали ему, что Прядко семью свою эвакуировал, квартиру бросил и на пару с предисполкома Страшенко кочует из села в село.

Партизанский отряд в районе, кажется, был, но о нем сейчас что-то не слышно.

«Кажется... может быть... где-то, куда-то...» Меня такие указания не устраивали. Я поблагодарил хозяина и пошел спать на сеновал.

Я был утомлен. Предыдущую ночь много ходил, перестреливался с «баптистом», спорил с Кулько, за день тоже не отдохнул. Казалось бы — усну, как убитый. Но то ли сено плохо защищало от холода, то ли нервничал, злился. Куда это, в самом деле, годится? Прошел через четыре района и не встретил по-настоящему организованного подполья. «А что значит по-настоящему организованное подполье?» — задал я сам себе вопрос. В Чернигове-то все ключи, все пароли, все явки были согласованы со мной. Конечно, не мог я запомнить каждого человека, но секретарей районных организаций знал, а раньше, чем выйти в немецкие тылы, я наметил себе и примерный маршрут, по которому пойду к областному отряду Попудренко. В этом маршруте были и явочные квартиры и условные обозначения людей (не фамилии, а именно условные обозначения, понятные только мне).

Но маршрут свой мне пришлось несколько изменить, а заметки и еще кое-какие нужные для ориентировки памятки я похоронил вместе с планшетом на дне реки Много.

Это была моя личная неудача, непредвиденная случайность. Какое же право я имею сетовать на то, что не встречаю организованного подполья? А Бодько, а товарищи из Игнатовки, разве это не члены подпольной организации? Я возмущаюсь тем, как ведет себя Кулько, возмущаюсь, что ничего толком ему неизвестно. Но ведь и районное подпольное руководство знает, вероятно, о «семейных неурядицах» Кулько и потому держит его в неведении о своих действиях и планах.

Так размышлял я тогда, ежась от холода на сеновале. Много позднее я понял, что «непредвиденные случайности», неудачи отдельных людей и даже значительных групп не страшны, если большой план хорошо продуман.

В большом плане подпольного обкома было определено: в каждом районе столько-то низовых организаций, столько-то явочных квартир в таких-то населенных пунктах. Этот большой план был выполнен. Районные организации были, явочные квартиры были. И уж, конечно, не всегда подпольщик нарывался на какую-нибудь семейную драму. Но полезно было узнать, что явочная квартира — это не станция железной дороги с буфетом, готовым кипятком, часами и прочими станционными атрибутами.

Умение не нарываться — это уж дело личного опыта каждого подпольщика и партизана. И опыт, который я приобрел на пути от фронта к областному отряду, сослужил мне впоследствии огромную службу. Я научился ходить, научился видеть и слышать. Я узнал, что искусство подпольщика в том и состоит, чтобы понять природу «случайностей» и чтобы «случайность» тоже обернуть на пользу большому плану борьбы с врагом.

То, что я затоптал в глинистое дно реки Много свой планшет, не сбило меня, конечно, с пути. Я хорошо знал, если не каждую тропку, — любой маленький проселок, любой хутор нашей Черниговской области. Будь у меня адреса явок, я быстрее нашел бы своих людей. Но задержка обернулась мне в пользу. Я близко познакомился с жизнью народа в оккупации, я узнал настроения людей, я научился подбирать ключи к разным людям...

Я еще долго ворочался с боку на бок и в конце концов начал подремывать, как услышал вдруг чьи-то шаги и голоса. Я насторожился. Вскоре понял, что разговор меня не касается, и надвинул кепку на уши, чтобы не мешали спать. Но не помогло, сон отошел, и я невольно подслушал... влюбленных.

Возле сарая, в котором я лежал, вилась среди кустов довольно живописная тропинка. Луна в эту ночь была чиста от облаков, только ветер бушевал по-прежнему. Влюбленные, судя по голосам, комсомольского возраста, сперва маячили возле моего пристанища, а потом уселись в непосредственной близости от меня.

— Какие же мы несчастные, — говорила девушка. — Не було б вийны, закончили б хату, та писля уплаты по трудодням и переехали б...

— Эге, — согласился парень. Он большей частью ограничивался такими короткими замечаниями. Да еще иногда прерывал свою подружку поцелуем. Это, впрочем, не мешало ей высказываться.

— Слухай, Андрию, — сказала она с какой-то сладчайшей интонацией, — а когда ты вернешься с войны зовсим, мы до загсу пидемо?

— А як же!

— А радиолу, як у Карпенки була, купемо?

— Эге.

— А учиться ты мене в педагогический институт пустишь?

— В Днипропетровск?

— Ни, в Чернигов.

— Тильви в Днипропетровск. Там металлургический техникум. А педагогический в каждом городе есть. Я буду в металлургическом, ты — в педагогическом...

— Ни, Андрию, поидемо в Чернигов!

Казалось, у этих молодых людей чувство реальности совершенно отсутствует. Они говорили о своей будущей учебе с такой естественной уверенностью, будто нет ни войны, ни оккупации. Спор о том, ехать ли им в Чернигов или же в Днепропетровск, тянулся довольно долго. Он был, верно, давнишним. Стороны к соглашению не пришли, и девушка переменила тему. После очередного поцелуя она еще более сладким голосом спросила:

— Андрию, ты меня любишь?

— А як же...

— К себе возьмешь?

— Я тебе самолет вышлю.

— Ни, правда, Андрию, не шуткуй, пришли записочку, я сама к тебе приеду. Я же комсомолка, Андрию. Скажи командиру: есть у меня дивчина гарна. Стрелять умеет, борщ сварит, раненого перевяжет.

Разговор становился для меня все более интересным. Хотелось вылезти и спросить без обиняков, в какой отряд собираются влюбленные, где он дислоцируется, да, кстати, узнать, и как его успехи. Но, поразмыслив, я решил, что или очень напугаю, или, если парень смелый, могу и по шее получить. А то, что он не трусливого десятка, выяснилось на следующем этапе разговора.

То ли я шевельнулся, то ли еще какой-то посторонний звук достиг ушей влюбленных, только девушка вдруг встрепенулась и тревожным голосом стала умолять Андрея поскорее уходить.

— Ой, Андрию, неспокойно мое сердце. Как же они твоего дружка штыками толкали. Сами на конях, а он пеший. Як до хаты подойдут: «Шукай!» говорят, а сами под ребра штыками торк...

— Он мне не дружок. А если бы мне дали добрую плетку, так я бы его стеганул.

— Его же немцы расстреляли. Если бы он был ихний, они б его не стреляли.

— Так то со злости, что меня не разыскали. А если бы он меня к их коменданту доставил, не расстреляли бы...

Вот, оказывается, кто мой влюбленный. Теперь мне захотелось вылезти лишь для того, чтобы пожать ему руку.

Сегодня жена Беловского рассказала о случае, происшедшем в соседнем селе накануне утром. Я слушал ее не очень внимательно; рассказывает, дескать, чтобы напугать непрошенного гостя и поскорее избавиться от меня: мол, тут небезопасно. Но оказалось, это она не выдумывала.

Некоторые подробности этой истории я извлек и из разговора влюбленных. Андрей, хоть и нарочно обходил эту тему по скромности или для того, чтобы не говорить о неприятном, но все равно кое-какие детали они с невестой вспомнили.

Так вот, в селе Ольшаны небольшой немецкий отряд захватил двух красноармейцев. Одним из них был Андрей.

Немцам в селе понравилось. Они проторчали там несколько дней, обжирались и опивались за счет населения. А задержанных пленных заставляли делать всю самую грязную, неприятную лакейскую работу. Напившись пьяными, били их, издевались. Но с глаз не спускали.

Вчера утром ефрейтор послал обоих пленных, а с ними и немецкого солдата, «за дровами» на чердак. Солдат дал Андрею топор и приказал рубить подпорки крыши. Вместо этого Андрей стукнул немца обухом по голове, схватил его пистолет и крикнул товарищу:

— Тикай!

Но тот схватил Андрея за руку и стал орать, звать немцев. Сильным ударом ноги Андрей освободился от «дружка» и выпрыгнул в слуховое окно. Пока немцы спохватились, седлали коней, Андрей пробежал с полкилометра за село. Там он увидел на току колхозников, молотивших пшеницу. Андрей скинул шинель и шапку, схватил цеп и стал работать. Преследователи проехали мимо, но не узнали его: впопыхах они не взяли с собой андреева «дружка».

Потом-то они сообразили. Связали «дружку» руки за спиной и, как рассказывала андреева невеста, отправились по хатам. Они кололи «дружка» штыками, били поминутно по щекам и ногами в живот. Пройдя два или три села, немцы, не разыскав Андрея, в бешенстве расстреляли «дружка» посреди улицы.

Теперь же Андрей собирался в Ичнянский отряд. «Хороший для меня попутчик», — подумал я. Но как я был рад, что не вылез из сена и не попытался заговорить... Андрей непременно всадил бы в меня пулю. В его положении иначе поступить было невозможно. За ним ведь гнались, его преследовали... Но замечательно, что после таких потрясений он мог говорить о будущем, об учебе, да и не только об этом...

Влюбленные щебетали еще очень долго, долго не давали мне уснуть и мучили еще тем, что заставляли лежать неподвижно.

Сеновал был открытый. Скрываясь от ветра, влюбленные зашли в сарай. Беседа продолжалась на самые различные темы. Определяли сроки окончания войны и сошлись на том, что через два-три месяца немцев с Украины выгонят. Оценивали мощь уральской промышленности; спорили о том, скоро ли англичане откроют второй фронт. Я лежал и думал. Как это писатели наши изображают разговор влюбленных: птички, луна, закат. А вот, оказывается, любовь ни политики, ни экономики не чурается.

Очень трогательно мои влюбленные распрощались. И парубок обещал — дивчина на этом настояла: как только дойдет он до отряда, даст о себе знать. Тогда и она туда проберется.

«Ну, из этого, положим, ничего не выйдет», — скептически подумал я. Но ошибся. Впоследствии я встречал в партизанских отрядах много влюбленных пар. Иные юноши и девушки рисковали жизнью, чтобы соединиться и воевать вместе.

* * *

Утром кто-то постучал в хату Беловского. Хозяин пошел отворять. Из сеней донесся знакомый голос. Смотрю — входит Кулько.

— Разрешите, — говорит, — доложить: задание ваше выполнил, жену обезвредил. Какие будут дальнейшие указания?

Появление Кулько было для меня совершенной неожиданностью. Я думал, что избавился от него. Думал, что и он был рад избавиться от меня. Но вот пришел и просит работы.

— Измучился, пока вас нашел. Три села пришлось обойти. Я считал, что вы пойдете, как мы условились, в...

— Подождите, товарищ Кулько. Расскажите сперва, что значит «обезвредил»?

Кулько покосился на Беловского, потянулся было к моему уху, но махнул рукой и сказал:

— Неважно, Олексий Федорович, потом скажу. Она жива, здорова. Но молчит и будет молчать. Это уж точно.

От Беловского мы вышли вместе с Кулько. Он попросился в провожатые. По его предположениям, Прядко и Страшенко находились в Пелюховке — селе, отстоящем от Сезек километрах в двенадцати. По пути он рассказал, что оставил жене все имущество; пусть прячет и закапывает, как и куда хочет. Соседкам своим — трем гарным, здоровым дивчинам — наказал следить за женой и никуда из села не выпускать. В случае чего — связать.

— Она теперь от своих тряпок никуда не тронется, ей никто не нужен, — заключил он с горечью, и я понял — страдает человек.

Кулько довольно подробно обрисовал положение в районе: оказывается, в первые дни оккупации небольшой партизанский отряд стал лагерем в леске, что возле села Буда. Немцы пронюхали об этом и послали не то роту, не то взвод автоматчиков с собаками. Тогда партизаны решили изменить тактику. Секретарь райкома дал указание: разойтись по домам, принять облик мирных жителей, попрятать оружие, а потом, по мере надобности, группами совершать набеги и диверсии.

Когда мы добрели до Каменского лесничества, Кулько отправился в Пелюховку искать секретаря райкома. Я его ждал на опушке. Вскоре он вернулся. На явочной квартире ему сказали, что вчера ребята — подразумевались Прядко и Страшенко — были, а где теперь — неизвестно.

Мы зашли к леснику. Он тоже вчера видел и Прядко и Страшенко. Посоветовал сходить в Буду. Быть может, они там. Но и в Буде руководителей Мало-Девицкого подполья не оказалось. Так и повелось: куда ни придем, нам говорят: «Были незадолго до вашего прихода. Куда держали путь — не докладывали». Создавалось впечатление, что народ их от нас прячет. Видно, так это и было. Возможно, кое-кто думал, что мы немецкие агенты, посланные на розыски подпольщиков и партизан. Так с Кулько мы бродили четверо суток, пока на хуторе Жлобы не встретились с давним моим знакомым — Васей Зубко.

Встрече этой я очень обрадовался. Наконец-то человек, которого я лично знаю, которому вполне могу довериться.

Василий Елисеевич Зубко был в Малой Девице секретарем райкома комсомола, потом работал помощником секретаря райкома партии. Его послали учиться. После учебы направили для работы в органы НКВД.

О действительном положении в районе Вася Зубко был осведомлен не лучше меня. Он служил где-то под Киевом в специально сформированной из работников НКВД части. Часть эту противник сильно потрепал, из окружения выходили небольшими группами. После долгих мытарств и приключений Вася остался один.

— Мне сказали, что на Черниговщине вовсю действуют, потому-то я и пришел сюда...

Мы долго перебирали с ним общих знакомых, делились впечатлениями, наблюдениями. Зубко, подобно мне, долго бродил в одиночку по оккупированной земле. И самое главное: думал не о своей личной судьбе, а о народе, о том, как организовать народное движение сопротивления. Он рассуждал, как настоящий боец-подпольщик. Я почувствовал в нем боевого товарища.

Теперь мы уже втроем стали искать Мало-Девицкий райком. Чтобы не терять время попусту, мы разделились: Кулько направился в Малую Девицу, я и Зубко пошли в большое село Петровку. Там у Васи жил кум.

Дальше