Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

О детстве и юности

Родился я в 1899 году в деревне Полянское Большеучинской волости Вятской губернии, ныне Удмуртской автономной республики. Деревня была небольшая, насчитывала всего 45 дворов, уныло торчащих на голой местности, хотя недалеко были вековые леса. Расположена она в страшной глуши, до ближней пристани на реке Вятке — Вятских Полян — 75 верст, до уездного центра, города Малмыжа — 120, до Ижевского завода — 95.

Школа и церковь находились в волостном центре Большая Уча. Деревня наша была по тем местам сравнительно зажиточная, безлошадных не было, но хозяйственный уклад в ней был полунатуральный. Обходились главным образом продуктами собственного труда — свой хлеб, своя пища, своя обувь и самотканая одежда. Деньги, вырученные за немудреную крестьянскую продукцию, тратились только на праздничную одежду, на сахар и керосин.

Отец мой, Фалалеев Яков Андреевич, и мать, Феклиния Васильевна, имели 18 детей, но выжили только шестеро. Старший брат Василий, окончивший двухклассную школу, работал приказчиком. Он погиб в 1912 году двадцатилетним юношей, спасая тонущих. Сестра Настя старше меня на 6 лет, следующим был я, за мной, моложе на полтора года, брат Николай, за ним сестра Паня и через 10 лет после нее меньший брат Петр. Остальные братья и сестры умерли маленькими.

В нашем доме деньги — редкость, и всякие сладости для нас, ребятишек, были недоступными. Изредка отец приносил с базара фунт белого хлеба, а в большие праздники пекли белые пироги с изюмом. Изюм, если не считать дешевых карамелек, был для нас единственным деликатесом. Жили безбедно, но без лакомств.

Хочется рассказать несколько случаев из детства, запомнившихся и неизгладимо осевших в памяти.

В какой-то большой праздник к приезду гостей мать готовила угощения и пекла пирог с изюмом.

— Мам, мам, дай отведаем пирога? — дружно просили мы.

— Что вы, дети, неужели я поставлю гостям полпирога, — урезонивала мама, — вот они немножечко отведают, а остатки все вам.

Когда гости сели за стол, мы залезли на полати, чтобы удобнее было смотреть на них. К своему огорчению, мы увидели, что пирог убывает очень быстро.

— Коля, Паня, смотрите, ведь мы останемся без пирога, — я стал тормошить брата и сестру. Вдруг раздался громкий и безутешный рев: плакал Николай. Гости притихли, а мама, испугавшись, спросила:

— В чем дело?

— Гости скоро весь пирог съедят и нам ничего не ос-ставят, — плакал Коля.

Поднялся хохот, но пирога никто уже не брал, и мы были в выигрыше.

Однажды сшили мне пальто. Хотелось пойти к соседям, показать обнову и выслушать похвалы. Соседи наши — приветливые люди. Вся семья сидела за завтраком. Степановна, хозяйка, пекла блины. Поздоровался я и сел на лавку, любовно поглаживая пальто и выжидающе посматривая на хозяев. Но, увы, никто не обратил внимания на мою обнову. Долго недоумевал, всячески изощрялся в показе пальто, застегивал его, вновь расстегивал. Даже сказал, что пуговицы застегиваются очень туго. Но внимания попрежнему никто не обращал. Не выдержал и заревел с досады. Степановна вышла, разобралась в чем дело и похвалила пальто. Тогда и все остальные дружно принялись хвалить его. Но праздник мой был уже испорчен, я всхлипывал еще и дома.

Меньшая сестра Паня была маленьким и худеньким ребенком. Нам с Николаем приходилось с ней нянчиться целыми днями. Это очень надоедало, ведь она не могла бегать и держала нас около дома, как на приколе. Сколько было зависти к товарищам, которые свободно играли, бегали.

Настя, как старшая в семье, была правой рукой мамы. Она была очень работящей, заботливой и хозяйственной. Для нас Настя была грозой: все видела, знала и старалась предупреждать наши проделки. [7]

Все хорошее, радостное, незабываемое в нашем тяжелом детстве связано, как и у большинства детей, с нашей мамой. Знаю, что не могу даже приблизительно дать портрет матери, но имею непреодолимое желание сказать о ней хоть немного.

Маму помню с тех пор, когда ей было лет тридцать пять. Высокая, стройная, с приятным лицом, с черными красивыми бровями и прямым правильным носом. Больше всех на нее походит Петр Яковлевич. У нее уже к тому времени руки были натружены до того, что вены с внешней стороны кистей начали набухать, а внутренняя сторона ладоней была столь шероховатой, что, когда она гладила по голове, то цеплялись волосы. Все же не было за всю жизнь ничего более приятного как ласки материнских рук. Я помню и ценю К. Хетагурова, который сказал: «Завидую тем, кто с детства согрет теплом материнских объятий».

Мама была полна неистощимой энергии. Работала много, упорно, дни и ночи. Но, как и большинство деревенских женщин, ни в чем не смела ослушаться мужа, который был черствым, временами грубым и властным. Хотя вся тяжесть хозяйства и семьи лежала на маме, отец все неудачи и несчастья вымещал на ней. Все удары судьбы и несправедливости она сносила безропотно. И только в одном она не могла смириться — когда надо было заступиться за ребенка. Тогда она протестующе и смело шла против страшного в гневе отца. В ней просыпалась отважная душа, данная ей природой, но забитая жизнью.

Мать, работая всю жизнь, только и пеклась о семье. Обремененная кучей ребят, старалась содержать большое хозяйство не хуже, чем у соседей. Неграмотная, вечно занятая, она в отношении к детям, семье, окружающим, в понимании значения грамотности и наук, в воспитании моральных качеств своих детей обладала какой-то особой внутренней культурой. Она умела с удивительной способностью нарисовать идеалы, к которым ее дети должны стремиться. Понимала она порывы своих детей и поддерживала необходимый огонек характера и упорства в достижении намеченных ею целей. Например, еще в раннем детстве она определила, что я, увлекающийся чтением (в детстве я читал много, неистово), буду городским. Средний брат Николай останется дома в помощь родным и будет опорой хозяйства: Николай проявлял склонность к сельскому хозяйству и довольно удачно мастерил всевозможные орудия крестьянского производства. [8] Младшего брата Петра, который рос при старших детях и был баловнем всей семьи, мать определила в учение. Представьте, что все так и получилось. Хотя из-за условий окружающей среды ее идеалы были ограничены, но материнское любящее сердце давало ей неотразимое оружие воздействия на нас, детей, — такую доходчивость до сознания и такую силу убеждения, что все основное из ее напутствий осталось в памяти и сейчас. Нить ее доводов, убеждений и взглядов была порождена средой и условиями крестьянского быта. Но перспективы для нас ею открывались красочно, заманчиво и реально.

Радуясь, что я много читаю, журя за трату керосина, мама часто говорила:

— Ты, Федя, поменьше читал бы, а побольше писал, может быть, со временем занял место волостного писаря.

Старшие поколения помнят, что значил в свое время волостной писарь. Он считался первым грамотеем в волости. Людям сегодняшнего дня такой идеал может казаться очень примитивным, но до революции для мальчика в глуши деревенской — это было чарующим видением.

Меньшего брата Петра она напутствовала:

— Учись, Петя, станешь учителем. Будешь много знать, не нужно будет гнуть спину в поле. Будешь летом в каникулы (откуда она знала это слово?) ездить на самокате в белых брюках, в шляпе.

Когда так говорит мать, то все становится заманчивым. Петр и на самом деле стал педагогом.

Убеждая Николая оставаться в хозяйстве, когда лучшее как будто отдано уже мне и Пете, она умело выходила из кажущихся противоречий в доказательствах необходимости идти всем троим по указанному пути.

— Коля, ты будешь с нами, — говорила она ему, — будешь опорой старикам. Вот Федя едет в город, Петю выучим на учителя, а их доля в хозяйстве перейдет к тебе. Разве не стоит из-за этого быть старательным хозяином?

Как видите, крестьянскому мальчику была дана ясная перспектива. И он впоследствии был замечательным хозяином.

Хочется сказать, что руководящим началом в вопросах, что можно и что нельзя, мать считала общественное мнение, укладывающееся у нее в формуле: «Что люди скажут?»

Приучая детей к труду, она развивала соревнование между нами и устанавливала нормы. К примеру, за день мы обычно нажинали около 20 снопов. [9] Она утром давала
норму нажать по 25 снопов, после чего можно было идти играть, хотя время будет только обеденное. И часто к обеду, в полдень, норма выполнялась. Иногда случались и недоразумения. Ей жаль было отпускать нас так рано, и тогда из-за пазухи вынимались магические карамельки, которые обещались за новые пять снопов. Слезы досады из-за того, что еще нужно жать, хотя норма выполнена, и неодолимое желание съесть конфетку боролись в детской душе. И, как правило, последнее брало верх, и уже десять снопов были в доходе хозяйства.

Отец, если мы не ленились, не вмешивался в дела. Вспоминаю мудрый прием матери. Чтобы заставить нас сделать что-нибудь важное, предварительно она советовалась с нами, как со взрослыми. Это было неотразимо. За всякие шалости и провинности она наказывала нас сама, частенько используя при этом полотенце или опояску. Подозреваю, что наказания ею охотно брались на себя из-за боязни доверить это тяжелой и сильной руке отца.

Непомерный труд, заботы о детях, крах мечты о благополучии семьи и горе по умершим со временем измотали эту сильную женщину. Последние многие годы она ходила согнувшись.

Вспоминая сейчас гигантские усилия матери переделать жизнь, воспитать детей, сделать их счастливыми, чувствуешь, что ты у нее в неоплатном долгу. И о чем я особенно сожалею, так это о том, что при ее жизни мы не находили нужных горячих и ласковых слов для выражения благодарности и любви, хотя все мы любили ее и заботились о ней. Утешением нам может быть то, что она на старости лет видела воплощенной в жизнь хоть одну свою мечту — о детях. Я был к тому времени генералом, Петя — директором школы, Николай — отличным колхозником и отцом многочисленного семейства.

Светлый образ матери, ее высокие нравственные качества, ее мученическая жизнь под тиранией окружающего невежества, ее совесть, весь ее облик, часто неслышно, неосязаемо, но неотступно сопутствовали мне до моих седин.

Всю жизнь я был внимателен к женщинам, почитал их во имя своей матери. Искренне считал, что нет судей, которые бы могли судить матерей в отношении их к своим детям.

Отец мой, Яков Андреевич, был неграмотным. Человек он был крутого нрава. Все в семье должно было делаться так, как он хотел. [10] У него всегда это выглядело определенно: если работать, так работать много, аккуратно (сноп, сжатый и связанный им, можно узнать по чистоте и аккуратности из тысячи), если отдыхать, так полно.

Когда подростками ходили в школу, то требовалось, чтобы мы учились хорошо. Он часто посещал школу, справлялся о нашем учении, был строг с нами. Он очень редко бил кого-либо, но все мы его боялись. И мать, когда хотела приструнить кого-то, напоминала: «Смотри, а то скажу отцу».

То обстоятельство, что он выделял из скудных средств деньги на обучение детей, делает ему честь. Будучи сам неграмотным, он острее чувствовал значение учебы. Впоследствии гордился тем, что все его сыновья были грамотными. Были ли тут корыстные намерения, что грамотный сын больше поможет отцу, сказать трудно.

Он не пил, не курил. Любовь к труду, степенность и порядочность делали его авторитетным в деревне. Под старость, а особенно после смерти матери, отец сильно переменился. Он стал проявлять эгоизм и неуравновешенность. Умер он в 1952 году, на 80-м году жизни.

Своенравной и крепкой натуры это был человек. Все кругом должны были склоняться перед его волей. Он не любил слабых, не любил кому-либо подчиняться. В частности, когда все село было уже коллективизировано, из нашей семьи уже работали в колхозе Николай, обе замужние дочери, он один не хотел идти туда. Основной мотив: «Не хочу кому-то подчиняться». Его увещевала вся семья, местные и районные работники, чтобы можно было докладывать о стопроцентной коллективизации, но ничего не помогло. Мать грозилась, что пойдет в колхоз одна — не подействовало и это. Тогда пригласили меня, так как он считался со мной. Я был в ту пору командиром полка.

Приехал вечером, а рано утром отец пригласил меня пройтись. Показал на дороге сначала подкову, потом снопы овса, упавшие с телеги, которые несколько дней лежали и никто их не подбирал. Затем мы зашли на конюшню колхоза, и он показал на копыта лошадей, которые давно не обрубались и не подчищались. Завел в кладовые, в контору, в пожарную, где сидели мужчины, а женщины работали в поле, ну и так далее. Словом, все это он сделал, чтобы меня обезоружить.

— Вот ты приехал уговаривать меня вступить в колхоз, — сказал отец, — а как мое сердце может вынести такие беспорядки? [11]

— Потому и надо, тятя, идти в колхоз, чтобы не было их, — уговаривал его.

— Без власти тут ничего не сделаешь, а так жить не могу, — упорствовал отец.

Долго беседовали мы с ним тогда, но убедить его я так и не смог.

— В таком случае, — сказал ему в конце беседы, — я увезу маму.

Шестидесятилетний мужчина, с бородой до пояса, гроза и повелитель в семье, стойко переносивший всякие несчастья, заплакал. Я думал уже, что душа его размягчится и он даст свое согласие.

— Живите, как хотите, но меня не мучайте, — сказал он, немного успокоившись. — Если сделаешь так, как говоришь, я зажгу дом и уйду побираться.

Я посоветовал семье больше его не тревожить. Так и сделали. Согнуть его было нельзя, а ломать — смысла не было.

* * *

Первое сентября — день начала занятий — совпадает в наших местах с разгаром уборочных работ. Поэтому я пошел в школу один. Она поразила своей чистотой и обширностью. Учительницы, нарядные и торжественные, встречали учеников. Одна из них, еще совсем молодая, записывала впервые пришедших в школу.

Учительница встретила меня приветливо и спросила фамилию.

— Фагагеев.

— Фагагеев?

— Нет, не Фагагеев, а Фагагеев, — букву «л» я не выговаривал, получалось у меня «г».

Учительница, Надежда Константиновна, недоумевала, я конфузился, а ребята смеялись. Наконец тут появился мой двоюродный брат, ученик третьего класса, Александр.

— Фалалеев его фамилия, — объяснил он.

Учился я хорошо. Переходил из класса в класс с похвальным листком.

В начальной школе нас учила Глафира Николаевна Овчинникова, известная, состарившаяся на работе учительница, воспитавшая не одно поколение нашей волости. Вся она безраздельно отдавалась своему делу.

Я сидел с края у простенка, на котором висела географическая карта. Как-то просматривая ее, увидел надпись: «Изюм». «Ах, — думаю, — вот город, в котором растет изюм». [12] И у меня появилось неодолимое желание побывать в этом городе. В течение трех лет я смотрел каждый день на эту гипнотизирующую надпись и мечтал, мечтал... И надо же случиться так. В 1920 году наш полк выступил из Мценска пешим порядком в Изюм. Можно себе представить, с каким нетерпением шел я туда! А через год из политуправления Украины и Крыма получил назначение в сводно-маневренную кавалерийскую группу, штаб которой в тот момент был в Изюме. В конце 1921 года распоряжением этого же политуправления меня назначили помощником комиссара изюмских командных курсов. В 1922 году в Изюме женился. В 1924 году стал комиссаром 238-го Мариупольского полка, лагерь которого был в Изюмском районе. В Великую Отечественную войну дважды принимал участие в освобождении Изюма. Вот как в жизни бывает.

Четвертый и пятый годы учился в двухклассной школе в Вавоже, расположенном от нашей деревни в 25 километрах. Учили там меня сестры Меньшиковы — Мария Николаевна и Анна Николаевна. Культурные, знавшие жизнь не только из книг, но и умевшие наблюдать ее, побывавшие в Москве, Крыму. Они пробудили в нас интерес к знаниям, воспитывали чувство прекрасного, рассказывая об истории классового общества и путях его развития, о роли интеллигенции. Робко и осторожно, но все же критиковали недостатки государственного строя. В общем, они заложили в нас начальные понятия о гражданине и человеке, разбудили любознательность.

За школьные годы произошло немало событий, которые хочется отметить. Я был худощавый мальчик, но крепкий и жилистый. Соседские ребята были ненамного старше меня: Степа Алешин — на два года, Миша Владимиров — на год, и мои одноклассники находились под их влиянием. Они давали мне это чувствовать довольно часто. В те отроческие годы, когда даже незначительная разница в возрасте считается весомой среди подростков, это проявлялось в виде обидного, снисходительного отношения. Когда стали постарше и разница в годах сглаживалась, все постепенно изменялось, но старшинство по-прежнему оставалось за ними.

Помню, однажды я шел с речки. Выскочив из засады, устроенной в выросшем по пояс овсе, Степа и Миша набросились на меня. Прежде всего я до смерти испугался, потом возмутился вероломством. Меня покоробило то, что двое старших напали на младшего. [13] Бежать нельзя, дрожь обиды и негодования охватила меня. И я с отчаянием безнадежности бросился в драку. Понимая свою неправоту, видя искаженное гневом мое лицо, они испугались и бросились наутек. Степу я преследовал и вбежал даже в их избу, где его защитил взрослый брат Андрей. С тех пор я был признан сильнейшим и был «главарем» ребят верхнего конца деревни.

Уже во время обучения в школе я начал сомневаться в существовании бога, сравнивая с притчами закона божия реальную жизнь и законы природоведения. Как-то еще в начальной школе поспорил с законоучителем о ките. Прочитав по природоведению, что кит не рыба, так как дышит не жабрами, а легкими, сказал священнику:

— Морское животное кит проглотило пророка Илью.

Священник окрысился на меня и поправил: «Рыба кит». Из-за озорства и рисовки перед ребятами я стал спорить, вытащив учебник природоведения. Тогда он, прекратив спор, выгнал меня за дверь.

Утверждению сомнений в существовании бога много способствовал отец Василий, горький пьяница. В дни богомолий носили по деревням иконы, и служились молебны в каждом дворе. После молебна каждый считал нужным поднести отцу Василию рюмочку. Не было, кажется, случая, чтобы он прослужил во всех домах, — как правило, сваливался где-нибудь в середине деревни и на другой день приезжал дослуживать. В начале дьякон и псаломщик его уговаривали, а потом махнули рукой. Мы, ребята, часто спорили между собой, на каком доме остановится служение и где «приземлится» отец Василий. Поведение этого «жреца» веры не могло не влиять на мои думы о боге.

Летом любимой порой был сенокос. Луга наши располагались в семи верстах, на берегу реки Валы. Выезжая туда, разбивали полога или палатки на неделю и больше. Взрослые одевались всегда нарядно и отправлялись косить, а старые и малые разводили костры и готовили чай или обед. А кругом — цветы, благоухание, пение птиц. Вечером — купание молодежи в реке. Косить траву — работа трудная, особенно в жару. У косцов рубашки покрываются солью от пота. Особенно тяжело девушкам — тянуться за мужчинами сил не хватает, а отставать нельзя — люди увидят, осудят, невесте зазорно. Маются, бедные, надсажаются, но вида не подают — негоже в работе слабыми показаться.

Меня всегда захватывала суматоха, поднимавшаяся на лугах при неожиданном появлении тучи. Надо собрать подсохшее сено, если не в стога, хотя бы в копны, чтобы оно не намокло, а потом не почернело, не потеряло качества. На лугах начиналась беготня, шум, ругань старших, крики. В общем, это бывали то неистовость и неизмеримость народной силы, то невообразимая кутерьма, волнение и смятение. Если туча проходила — ликование, если сено намокло — уныние. Сенокос — страдная, трудная пора. Но какая это веселая работа, когда дремавшая зимой мужицкая силушка выходила на простор!

После сенокоса приходилось или нянчить ребят, или ходить в поле. Нелегко было жать, особенно уставала спина. Когда Настю выдали замуж, работы еще больше прибавилось. Отец и мать с жатвой уже не справлялись. Бывало, рожь перестоит, начинает осыпаться. В таких случаях днем в жару все отдыхали, а ночью, когда рожь становилась влажной от росы, жали. Утром же, когда усталость дойдет до предела, вместо того чтобы завалиться спать, приходилось по всей сжатой полосе собирать подрезанные колосья. Делать это уставшему, истомленному, когда болят кости и тело, несказанно тяжело.

На четырнадцатом году я вступил на самостоятельную дорогу, как говорится, пошел в люди. Сначала работал мальчиком-продавцом у купца в селе Большая Уча. В мои обязанности входило отпускать товар покупателям, ухаживать за лошадью и содержать в чистоте двор. На готовых харчах мне полагалось 60 рублей в год. Хозяин доверял мне весь магазин. Он был мрачен и неразговорчив, что сторицей восполнялось его худой, высокой и ехидной женой.

Зашел как-то в магазин добротно одетый подвыпивший мужик с кожаной сумкой через плечо. Попросил банку шпротов. Пояснил, что едет судиться из-за мельницы.

— Открой-ка, братец, эту банку, — сказал он в конце разговора, — заверни в бумагу и положи мне в сумку.

Но кто знал, что случится дальше! Оказалось, в сумке были документы для суда. К утру все они пропахли шпротами и пропитались маслом. Меня потащили в суд. Судьи хотели узнать: не преднамеренно ли я сделал это. Изрядно ругались, пугали меня тюрьмой.

— Это он специально открыл банку, — нахально врал протрезвившийся мельник. [15]

Представьте себе четырнадцатилетнего мальчика перед судьями, урядником, полицейскими и сельским старостой. Против лжи я был беспомощен и беззащитен. Негодовал, возмущался, но убедить их в своей правоте никак не мог. Спас меня один из заседателей, доказав, что мельник действительно был пьян. Здесь, на суде, впервые были запятнаны здоровые детские понятия о чести и правде. Впервые во мне была похоронена младенческая беспечность.

Работая у купца, я начал постигать житейский опыт. Мне бросалось в глаза проявление жадности и нечестности чаще богатыми, чем бедными. Вот торговец печеным хлебом Ефим Постников. Он долго лебезил около меня, приглашал к себе в гости и, наконец, выпросил два мешка белой муки в долг. Хозяин об этом не знал. Сколько потом я ни просил Ефима вернуть муку, он скользкий, как уж, увиливал и кормил обещаниями. Затем он осторожно стал намекать на то, что, мол, твой хозяин богатый и от этого не обеднеет. Это было уже невыносимо: сказать хозяину я боялся, считал себя перед ним виноватым.

В другой раз богатый крестьянин Даниил Коржавин, державший извоз — доставку товаров, набрал у меня в долг рублей на тридцать. Я ему верил и не допускал мысли, что он может беззастенчиво обмануть человека. Но урок с ним убедил меня еще и в худшем: в вымогательстве и шантаже. Когда я начал все настойчивее и настойчивее требовать уплатить долг, он заявил мне:

— Если ты еще раз заикнешься о долге, то я сшибу тебя с места.

— Как? — удивился я.

— Скажу хозяину, что ты самовольно распоряжаешься его деньгами и присваиваешь себе, и он тебя выгонит.

Так было поколеблено мое чувство доверчивости к людям. Долго ходил я омраченный, но ничего разумного предпринять не мог. Наконец все же решил уехать из Большой Учи.

Летом 1914 года отец отвез меня в дальнее большое село Вятские Поляны на реке Вятке. Здесь шла бойкая торговля. Ежедневно заходили пассажирские и грузовые пароходы, оглашая окрестности могучими сигналами. В селе была местная интеллигенция и даже один полицейский — Зайцев, был Народный дом. Здесь впервые я увидел электричество.

Поступил приказчиком в мануфактурный магазин Ф. Г. Зверева, а через год перешел к его младшему брату Ивану, купцу более крупному, владевшему канатным заводом и державшему солидный магазин и двух-трех приказчиков. [16] Иван Зверев, выходец из крестьян, был степенный, с большой бородой, придававшей ему благовидность. Мне повезло хотя бы в том отношении, что на новом месте не требовалось, как у других купцов в Вятских Полянах, испытывать совесть, где приказчикам вменялось обманывать покупателя, и они даже поощрялись в этом.

Из этой поры жизни, с 1914 по 1917 годы, приведу наиболее характерные примеры. В работе приказчиков основным было умение быстро и выгодно продать товар. Должен сказать, что мне везло в этом отношении. На восемнадцатом году я был уже старшим приказчиком.

Как-то, проходя по одной из улиц Вятских Полян, увидел, что ребята по очереди катаются на санках, запряженных собакой. Они командовали ей: «направо», «налево», «стой». Разговорился со старшим. Он рассказал, будто их собака качает ребенка в зыбке, если он заплачет. Меня, усомнившегося в этом, он позвал в избу. Зашли. Жилье бедное, ребят пятеро, одеты плохо. Мать моего нового знакомого подтвердила его слова, добавив, что им за эту собаку давали 50 рублей. Это в то время равнялось стоимости рабочей лошади. Но она упросила мужа не продавать, чтобы скрасить ребятам детство. Ее рассказ растрогал меня.

Через несколько недель она пришла в магазин, чтобы купить пять аршин ситцу на рубашки детям. Пока она ходила платить, я, зная их бедность, отмерил и завернул ей пятнадцать аршин. Убытки решил возместить хозяину продажей товаров богачам по завышенным ценам. Считал, что сделал доброе дело. Покупателей в магазине в будни было мало. Но вот взглянул в окно и вижу: покупательница моя спешит обратно. Выбежал ей навстречу.

— Сынок, ты по ошибке дал мне не то, — взволнованно заговорила она. — Тут вместо пяти — пятнадцать аршин ситца.

— Да, это я ошибся, но прошу вас, возьмите все, — стал горячо доказывать ей, — если хозяин узнает об этом, выгонит меня с работы.

С трудом удалось убедить ее. Она ушла, думая, что спасла меня.

В свободное время я очень много читал. Иногда так начитаешься Ната Пинкертона или Ника Картера, что ночью во двор выйти страшно. Попадались и хорошие книги. В то время прочел Гоголя, много произведений Пушкина, Толстого, Тургенева. [17] В ту же юношескую пору начал, правда очень поздно, понимать, что авторы не только развлекают публику, читателей, но своими произведениями хотят высказать свою идею, мысль, взгляд. Мне хотелось многое узнать, понять, а спросить, по сути дела, было не у кого. «Одни читают книги запоем и через час забывают прочитанное. Другие имеют дар проникать в скрытую красоту и идеи книг, собирая нужное в голове, как букет из самых красивых полевых цветов», — прочитал я позже. Если раньше я действительно читал запоем и забывал прочитанное, то в эти годы начал кое-что понимать из прочитанного. Мне хотелось стать интеллигентным и умным. У меня тогда был так мал запас слов и так много чувств, переживаний и впечатлений, что их приходилось выдавливать через немудрый лексикон.

Общественные интересы меня мало тогда занимали. Все же читал газеты, выписываемые хозяином, интересовался речами депутатов Государственной думы. Но в содержании их выступлений разобраться было трудно, внимание привлекла разве что словесная эквилибристика.

В феврале 1917 года произошла революция. В первый базарный день хозяева нас вооружили револьверами и заставили патрулировать по улицам. Нельзя сказать, чтобы мне это не понравилось: все на тебя смотрят, а ты важно шагаешь. Но вот повстречался нам известный забияка Ванька-маляр и возмущенно закричал:

— Вы что, за толстопузых? Против народа пошли?!

Человеку нужна иногда встряска. Мы зашли после этой встречи в один из дворов, долго обсуждали свою неблаговидную роль и решили сдать оружие. Хозяин был взбешен таким оборотом дела, шумел, кричал. Но молчаливая твердость нашей позиции его смирила.

Разруха из-за войны все росла, производство товаров сокращалось, торговля быстро свертывалась и все больше скатывалась к спекуляции. Весной хозяин дал нам расчет. Я уехал в деревню. Вятские Поляны в моей жизни стали переходом из отроческого возраста к юношескому, помогли в постижении законов жизни.

После семейного совета я решил изменить профессию и с весны 1917 года начал работать на Ижевском оружейном заводе обрезчиком обойм, а затем конторщиком в прокатной мастерской.

В октябре 1917 года произошла Великая Октябрьская социалистическая революция, открывшая новую эру в истории человечества, уничтожившая господство эксплуататоров и утвердившая власть рабочих и крестьян в нашей стране. [18]

В Ижевске впервые в жизни я столкнулся с глубокими общественными противоречиями, определявшими суровую классовую борьбу. Это было одним из самых больших впечатлений, поразивших мой ум, привыкший думать и все оценивать с позиций практического рационализма. Юношеские мечтания, гнездившиеся в моей голове, рассеивались, соприкасаясь с реальной действительностью. Становилось все яснее, что моя судьба, как и судьба тех, кто меня окружал, зависит не от добродетелей-богатеев, власти имущих, или счастливого случая, а от организованной борьбы за права трудящихся.

Таким образом, уже в ту пору первые проблески классового сознания оседали в моей юношеской голове. Правда, и время было для этого очень благоприятное. Политическая жизнь в канун Великого Октября на огромном Ижевском заводе бурлила, как кипящая вода в котле. Митинги, диспуты, собрания, летучки проходили чуть ли не каждый день. Большевики, меньшевики, эсеры, максималисты и кадеты боролись за умы ижевских рабочих. Заседания Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов были открытыми. Нескончаемые дискуссии представителей разных партий будоражили и часто путали мои мысли. Как-то нутром я чувствовал правоту или же, напротив, неискренность и демагогический привкус речей выступавших депутатов, но почти ежедневно сидел там как зачарованный, силясь понять все. Иногда хотелось аплодировать, иногда возмущенно закричать.

Разные мысли витали в голове. Обстановка была такая, что только смотри, вникай, соображай.

Активную роль в политической жизни нашей мастерской, да немалую и во всем заводе, играл Клюкин Семен Иванович, браковщик, депутат Ижевского Совета. Он был неискушен в политике, малограмотен, но чутьем всегда безошибочно находил линию поведения в любом вопросе, затрагивающем интересы рабочего класса. Человек неиссякаемой энергии, всем доступный, он выступал всегда кратко, ясно и убедительно, иногда вставляя полюбившуюся ему фразу: «Факт, а не реклама». Помнится, как-то на собрании он, должно быть больше для юмора, заключил: «Да, мыла для мытья рук нет, тут я прозевал. Факт, а не реклама».

Рабочие его любили, ему верили. Вот ему-то больше всего и обязан я своим начальным политическим воспитанием. По его предложению меня включили в комиссию Ижевского Совета по расследованию злоупотреблений при призыве в армию в г. Сарапуле. [19] Это был первый мой шаг в общественно-государственной работе, шаг в мир новых интересов. Доверие и работа доставили мне огромное удовлетворение.

Запомнились мне дни получки, когда многие, изнуренные тяжелой работой, считали долгом выпить. Тех же рабочих, которые не умели вовремя остановиться и пропивали все, приходили встречать жены. Они выстраивались у проходных ворот вдоль плотины огромного пруда, ждали и «пленили» показавшегося мужа или отца, которого затем отпускали, оставив денег ему только на выпивку. Редко кому удавалось ускользнуть с получкой, хотя применялись всякие ухищрения — скрыться в толпе идущих, задержаться на заводе, поменяться одеждой с приятелем и т. д. Но даже такие ловкачи терпели поражение.

Жил я в комнате с двоюродным братом Ваней Шутовым, выходцем из крестьян, работавшим резчиком обойм. Он был очень высок и худ. Зарабатывал хорошо, был бережлив. Будучи сам нескладным и некрасивым, он любил все хорошее и красивое, и это нас очень сближало. Хорошо и со вкусом, правда, как-то напоказ, одевался, все оставшиеся деньги тратил на покупку вещей: вазы, пепельницы, хотя мы оба не курили. Эти красивые вещи часто были ему не нужны, они лишь подчеркивали невзрачность нашей комнаты.

Летом 1918 года положение Советской страны было очень тяжелым. Шла напряженная борьба с белогвардейщиной и иностранными интервентами.

На севере англичане и белогвардейцы наступали на Котлас для соединения с белочехами. Последние заняли всю Сибирь, перевалив через Уральский хребет. Чехословаки и белоэсеры захватили Казань, Самару, пал Кавказ, белые стояли у стен Царицына. У немцев была вся Украина, Белоруссия, Прибалтика. Они угрожали Петрограду. Советская Республика была в огненном кольце.

В Ижевске из рабочих создавались отряды красногвардейцев. Вступил в отряд и я.

В начале августа, ночью, произошел белоэсеровский мятеж. Восставшие захватывали учреждения, цехи, улицы. Значительная часть большевистской организации Ижевска сражалась на фронтах в рядах Красной Армии. Поэтому в городе большевиков было мало. Этим воспользовались эсеры и белогвардейцы, сломив сопротивление, они установили свою власть. Хотя я был беспартийным, но из-за близости к большевикам вынужден был бежать к себе, в Полянские. [20] В Ижевск больше уже не возвращался. Отрезок жизни и работы в Ижевске был моим первым шагом из мрака политического невежества.

Через две недели пребывания дома я узнал, что С. И. Клюкин работает председателем волостного ревкома в Можге. Направился туда и получил назначение в отдел социального обеспечения.

В этот небывало тяжелый для Советской республики период — в конце августа 1918 года — я вступил в Коммунистическую партию. Председателем партийной ячейки был Клюкин, а секретарем избрали меня.

В это время главным событием, повлиявшим на нашу жизнь, было покушение на В. И. Ленина и объявление красного террора и чрезвычайного налога на классово чуждый элемент. В волости чрезвычайный налог собирался туго. Кулаки саботировали закон, ни за что не хотели платить. Агитация, как и крутые меры, не помогала. Уездный ревком требовал выполнения решения, да и самим нам было понятно значение этого мероприятия, но дело не подвигалось. Посовещались и на собрании ячейки решили: надо припугнуть богачей. Организовано было это следующим образом. Наиболее прижимистых водворили в камеру. Потом, под видом одного из них, на площадь у церкви с мешком на голове был выведен брат Клюкина — Костя, отчаянный парень. У него за пазухой была бутылка с кровью курицы. После объявления приговора раздался залп холостыми патронами. «Расстрелянный» упал и, изображая конвульсии, вылил кровь из бутылки. Затем подъехала подвода с милиционером и отвезла «тело» в лес.

Такая «мера» возымела действие. В кассу ревкома стали поступать деньги. Конечно, мера эта не отличалась особой гуманностью, но она была продиктована суровой обстановкой, яростным сопротивлением контрреволюции.

Еще одно событие хочется вынести на суд потомства. Как-то из уезда пришла директива собрать представителей сел в волостном центре и сделать доклад об истории революционного движения в России, увенчавшегося Октябрьской революцией. Однако сделать доклад было некому, никто из нас в истории особо не разбирался. Интеллигенция — врачи, учителя и агроном — категорически отказались, ссылаясь на незнание вопроса и неумение делать такие доклады. Кто-то предложил поручить доклад старшему попу отцу Константину, окончившему духовную семинарию и прекрасно говорившему проповеди. [21] Переговоры были возложены на меня. Духовный отец сначала отказывался, объясняя это тем, что он таких докладов тоже не делал и не собирается делать. Но при этом не говорил, что не знает вопроса. Это дало основание мне настаивать на необходимости доклада, и только последний аргумент, что, мол, придется применить крутую меру, вынудил его дать согласие.

Он спросил, нужно ли ему представить конспект доклада, чем поставил меня сначала в тупик, так как я не знал слово «конспект». Но тут же быстро сообразил, что это что-то вроде плана доклада, сказал ему, что доклад должен быть написан и через три дня дан на просмотр. Через неделю отец Константин сделал вполне хороший доклад.

Правильно ли мы поступили с организацией доклада, поручив его лицу, чуждому нашей идеологии? Рассказываю об этой истории не в оправдание организаторов доклада и не потому, что сам был ответственным исполнителем. А потому, что священник, вынужденный обстановкой, выбрал наименьшее зло и провел доклад добросовестно. К тому же доклад был предварительно прочитан. В те времена, когда грамотных людей в сельском районе было мало, доклад священника, как образованного человека, не вызвал у аудитории недоумений и сомнений в его искренности. Не настаиваю на непогрешности наших решений, с ними можно соглашаться или в чем-то не соглашаться, можно недоумевать или даже обвинять нас в заблуждениях, но нельзя не видеть в них благородных мотивов во имя большого дела.

Ранней весной 1919 года армии Колчака двигались на Москву с востока. Нам было приказано эвакуировать ценности кооперативов и церквей в Казань. Но в соседнем волостном центре Алнаши часть населения воспротивилась отправке ценностей и лошадей. Представители местной власти разбежались, а оставшиеся были арестованы.

Ценности церкви и кооператива как были задержаны на подводах, так и стояли четыре дня. А мобилизованные лошади находились на ревкомовском дворе. И вот двенадцать человек во главе с Клюкиным, взяв седла, на подводах выехали в Алнаши, чтобы вывезти задержанное и забрать имеющихся там лошадей. Приезжаем. Улица запружена толпой с топорами, кольями, палками. Пришли на ревкомовский двор, где все начали выбирать себе лошадей, а мне поручили выпустить арестованных. [22] Когда я вернулся, то оказалось, что все лучшие лошади уже выбраны. Тут подошел сторож, подвел к конюшне и показал вороного жеребца.

Построив нас уже верховыми, Клюкин указал, что он со мной поедет в голове обоза, а остальные по его сигналу должны начать стрельбу вверх. Ценности во что бы то ни стало должны быть отправлены. Мне он сказал:

— Ну, Федя, настал серьезный момент. Не боишься?

Мы с ним галопом поскакали к голове обоза. Мурашки забегали у меня по спине, когда толпа за нами сомкнулась и, огромная, враждебная и страшная зловещим молчанием, ждала. Клюкин произнес речь.

— Вы выступили против Советской власти, раз не хотите сохранить народное добро. Оно не пропадет, все переписано и вернется обратно, как только разобьем Колчака. Мы на вас не сердимся, но вы должны отпустить обоз, иначе ценности эти достанутся врагу. Факт, а не реклама, — заключил он краткую речь излюбленной фразой и стеганул переднюю лошадь.

Обоз двинулся, толпа безмолвно стояла, как укрощенная дикая сила. С большим облегчением я вздохнул, когда выбрались из нее. Не могу сказать, что очень боялся. Нет, не было этого. Было что-то другое, чувствовал себя каким-то очень хрупким.

В начале апреля колчаковцы подходили к Можге и были задержаны на реке Вале. Незадолго перед этим волостные организации эвакуировались в Казань. В Можге оставался ревком в составе Клюкина, Шамшурина, Шмакова и меня. Нам было приказано Можгу без боя не сдавать. На меня возлагалось снабжение частей Красной Армии продовольствием и подводами. Оборону района Можги вел Московский полк, вместе с бойцами которого участвовали в боях члены ревкома.

Выбрав свободное время, съездил домой попрощаться с родными. Особенно тяжело было расставаться с мамой. Прощаясь с семьей и с товарищами детства, еще крепился. Заплакать мне тогда, уже взаправдашнему мужчине, было нельзя. Но, когда прощался с матерью, удержаться был не в силах. Хорошо, что мама вышла провожать в поле, и мы расстались с ней наедине. Видеть страдания матери, отдающей сына в годы бурь и невзгод неизвестности, оказалось выше моих сил. Теперь могу сказать, это были последние слезы в моей жизни. И я не раз жалел о том, что их уже больше никогда не было. [23]

В одно из моих посещений штаба полка в кабинет вбежал (фамилии не помню) взволнованный ординарец и, едва отдышавшись, сообщил, что противник переправился через реку Валу на юго-востоке от Можги. Наши с боями медленно отходят. Командир задал несколько уточняющих вопросов, но вразумительных ответов не получил. Было понятно, что отрезается единственная дорога от Можги на восток, и промедление с действиями смерти подобно. Потом он позвонил командиру батальона, расположенного в центре, и спросил, не сохранилась ли у него связь с соседом справа. Тот ответил отрицательно.

Делал он все это так медленно и спокойно, что было совершенно ясно: это не соответствует обстановке. Страшась, я ждал быстрых и стремительных действий. Не тут-то было. Командир полка вызвал какого-то штабного работника и приказал, чтобы он со связным выехал к месту боя, разобрался в обстановке, доложил. Потом вызвал начальника связи и начал ему растолковывать, куда и как провести связь. Все это делалось так медленно, что у меня сложилось мнение о его действиях, как об измене. А он, как будто для того, чтобы убедить меня окончательно в правоте моего мнения, взял трубку, закурил и только тогда отдал приказание начальнику полковой школы Вирко (я запомнил эту фамилию) о выходе на исходные позиции и контратаке с целью уничтожения прорвавшегося через реку Валу противника.

Когда мы поехали на поле боя, штабной работник встретил нас, доложил, что наступление противника остановлено, и показал дорогу. Мы подъехали к командному пункту верхом на лошадях по обстреливаемому полю, на котором то там, то тут взрывались снаряды. Я понял, что изменник не может так рисковать собой за чуждое ему дело, но настороженность осталась.

Он поговорил с командирами рот, попытался вывести из боя одну роту, чтобы она могла быть использована для контратаки, но противник не дал такой возможности. Тут прибыл Вирко и также получил конкретную задачу. Артиллеристам и пулеметчикам было приказано поддержать огнем контратаку. Даже для меня, человека неискушенного в военном деле, стало ясно, что делалось все правильно, обдуманно, четко, хотя медлительно.

Но вот началась контратака — перебежка курсантов школы, оглушительная стрельба с обеих сторон из пулеметов и пушек. Вот уже первые успехи — отход отдельных людей и небольших групп противника. [24] Курсанты, по которым сосредоточен был весь огонь противника, несли значительные потери. Это учел командир полка и приказал наступать всем ротам, послав в одну командира батальона, в другую — представителя штаба, в третью — военкома полка. Общие усилия сделали свое дело — противник побежал и с большими потерями был отброшен на другой берег. Но и наши понесли потери. В числе раненых был и молодой, энергичный Вирко, любимец полка.

Мне стало ясно, что в отношении командира полка я ошибся. За всю свою жизнь и службу в армии я вспоминал этого образцового командира и старался походить на него в сложной обстановке.

Через несколько дней после этого события нам пришлось оставить Можгу. И вот как это произошло. Была середина апреля. Мы с Клюкиным, уставшие и истощенные, спали в ревкоме, расположенном на окраине. Лошадей своих на ночь запирали, чтобы никто их не украл. В одну из ночей полк получил приказ на отход. Нас разбудили в самый последний момент, когда белые обстреливали Можгу из артиллерии и пулеметов, а солдаты вели уличный бой вблизи ревкома. Совершенно очевидно, что надо было немедленно уходить, так как полк уже отступил. Никакой организованной силы для сопротивления у нас не было. Но Клюкин, верный своему характеру, остановил меня и приказал написать на бумаге и прибить к дверям следующий текст: «Мы уходим временно. Мы придем, белых прогоним, а тех, кто помогал им, повесим. Факт, а не реклама». Потеря времени на это была чрезмерным риском. Здание ревкома обстреливалось, и пальто Клюкина прошила пуля. Когда мы выбежали к лошадям, то моего алнашского жеребца не оказалось. Лошадь Клюкина была цела. Он предложил мне сесть верхом вместе с ним. Но я отказался и решил бежать рядом, держась за стремя. За последним зданием Можги, детским приютом, у дороги стояла оседланная лошадь, оставшаяся, видимо, без хозяина. Это оказалось очень кстати. После недолгого размышления мы забрали эту лошадь и дальше я поехал верхом.

С Клюкиным мы доехали до реки Вятки у Вятских Полян, откуда, кстати сказать, Колчак покатился назад.

Единственной преградой для всех отходящих был железнодорожный мост, по которому можно было двигаться только пешком. Лошадей пришлось оставить. Седла на себе перенесли на другой берег реки и сдали обороняющимся частям. [25]

В Казани узнали, что наши эвакуированы в Канаш (ныне Чувашская АССР). В Канаше пробыли несколько дней. Все семейные тянулись домой. Трое из четверых холостяков, я и два Михаила Можгинских (это их фамилии), решили добровольно вступить в Красную Армию. А четвертый — Миша Бояринов — вместе со всеми вернулся в Можгу.

Так сложилась моя жизнь до вступления в Красную Армию. Большие и маленькие события оставляли следы в голове и в молодом, не опытном еще сердце, шлифуя и характер, и ум.

Дальше