Солидарность
Карцер, по мнению гитлеровцев, наверное, самое подходящее место для человека, находящегося между жизнью и смертью. Все, что делали со мной нацисты, было в их духе. Они не пытали меня, не истязали, волею случая попавшую в их лапы. Нет, они просто бросили меня в этот сырой бетонный каземат, бросили на произвол судьбы без элементарной медицинской помощи. Они не убили меня сразу, а с изуитской жестокостью дали возможность умирать самой — медленно и мучительно. Но на пути смерти встала человеческая солидарность. В тот же день, когда меня упрятали в карцер, в лагере началась настоящая битва за жизнь русской летчицы, битва, в которую включились десятки, сотни людей доброй воли, представляющих в Кюстринском лагере самые разные национальности. Человеческая солидарность!
К тому времени в лагере действовала крепкая, глубоко законспирированная подпольная организация сопротивления. Подпольщики вели широкую агитационную работу среди заключенных, доносили до них правду о положении на фронтах, организовывали акты саботажа, разоблачали предателей, поддерживали больных и раненых.
С первой минуты своего появления в лагере я, сама того не подозревая, попала в поле зрения организации, одним из руководителей которой был доктор Синяков— "русский доктор ". Врача Синякова, естественно, в первую очередь волновало мое медицинское состояние. Для опытного врача даже беглого взгляда во время транспортировки было достаточно, чтобы убедиться в том, что летчица находится в тяжелейшем состоянии. Если не оказать немедленную помощь, то...
Подпольный комитет поручил доктору Синякову и профессору Белградского университета Павле Трпинацу добиваться от администрации лагеря разрешения на лечение раненой пленной. И вот Синяков в лагерной канцелярии стоит перед комендантом. Если посмотреть на доктора со стороны, то почти невозможно было предположить силу, энергию и твердость, какими он в действительности обладал. Невысок ростом, истощен, медлителен в движениях, копна полуседых, непокорных волос. Говорит по-немецки неторопливо. Но в каждом слове — металл, уверенность в своей правоте.
— В лагерь поступила израненная русская летчица...
— Ну и что же? — произнес фашист. — Каждый день к нам прибывают новые партии заключенных. Рейху нужна рабочая сила...
— Она не как все, она искалечена и в ожогах... Десять дней ей не оказывается медицинская помощь.
— У нас не госпиталь...
— Я требую от имени всех пленных лагеря, чтобы меня и доктора Трпинаца допустили к раненой...
— Требуете? — гестаповец побагровел. — Да только за одно это слово я могу тебя просто...
Да, здесь в лагере, все было просто... Смерть каждый день выкликала из рядов заключенных очередную жертву. Непослушание пуля, отказ от работы — пуля. Любой охранник — судья. Здесь — все просто, как в каменном веке. Это все знал Синяков, но он все так же прямо смотрел в бешеные глаза гитлеровца. От ярости нациста доктора защищали руки. Да, искусные, сильные, умелые руки хирурга...
Когда с одним из этапов Георгий Федорович поступил в Кюстринский лагерь, его назначили хирургом и тут же приказали сделать операцию на желудке. На эту первую операцию русского доктора пришли все лагерные немцы во главе с доктором Кошелем. Кошель привел своих врачей, а заодно французских, английских и югославских специалистов из заключенных. Пусть, мол, убедятся, что за медики у этих русских.
Принесли больного. У ассистентов Георгия Федоровича от волнения дрожали руки. Кто-то из фашистов громко утверждал, что самый лучший врач из России не выше немецкого санитара. А доктор Синяков, еле держась на ногах, бледный, босой, оборванный делал резекцию желудка. Движения его были точными, уверенными, и присутствующие поняли, что в экзамене этому хирургу нужды нет.
После операции, блестяще проведенной Георгием Федоровичем, немцы ушли. Остались французы, англичане и югославы. Они стоя приветствовали эту первую победу в плену русского доктора.
— Вам только надо лучше выглядеть, коллега. Надо иметь хороший вид, — заметил югослав Брук.
— Товарищ... — сказал единственное слово, которое знал по-русски, Павле Трпинац и пожал Синякову руку.
Трпинац, как агитатор, стал рассказывать в лагере о русском докторе. Из всех блоков потянулись к Синяку за исцелением: он воскрешает из мертвых! И Георгий Федорович лечил прободные язвы, плевриты, остеомиелиты. Делал операции по поводу рака, щитовидной железы. Каждый день по пять операций и более пятидесяти перевязок! Доктор страшно уставал, но сознание того, что в бараках ревира лежит более полутора тысяч раненых и больных, не давало ему покоя.
Посредине лагеря за колючей проволокой и под охраной часовых находился так называемый ревир, или просто лазарет. В ревир однажды и привели вновь прибывшего в лагерь пленного Синякова. Доктор очень удивился, увидев здесь, в этом аду, в этой стационарной фашисткой душегубке, хирургический стол, скальпель, бинты, йодоформ и другое. Не сон ли это? Он понимал: лазарет — не от гуманизма. Просто пришло время, а это был конец 1944 года, наша армия уже вступила в Европу, когда фашисты уже не могли убивать всех пленных. Фронт пожирал дивизии гитлеровцев. Германия позарез нуждалась в рабочей силе, но заключенные, живущие в адских условиях, умирали сотнями, тысячами. Такое положение стало невыгодным рейху. Поэтому и оборудовали лазарет.
Правда, имелась и еще причина в создании лазарета. Пленные — разносчики болезней, а фашисты, как огня боялись инфекций в своей густонаселенной стране. Поэтому при малейшем подозрении болезни — туда, в ревир, за третий ряд колючей проволоки. И вот тогда перед комендантом Синяков не испугался угрозы, он вновь повторил свое требование... В конце концов гестаповцы разрешили доктору Синякову и Трпинацу лечить меня.
Сумерки. Со скрипом открылась дверь, и как призрак вошел немецкий фельдфебель.
— Ого! Здесь уже покойником пахнет, — сказал он, раскуривая сигарету, потом склонился над нарами и, ошеломленный, воскликнул:
— Тысяча чертей! До чего живучи эти русские ведьмы! Дышит... Живого места нет, а дышит!
От меня действительно пахло покойником. Сильные ожоги на лице, руках, ногах покрылись гноем. Впоследствии это меня спасло от грубых рубцов на местах ожогов.
— Заходи! — сказал фельдфебель стоявшему у двери человеку.
Это был «русский доктор» — так называли в лагере военного врача 2-го ранга Георгия Федоровича Синякова.
Русский доктор
Доктор Синяков, выполняя поручения подпольной организации русских военнопленных, готовил побеги. В лазарете, где он работал, всегда находились человек пять — шесть ослабленных военнопленных, которых следовало подкормить перед побегом, помочь насушить сухарей на дорогу, достать часы или компас.
Первый побег был устроен в лагере весной 1942 года. Тогда убежало 5 человек, из них трое — летчики. На всю жизнь запомнился Синякову один из этих беглецов — паренек лет двадцати трех. Доставили его в лагерь в очень тяжелом состоянии, с отмороженными пальцами обеих стоп, высокой температурой. Самолет этого летчика был подожжен и сбит в глубоком тылу врага, сам он выбросился на парашюте. Больше двух суток шел лесом и отморозил ноги: унты у него сорвало еще при прыжке из самолета. Выбившись из сил, решил передохнуть, забылся во сне, и тогда на летчика набросились две немецкие овчарки.
В лагерный лазарет его привезли гестаповцы. У него была большая скальпированная рана головы. Синяков гестаповцам сказал, что у пленного повреждения костей черепа и мозга, что он без сознания. Синяков понимал — на другой же день немецкие врачи легко обнаружат его обман, но шел на это сознательно.
Ночью вместе с санитарами Георгий Федорович заменил летчика умершим от ран солдатом, а ему ампутировали половину стоп, так как уже начиналась гангрена. И вот, выздоровев, летчик научился ходить, а затем совершил побег. Для доктора это была еще одна победа.
Как-то к Георгию Федоровичу нагрянул встревоженный охранник с переводчиком из заключенных и заорал:
— Немедленно к коменданту!
В лагере не спорят. К коменданту так к коменданту. Почему только такая спешка? Дело оказалось и впрямь неотложным. У сына одного из гестаповцев в трахею попал какой-то предмет — не то пуговица, не то еще что-то. Никто, собственно, толком не знал, что же все-таки проглотил парнишка. Мальчишка задыхался, гасла в нем жизнь, требовалось немедленное хирургическое вмешательство, но все врачи отмахивались — бесполезно! Тогда вспомнили о русском докторе. Вспомнили о том, что этот чудо-врач в лагерной обстановке, без нужного инструмента и без помощников исцелял безнадежных больных. Конечно, он русский, представитель «низшей расы», но выбора у нацистов не было.
А был ли выбор у доктора Синякова? Ведь гестаповец сказал ясно: "Умрет сын — убью?..» Если бы приказали оперировать отца гестаповца, садиста, отъявленного негодяя, он без колебаний сказал бы: «Нет!» Но тут — ребенок. Пусть немец, но все же ребенок, не виноватый в том, что родитель его — фашист. Ребенок, которому, в этом не сомневался Синяков, уготована совсем иная судьба. И он согласился оперировать. Причем немедленно.
Чудо свершилось. Человек, шатающийся от постоянного недоедания, каждый день испытывавший физические и моральные страдания, но сумевший сохранить светлый разум и свое искусство, спас мальчика. И когда смерть отступила от того, произошло другое чудо. Мать ребенка, "чистокровная арийка", надменная и чванливая, встала на колени перед русским доктором и поцеловала его в руку, только что отложившую в строну инструмент. Вот с этих пор он и получил кое-какую независимость и право высказывать свои просьбы. Словом, немцы допустили доктора Синякова и профессора Трпинаца лечить меня.
Еще не зная, кто эти люди, я, едва увидев их, поняла— передо мной свои. Георгий Федорович и Павле Трипинац не только лечили, добывая для меня медикаменты, они отрывали от своего скудного лагерного пайка хлеб. Не забыть мне никогда этой человеческой щедрости! Помню, как Трпинац то сам принесет галет, то подошлет своего соотечественника Живу Лазина, крестьянина из Баната, с мисочкой фасоли. Ведь все пленные, кроме русских, получали продовольственные посылки и медикаменты от Международного Красного Креста. Советский Союз вышел из членов этой организации. Сталин сказал тогда: — У нас пленных нет, а есть предатели... Когда Трпинацу удавалось добыть сводку Совинформбюро, он поспешно надевал халат, совал часовому сигарету, чтобы тот пропустил ко мне, и быстрым шагом входил в камеру.
— О, добрые вести имею я, — наполовину по-русски говорил Павле. — Червона Армия славно продвигается вперед, на запад...
Однажды он принес мне топографическую карту. На ней красным карандашом было обозначено продвижение советских войск к Одеру. Павле встал на колени спиной к двери и, показывая мне красную стрелу, направленную острием на Берлин, сказал:
— Скоро до нас прибудут...
В это мгновение открылась дверь и в камеру с руганью вбежал фельдфебель.
Трпинац успел спрятать карту и, сделав вид, будто закончил перевязку, молча вышел.
А как-то профессор принес кусочек газеты "Правда", в которой сообщалось о подвиге полковника Егорова.
— Радостная весть — это тоже лекарство, — сказал он, предполагая в моем однофамильце мужа или родственника. Не знал дорогой Павле, что Егоровых в России, как Ивановых или Степановых!...
Трпинац иногда рассказывал мне о своей прекрасной родине Югославии. Рассказывал о своих родных и тяжко вздыхал. Сестру Мелку фашисты повесили в 1941 году. Вторая сестра Елена вместе с дочкой, в будущем народной поэтессой Югославии Мирой Алечкович ушла в партизанский отряд. Самого Павле фашисты арестовали прямо на кафедре биохимии Белградского университета, где он читал лекции студентам. В Белграде у Павле осталась жена, черноокая Милена. В Кюстринском лагере Трпинац находился с 1942 года, а до этого его мытарили по тюрьмам. Трпинац всей душой ненавидел фашизм и как мог с ним боролся. Он глубоко верил в победу Красной Армии и не скрывал этого. Вел большую пропаганду среди военнопленных против фашистов, не щадя своей жизни.
"Сестрица, помоги!"
Нужные для меня лекарства нашлись в бараке военнопленных французов, англичан и американцев, которым разрешались передачи посылок международного Красного Креста и из дома. И мало-помалу я стала поправляться. Вот тут ко мне зачастили с визитами провокаторы, изменники всяких мастей. Однажды пожаловал какой-то высокопоставленный эсэсовец, говоривший по-русски.
— Гниешь, девочка? — спросил с наглой усмешкой. Я молча отвернулась к стене. Эсэсовец ручкой резиновой плетки постучал по моему плечу:
— О, я не сержусь, детка! Мы уважаем сильных, — и, помолчав, добавил: — Твое слово — и завтра будешь в лучшем госпитале Берлина. А послезавтра о тебе заговорят все газеты рейха. Ну?..
— Эх, звери! Человек, можно сказать, при смерти, а у вас только одно на уме, — послышался звонкий голос Юли.
— Молчать, русская свинья! — взорвался эсэсовец.
— Сам ты свинья. Немецкая!
— Сгною! — завопил гитлеровец и выбежал из камеры.
Позднее к нам зашел Георгий Федорович. Я рассказала ему о посещении эсэсовца.
— С врагом надо хитрить, а вы вели себя как несмышленыши. Не скрою, вам будет худо, — сказал он, и тогда я призналась Синякову:
— В моем сапоге тайник. Спрячьте, пожалуйста, партбилет и ордена. Если вернетесь на родину, передайте кому следует...
Синяков ушел. А мы стали настороженно прислушиваться к каждому стуку, шороху. На душе было очень тревожно. Мы молчим, долго молчим, думая каждая о своем. Потом я, прервав молчание, попросила Юлю рассказать о том, как она попала на фронт.
— Очень просто, — начала она. — Только окончила семилетку в своем селе Ново-Червонное на Луганщине, как началась война. Четыре брата ушли на фронт. Наше село оккупировали гитлеровцы. Ох, и страшное было время!... Нас с мамой выгнали из хаты, и мы долгое время жили в сарае. А когда пришли наши, я первым делом, захватив с собой значок и удостоверение "Готов к санитарной обороне ", полученное еще в школе, побежала к командиру части и попросилась на фронт...
— Сколько же тебе было тогда лет?
— Семнадцать.
И вот семнадцатилетний солдат Юлия Кращенко — армейский санинструктор.
Кто не помнит первого боя, кто может забыть это самое серьезное в жизни испытание? Маленькая, подвижная, она металась по полю, спешила на каждый стон, на каждый зов.
— Сестрица, помоги !
Не под силу ей, вынести большого, грузного человека. Пугают тяжелые раны, страшат молчаливые мужские слезы.
— Надорвешься, не вынесешь, — хрипит раненый.
— Ты, дядько, не беспокойся, все ладно будет, — сыплет скороговоркой Юля, напрягая последние силы. — Я и не таких вытаскивала.
Пусть неправда, пусть это только первый бой и первый раненый, которого она выносит с поля боя. Так ему легче будет. Шаг... два... десять... Спасение. Он будет жить! И снова санинструктор слышит:
— Сестрица, помоги!
Уже не первый раненый, не пятый и не десятый... Южный Буг. Она ползет по льду. Фашисты стараются разбить тонкий лед Буга, потопить ее роту, рвущуюся на занятый ими берег. Берег крутой, вода холодная, огонь кругом, стоны, просьбы: "Сестрица, помоги..» Юля перевязывает раненых, но тащит их не в тыл, а вперед: ползти назад нельзя, снаряды разбили лед.
Рассвет встречали на высоком берегу Буга. Это было 23 февраля 1944 года. Тогда гвардии сержанта Ю.Ф.Кращенко наградили медалью «За отвагу.» А потом, через несколько месяцев разгорелся бой на реке Висле, которую немцы превратили в неприступный рубеж.
Ночью группа советских воинов форсировала реку и закрепилась на противоположном берегу. Там была и Юля Кращенко. Не переставая била немецкая артиллерия, десятки фашистских самолетов бомбили крохотный пятачок плацдарма, пытаясь сбросить его в Вислу. А они стояли. Погиб командир роты.
— За Родину! Вперед! — загремел чей-то молодой голос и умолк, на век умолк...
А они держались. Они поклялись выстоять, удержать во что бы то ни стало плацдарм. На наши прижатые к Висле позиции железными клиньями двигались колонны "тигров", "фердинандов", "пантер". Все эти трудные часы наша авиация помогала наземным войскам. Юля не знала, что там, в небе, на штурмовике — женщина, с которой сведет ее вскоре общая беда.
Фашистские танки проутюжили окоп, где санинструктор Кращенко перевязывала раненых. Так она оказалась в тылу врага. А тогда, после нашего разговора с гестаповцем, к вечеру пришли два здоровых немца и, показав пальцем на Юлю, сказали:
— Коммен. Шнель, шнель!..
Я спросила гитлеровцев: куда и зачем уводят девушку? Один из них, приложив палец к виску, выдавил:
— Пиф! Паф! — И ушли.
Меня закрыли на замок. Тишина. Какой страшной бывает тишина...
Горе лишило меня сил. Хотелось закрыть глаза и не открывать их никогда. Состояние крайней апатии скрутило в тугой узел мои последние силы, мою волю. И кто знает, чем бы все кончилось — не почувствуй я с удесятеренной силой поддержку друзей. Пленные различными способами стали выказывать мне свою симпатию, и я сквозь стены каземата чувствовала братское пожатие их рук. Англичане передали шинель, поляки сшили из нее "по последней моде» жакет, югославы — теплый шарф, а наши, русские, сшили мне из шинельного сукна тапочки с красными звездочками на мысах. Узнай администрация лагеря о любом из этих подарков и дарителя ждала кара. Да что расстрел перед великой силой человеческой солидарности!..
Желание жить вновь пробудилось во мне. Жить для того, чтобы увидеть своими глазами конец ненавистного фашизма.
Но вот отстранили от меня Синякова и Трпинаца. Перевязки стал делать изменник с черными глазами разбойника. Но товарищи по беде и тут не оставили меня. Каким-то чудом однажды мне передали пайку хлеба с запиской внутри: "Держись, сестренка!.."
Памятная пайка хлеба... Не буду распространяться о том, что значил он, скудный кусок хлеба в ту пору. Кто голодал — знает.
Ну, а тем, кто не изведал голода, как говориться, не дай бог!.. Я все-таки о другом. Двести граммов эрзаца и литр супа из неочищенной и плохо промытой брюквы с добавлением дрожжей — такой была суточная норма для русских пленных в лагере "ЗЦ". И вот изголодавшийся, доведенный до дистрофии человек пересылает свою пайку хлеба...
В один из тяжких дней одиночного заключения мое внимание привлек высокий и худой часовой — лет семнадцати. Он находился в карауле уже не первый день и каждый раз с нескрываемым любопытством всматривался в "летающую ведьму".
Вижу, часовой хочет заговорить со мной, но не решается. Озираясь на дверь, достал из кармана сверток, вынул кусок пирога и все-таки шагнул к нарам. Проворно положив на мою грудь пирог, улыбнулся.
— Битте эссен, руссише фрау! — сказал приветливо и вернулся на свое место. — Битте...
— Убери! Не надо мне вашего! — больше знаками, чем словами, ответила я.
— Найн, найн! Их бин фашистен нихт! — воскликнул часовой и торопливо начал объяснять, что из деревни приехала мать, привезла гостинцы...
А шел уже январь сорок пятого. В последний день месяца танкисты майора Ильина из 5-й ударной армии освободили проклятый лагерь "ЗЦ".
За два дня до прихода наших войск эсэсовцы выгнали из бараков всех, кто мог стоять на ногах, построили в колонны и, окружив овчарками, погнали под конвоем на запад. В лагере остались только умирающие да часть врачей и санитаров под командой доктора Синякова. Тайком они выкопали глубокую яму под операционной и спрятались в ней до освобождения.
Через решетку окна я видела, как гестаповец, а с ним два автоматчика вбегали в бараки французов и стреляли. Видимо, добивали тех, кто не мог идти.
Но вот орудийные выстрелы, долетавшие до лагеря далеким грозовым громом, зазвучали совсем близко, рядом. Снаряды рвались то справа, то слева от карцера, который был закрыт на замок. Уже давно не было около меня и часового. И вдруг все смолкло. Наступило затишье. Неожиданно дверь распахнулась, гляжу — а на пороге наши танкисты...
Майор Ильин, командир танковой бригады, предложил мне поехать в госпиталь вместе с ранеными танкистами. Я отказалась:
— Буду искать свой полк. Он где-то здесь, на этом участке фронта. — И тут же с полевой почтой танкистов я отправила письма маме в деревню Володово Кувшинского района и в полк. От радости я тогда поднялась и потихонечку пошла. Помню, надела дарственные тапочки с красными звездочками на мысах, сшитые для меня неизвестным другом, уперлась руками в нары и подалась вперед, а ноги дрожат, как струны, вялые мышцы не слушаются, кожа только что обтянула ожоги — и тут же потрескалась, закровоточила... "Стоп. Посиди немного, передохни", — говорю себе, а затем опять осторожно скользнула по полу — еще шажок. Покачнулась, но не упала, удержалась. И вот держась за стену, уже шагаю.
А бывшие узники лагеря, все, кто мог держать оружие, забрались на броню танков и пошли в бой на Кюстрин.
Синяков по просьбе танкистов организовал в лагере полевой госпиталь — наши тылы-то отстали при стремительном броске вперед. За несколько суток Георгий Федорович сделал операции более семидесяти танкистам. А мне он тогда, там в лагере, сразу же после освобождения принес и отдал партийный билет и ордена.
Вперед на Берлин!
Тем временем наш 805-й ордена Суворова штурмовой авиационный полк продолжал воевать. Уже форсировали Вислу — штурмовали скопления танков и артиллерии на зависленском плацдарме. Там сбили летчика Анатолия Бугрова. Подкараулили его самолет гитлеровские зенитки. Снаряд попал в мотор штурмовика. Толя развернул боевую машину на свою сторону, и тут в лицо ему ударил густой запах бензина. Он отдал в перед до упора сектор газа, попробовал задрать нос штурмовика, но двигатель остановился...
Штурмовик падал — крылья не держали самолет в воздухе без тяги мотора. Тогда Бугров, прорубив лесную просеку, сел на лес. Хоть и сильный был удар, но деревья все-таки самортизировали падение. Летчик пришел в сознание и осмотрелся: руки в крови, по лицу тоже сочится кровь; воздушный стрелок жив — вот-вот придет в себя, а кабина штурмовика изуродована, приборная доска висит на проводах, от крыльев остались одни лонжероны, в фюзеляже зияют рваные пробоины, хвостовое оперение валяется где-то в стороне...
И все-таки главное — живы. Теперь надо определить, где находятся. Толя вынул планшет с картой, но не успел экипаж, как следует сориентироваться и опомниться как оба увидели своих солдат. Врачи в медсанбате продержали штурмовиков недолго и отпустили в полк.
Когда они заявились, их, признаться, уже и ждать перестали, и похоронки поторопились родным послать.
— Рано еще мне умирать, — сказал тогда Толя, — пока идет война, надо рассчитаться с фашистами за мое обгорелое, изуродованное лицо...
Летчик обгорел еще на Кавказе в одном из боев. Его лицо и руки покрывали глубокие рубцы. Бугров опять стал летать. Воевал он смело, по целям бил беспощадно и упорно искал встречи с врагом. А бомбил и стрелял Толя без промаха. После боевых вылетов радовался — чувствовал, что отомстил. Еще бы! Когда под крылом видишь горящие, изуродованные взрывами танки, пушки и автомашины противника, тут состояние души, прямо скажем, возвышенное — исполнил долг!..
В бою за Зееловские высоты отличился летчик Виктор Гуркин. Он был не просто храбрым и умелым воином, но как-то по-особому профессионально хладнокровным и мужественным. Прекрасная техника пилотирования сочеталась у него с искусством меткой стрельбы, точного бомбового удара. В то же время он выходил невредимым из самых сложных переделок! Воевал Гуркин не по шаблону. Хорошо знал тактику врага, в совершенстве владел боевыми приемами.
... В тот раз облачность на маршруте была десятибалльная. Но в районе цели в облаках появились небольшие разрывы — окна, и в голубом разводье неба летчик заметил, как промелькнули силуэты "мессершмиттов".
Гитлеровцы заходили с задней полусферы. В своей излюбленной манере они занимали выгодную позицию, чтобы потом открыть прицельный огонь. На группу направлялась первая атака гитлеровцев. Воздушные стрелки приготовились отбить атаку. Но Гуркин ловко упредил гитлеровцов. Всей группой он выполнил энергичный разворот в сторону противника, и "мессеры» с разгона наткнулись на плотный залповый огонь штурмовиков. Тогда истребители противника метнулись, словно ошпаренные, и скрылись за облаками. Двух "мессеров» наши все таки сбили. Штурмовать цель никто уже больше не мешал и с первого захода ударами бомб штурмовики накрыли скопление техники, а потом пулеметно-пушечным огнем эрэсов расчистили движение нашей пехоты вперед на Берлин.
Виктор Гуркин пришел в полк бывалым летчиком, знающим себе цену. И по земле он ходил уж очень уверенно! Среднего роста крепыш с глубоко посаженными карими глазами и непокорной прядью темных, прямых волос над широким лбом, он ходил, помню, в хромовых сапогах, голенища которых были собраны в широкую гармошку, и вышагивал как-то твердо, наступая сразу на весь каблук. Однажды, когда мы летали в Куйбышев за самолетами, Виктор пригласил меня поехать в гости к его родителям, эвакуированным с заводом из Тулы. Отец его был оружейных дел мастером, мать тоже работала на заводе. Дорогой в электричке Виктор обратился ко мне с необычной просьбой — поговорить с его сестрой и вразумить ее, чтобы не выходила замуж до окончания войны.
— Мне стыдно, — наклонясь ко мне, волнуясь и чуть не плача, шепотом, чтобы никто не слышал в вагоне, говорил Виктор. — Идет война, а она, видите ли, решила играть свадьбу. И родители ей потакают.
— Ты говорил с отцом или с матерью на эту тему? — спросила я Гуркина.
— Говорил. Отец сказал: "Пусть женятся, я на матери твоей женился а гражданскую войну и ушел бить Колчака. И вот ты теперь бьешь фашистов — плод нашей с матерью любви, а меня тоже тогда отговаривали".
Да и мама сказала: "Витенька! Уж больно пара хороша. Твоя сестра лучшая работница в цеху, жених ее — по снабжению работает ударно"...
Виктор наморщил лоб, сжал кулаки и выдавил:
— Мне это — «по снабжению работает» — убивает...
— Почему, Виктор? — Снабжение тоже очень нужное, хлопотное и ответственное и чтобы они любили друг друга.
Так разговаривая, мы приехали к Виктору домой. Сестра работала в вечерней смене, мать нас накормила и вручила билеты в театр на оперу Мусорского "Хованщина". Мы очень обрадовались подарку, ведь артисты были из московского Большого театра. Сам-то театр в войну был эвакуирован в Куйбышев.
А с сестрой Виктора я тогда так и не поговорила — она из вечерней смены осталась в ночную, срочный военный заказ выполняла. Да и о чем было с ней и говорить-то. Лучше уж Виктору разъяснить, что он не прав.
И вот не стало среди нас лучшего снайпера полка летчика-штурмовика Гуркина... Дружок Виктора, азербайджанец Миша Мустафаев, в одном из боев там же на подступах к Зееловским высотам сильно обгорел. Особенно обгорела у него правая рука, которой он держал ручку управления самолетом. Кое-как дотянул до наших войск и посадил машину. Тут же его и воздушного стрелка подхватили медики. Дали ребятам спирту, поместили в госпиталь — они там пробыли пять дней, а услышали, что их собираются направить в далекий тыл — сразу сбежали.
Удрав из госпиталя, летчики обратились за помощью к командиру базировавшейся здесь танковой роты, и тот, долго не раздумывая, отправил Мустафаева и его воздушного стрелка на легком танке домой, на аэродром.
Доброжелательно, по-дружески относились все наземные воины к летчикам-штурмовикам. Общевойсковые командиры от души благодарили авиаторов за поддержку с воздуха, восхищались нашей боевой работой. Да и как было не восхищаться! Взять хотя бы танки противника. Наши наземные части, напрягали все силы, боролись с ними в неравном единоборстве из противотанковых ружей, гранатами, бутылками с горючей смесью, орудиями прямой наводки, и, в основном, в прицеле — один танк. А мы били сразу по скоплениям танков. Находясь над полем боя от 15 до 30 минут, летчики делали до 8-10 заходов на цель. Штурмовики уничтожали танки в предбоевых порядках. В результате штурмовики подавляли огонь батарей, вызывали пожары. Уничтожали танки противника ударами с воздуха еще и далеко за линией фронта: в железнодорожных эшелонах, в районе погрузки и сосредоточения, на марше. Вот поэтому, когда летчики-штурмовики попадали в беду, каждый боец, каждый командир старались ему помочь.
Мустафаев заявился в полк на танке. На обгоревшей руке была надета проволочная сетка, покрытая сверху марлей. Долго у Миши не заживали ожоги, но постепенно стала появляться тонюсенькая кожица. Главное лекарство для него было — поддержка фронтовых друзей-однополчан. Правду говорят, что дома и стены помогают. Миша поправился и опять стал летать на боевые задания. К сожалению, Миша Мустафаев погиб в берлинскую операцию, погиб смертью героя, не дожив до светлого дня Победы всего пять дней.
В боях за Берлин наш полк воевал уже под командованием полковника Косникова. А Карева перевели в другой полк нашей 197-й Краснознаменной Демблинской штурмовой авиационной дивизии.
Одно время у нас командовал подполковник Котик, но он уехал в Москву на учебу. Несмотря на то, что в полку менялись командиры, — полк воевал также успешно, как и при Козине, нашем "брате", погибшем под Ковелем.
... В район Берлина восьмерку Ил-2 с двумя самолетами прикрытия Як-3 повел Миша Бердашкевич. Над целью ему пришлось сойтись с большой группой фашистских истребителей ФВ-190. Комэск потом рассказывал:
— Вначале я растерялся и не знал, что делать — вести бой с истребителями или выполнять основное задание по бомбометанию и штурмовке объекта. Случай-то не ординарный. Обычно над целью бьют зенитки, эрликоны, а тут истребители... Немцы в конце войны стали словно бешеные, и тогда решение мне навязали сами "фоккеры".
Мы встали в оборонительный круг и начали "щелкать» ФВ-190. Сбили четырех. Но и не досчиталось двух экипажей — Цветкова Бориса и Зубова Миши. К счастью, они и их воздушные стрелки остались живы...
Читатель, возможно подумает: как много в воспоминаниях автора сбитых штурмовиков. Но это так. Не зря наш Ил-2 называли "летающий танк". Штурмовик выглядел внушительно, привлекал внимание своей воинственной внешностью, этакой, можно сказать, монументальной прочностью. Особенно нравилась нам кабина, закованная в прозрачную и стальную броню. Сядешь в токую кабину, закроешься сверху колпаком и чувствуешь себя отгороженной от всех опасностей. Впечатление надежности кабины и самолета не покидало и в полете. Весь облик машины вызывал боевой подъем, помогал подавлять чувство опасности в огне противника. Но при всем при этом нас, штурмовиков, горело и гибло больше, чем в любом другом роде авиации. На высоте при подходе к цели нас ловили истребители противника; когда мы бросали бомбы, нас били зенитки, а когда штурмовали цель с малых высот — по нам стреляли все, кому не лень, и изо всех орудий, какие могли стрелять! Вот и теряли мы своих боевых друзей при знаменитой штурмовке...
Сквозь Дантов ад концлагерей
Время разбросало дорогих и близких моему сердцу людей, проверенных в жестоких невзгодах. Позже на поиски их уйдет много лет. И вот однажды через газету откликнется Георгий Федорович Синяков.
Он жил в Челябинске, преподавал в медицинском институте и заведовал хирургическим отделением больницы Тракторного завода.
Бесстрашная дочь украинского народа Юлия Кращенко живет и работает в Луганской области в своем родном селе «Новочервоное.» Она воспитала троих детей. А тогда в лагере гестаповцы увели ее и распустили слух, что расстреляли. В самом же деле Юля оказалась в штрафном лагере Швайдек. Ее постригли наголо и целый месяц два раза в день — утром и вечером — выводили на плац и избивали. Юля выстояла и выжила. Затем был женский лагерь смерти — Равенсбрук. Здесь узницы работали. Из них выжимали все силы. Юлю направили на военный завод. Но, как было отважной патриотке работать на фашистов ? И она стала подсыпать в заряды фаустпатронов песок. Немцы обнаружили это. И снова побои. Полумертвую, ее бросили в штрафной блок.
Во время одной из бомбежек помещение концлагеря, где находилась Юля, рухнуло. На нее обрушилось что-то тяжелое, но судьба и на этот раз смилостивилась: оглушенной от контузии, ей удалось выбраться из-под обломков, и с подругами по лагерю через пролом в стене она сбежала из Равенсбрука.
В одну из наших встреч Георгий Федорович расскажет, как удалось сохранить в лагере «ЗЦ» мой партийный билет и ордена. Помог в этом немецкий коммунист Гельмут Чахер.
Мне захотелось разыскать Чахера и поблагодарить его. Я написала много писем в Германскую Демократическую Республику. Одно из них было напечатано в немецкой газете. И вот летом 1965 года я получила письмо от жены Чахера, русской женщины Клавдии Александровны.
Она сообщила о том, что Гельмут после войны работал секретарем райкома партии в городе Форсте. Последнее время семья Чахера жила в Котбусе. Умер он в 1959 году, и его именем была названа политехническая школа № 16 в Котбусе.
"Мой муж хранил какие-то документы, — писала Клавдия Александровна, — но меня интересует, получили ли вы их обратно? Ведь Гельмута после того, как он похитил плетку, которой до смерти избивали русских, отправили на Восточный фронт...".
Мы стали переписываться. В ноябре 1965 года Чахер приехала с немецкой делегацией в Москву и, конечно же, побывала у меня. Клавдия Александровна рассказала, что отец Гельмута, Карл-Вильгельм-Густав Чахер, был рабочим высокой квалификации, узнав, что Советскому Союзу нужны специалисты по электросварке, в 1931 году он приехал к нам вместе с семьей и стал мастером электросварки в железнодорожном депо станции Панютино Харьковской области. Рядом с отцом работал и сын — Гельмут.
Молодой Чахер быстро изучил русский язык, вступил в комсомол, в профсоюз. Как электросварщика, его посылали в Пермь, Свердловск, Магнитогорск, другие наши города. Гельмут стал ударником, а затем стахановцем.
В 1935 году его премировали путевкой в дом отдыха Крыма, где он и познакомился с ленинградской Клавдией Осиповой, дочерью рабочего путиловского завода. Молодые люди полюбили друг друга и сыграли свадьба.
Клавдия привезла Гельмута в Ленинград к своим родителям, но отец вдруг запротестовал против такого зятя. Дочери он выговаривал, что вот-де в Германии фашизм свирепствует, а ты мне немца привела в дом, а я коммунист со стажем... Словом, начал сопротивляться. Тогда молодые поехали опять в Панютино, к отцу Гельмута. Жили они счастливо, но в 1938 году отец и сын Чахеры были арестованы НКВД. Без суда и следствия их посадили в харьковскую тюрьму.
Девять долгих месяцев Клавдия возила мужу и свекру передачи в тюрьму. Там она выстаивала длинные очереди, плакала, просила передать Гельмуту и Вилли Чахерам. Больше у нее ничего не было. Мать Гельмута и сестра продолжала жить в Панютино, боясь каждого стука. Они почти не знали русского языка. На работу их не брали. И вот однажды передачу у Клавдии не приняли, как она ни просила тюремщиков.
— В списках нет!.. — рявкнули, и закрыли окошко, прищемив ей пальцы руки, в которой она протягивала узелок с сухарями, и на том, казалось конец. Но через год, после последней поездки Клавдии в тюрьму всех трех женщин вызвали в районный НКВД и под подписку вручили документы о высылке в Германию — в течении двадцати четырех часов. И вот чудо! В Берлине на вокзале их встречает... Гельмут, одетый в военную форму с фашистскими знаками... Клавдия, как увидела его, так и рухнула у вагона на платформу у вагона — потеряла сознание...
Гельмут привез мать, жену и сестру в город Форст — домой. Рассказал им, что тогда из харьковской тюрьмы их с отцом выслали в Германию, но как только они пересекли границу — снова арест. На этот раз уже гестапо обвинило в шпионаже и коммунистической пропаганде. Отца заточили в концлагерь в Заксенхаузен, а сына полгода мытарили по разным тюрьмам и неожиданно отпустили под надзор полиции домой, в город Фрост. Долго Гельмут не мог найти себе работу, а потом все же устроился на текстильную фабрику и сразу же стал хлопотать о выезде из СССР в Германию родных. Потом его призвали в армию, но, как политически неблагонадежного, включили во вспомогательные войска.
Клавдия стала жить в доме Чахеров. У них часто проводили обыски. Три раза в неделю она должна была являться в гестапо...
Мать и сестра работали в швейной мастерской, а Клавдию на работу не принимали. Гельмут часто навещал ее. У них родилась дочь Вера. В гестапо предупредили Клавдию, чтобы по-русски с дочерью она не разговаривала — только по-немецки!
Когда гитлеровские войска напали на Советский Союз, Клавдии стало жить во сто крат хуже. Особенно донимали ее чистокровные арийки — оскорбляли ее, бросали в нее чем попало, плевались в ее сторону. А однажды, когда она шла с Верочкой на руках, толпа немок набросилась на нее, сбила с ног и начала топтать... К счастью, полицейский заступился. Правда, узнав, что она русская, повернулся и пошел в сторону, не оказав никакой помощи.
Гельмут стал навещать родной дом все реже и реже. Теперь он охранял лагеря с советскими военнопленными. Почти полтора года его переводили из лагеря в лагерь. Послужил он в Губене, затем Кюце, Розенберге, Реусе, Остпройзене, Шпандау, Ландсберге, Пилау, Кюстрине — и всюду находил способ, как помочь русским пленным, как больше навредить гитлеровцам.
При встрече Клавдия Александровна передала мне копии писем Г.Ф Синякова, А.М. Фоминова, И.З. Эренбурга, написанных Гельмуту Чахеру, когда его отправляли из Кюстринского лагеря "ЗЦ".
"Дорогой Гельмут, прощайте! У меня о Вас, о немецком патриоте, остались наилучшие воспоминания, — писал русский доктор Синяков. — Всей душой Вы, как и мы, ненавидите фашизм и страстно желаете победы русским. Вспоминаю Ваши слова: "Если победят немцы, русским будет плохо, а если победят русские, немцам будет хорошо.» А вообще вы верите в нашу победу, и за это вам большое русское спасибо! Спасибо и за то, что вы делаете для победы советского народа".
Когда представилась возможность, Гельмут с пятью другими немцами перешел линию фронта на нашу сторону.
После окончания войны Чахер вернулся в родной Форст. Здесь он вступил в Социалистическую единую партию Германии, стал учиться и, получив диплом юриста, был судьей, секретарем партийной организации, председателем общества немецко-советской дружбы.
Вот еще два письма о верном нашем товарище.
"Вы храбро защищали наши маленькие права военнопленных. Вы вдохновляли нас радостными сообщениями с нашей великой Родины. Результаты сталинградского окружения мы хорошо знали от вас. Вы приносили нам газету "Роте Фане", и мы знали о борьбе немецких коммунистов, которые несли слово правды в массы, в армию. Многие из них за это поплатились жизнью. Мы знали, что все эти сведения вы, товарищ Чахер, доставали с риском для жизни, но эти сведения передавались среди узников из уст в уста, воодушевляли нас, придавали бодрости, терпения. Чахер! Мы уверены, как и вы, в том, что кровавый фашизм во главе с головорезом Гитлером предстанет перед справедливым судом всего человечества... "
Это писал узник лагеря "ЗЦ» А.М.Фоминов. А вот прощальное письмо И.З. Эренбурга.
"Зима 1941-1942 года была физическим истреблением советских воинов, попавших в плен. Как и полагалось во всех фашистских лагерях — ворота, за ними комендатура, тюрьма, виселица, баня, кухня и секции — французская, английская, американская, югославская, польская, итальянская и особо отгороженная несколькими рядами колючей проволоки, самая большая — русская. Внутри этой секции отдельно обнесены колючей проволокой с часовыми на вышке восемь фанерных бараков — лазарет, или ревир, как называли все.
Раненые и больные — по 250 человек в каждом на двухэтажных нарах-клетках — обтянутые кожей скелеты. Лежат люди, умирающие от ран. Лежат обгорелые летчики и танкисты. У многих сложные переломы, абсцессы, плевриты.
А еще за двумя рядами проволоки — инфекционный барак — кромешный ад — голод, грязь, избиения, стоны, смерть. Врачи из Берлина организовали в одном из бараков лечебно-экспериментальный пункт, где больным прививали различные инфекционные болезни, а у некоторых ампутировали совершенно здоровые конечности... Фашисты стремились любыми путями истребить советских людей. За малейшую провинность одного из пленных накладывали штраф на весь барак лишали истощенных до предела людей на срок до трех дней хлеба, супа или того и другого вместе.
В лазарете господствовали фашистские палачи Менцель и Ленц. Каждую ночь эти два молодчика на глазах больных убивали очередную жертву. Никто не был застрахован от возможной участи. Полуживые, истерзанные голодом, холодом, недосыпанием, мы пытались выбраться из лазарета, но тщетно.
И вот в лазарете появились вы, Чахер, — немец, капрал, охранник, переводчик. Прекратились ночные посещения фашистских палачей. Прекратились "опыты". Помещение лазарета стало немного отапливаться. Появились первые выздоровевшие и первые побеги. С вашим личным участием, Чахер, разрабатывались и готовились групповые и одиночные побеги. Вы сами разведывали места возможных подкопов и проходов для беглецов, отвлекали охрану, когда совершался побег. По национальности я еврей, а, как вы знаете, в лагере комиссаров и евреев уничтожали нещадно. Меня гестапо, как смертника, отправило на каменный карьер: там — мучительная гибель. Вы, Чахер, с доктором Синяковым сумели перевести меня в лазарет и списать в умершие. Днем я прятался за спины раненых на верхних нарах, а ночью ходил по бараку, "отдыхал". Только вам и Георгию Федоровичу я обязан своим спасением от неминуемой смерти. Низко вам кланяюсь и говорю — до встречи после победы у меня дома, в Москве".
Все три письма Гельмуту Чахеру были датированы 7 июля 1943 года. Меня же в Кюстринский лагерь привезли в первых числах сентября 1944-го. Значит, Чахера в лагере уже не было и мои документы хранил кто-то другой?..
При следующей встрече с доктором Синяковым я все-таки решила сказать ему об этом и уточнить, кто же сохранил в страшной неволе мой партийный билет и ордена.
— Леня-комсомолец! — припомнил Георгий Федорович. — Это совершенно точно.
— А фамилия Лени? — спросила я.
— Не знаю. Все в лагере звали его Леней-комсомольцем.
Как-то, будучи с делегацией Комитета ветеранов войны, возглавляемой маршалом Тимошенко, в Югославии, мне довелось встретиться в Загребе еще с одним бывшим узником лагеря "ЗЦ". Это был фармацевт Жарко Иеренич. Мы сидели с ним долго, вспоминая те тяжкие дни нашего заключения. И вот Жарко достает из кармана и показывает мне маленькую, пожелтевшую от времени фотографию. На фоне аптечных банок сидит Иеренич — худой, изможденный, а позади него стоит какой-то паренек.
Я поинтересовалась, кто это. И тогда Иеренич ответил:
— Леня-комсомолец! Вот там наверху, куда немцы не лазили, он хранил какие-то документы в банке с ядом.
Перевернула я фотографию и с трудом прочитала уже изрядно стершиеся буквы — Алексей Кузьмич Крылов, село Юрьевка, Приморского района, Запорожской области.
Когда приехала домой, тут же написала письмо в Юрьевку. Ответ пришел не сразу, потому что Алексей Кузьмич жил и работал фельдшером в соседнем селе.
Но вот, наконец, получаю: "Мне живо представляется каменный холодный каземат для одиночного заключения, где находились вы, будучи тяжело больной, методы лечения ваших ран...
Я вспомнил, как хранил ваш партбилет, награды...".
Вот так отыскался Леня-комсомолец.
А в 1963 году через журнал "Огонек» я получила первую весточку от профессора Павле Трпинаца. Он писал, что жив, здоров, что заведует кафедрой биохимии в университете Белграда.
Через три года с волнением я читала Указ Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик:
"За мужество и отвагу, проявленные при спасении жизни советских военнопленных в годы Великой Отечественной Войны, наградить гражданина Социалистической Федеративной Республики Югославии Павле Трпинаца орденом Отечественной войны 2-ой степени."
Скуп и немногословен был Указ. А у меня, когда читала его, вместе с радостью за Павле невольно вставали воспоминания об этом мужественном человеке.
... В лагерь привезли тяжело раненного советского разведчика. На допросе он молчал, не проронил ни слова. Тогда гестаповцы решили подослать к нему провокатора. Узнав, что грозит нашему разведчику, Трпинац немедленно сообщил об этом Синякову — члену подпольной антифашистской организации лагеря. И вот Синяков и Трпинац берут трех санитаров (один из них радист, знающий азбуку Морзе) и идут на врачебный обход в барак, где находится разведчик.
Он лежал в отдельной каморке на топчане под охраной автоматчика, рядом — провокатор, забинтованный, как мумия. Обход больных начался с того, что Трпинац встал между топчанами, а Синяков в это время громко расспрашивать провокатора о самочувствии тот тяжело стонал. Доктор сочувствовал "больному", обещал исцеление, а радист в это время отстукивал пальцами по бинтам разведчика морзянку: "Рядом лежит провокатор!» Так он повторил несколько раз, пока раненый не дал сигнал глазами, что понял, в чем дело.
Врачебный обход закончился. Поразительная отвага и находчивость врачей спасли тогда от неминуемой гибели еще одного советского человека...
Спустя время после опубликования Указа по приглашению министра здравоохранения к нам из Югославии прилетели профессор Трпинац, а из Челябинска — доктор Синяков. Рассказам нашим и воспоминаниям не было конца! На встречу собрались и другие товарищи по беде.
Приехал Николай Майоров, бывший летчик-штурмовик, а в дни встречи уже работник одного из институтов Академии наук СССР. Фашисты сбили его над Сандамирским плацдармом в тот самый день, 20 августа 1944 года, когда сбили и меня на Магнушевском. Тут же, где он упал вместе с самолетом, его прошили автоматной очередью. Но не суждено было умереть гвардейцу 95-го штурмового авиационного полка. Его, чуть живого, подобрала похоронная команда, состоявшая из стариков и юнцов тотальной мобилизации. Так, с развороченной челюстью и газовой гангреной руки Майоров оказался в Кюстринском лагере "ЗЦ".
Георгий Федорович Синяков, наш русский доктор, из "кусочков» собрал челюсть, спас руку, а главное — жизнь. Русскому доктору Синякову помогал в исцелении летчика Майорова Павле Трпинац.
Прочтя указ, Майоров говорил мне по телефону и плакал... Он не знал, что Синяков и Трпинац остались живы:
— Анна Александровна! Я думал, что их нет в живых. Какая радость! Какое счастье! Дайте, пожалуйста, мне их адреса. Я сейчас же полечу к ним.
— В Челябинск вы можете лететь хоть сегодня, — сказала я тогда Майорову. — А вот в Югославию, в Белград, где живет профессор Трпинац, достать визу, нам, бывшим пленным, вряд ли удастся...
На встрече был и бывший летчик-истребитель Александр Каширин, приехавший из города Ступино Московской области. Обращаясь к доктору Синякову, он сказал:
— Вы лечили не только раны, но и души людей. Вы не думали о своей жизни, ежедневно, ежечасно подвергая себя смертельной опасности со стороны гестапо. Вы каждый день сообщали нам, раненым и больным, положение на фронтах. Вы вели пропаганду против власовцев, вселяли в людей веру в победу над фашизмом, организовывали побеги, доставали ножницы для перерезания колючей проволоки, хлеб беглецам, компасы. Вы были для нас, пленных, всем: и врачом, и командиром, и комиссаром, и отцом...
Я был летчиком-истребителем. С первого дня войны на фронте. Многое повидал, многое пережил. В последний свой воздушный бой я со своим ведомым дрался с шестеркой истребителей. Мы сбили одного мессершмитта, затем второго, а третий вышел из боя с повреждениями. Но и мне здорово досталось. Боли от полученных ран не было, а вот кровь откуда-то лилась. Я чувствовал ее запах и у меня от этого кружилась голова, дурманило. Тогда я повернул на восток, хотел — во что бы то ни стало — долететь до своих. Когда мотор заглох, я был уверен, что сажаю свой "ястребок", уже перелетев линию фронта — на своей территории. Но я не дотянул до своих...
Сознание ко мне вернулось не скоро. А может оно и совсем бы не вернулось, не окажись я в Кюстринском лагере у русского доктора. Вы, Георгий Федорович, ампутировали мои гангренозные ступни ног, очистили многочисленные раны и я ожил... Нас было шестнадцать летчиков. Вы нас лечили, берегли, как сыновей, прятали среди раненых пленных, ведь для летчиков у фашистов был уготован специальный лагерь с особым режимом. Трудно перечислить все, что вы сделали для спасения советских людей, да и просто для людей в многонациональном лагере "ЗЦ". И мы, спасенные вами, низко кланяемся вам и говорим большое русское спасибо, дорогой наш доктор! Стихотворение, которое вы нам читали в лагере, я запомнил:
Сквозь фронт, сквозь тысячу смертей,
Сквозь дантов ад концлагерей,
Сквозь море крови, жгучих слез
Я образ Родины пронес.
Как путеводная звезда,
Сиял он предо мной всегда...
Образ Родины придавал нам силы, вселял веру в нашу победу. И мы выстояли — всем смертям назло!
«Смерш»
Память. Ох уж эта память... Ни с того, ни с сего заработала и вытащила такое... Не приведи Господь! Столкнула такие отдаленные времена, обстоятельства людей живых, сегодняшних, и тех, что были когда-то и погибли...
Я осторожна со своей памятью. Вообще стараюсь не увлекаться воспоминаниями. Память — памятью, а жизнь — жизнью. И все-таки я должна рассказать своим внукам и правнукам правду. Правду о том, как под Кюстрином, когда затихли бои и подоспели тылы, всем нам, оставшимся в живых, теперь уже бывшим узникам Кюстринского лагеря, приказали идти в город Ландсберг — на проверку. Я идти не могла.
И вот, помню, ехал по дороге солдат на повозке, и доктор Синяков упросил его довезти меня до ближайшего городка, куда тот солдат и сам направлялся. Мне Георгий Федорович сказал, чтобы при въезде в город ждала их у первого дома. Недолго пришлось ждать. Только успела присесть на лавочку, как подошли ко мне офицер, два солдата с автоматами и приказали следовать с ними. Так, с двумя автоматчиками по бокам, во главе с красным командиром я и поковыляла по поверженному немецкому городку.
На мне был жакет "по последней варшавской моде» — тот подарок от пленных англичан. На жакете два ордена Красного Знамени, медаль "За отвагу", а в нагрудном кармане лежал партийный билет. Опаленные огнем волосы еще только-только начинали вырастать, так что голову я прикрыла теплым шарфом. Подарил мне его югославский крестьянин из провинции Банат — Жива Лазин.
Так вот я и шла по городу — в таком обмундировании, тапочках из шинельного сукна с красными звездочками на мысах, и в сопровождении "почетного экскорта". Привели меня в комендатуру, к самому коменданту. Тот не долго думая, без особых проволочек и допроса "подозрительной личности» — теперь уже с усиленным конвоем — отвез меня прямо в отделение контрразведки "Смерш» 32-го стрелкового корпуса, 5-ой Ударной армии. Здесь меня "разместили» на топчане в караульном помещении. Внизу, в подвале, были пленные гитлеровцы, а я, слава Богу, не с ними вместе, а над ними. Как говорят летчики, имела преимущества в высоте.
В первую же ночь, два солдата с автоматами повели меня на допрос. Надо было подняться на второй этаж соседнего с караульным помещением здания. Плохо слушались ноги, при движении лопалась тоненькая кожица, едва образовавшаяся на ожогах, саднили и кровоточили руки на сгибах и ноги. Остановлюсь — солдат толкает автоматом в спину.
Ввели в ярко освещенную комнату с картинами на стенах и большим ковром на полу. За столом сидит майор. На вид доброжелательный. Но для начала отобрал у меня награды, партбилет, внимательно и долго рассматривал их в лупу, долго не разрешая мне садиться. Вот-вот, думаю, упаду, но напряжением каких-то сил держалась и все просила разрешить мне сесть. Наконец разрешил. Думала, что никакая сила меня не оторвет теперь от стула, ан нет. "Доброжелательный» майор как гаркнет:
— Встать! — я и вскочила с того стула.
А дальше посыпалось:
— Где взяла ордена и партбилет?
— Почему сдалась в плен?
— Какое было задание?
— Кто давал задание?
— Где родилась?
— С кем должна выйти на связь?..
Эти и другие вопросы майор задавал мне по очереди или вперемешку почти до самого утра. Что бы я не говорила, он кричал: "Лжешь, немецкая овчарка!.."
Много ночей было одно и тоже. В туалет водили под конвоем. Есть приносили раз в сутки сюда же, в караулку — на топчан. Оскорбляли всякими нецензурными словами...
Мое имя было забыто. Я была "фашистская овчарка".
Вспоминаю, как после войны я впервые рассказывала о моем пребывании в "Смерш» нашему бывшему командиру полка Петру Кареву. Я говорила тогда и плакала почти до истерики, а он как закричит:
— А что ты? Что же ты не напомнила ему хотя бы тот случай, когда тебя в сорок первом посылали на беззащитном У-2 на разведку? Когда ты, Аня Егорова, в сорок втором на том же У-2 была сбита и подожжена фашистскими истребителями, обгорела, но приказ войскам доставила. То ли было! Через то ли прошла! Брали Новосибирск, Ковель, Луцк, Варшаву... Почему же ты, летчик-штурмовик, ему, подлецу, тыловику, ничего не бросила в морду?!... — Карев гневно рубанул по воздуху рукой и предложил: — Давай выпьем, Аня Егорова, по сто граммов наших, фронтовых!..
Да... Так вот продолжу свои "хождения по мукам", на десятые сутки пребывания в «Смерше» мое терпение лопнуло. Я встала с топчана и молча направилась к выходу, а там по широкой лестнице прямо на второй этаж к тому майору.
— Стой б... ! Стрелять буду! — тонко так намекнул мне охранник и бросился в мою сторону. Но я продолжала подниматься по лестнице почти бегом. Откуда только силы-то взялись?.. Кажется, в восемнадцатом веке англичанин Джон Брамден заметил: "Бойтесь гнева терпеливого человека". Верно заметил...
Я быстро открыла дверь и с порога закричала — или мне это только показалось, что я кричала:
— Когда прекратите издеваться?.. Убейте меня, но издеваться не позволю!..
Очнулась. Лежу на полу на ковре. Рядом стоит стакан с водой. В комнате никого нет. Я тихонько поднялась, выпила водички и села на диван, стоявший у дальней стены. Потом дверь открылась вошел майор Федоров. Я уже знала его фамилию.
— Успокоились? — спросил меня вежливо.
Я промолчала.
— Вот дней девять тому назад вас разыскивали бывшие пленные Кюстринского лагеря "ЗЦ» — врачи. Они написали все, что о вас знают. Как вы попали в плен, как вели себя и как они лечили вас. Просили вас отпустить с ними вместе на проверку в лагерь в Ландсберг, но мы тогда не могли этого сделать. Уж очень подозрительно — в таком аду сохранить ордена и — больше того — партийный билет!.. Короче, мы вас отпускаем. Проверили. Если хотите, оставайтесь у нас работать...
— Нет, нет, — поторопилась сказать я. — Хочу в свой полк. Он где-то здесь воюет на этом направлении...
— Можете идти, куда хотите, — отрезал майор.
— А как же я пойду без справки? Меня тут же заберут и обратно куда-нибудь — упрячут...
— Справок мы не даем! Если хотите в свой полк, то советую выйти к контрольному пункту на дорогу и попросить, чтобы вас подвезли, куда следует.
— Вы издевались надо мной, майор, а теперь смеетесь! Вы видите: идти я почти не могу и кто меня посадит на машину без документов? Дайте мне справку и довезите до КП — Христом Богом прошу!
Майор смилостивился, дал мне справку, мол, такая-то прошла проверку. Потом он приказал довезти меня на повозке до контрольного пункта. Там подсказали, где находится штаб 16-й воздушной армии и посадили на попутную машину.
В отделе кадров армии меня сразу же определили в армейский "Смерш".
— Будем делать запрос в 34-й стрелковый корпус 5-ой ударной армии, где вы проходили проверку, — сказали и отвели жилье — комнату со всеми удобствами и питанием в офицерской столовой. Жена начальника "Смерш» принесла мне журналы, книги — читай себе, почитывай...
Приходили какие-то женщины, офицеры штаба армии, летчики... Поздравляли меня с возвращением с того света, что-то дарили. У меня уже скопилась целая куча каких-то вещей, и кто-то, помню, пошутил:
— Вот вы, товарищ Егорова, в аду побывали, теперь вам рай уготован...
А однажды пожаловал капитан Цехоня. К сожалению, я не помню ни имени его, ни отчества. А вот доброту его во век не забуду! До штабной работы в 16-й воздушной армии он служил в нашем 805-ом штурмовом авиаполку адъютантом 3-ей эскадрильи. Была такая должность, теперь — начальник штаба эскадрильи. Будучи замкомэска 3-ей эскадрильи, я его часто ругала за всякие "мелочи", хотя говорят, что в авиации мелочей нет. Цехоня не сердился на меня, или делал вид, что не сердится, но ошибок не повторял. И вот теперь пришел навестить меня, узнав, что я нашлась, живая. Он принес мне в дар какие-то красивые платья и сказал:
— Собрал посылку жене, а вот узнал, что ты жива, принес тебе...
— Зачем мне платья? — настороженно спросила я. — Наверное, мне дадут вещевики гимнастерку с юбкой?..
— Тебе лечиться надо, Анночка, — ласково сказал Цехоня, — и начал искать по карманам носовой платок...
В полку мое письмо получили. Сообщили в дивизию, мол, жива и находится на нашем участке фронта. Командир дивизии полковник В.А.Тимофеев приказал тогда замполиту нашего полка Д.П.Швидкому срочно снарядить "экспедицию» на поиски меня. И вот наша встреча в отделе кадров 16-й воздушной армии.
... Я сидела на скамеечке, ожидая вызова. Рядом со мной лежал костыль, помогающий передвигаться, соломенная сумочка с эмблемой ВВС и моими инициалами — "А.Е". Эту сумочку мне сплели летчики узники Кюстринского лагеря (сейчас она хранится в Центральном музее Вооруженных Сил РФ). Швидкий увидел меня первым. Выскочив из машины, с раскинутыми в стороны руками он бросился ко мне. А я что-то не сразу узнала его: небольшого роста, в меховом комбинезоне и унтах, на голове шапка-ушанка — ну, как медвежонок.
Фамилия Швидкий очень соответствовала характеру Дмитрия Поликарповича. Он быстро поцеловал меня, всхлипнул носом и побежал оформлять мои документы — с тем, чтобы сразу же увезти меня в полк.
Подошла и группа автоматчиков, сопровождавших замполита. Они шумно здоровались со мной, наперебой рассказывали новости полка, и только один стоял в стороне и, не скрывая своего горя, плакал, повторяя: "А Дуся погибла...». Я внимательно посмотрела на плачущего и узнала в нем воздушного стрелка Сережу, о котором так печалилась Дуся. Она и бомбы противотанковые укладывала в свою кабину — в последнем вылете, — чтобы мстить за Сережу...
Верная гадалка
Письмо от меня в те дни получила и моя мама — его отослали из лагеря танкисты, освободившие нас. Получила, прочитала несколько раз, перекрестилась и решила, что сходит с ума. Ведь была похоронка, была назначена пенсия вместо аттестата, была верная гадалка и, наконец, были отпевание в церкви и запись в поминальнике за упокой души воина Анны... Схожу с ума, окончательно решила мама, еще раз перекрестилась и направилась к соседке. Там, протягивая письмо ее сыну, стала просить:
— Толюшка, почитай! Что-то мне мерещится...
Оказывается, когда маме принесли похоронную на меня, она от горя слегла, но в гибель мою верить не хотела. Кто-то из деревенских ей доверительно сказал, что есть очень верная гадалка, которая дорого берет, но гадает только правду и только правду. Предупредили, что за гадание гадалка берет дорого. Мама собрала вещички, кое-какие деньги и написала записку старшей дочери в Кувшиново, где та работала и жила с семьей: "Манюшка! Ты мне очень нужна на сутки, отпросись на работе и приходи с ночевкой".
Мария с трудом отпросилась на работе, пришла в Володово затемно.
— Сходи, дочушка, в Спас-Ясиновичи. Уж последняя надежда на гадалку. Что скажет она, тому и быть.
И Мария утром чуть свет отправилась — тридцать километров туда, да столько же обратно — пешком. Надо успеть за день, завтра на работу в утреннюю смену. Дочь выполнила наказ матери. А гадалка нагадала, что меня нет в живых. Видимо, мало заплатили. Вообще-то это редкий случай, чтобы гадалка плохо нагадала, не вселила человеку надежду. И сестра — вместо того, чтобы поддержать мать святой ложью — сказала гадалкину "правду". У нас в семье была такая заповедь — матери говорить только правду, какая бы она ни была.
После такого сообщения мама опять тяжело заболела. А тут еще, как на грех, Калининский облвоенкомат вместо аттестата, по которому мама получала деньги от меня, назначил пенсию. Вера в то, что я жива, была начисто разбита.
Позже, лет пять спустя после войны, меня повесткой вызвали в Ногинский райвоенкомат — по месту жительства — и дали под расписку прочесть исполнительный лист Калининского облвоенкомата, в котором требовали с меня вернуть долг в сумме трех тысяч рублей за пенсию, якобы незаконно выплачиваемую моей матери в течение пяти месяцев. В случае неуплаты, грозились дело передать в суд...
— Я не буду платить, — сказала я тогда майору — начальнику 1-го отдела военкомата. — Никто не просил назначать моей матери пенсию вместо аттестата. А впрочем, пусть Калининский областной военкомат взыщет с ВВС не выплаченное мне вознаграждение за успешно совершенные мной боевые вылеты, — пришла мне в голову такая мысль:— из нее возьмите себе, сколько надо, а остальное вышлите по моему домашнему адресу.
— Пишите докладную! — сказал майор.
Я написала. Но до сих пор — полвека прошло! — ни ответа, ни привета...
Проболев более месяца, мама с трудом дошла до церкви и договорилась с священником отпеть меня и отслужить по православному молебен за упокой души. Кстати, поминальник — книжечка такая с крестом на обложке, в которой записи о здравии и отдельно за упокой — хранится у меня в письменном столе до сих пор. В графе за упокой записано "Воин Анна, а потом — сердито так! — вычеркнуто другими чернилами маминой рукой...
После "похорон» были поминки. Собрались старушки, молодежи в деревне совсем не было. Об этих поминках мне потом расскажет тетушка Анисья — мамина родная сестра. Удивительная личность. Если мама была строгая, правдивая во всем, то тетушка — озорная, веселая такая балагурка. Две родных сестры, но как два полюса. Тетя с двенадцати лет работала на Кувшиновской бумажной фабрике сшивала тетради. Вышла замуж за балтийского моряка, своего земляка. Он погиб в Кронштадском вооруженном восстании. В нынешнюю перестройку Указом президента восставших против большевиков кронштадцев реабилитировали. А у тетушки, Анисьи Васильевны Шеробаевой, остался от него увеличенный портрет бравого моряка, да двое детишек — Коля и Паня, которых пришлось поднимать одной. С годами боль утраты стала проходить и Анисья вновь обрела свой веселый характер.
После всех моих бед я, наконец, приехала к маме в деревню Володово. Мы сидели в обнимку с тетушкой за столом, покрытым праздничной домотканной белой скатертью с кистями. На столе кипел самовар, начищенный кирпичом до сверкания, близкого, как мне в детстве казалось, к золоту. Этот самовар был средний. Почему средний? Да у нас дома было три самовара, подаренных священником Гавриилом — маминым родным дядей, братом моей бабушки Анны. Первый самовар был большой — ведро воды в него входило. Средний полведра, а самый маленький — на пять стаканов. Его мама рано утром быстренько кипятила и, первым делом, пила из него чай. Большой самовар разжигался углями заранее — это когда вся семья была в сборе. Особенно хорошо было в доме по субботам. Топили баню, и вначале, в самый жар, мылись мужики, а потом — уже женщины. После бани пили чай до пота. На столе стояли блюда с брусникой моченой, клюквой, черникой...
У нас в доме было много художественной литературы. Откуда в глухой деревеньке много книг? Да все тот же священник Гавриил приносил нам, детям, в дар, и книг скопилось порядочно. Он много нам рассказывал из истории, географии, знал много стихов. Помню, отец Гавриил всегда советовал, что надо прочитать. А теперь вот, в 1945 году, когда мы с тетушкой сидели за праздничным столом в честь моего воскрешения из мертвых, в очередной раз, когда мама переступила порог из кухни, неся тарелки со снедью, тетушка громко, чтобы мама слышала, объявила:
— А теперь, племяннушка, я тебе расскажу, как твоя матушка справляла по тебе поминки. Не буду врать, — начинала тетя. — На столе было много еды, стояли рюмочки, и вот она достала из шкафчика графин, налила нам по рюмочке, а графинчик-то опять в шкаф, да ключик-то в нем и повернула на "заперто".
— Уж неправда твоя, неправда, Анисушка! — взмолилась мама.
А тетя Анисья, подмигнув мне, продолжала:
— Как неправда? — Правда, чистой воды правда.
Мама сокрушалась, не поняв очередной тетиной шутки, а тетя продолжала балагурить, и так радостно, так тепло было у меня на душе после пережитого, что передать все — и слов-то не найду...
Вот еще один эпизод из той давней поры. Значит, когда мама получила от меня весточку и у соседей убедилась, что она не сошла с ума — что ее младшая дочь Анютка жива! — на радостях надела она свою праздничную одежду и направилась в райвоенкомат.
Позже военком вспоминал этот визит:
— Заходит старушка, возбужденная такая — и прямо ко мне. "Сынок, — говорит, — сними ты с меня эту проклятую пенсию!» Я стал расспрашивать старушку — как ее фамилия, кто такая, за кого пенсию получает, а она твердит одно и тоже: сними пенсию, да и только. Наконец разобрался, что к чему, усадил, напоил чаем — и, успокоенная, она ушла...
Сватовство полковника
Майор Д.П.Швидкий, когда нашел меня в штабе 16-й воздушной армии, передал мне письмо. Оно начиналось несколько необычно:
Дорогая Аннушка!
Я очень болен, пишу лежа, но я испытываю радость, когда пишу вам.
Когда мы вас потеряли, я долгое время не мог прийти в себя от горя. Вам непонятно это чувство? Я сам его неясно понимаю, но твердо знаю, что вы мне очень дороги. Возможно, не время об этом писать, ведь вам сейчас не до этого. Я делаю для вас все, что я могу, и даже немного больше. Будьте хладнокровнее, но настойчивее. Я надеюсь, что майор Швидкий привезет вас в полк! Прошу, прежде всего, заехать ко мне, иначе вы меня обидите.
Вас все ждут в полку. Если не отпустят— потерпите и помните, что я все время думаю о вас и буду надоедать начальству. Но очень хочу верить, что вы приедете...
По-дружески обнимаю ваши худенькие плечики и желаю вам добра.
Глубоко уважающий вас В. Тимофеев. 21.02.45 года.
Письмо это было от командира нашей 197-й штурмовой авиационной дивизии полковника В.А.Тимофеева.
Удивили, обрадовали и заставили задуматься его строки. Почему он мне так пишет? Ведь я его мало знаю. Больше того, я всегда с каким-то отчуждением и недоверием относилась к начальству. В полку летчики даже шутили, что Егорова игнорирует начальство, а потому и ходит в лейтенантах, занимая должность подполковника. С командиром же дивизии у меня был даже "конфликт". Полк тогда перебазировался на аэродром Дысь под Люблином. Мне запланировали перелет с последней группой. И вот стою с летчиками, разговариваю, вдруг, откуда ни возьмись, идет командир дивизии. Подходит к нам. Я по всем правилам докладываю ему, говорю, что сейчас вот будет готов из ремонта Уил-2 и мы улетаем.
— Возьмите и меня с собой, — вроде бы шуткой попросил полковник.
— Что значит "возьмите и меня"? Пожалуйста, полетим вместе. Только вы, по старшинству, будете ведущим, — ответила я.
— Да нет, ведущим я не хочу, лучше пристроюсь к вашей группе в хвосте, — опять, как мне показалось, несколько наигранно сказал полковник.
— Не люблю, когда начальство в хвосте болтается! — отчеканила я, долго не думая.
Полковник обиделся, повернулся и, ничего не сказав, ушел.
Потом он старался меня не замечать, ну а я и рада была подальше от глаз командования.
И все же обрадовало меня это письмо. Приятно было сознавать, что на белом свете есть человек, который думает о тебе, заботится, старается облегчить твою участь.
Оказалось, комдив просил майор Швидкого заехать вместе со мной в штаб дивизии, который размещался в Замтере. Мы заехали. Командир дивизии встретил меня радостно, приветливо. Долго держал мои руки в своих, разглядывал следы ожогов, а затем вдруг поцеловал их. Я быстро отдернула руки, покраснела, а он стал нас с Швидким приглашать пообедать с ним. Вызвал ординарца и приказал принести из летной столовой три обеда. Достал откуда — то бутылку вина. После обеда комдив сказал:
— Теперь, Аннушка, вам нужно лечь в наш армейский госпиталь, подлечиться, а потом, когда врачи скажут свое слово, да и как вы себя будете чувствовать, будем решать о дальнейшей вашей службе...
В армейском госпитале меня продержали недолго и отправили в Москву, в распоряжение кадров ВВС (моя должность — штурман полка — была номенклатура отдела кадров ВВС). Начальник кадров генерал Шадский сказал мне тогда, что для прохождения дальнейшей службы меня направляют в распоряжение Серпуховского военкомата.
— С вами вместе поедет еще лейтенант. Завтра же выезжайте электричкой, лейтенант заедет за вами домой с личными делами в пакете, — объяснил кадровик.
И, действительно, на утро зашел лейтенант с авиационными погонами, и мы поехали. Явились в военкомат, там дежурный вскрыл пакет, а внутри оказался еще один — с сургучной печатью.
— Вам надо идти в школу. Это рядом с нашим зданием. Увидите, она за колючей проволокой. Проходная с другой стороны от нас, направил дальше дежурный. В проходной, когда лейтенант показал пакет, нас пропустили к какому — то начальнику. До меня, откровенно говоря, все еще никак не доходило, куда меня вели?.. Вдруг лейтенант говорит:
— Вы посидите в приемной, а я вначале один зайду в кабинет.
И зашел. Мне было слышно, как кто-то там за дверью грубо матерился на лейтенанта и кричал: "Почему сопровождаете преступницу без оружия?!» Лейтенант спокойно объяснил: "Она, товарищ генерал, раненая, в форме, с орденами. И вот, какая у нее на руках справка... К званию Героя Советского Союза была представлена посмертно...
Но опять мат — и лейтенант пулей вылетел из кабинета.
— Пошли скорее! Сволочи у вас в ВВС. Направляют на проверку проверенного человека...
В поезде ехали молча. Я совсем расклеилась, и лейтенант еле довел меня до Арбата. Больше я своего сопровождающего никогда не встречала.
Отлежавшись под всевидящим оком Екатерины Васильевны, я самостоятельно отправилась в Главное Управление ВВС, в отдел кадров, к генералу Шадскому с твердым намереньем плюнуть ему в лицо, а там будь, что будет... Но он меня не принял, словно разгадал мои намерения. В лечебном же отделе дали мне направление на ВТЭК. Сказали, что когда пройду ВТЭК, дадут путевку в санаторий.
Дальше все просто было. Врачи довольно быстро заключили: к военной и летной службе не годна — инвалид ВОВ 2-ой группы... Это было большим потрясением для меня. Но молодость и природный оптимизм победили. Я решила подлечиться и вернуться на свой родной Метрострой.
А тут и война закончилась. Из Германии в отпуск приехал Вячеслав Арсеньевич Тимофеев, отыскал меня на Арбате, в семье брата Василия, и предложил, как говорили в старину, руку и сердце. Меня удивило его предложение и испугало. Удивило тем, что вот он, старше меня более, чем на двадцать лет, просит моей руки. Испугало — что вот, почти не зная меня, и сейчас, искалеченную войной, просит быть его женой, а у меня еще кровоточит рана после гибели Виктора Кутова...
— Вы шутите? — спросила я тогда Тимофеева.
— Нет, мне сейчас не до шуток. Я делаю серьезный шаг в своей жизни.
— И сколько же таких вот шагов вы успели сделать за свою сознательную жизнь? — спросила я дерзко. — В полку летчики, которые учились в училищах под вашим началом, сказывали, что у вас таких шагов было много.
Полковник покраснел, затем сказал, что у него была жена и дочь, но когда его в 1938 году в Забайкалье посадили в читинскую тюрьму, как врага народа, с должности командира авиационной бригады сняли — жена вышла замуж... Женился еще раз, когда меня реабилитировали с возвратом звания, ордена Ленина, которым меня наградили в 1936 году за отличную подготовку личного состава бригады. В 1942 году мы с ней разошлись. Семьи не получилось. Теперь я холост...
Жена брата — Екатерина Васильевна, у которой я теперь жила, сказала мне, как отрубила:
— Не будь глупой. Он тебя любит, жалеет, защищает, помогает. Человек он, видать, хороший. Выходи, Нюрочка, за него за муж и выброси из головы, вернее, постарайся выбросить все свои воспоминания... Надо жить!
Свадьбы, как таковой, и как сейчас ее играют, у нас не было. Мы расписались в ЗАГСе Киевского района города Москвы, да поужинали вдвоем в ресторане гостиницы "Москва", где жил Тимофеев. Потом дали нам путевки в санаторий на Кавказское побережье, пробыли мы там почти месяц, а по приезде в Москву решили съездить к моей маме, в деревню Володово. Мама была тогда такая радостная, такая счастливая, и не ведала я в те дни, что вижу ее в последний раз...
У мужа отпуск заканчивался, он должен был вернуться в Германию, а я решила пожить у мамы. Он уехал, но через три дня вернулся на легковой машине и забрал меня с собой. Пропуска у меня не было, и мы летели на перекладных до Варшавы, а там генерал Полынин дал нам двухместный самолет У-2. В первой кабине летчик, во вторую втиснулись мы — так и полетели. Около реки одер заглох мотор, кончилось горючие, молодой летчик растерялся и направил самолет на прибрежный лес. К счастью, была высота. Тимофеев через смотровой козырек второй кабины молниеносно наклонился к летчику, вырвал у него ручку управления и успел отвернуть самолет от леса. Мы с «козлами» — самолет то подпрыгивал, то падал, потеряв скорость, — сели на поле, но у Тимофеева в воздухе слетела авиационная фуражка. Мы долго по полю и по кустам искали ее, к счастью, я увидела ее не на земле — она висела на дереве около реки. Это случилось неподалеку от Франкурта-на-Одере. Летчик остался у самолета, а мы пешком отправились в город. Там комендант дал нам машину, и к вечеру мы благополучно приехали в город Коттбус, к месту службы мужа.
"Где же вы, друзья однополчане?"
В Германии в городе Коттбус, вопреки всем запретам врачей, у меня родился сын! Назвали Петром. Я очень долго болела после родов, не могла ходить, видимо, сказалось мое неудачное приземление с парашютом не раскрывшимся полностью. Радовало одно — мальчик был здоровенький.
Через год мужа отозвали в Москву и мы поездом отправились в Союз. В Москве в отделе кадров ВВС Тимофееву предложили генеральскую должность — командира авиационного корпуса на... Камчатке. Он сказал, что не может туда поехать из-за болезни жены. "Другого ничего предложить вам не можем!» — отрезал начальник кадров, генерал Ш. Муж прошел медкомиссию, кстати, он был ранен еще в гражданскую войну. И так мы оба стали пенсионерами. Я — инвалид войны, а он — по приказу № 100.
Жить было негде и мы с горем пополам поселились в Подмосковье, в поселке Обухово, около Монино. Хотели хотя бы гул самолетов слышать... В Обухове родился у меня второй сын и опять «контрабандой» — Игорь. Почему "контрабандой"? Да потому, что врачи строго-настрого запретили мне рожать. И я к ним больше не обращалась до родов. Роды Петра принимал профессор Молитор в Коттбусе. Он тогда меня тоже предупредил, что мне рожать нельзя из-за травмы позвоночника в области крестца. Перед родами Игоря я немножко струхнула и попросилась в роддом города Электростали. Там-то меня и дитё спасли. Спасибо еще надо сказать директору 12-го завода Калистову. Он доставал какие-то лекарства в 4-ом Главном медицинском управлении, куда был прикреплен. С однополчанами связи никакой не было. Наш 805-ый ордена Суворова, Берлинский штурмовой авиаполк был расформирован.
И вот однажды смотрю и глазам свои не верю — стоят передо мной два капитана в летной форме с орденами по всей груди и с кучей детских игрушек в руках. Это были Андрей Коняхин и Лева Кабищер. Боже мой, сколько было разговоров, сколько новостей!..
Оказывается, когда наш штурмовой авиаполк был расформирован, многие летчики остались в боевом строю. Коняхин, Кабищер, Макаренко, Тарновский, Мазетов попали в Московский военный округ. Их часть участвовала и в воздушных парадах, и в крупных учениях.
— А как Макаренко поживает? — спросила я однополчан.
— Хорошо. Женился на Кате — прибористке. Помнишь, у нас в третьей эскадрилье такая серьезная была? Макаренко, между прочим, когда мы летали на плацдарм за Вислой, в тот твой последний боевой вылет будто бы видел что-то белое, похожее на парашют, уже у самой земли, в районе цели. Тогда ведь нашим сильно досталось. Карева подбили. И он с трудом сел на остров реки Вислы, южнее Варшавы. Вечером они с воздушным стрелком заявились прямо в Мелянув на наш праздник — день Воздушного флота. Только праздник был очень грустный. Помню, помощник начальника политотдела дивизии по комсомолу все показывал твои кожаные перчатки, которые ты бросила ему из кабины перед вылетом. Он тогда тебя еще приглашал вечером на первый танец в барском доме. Ты поблагодарила, бросила ему перчатки и сказала: "Жарко сегодня будет...".
В тот вечер я узнала от Андрея Коняхина и Левы Кабищера, что погиб Павел Евтеев, наш полковой баянист, песенник — осиротели мы тогда без него и его песен, задушевной игры. А Пашин баян осторожно и еще долго однополчане перевозили с аэродрома на аэродром, берегли его.
Молодости нужно свое — музыка, танцы, веселье, а баяниста в полку нет. И вот я, — это Андрей рассказывал, — как-то был командирован в Канатово, недалеко от Ворошиловграда, в запасной полк за летчиками и самолетами. Мне там приглянулся веселый, находчивый солдат — баянист Глеб. Кроме баяна он играл на пианино, гитаре. До войны был студентом Ленинградской консерватории. Привез я Глеба в полк без сопроводительных документов — вернее сказать, что украл его, с его же согласия, конечно. Так полк получил баяниста, а я пять суток ареста. Но это ничего, пережил. Главное, молодежь полка духом воспрянула. Музыка ведь поднимает настроение, зажигает, сближает. Летал Глеб у нас за воздушного стрелка. В предполагаемый тяжелый боевой вылет мы не брали его. — А Глеб берег Пашин баян. В душе мы были благодарны этому парню...
— А как сложилась судьба Виктора Гуркина? — спросила я.
— Погиб Виктор. Нелепая смерть... Прекрасный был летчик, командир, человек, — погрустнев ответил Андрей. И я узнала о гибели Гуркина. Уже после войны он ехал на велосипеде по автостраде и на него наскочил "студебеккер". Похоронили Виктора на кладбище в Штраусберге, это в сорока километрах от Берлина...
— Ну а, как твои партийные дела? Мы слышали, что ты сумела сберечь партийный билет.
— Да. Но его у меня отобрали в политотделе нашей дивизии, когда вернулась из лагеря. Я была в плену пять месяцев и, естественно, за эти месяцы были не уплачены партийные взносы. В политотделе тогда какой-то инструктор отобрал у меня партбилет и вместо него выдал справку, мол, билет отправлен в главПУР непогашенным.
— А что же начальник политотдела Дьяченко не присутствовал при этой "процедуре"?
— Нет. Его не было тогда в политотделе. Ему некогда тогда было заниматься делом — медовый месяц справлял с машинисткой из политотдела, — вступил в разговор Коняхин. — Совсем обнаглел. Оставил на Украине жену, трое детей и вот — женихался...
— Ну, а дальше, что и как было у тебя с партийными-то делами? Расскажи.
— Слушайте, расскажу. По приезде в Москву я обратилась с той справкой в Главное политическое Управление Советской Армии. Там моего партийного билета не нашли и посоветовали поискать его по политуправлениям разных родов войск, в том числе и в ВВС. Я написала много писем и, наконец, нашла в политотделе складов и сооружений Московского гарнизона, где-то около Манежа. Прихожу, показываю справку, выданную в политотделе 197-й штурмовой авиадивизии. Меня приняли любезно, доброжелательно. Я была в военной форме с погонами старшего лейтенанта, с орденами и... с палкой.
— Да, ваш партийный билет у нас хранится. Вот я сейчас вам его выдам — и политотделец направился к сейфу. — Да, кстати, в каком вы госпитале лечились?
— Я в плену была...
Лицо политотдельца посуровело, он медленно открыл и тут же закрыл сейф:
— Партбилет не выдам! Обращайтесь в парткомиссию.
— Какую? Почему?
— У нас нет пленных — есть предатели! Освободите помещение...
Я вышла. Мне было так горько, так обидно... Пошла я вдоль Кремлевской стены, села в Александровском саду на скамейку. В голове шумит. Потом, кажется, успокоилась, а слезы льются и льются. Я никак не могу их остановить, меня трясет, как в лихорадке, зубы стучат... Помню, подошел милиционер и спрашивает:
— Что случилось? Вам плохо? Я сейчас вызову "скорую".
— Нет, нет, — отвечаю. — Помогите мне добраться до дома...
Так на милицейской машине я добралась до дома на Арбате, 35.
Екатерина Васильевна встретила меня, запричитала, уложила в постель, дала выпить какие-то порошки и я уснула...
— Ну, а дальше что? — нетерпеливо спрашивал Андрей Коняхин, сжимая кулаки. — Что дальше-то?
— А дальше? Через два дня после моего посещения политотдела складов и сооружений Московского гарнизона меня телефонным звонком срочно вызвали в ВВС Московского военного округа, которым командовал Василий Сталин. Почему "срочно", да потому, что Василий Иосифович собственноручно написал на моем письме в округ: "Мне кажется, Егорова права".
— А дальше?
Тут взмолился мой муж:
— Ребята! Давайте сменим пластинку. Расскажите лучше, как сложилась ваша судьба после войны, а то ведь Анна, рассказывая, очень нервничает, да и сами кулаки о стол чешите. Нервы после войны у всех на пределе...
— Вы правы, Вячеслав Арсеньевич, — заговорил Кабищер. — Тяжко сопереживать издевательство. Но нужно знать все «извилины» нашего строя.
— Причем тут строй, Левочка? — я решила досказать историю со своим партбилетом. — Значит после парткомиссии в Московском военном округе решения нет. Разбирала парткомиссия сухопутных войск разводили руками.
— А дальше?
Как нестерпимое стерпеть?
— А дальше была партколлегия в ЦК КПСС под председательством Шкирятова — председателя партконтроля. Это уже мы жили в Обухово. Комиссия состояла из человек тридцати, если не более. Председатель доложил при мне на комиссии, что я выбросилась из самолета к немцам... с заданием!
Я встала и выкрикнула:
— Ложь!
Все смотрели на меня, как на заклятого врага. А мне думалось: "А судьи кто?» — Словом, в ЦК заключили: "Решение получите в Ногинском райкоме партии по месту жительства."
— Какое же было решение? — в один голос спросили мои однополчане.
— Понятно — отказать в восстановлении в членах КПСС. Я и этому постановлению радовалась. Ведь могли и в "кутузку» запереть! Они все могли... А у меня-то уже двое детей было.
— И ты потом так и сидела тихой мышкой?
— Да, нет. Через год еще раз написала письмо в ЦК партии, хотя все мои друзья и знакомые отговаривали. Зачем тебе все это надо? — говорил и муж, — Здоровье береги, чтобы сыновей поставить на ноги!
И вот опять вызывают в ЦК КПСС. Партследователь уже другой полковник КГБ Леонов. Встретил меня очень учтиво. Усадил на диван, сам сел рядом, показал фотографии своих двух дочерей. Спросил о моих детях и муже. Потом начал расспрашивать, как я очутилась у немцев?
— Неужели это все правда? — удивился полковник. — Вот вчера так же, как и вы, сидел летчик и рассказывал, что он чист, как стеклышко, а у меня в это время в письменном столе лежали порочащие его документы.
— Я уверена, товарищ полковник, что в вашем столе нет документов, порочащих мое имя! — резко сказала я.
— Ну, что же, можете идти. Теперь ждите вызова на партколлегию в ЦК КПСС.
Партколлегия опять была очень внушительная — человек двадцать пять.
Спасибо полковнику Леонову, он там доложил все правдиво. Решение было такое:» Учитывая заслуги перед Родиной, может вновь вступить на общих основаниях ".
Узнав о таком решении по моему делу партколегии ЦК КПСС, мне стали присылать и привозить рекомендации: Дьяченко — бывший начальник политотдела 197-й дивизии, начальник штаба нашего 805-го штурмового авиаполка полковник Яшкин. В Обухово мне дал рекомендацию главный врач больницы Семенов и коммунист с 1917 года, отбывший десять лет лагерей, как «враг народа», а потом реабилитированный в хрущевскую оттепель, Леонов и другие... Но я опять заартачилась. Не захотела вступать вновь. А тут еще поляки прислали мне "Серебряный крест заслуги", которым я была награждена в мае 1945 года. Наградной отдел Министерства Обороны нашел меня и вручил должок — орден "Отечественной войны» 1 степени...
Дети росли здоровенькими, но я тогда очень много болела, так что мои "мужички» по хозяйству научились все делать сами. Игорь ходил за покупками в магазин, Петя убирал дома, обед готовил. Вячеслав Арсеньевич написал уже две книжки — "Штурмовики» и "Товарищи летчики".
— Мы читали! — в один голос ответили однополчане. — Вот бы с автографом получить...
Муж принес две книжки и вручил Андрею Коняхину и Леве Кабищеру. Оба сердечно поблагодарили автора.
— Но, пожалуйста, — не унимался Андрей, — уж расскажи, что было дальше?
— Я опять написала письмо в ЦК КПСС — уже после ХХ съезда с просьбой восстановить справедливость. Мне очень быстро ответили телефонным звонком.
— Ваше письмо получили. Когда сможете приехать?
Я ответила, что у меня простудился сын и я пока приехать не могу.
— Запишите наш телефон. Когда сможете приехать — позвоните, мы закажем вам пропуск.
На второй день я не выдержала и позвонила.
— Приезжайте в Москву — ответили, — на Старую площадь, дом четыре и дали номер подъезда, указали этаж, комнату...
Я поехала. Встретили меня опять очень любезно, но я насторожилась. Первым делом расспросили о доме, о семье, как меня лечат, многим другим поинтересовались. Потом вопрос:
— Обидели?
— Не то слово...
— Ну что же, товарищ Егорова Анна Александровна, будем восстанавливать вас в партии... Вам придется приехать еще раз к нам на партколлегию.
— Нет, не приеду! Уже было два суда правых и неправых — и я рассказала, как была на судилище у Шкирятова.
— Это формальность, — сказали мне ласково. — Всего будет четыре-пять человек. Нужно решение в вашем присутствии — и все.
— Хорошо, приеду.
Когда приехала и увидела в приемной Ивана Мироновича Дьяченко, бывшего начальника политотдела 197-й штурмовой авиации, по указанию которого у меня и отобрал партийный билет его заместитель — не по себе стало. Но гляжу, у Дьяченко почему-то руки и ноги трясутся. Я стала его успокаивать, как могла, и тут нас попросили на коллегию.
Было всего пять человек, как мне и сказали, да нас двое. Председатель коллегии Шверник попросил Дьяченко рассказать, как получилось, что Егорова сумела сохранить в гитлеровском аду партбилет, а он его отобрал у меня.
Иван Миронович встал, путаясь, начал говорить, что была поставлена задача, что Егорова повела в бой 15 штурмовиков под прикрытием 10 истребителей... Председатель остановил его и сказал:
— Короче, ответьте на мой вопрос.
Дьяченко опять начал что-то рассказывать о моих вылетах, но тут Шверник громко остановил его:
— Хватит! Можете идти.
Иван Миронович вышел, а Шверник, обращаясь к членам комиссии, сказал, что он разговаривал с маршалом С.И. Руденко, в армии которого воевала Егорова последнее время, и тот хорошо отозвался обо мне: «Егорова воевала честно!» И дальше продолжил:
— Товарищ Егорова, мы вас восстанавливаем в партии. Сохраняется ваш стаж. Партвзносы будете платить только с того дня, когда Ногинский райком партии вручит вам новый партийный билет. К сожалению, к Октябрьскому празднику не успеем — осталось всего пять дней.
Не имей сто рублей, а имей сто друзей
После этой встречи с боевыми друзьями я стала часто получать письма от однополчан. Прислал письмо и наш комиссар Дмитрий Поликарпович Швидкий. Он рассказывал, что живет в Харькове, работает на тракторном заводе, что вместе с бывшим начальником политотдела корпуса полковником Турпановым разыскивает мой наградной лист, в котором ходатайствовали о присвоении мне звания Героя Советского Союза. Написали уже во многие инстанции, даже в Президиум Верховного Совета СССР.
В конце письма Швидкий спрашивал меня — смотрела ли я фильм «Чистое небо» Г. Чухрая, советовал обязательно посмотреть, так как этот фильм о моей судьбе и о судьбе таких, как я.
Я много тогда получила писем от однополчан, и все советовали посмотреть "Чистое небо". "Что за фильм ?"— думала я и, наконец, пошла в кинотеатр. Помню, смотрела и плакала, а сидящие рядом сыновья шепотом, чтобы не беспокоить соседей, уговаривали меня:
— Мамочка, перестань плакать. Это же кино, это артисты играют...
В те дни меня отыскали метростроевцы. Я вернулась с войны не "на коне", а потому считала ненужным идти — все, наверное, думала я, меня позабыли. Ан, нет. "Литературная газета» напечатала очерк Л.Кашина "Егорушка". Метростроевцы прочли его, а затем позвонили в "Литературку» и кричали в трубку, как рассказывал мне Л.Кашин: "Она же наша, наша первостроитель! Дайте нам ее адрес. Мы думали, что ее нет в живых...» Леонид Кашин дал им мой адрес и вот приехала целая кавалькада метростроевцев во главе с редактором многотиражки "Метростроевец» Татьяной Неволиной и фоторепортером. Затем нагрянули Таня Федорова с Ираидой Волковой. Они пригласили меня на встречу с шахтерами метро. После встречи со мной беседовал В.Ф.Полежаев, "Вася — комсомолец", а теперь начальник Управления Метростоя, Герой социалистического труда. (После кончины Василия Филипповича, в Москве одну станцию метро назвали его именем — "Полежаевская"). Беседовали со мной главный инженер Сметанкин, Федорова. Они расспрашивали о моем житье-бытье и сказали, что будут хлопотать перед Моссоветом о выделении мне квартиры из фондов Метростроя.
Я была бесконечно рада и благодарна «командованию» Мосметростроя, особенно Татьяне Викторовне Федоровой — инициатору этого хлопотного дела.
А письма, телефонные звонки не прекращались.
Редактор журнала "Старшина, солдат» сказал мне по телефону, что в Москву приехал польский писатель Януш Пшимоновский и привез мне письмо из Варшавы. Писатель очень хотел встретиться со мной, и вот, на следующий же день, у нас в квартире за столом сидели подполковник Суворов из журнала «Старшина, солдат» и Януш Пшимоновский.
Пшимоновский прекрасно говорил по-русски. Я поинтересовалась, откуда у него такой чистый говор, без акцента. И Януш рассказал:
— В 1939 году мы бежали от гитлеровцев, оккупировавших Польшу. Наша семья жила в колхозе. Я, мальчишка еще, но уже работал трактористом. К концу войны подрос и добровольцем записался в польскую армию, которая формировалась в Рязани — освобождать от гитлеровцев свою родную Польшу. Вот так и научился русскому языку.
Януш подробно расспрашивал меня о войне, удивлялся тому, что я воевала на штурмовике.
— Это ведь далеко не дамский самолет! Да еще водить в бой мужчин ? Непостижимо...
А письмо мне Пшимоновский привез от польского писателя Игоря Неверли вместе с фотокопиями с западногерманского журнала "Дойче фальширмегер". Неверли обращался ко мне:
Дорогой друг!
Спешу отослать Вам документ, который должен Вас заинтересовать. Полковник Януш Пшимоновский, работая над литературной монографией битвы под Студзянками, прочел в западногерманском журнале "Дойче фальширмегер", N5 за 1961 год, воспоминание бывших офицеров и солдат гитлеровской армии. Один из корреспондентов этого журнала рассказывает о своих переживаниях в районе Варка-Магнушевом в августе 1944 года и о подвиге русской летчицы. Место и время говорят за то, что это были Вы, Анна Александровна. Рассказ свидетеля-врага и фотокопии посылаю Вам.
Шлю самый сердечный привет!
Игорь Неверли Варшава 5.04.1963 г.
Писателя Игоря Неверли у нас в Советском Союзе знают по книге о русском докторе Дегтяреве — "Парень из Сальских степей". Его книги — "Лесное море", "Под Фригийской звездой", "Архипелаг возвращенных к жизни» пользовались заслуженной любовью читателей и в Польше, и у нас в СССР.
Игорь Неверли прошел большой и суровый жизненный путь, перепробовал много профессий. Он много лет работал воспитателем в детском доме, который основал известный польский педагог и писатель Януш Корчик. В годы фашистской оккупации Польши Неверли был арестован гестапо по обвинению в коммунистической деятельности и до конца войны томился в фашистских концлагерях: Майданеке, Освенциме, Бельзене и Ораниебурге. Его не раз избивали — пробили голову, поломали кости, но он выжил и после войны под впечатлением событий тех лет написал повесть "Парень из Сальских степей", посвященную героической борьбе советских и польских патриотов против фашизма. Это был рассказ о людях, которые в страшных условиях фашистского плена сумели проявить высокий героизм и мужество. Достоверность фактов и их высокохудожественное воплощение сделали книгу Неверли волнующим произведением. Свою повесть Неверли начинает так: "Не верьте в ад: бог слишком милосерден. Ад был на земле. Майданек, Освенцим, Бельзен... "
Я, помню, читала эту книгу и плакала о замученных, и радовалась живым... Повесть меня настолько взволновала, что мне захотелось поблагодарить автора книги и попросить у него автограф. И в это время я узнала из газет, что польский писатель Игорь Николаевич Неверли приехал в Москву по приглашению Союза писателей СССР. Я тут же написала ему короткое благодарственное письмо за его повесть и пригласила, если найдет свободное время, приехать в гости в нашу семью.
Неверли откликнулся на мое предложение и приехал да не один, а с двумя польскими поэтами и с доктором В.И.Дегтяревым — парнем из Сальских степей. Доктор прилетел из станицы Цимлянской, где он работал ветеринарным врачом, на встречу с другом. Владимир Ильич Дегтярев рассказал, что книга, написанная Игорем Неверли, полностью восстановила его доброе имя. До этого у него не было никаких доказательств — как и при каких обстоятельствах он оказался в плену, не было свидетелей и того, как он вел себя в гитлеровских лагерях.
— Выходит, иногда стоит писать документальные книги? — смеясь, спрашивал польский писатель доктора Дегтярева.
Стоит, Игорь Николаевич, тысячу раз стоит! И спасибо тебе, дорогой друг, за этот труд... Книга Неверли "Парень из Сальских степей» в Польше стала хрестоматийной. Переиздавалась более десяти раз.
Неверли часто стал приезжать к нам по творческим делам — то на Мосфильм, то Александр Корнейчук пригласит в гости в Киев. Там у Игоря Николаевича на одном из кладбищ покоится мать. Приезжая в СССР, Неверли обязательно звонил нам с мужем и обязательно заезжал "подискутировать", как он называл наши многочасовые беседы. Часто раздавался звонок и из Варшавы.
— Пироги будут? — шутливо спрашивал Игорь Николаевич в ответ на приглашение посетить нас еще раз, а то мы забыли совсем русскую кухню.
— Будут, обязательно будут пироги с картошкой и луком! Будет и любимая вами селедочка под горчичным соусом...
Польский друг смеялся и обещал:
— Обязательно приеду, Анна Александровна. Даю честное слово старого корчековца. — Неверли никогда не забывал, что он ученик Корчека. Он и сам был чудесным педагогом, любил детей и они ценили этот редкий дар.
Однажды Игорь и его жена Зося приехали и привезли с собой малюсенькую собачку. Зося не расставалась с ней даже за столом. Кормила ее со своей тарелки. Откусит кусочек сама и тут же даст откусить собаке. Игорь Николаевич заметил, что мне это не нравится.
— Не обижайтесь, Анна Александровна, на Зосю и на нашу бесцеремонную собаку. Она ведь спасла ее от неминуемой смерти... и Неверли рассказал как это было: — Я работал поздно вечером в своем кабинете, а Зося на кухне переводила с русского на польский книги Коптяевой "Товарищ Анна", "Иван Иванович". Дверь была приоткрыта. И вот, чувствую, собаченка жалобно ворчит и тянет меня за штанину на кухню. Я ее легонько оттолкнул ногой, чтобы не мешала писать. Она убежала на кухню и тут же вернулась назад и опять скулит и тянет за штанину. Я опять досадливо отмахнулся от нее. И вот в третий раз она меня уже с лаем тянет из кабинета на кухню. Я встал, потянулся, поругался на собаку, чтобы Зося слышала и вышел в кухню. Зося лежала бездыханно на полу... Я бросился к ней, затем к телефону — вызывать "Скорую помощь". Стал делать Зосе искусственное дыхание, применил и нитроглицерин, и нашатырный спирт. Но она не дышала... К счастью, "Скорая» оказалась скорой, приехала быстро. Сделали Зосе укол, другой и она пришла в себя. Врачи сказали, что еще бы минут пять и... Вот Зося и не расстается со своей спасительницей.
Я молча положила на тарелку Зоси самый вкусный кусочек мяса для спасительницы...
А в западногерманском журнале "Дойче фальширмегер» («Немецкий парашютист»), бывший офицер гитлеровской армии, писал: "Наша парашютно-десантная дивизия была переброшена из солнечной Италии в кромешный ад Восточного фронта. Под ударами авиации русских мы пережили в то день очень тягостное состояние. Мне не раз что-то нужно было на перевязочном пункте, и там я был свидетелем такого случая.
С передовой на санитарной повозке привезли русского летчика. Парень выглядел довольно-таки сильно искалеченным в своем обгоревшем, разорванном в лохмотья комбинезоне. Лицо было покрыто маслом и кровью.
Солдаты, которые его доставили, рассказывали, что летчик выбросился из горящего самолета и опустился около их позиций.
Когда в санитарной палатке сняли с него шлем и комбинезон, все были ошеломлены: летчик оказался девушкой! Еще больше поразило всех присутствующих поведение русской летчицы, которая не произнесла ни единого звука, когда во время обработки с нее снимали куски кожи... Как это возможно, чтобы в женщине была воспитана такая нечеловеческая выдержка?!"
Вот так, много лет спустя после войны, я узнала кое-что еще о трагическом дне в моей жизни — взгляд со стороны противника...
Януш Пшимоновский показал мне и отзывы немцев о наших "ильюшах". Вот что они писали:
"Впервые я попал под удары русских штурмовиков 15.8.44 г. вспоминает унтер-офицер 476-го батальона, 55-го полка, 17-й пехотной дивизии: — Штурмовке подвергся наш батальон, отступавший по лесной дороге. Нас застигли врасплох, потери были очень велики. Я насчитал более 25 трупов. Раненых было еще больше. Оставшиеся в живых лишились речи, они были оглушены... "Другой немец, командир взвода, вспоминает все пережитое мною ранее. После такой работы своей авиации русская пехота может продвигаться свободно. Небольшие зажигательные бомбы, применяемые штурмовиками, губительны по своему действию. Если они попадают в танк или бронемашину, последние горят как свечи. Я сам видел, как полыхали три танка, подожженные этими маленькими бомбами. Я не первый день на франте. Мне пришлось пережить не одну бомбежку. Большинство потерь приносит штурмовая авиация. Она устраивает сплошной ад... "
Через год Януш Пшимоновский прислал мне свою замечательную книгу "Битва под Студзянками» с трогательным автографом автора. "Студзянки» это "Магнушевский плацдарм", куда я водила в последний свой бой группу штурмовиков из 15 экипажей. Мы били тогда по танкам врага, которые хотели сбросить наш десант в Вислу. Это был тот плацдарм, где погибла на огненных высотах бесстрашная русская девушка Евдокия Назаркина...
Позже Януш Пшимоновский написал повесть, а по повести сценарий — "Четыре танкиста и собака. Фильм Я.Пшимоновского "Четыре танкиста и собака» в Польше стал многосерийным. Тринадцать фильмов. После выхода очередной серии — шквал писем и звонков — Ждем продолжения фильма.
Собаку в сериале "играл» один и тот же пес "Шарик". Это была очень умная овчарка. Дети писали ей письма... Когда у Шарика отнялись лапы и он ослеп ветеринары предложили усыпить пса. Хозяин Шарика воспротивился. Он кормил его, выносил на руках гулять. Шарик прожил свои шестнадцать собачьих лет и умер естественной смертью. Фильм этот у нас был очень популярен. Большую поисковую работу провели Пшимоновский и наш писатель О.А.Горчаков по Сещенскому подполью — о разведчице Ане Морозовой и польских патриотах. Овидий Александрович Горчаков тоже был разведчиком. Вместе с Пшимоновским он написал документальную повесть "Вызываю огонь на себя» и одноименный сценарий. По сценарию тоже получился фильм — "Вызываю огонь на себя". За него О.Горчаков и Я.Пшимоновский были удостоены премии Ленинского комсомола. Впервые иностранный гражданин получил такую премию. Много лет Януш Пшимоновский занимался поиском советских воинов, погибших на польской земле. Он восстановил более 5ОО тысяч имен! И вот вышла книга "Память". Советское правительство наградило поляка Пшимоновского орденом "Дружбы народов".
Игоря Николаевича Неверли уже нет с нами... Остались его книги...
Марта
В 1987 году перед Днем Победы меня пригласили на телевидение и сказали, что 9 мая будет телемост Москва-Варшава. Просили поучаствовать в передаче.
Вас будет трое. Ведущий — писатель Горчаков, поэт Николаев и вы. Если хотите, возьмите с собой внучат. С польской стороны будут четыре мужчины и одна женщина, — сообщили из телестудии.
— Пшимоновский будет? — спросила я.
— Нет, не будет. Он где-то за границей.
Горчакова я знала давно, его передачи шли еще с Шаболовки. Тогда это называли перекличкой и вели ее Овидий Александрович и Януш Пшимоновский. С поэтом Александром Николаевым была знакома по его стихам и изумительной песне "Я славлю женщину!» Там это название еще как-то уточнялось — мать, жену, пани...
Тогда, в Останкино я спросила поэта:
— А почему "пани"?
И услышала такую историю:
— К концу войны лейтенантом я командовал батареей. Батарея моя и много других базировались на берегу Балтийского моря за Гданьском. Немцы разбили всю батарею и обслугу. Когда бой кончился, то стали хоронить убитых. Тут мой дружек еще по артиллерийскому училищу прибежал, осмотрел меня, бездыханного, и закричал: "Не дам хоронить Сашку! У него ноги лежат не как у покойника". Меня обступили. Подошел польский врач, местный житель, послушал и сказал, что лейтенант жив, только крови потерял много рука у него оторвана... "Ему срочно нужно переливание крови. Какая группа у вашего товарища?» — спросил доктор. — "Не знаю.» ответил Паша. — "Какой же ты друг, если на войне не знаешь группы крови своего товарища?... «Все как-то растерялись, притихли. А тут подходит девушка-полька и говорит: "У меня в концлагере фашисты брали кровь и я слышала, что она у меня нулевая"...
— Очнулся я, — продолжал Саша, — и увидел, что лежу на столе, а за стеклом, рядом со мной, ну просто "небесное создание"! Белокурые волосы, голубые глаза, чудный цвет лица и... Больше я ничего не помню. Дальше пошли дороги, госпиталя. Кто была она, моя спасительница?..
Вот уже и война давно закончилась, я женился, а белокурая полька не выходит у меня из ума. Писатель Наум Мар как-то написал обо мне очерк "Бессмертный лейтенант". Поляки перепечатали его, радио передало: "Кто спас лейтенанта Николаева?» И вот однажды в моей квартире раздался телефонный звонок: "Саша! Это я, Марта. Я в отеле "Белград". Жду тебя... "
Я сразу догадался, кто эта Марта. Выскочил из дома, а живу я в районе Киевского вокзала, и понесся к гостинице. Летел, не чувствуя под собой ног. Бородинский мост, отель "Белград"... Она меня ждала. Мы обнялись и заплакали. Потом я повез Марту к нам в дом. А там тоже уже ждали — жена, дети, друзья. Мы чествовали Марту. Моя жена сняла свой перстень с красным камнем, и сказала: "Саша, подари от себя Марте. Пусть он напоминает ей, как она спасла тебя, отдав свою кровь... «Я подошел к Марте, надеваю ей перстень на палец, а она не берет. "Почему?» — спрашиваю. — "Меня на границе ваши таможенники не пропустят.» — "Пропустят, говорю — обязательно пропустят! Я вот тебе подарю свою книгу стихов, на ней напишу, кто ты есть для меня, пограничники прочтут и пропустят."
С тем Марта и уехала, пообещав писать. Но что-то долго от нее писем я не получал... Наконец, через полгода пришло и, о ужас! Марта писала, что на границе перстень у нее отобрали. Затем отвели в отдельную комнату, раздели донага и женщина-таможенница все приговаривала: "Какие вы, поляки, странные! Все норовите что-то неположенное увезти... «После этого я долго болела...".
Прочитав письмо Марты, я не знал даже, что и предпринять. Позвонил Мару в "Литературку". Тот взбесился. Наум Мар человек эмоциональный, тут же позвонил начальнику Управления таможенных перевозок и начал с обещания что скоро перестанет платить партийные взносы... Мару ответили: "Выясним"...
Через два дня "выяснили". Позвонили мне домой и спросили: "Когда и куда можно привезти вам ваш перстень?» — "Это не мой перстень! — закричал я в бешенстве. — Это перстень полячки. Соизвольте ей вручить с извинениями!.."
И опять время тянется, а от Марты нет известий, и Управление таможенных перевозок молчит. Наума Мара уже не стало, о нем я сильно горевал.
Письмо из Польши пришло как-то незаметно, обычно, вместе с газетами и журналами, затерявшись в них. Марта писала, что ее вежливо попросили пожаловать с определенным поездом, к определенному часу в пограничный городок. Ее будут ждать и встречать пограничники. "Я, Саша, — рассказывала Марта, — решила не ехать, но меня уговорили домашние. Приезжаю и вижу в окно группу пограничников с цветами — кого-то встречают. Оказалось, меня. Пограничники были польские и советские, а в чинах, Саша, я не разбираюсь. Советские извинились передо мной и вручили мне, как орден, перстень с красным камнем — твой, Саша, подарок. Предложили отобедать, но я наотрез отказалась, сказала, что очень спешу домой...".
Такая вот история. И вот теперь, когда шел телемост "Москва-Варшава", Марта сидела в варшавской студии телевидения среди своих соотечественников и не сводила своего взгляда с Саши и его внучки Ксенечки и, не переставая, крутила на своем пальчике перстенек с красным камнем.
В конце передачи ведущий спросил Марту :
— А сколько же вам было лет тогда, когда вы отдавали свою кровь русскому?
— Двадцать, — ответила Марта и почему-то смутилась.
«Живым не вериться, что живы»
А письма ко мне все шли и шли. Теперь уже по другому поводу. Многие из них я сохранила. Вот письмо из Ташкента. Василий Петрович Рябов, преподаватель политехнического института, писал:
"Прочитал два очерка о вас, дорогая Анна. В "Литературной газете» — "Егорушка» и в "Огоньке» — "Штурман полка". Горжусь вами, как русский человек. Вот уже вторую неделю хожу под впечатлением прочитанного о вас, расстроенный и встревоженный воспоминаниями о минувшей войне. Спасибо вам, русские женщины!
Тяжело было нам на вислинском плацдарме в составе 8-й гвардейской армии. В тот день, когда вас сбили зенитки врага, нам, наземным войскам, было особенно тяжело. Я там, на плацдарме, смотрел на штурмовиков, как на героев. Появление Ил-2 заставляло молчать фрицев, и захлебывались их атаки. Всегда хотелось расцеловать летчиков-штурмовиков, мне казалось, что они необыкновенные герои. Но, оказывается, своим героизмом нас выручали не только мужчины, но и наши милые русские девушки. Я прошел в боях всю войну, имею много орденов, но приклоняюсь перед вами и горжусь вами...".
Полковник в отставке Константин Ахеллесович Паппа из Белой Церкви рассказывал о себе, о том, что он, артиллерист, участвовал во многих войнах, многое повидал, еще больше пережил. "Я видел ваш последние бой на Магмушеском плацдарме за рекой Вислой, южнее Варшавы, — припомнил артиллерист. — Я тогда не знал, что горящий штурмовик вела женщина. Это был ведущий самолет второй группы. В первой группе тоже подбили ведущего штурмовика, но он сумел посадить его на остров посредине реки Вислы. Ваш же самолет вспыхнул на высоте факелом пошел к земле, к фашистским танкам, и взорвался...
Прочитав о вас очерк в газете "Правда» — "Жить и побеждать» — я живо вспомнил и представил всю картину боя за плацдарм. На нас с трех сторон шли фашистские танки, хотели сбросить десант. Мы отбивались, но силы были явно не равны. И тут большими группами прилетели наши грозные штурмовики. Атаки немцев были отбиты, и мы удержали плацдарм.
Я до сих пор не могу представить женщину на таком грозном самолете, как Ил-2. Как хорошо, что вы чудом остались живы!.."
Нашему 805-му штурмовому авиаполку за время войны довелось сменить три воздушные армии. На Кубани и Тамани мы воевали в составе 4-ой воздушной армии. Командующий ее Герой Советского Союза генерал К.А.Вершинин. Под Ковелем и Луцком — в 6-ой воздушной армии, ею командовал Герой Советского Союза, генерал Ф.И.Полынин, а под Берлином полк был в 16-ой воздушной, командующий армией был Герой Советского Союза генерал С.И.Руденко.
На встречи ветеранов нас обычно приглашали в разное время во все армии! — и тогда мои однополчане слетались со всех концов Советского Союза. Каждый раз на перекличке многих не досчитывались. У Симонова есть по этому поводу:
Тот самый длинный день в году
С его безоблачной погодой
Нам выдал общую беду,
На всех, на все четыре года.
Она такой вдавила след
И стольких наземь положила,
Что двадцать лет и тридцать лет
Живым не верится,
Что живы.
А к мертвым — выправив билет
Все едет кто-нибудь из близких,
И время добавляет в списки
Еще кого-то, кого нет...
И ставит,
ставит
обелиски...
Одно время мы жили недалеко от монинского авиагородка. Если армейская встреча была там, то многие мои однополчане приезжали вначале к нам домой, а потом уже все вместе мы отправлялись в Монино. Как-то приехал Петр Тимофеевич Карев. Он ввалился — шумный, веселый, как всегда, наш настоящий "воздушный рабочий войны". Казалось, что он приехал к нам не впервые после войны, а будто никогда с нами не расставался.
— Летал на Севере, а теперь вот вышел в "расход", — помню, помню, невесело, несвойственно его характеру, пошутил Карев. Думал, что здоровье вечно, а оказывается — нет. Да и война, конечно, помогла, будь она трижды проклята...
И опять летели:
— Ты помнишь?.. Ты помнишь?..
— Да, я все помнила!..
Через год Карева не стало. Мы жили уже в Москве, и я поехала проводить его в последний путь. На похороны приехали многие однополчане, в том числе Валентин Всеволодович Вахрамов, наш "факир". Он жил в Киеве, заведовал военной кафедрой одного из институтов. Вместе с женой Катей Валентин воспитал троих детей.
— Думал, вот вырастут дети — отдохнем, Катя ведь тоже фронтовичка. Ан нет, то и дело внуков подбрасывают наши детки житья от них нет, — Валентин говорит серьезно, а глаза его смеются...
Приехал моторист самолета Карева — Борис Дмитриевич Мурнин. Он работал директором школы в селе Даниловка, Саратовской области. У него были свои заботы — школьные: как бы школу отремонтировать? где бы достать старенький автомобиль для той школы?
— Колхоз нам трактор выделил. А тут, — говорит Борис Дмитриевич, — личные заботы: сын Костя в военное училище поступил, дочка замуж выскочила, не окончив института...
Прилетел из Даугавпилса Герой Советского Союза полковник Иван Александрович Сухоруков, тот самый, который брал мою шинель в поездке к невесте Тамаре. Мечту он свою осуществил — после войны. Сухоруковы воспитали своих детей, да полковник дал еще путевку в небо почти сотне юношей, работая в летном училище.
В первый раз после войны навстречу 6-ой воздушной армии приехал Михаил Филимонович Бердашкевич, приехал с двумя дочерьми-студентками. Рубцы от ожогов на лице и руках Миши разгладились после многочисленных операций по пересадке кожи. Голубые глаза, схожие с озерами его родной Белоруссии, смотрели намного веселее, чем в войну. Дочки, похожие на отца, как две капли воды, оберегали его и с нежностью ухаживали, предупреждая каждое его желание. Они рассказали, что отец недавно перенес инфаркт миокарда. Врачи не разрешили ему ехать на встречу, но он не послушался.
— Мама, вот, срочно и "мобилизовала» нас — сопровождать папу...
Хорошая семья у Миши, подумалось мне тогда, а на фронте Бердашкевич был в таких страшных ситуациях, что, казалось и выжить-то невозможно. Но выжил и вышел победителем!
... Мне вспомнился рассказ о том, как он посадил свой подбитый штурмовик на клочке земли Керченского полуострова, занятого нашими десантниками. На клочке земли в гористой местности, изрытой окопами, изрешеченной артиллерийскими снарядами и в сплошных воронках от бомб.
Придя в себя, Михаил увидел тогда, что сидит со своим воздушным стрелком в бронированной коробке с мотором, а крыльев и фюзеляжа с хвостовым оперением самолета нет. Потряс воздушного стрелка — жив курилка. Вместе стали удивляться чуду, что живы. Потом только увидели: плоскости и фюзеляж с хвостовым оперением висят на горе, метрах в тридцати от них...
— Слышим нам кричат: "Летчики! Ползите в нашу сторону и как пароль — мать, перемать... — рассказывал Бердашкевич, припоминая всякие подробности — как они сидели в окопе до ночи, как их на шаланде переправили на Тамань. Потом Миша достал какое-то письмо и сказал:
— В том бою сбили моего ведомого Бориса Цветкова. Много лет о нем ничего не знали, а вот недавно он прислал письмо. Живет в Брянске. После демобилизации продолжал летать в ДОСААФ. Обучил летному делу 180 курсантов. С 1964 года летал в Аэрофлоте — помогал выращивать урожай, а теперь по возрасту да и фронтовые ранения сказались — вышел на пенсию...
Вот что писал Цветков: "После войны многие годы меня совершенно не беспокоило, что я — боевой летчик-штурмовик — и не имею наград. Но теперь подросли внуки и в праздники спрашивают: "Дедуля! А ты воевал? Где тогда твои ордена?» Мне делается не по себе, я не знаю, что им ответить...
На фронт я попал после Оренбургского авиационного училища в июне 1944 года. За отличное выполнение боевого задания командования и за совершенные 14 успешных боевых вылетов был представлен к правительственной награде — ордену "Красного Знамени". Но награду так и не получил. Был сбит над Берлином фашистским "фоккером» 19 апреля 1945-го в известном вам, Михаил Филимонович, бою. А победа была совсем рядом!
Из горящего штурмовика я и воздушный стрелок Виктор Корочкин выпрыгнули на парашютах. Корочкина отнесло на нейтральную полосу, а я, раненый, упал в самое скопление немцев.
Семь дней отступая, фашисты держали меня, как заложника, а затем в пригороде Берлина сдали в Моабитскую тюрьму. Освободили наши части, и 1 мая 1945 года я прибыл в свой родной 805-й штурмовой, ордена Суворова, теперь уже Берлинский полк. А 9 мая меня и Мишу Зубова, который тоже был в плену пять дней, отправили на госпроверку в Алкино — за Урал. Четыре месяца нас "проверяли", а затем и демобилизовали...
В моем личном деле осталась копия наградного листа, которую военкомат, по моей просьбе, выдал мне на руки. На мой запрос в Центральный Архив Советской Армии в город Подольск пришло сообщение, что, действительно, я был представлен к награде орденом "Красного Знамени» и в списках числюсь под номером 37. Вот и все. В списках числюсь, а ордена нет... Раньше награды меня не волновали. Я был горд тем, что хотя и в конце войны, но воевал, защищал свою Родину. Конечно, пострадал, но это не в счет. Многие летчики вели бои над территорией врага, и никто не был гарантирован, что не будет сбит...
— А как тогда у вас закончился бой над Берлином, когда сбили Цветкова? — спросил кто-то из однополчан Бердашкевича, и Михаил Филимонович досказал письмо Цветкова:
— Мы встали в оборонительный круг и, отбиваясь, свалили четырех фашистов. Затем спокойненько отштурмовали цель и вернулись домой. Техники эскадрильи преподнесли мне подарок — бутылку наливки. Я удивился, но подарок взял. За ужином разлил наливку по стаканам, но только поднесли напиток ко рту, как в нос ударил запах бензина! Все поняли, что это — "ликер шасси", разбавленный каким-то сиропом. Спирт, вы знаете, со склада выдавался для технических нужд только в смеси с глицерином, и вот технические "рационализаторы» придумали, как его извлечь из-под глицерина. Брали технический шприц, погружали его конец на дно ведра и высасывали в бутылочку. Но тогда ошиблись малость — шприц оказался в бензине. Пришлось отдать подарок на перегонку...
На встречу 16-й воздушной армии приехали и два закадычных дружка, летчики-штурмовики Жора Ладыгин — из Норильска, где он уже много лет работал строителем, и Тарас Ивницкий — из Харькова. Тарас после увольнения из армии окончил институт, аспирантуру, защитил диссертацию. И вот уже много лет, как преподает в Харьковском инженерно-экономическом институте на кафедре высшей математики. Кандидат физико-математических наук. Друзья не виделись много лет после войны и теперь, обнявшись, уселись в уголок и только было слышно их: "А помнишь?.."
Миша Зубов рассказал Жене Агееву, как трудно и сложно было после проверки в Алкино устроиться куда-либо работать. Как посмотрят в документы — сразу отказ: был в плену. Чтобы поступить в финансово-экономический институт, пришлось обмануть.
Плен остался как клеймо, которое не отмоешь ничем. А то, что воевал "от звонка до звонка» — чиновникам было до лампочки! Главное, что попал в плен — значит, враг. Слава Богу почти всех реабилитировали. Хотя, нет-нет, кто-то из бдительных политиков и уколет, напомнит, что ты "меченый» и не особенно-то "выступай".
Включи, Аннушка, радио!
7 мая 1965 года рано утром у нас в квартире раздался телефонный звонок. Я сняла трубку и тихо, чтобы не разбудить спящих сыновей, сказала обычное: "Слушаю... "
— Ура! Ура! Ура! — летел по проводам взволнованный голос поэта Гильярди.
Смеясь, я спросила:
— Что же это вы, Никодим Федорович, спозаранку-то торжествуете?
В ответ услышала:
— Включите, Аннушка, радио! Указ передают о присвоении вам звания Героя...
Тут же раздался второй звонок. Это звонил писатель Марягин. Георгий Александрович всю войну прошел артиллеристом, затем был корреспондентом газеты "Красная звезда". В памяти надолго сохранилось его доброе участие в моей литературной работе. Затем был третий звонок! Звонил и поздравлял писатель Иван Григорьевич Падерин. Полк, в котором он был в годы войны, сражался за Магнушевский плацдарм — памятный для меня плацдарм!..
Словом, весь май 1965-го меня поздравляли боевые друзья, общественные организации, школы, редакции газет и журналов, в которых в разное время были напечатаны очерки обо мне и о моих боевых товарищах. Прислали поздравления главный маршал авиации К.А. Вершинин, бывший командующий 16-ой воздушной армией маршал авиации С.И. Руденко, командующий 6-ой воздушной армией генерал Ф. Полынин.
Навсегда запомнились и строки Указа Президиума Верховного Совета СССР о присвоении мне звания Героя Советского Союза:
"За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронтах борьбы с немецко-фашистскими захватчиками в годы Великой Отечественной войны и проявленные при этом отвагу и геройство...» — читала я торжественные, сдержанные слова этого документа, а перед глазами поднимались навсегда ушедшие на огненные высоты однополчане, ревущие строи штурмовиков — тревожное небо моей молодости.
"И зачем это девчонок на фронт берут?..» — слышался будто голос Бори Страхова, и казалось, вот стоит он передо мной на аэродроме с полевыми ромашками в руках и улыбается по-юношески застенчиво, так светло и радостно. А за ним встали в памяти штурмовики: Пашков, Андрианов, Усов, Степочкин, Зиновьев, Тасец, Подыненогин, Покровский, Ржевский, Мкртумов, Грудняк, Балябин...
Давно миновали страшные годы войны. Вот уже возмужали наши дети и выросли внуки. Как быстротечно время... Вспоминая прошлые бои и фронтовых друзей, с восхищением думаю об их мужестве и благородстве, высоком понимании долга, презрении к смерти и возвышенном чувстве фронтового товарищества, а еще — о любви к России. Нет краше ее на целом свете!..
Посвящаю свою книгу тем, кто погиб, кто остался жив и кого уже нет с нами после войны — моим дорогим однополчанам 805-го ордена Суворова Берлинского штурмового авиаполка. И простите, друзья, что не все увидела, не все вспомнила, не обо всех написала...
1984-1991