Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава двадцатая.

Мишка

Мишка — это мой буцефал, рыжий, косматый, с маленькой змеиной головкой. Мишка — трофей. Бывший хозяин наверняка звал его иначе. Но у меня он был Мишкой, откликался на этот зов, слушался. И вообще любил меня, а я любил его.

Достался он мне при неожиданных обстоятельствах.

Немцы отступали торопливо. Наши полки не успевали их преследовать — грязь по колено, дороги разбиты, артиллерия застревала надолго. Взводу конной разведки был [187] приказ: висеть на плечах противника и ежедневно коннонарочным сообщать в штаб полка о продвижении. Направление на Копычинцы (это было в Тернопольской области, на Украине). Коннонарочных я отправлял ежедневно, а возвращаться они не успевали — просто не могли угнаться за нами.

И вот, когда мы почти добрались до самых Копычинцев, на какой-то машине-вездеходе догнал нас связной командира полка с приказом повернуть круто на юг, на город Чертков, — полку дали другую задачу, а в связи с этим и другое направление.

Карта, которую я получил в штабе полка, обрывалась Копычинцами, и Чертков нам предстояло разыскать по расспросам местных жителей. Пока мы выбирались из села, все время уточняя у встречных направление на Чертков, наступили сумерки. Неожиданно началась сильная метель. После мы узнали, что даже самые древние из старожилов Западной Украины не помнят таких буранов в апреле. Сырой, липкий снег повалил хлопьями и буквально за несколько минут преобразил степь, завалил дороги.

Я вел взвод по компасу строго на юг. Надеялся лишь на одно: села здесь расположены густо, на какое-нибудь непременно набредем.

Когда уже окончательно стемнело, мы наскочили на какой-то хутор (после узнали — хутор Михайли). В первой хате спросили, нет ли немцев, и поехали дальше — решили не останавливаться с краю хутора, чтобы не каждый на тебя натыкался в случае чего.

Разместились мы в трех избах в самой середине хутора. Измученных лошадей расседлали.

Двое суток кружила метель, не видно было ни зги, за окном белесая муть. Покидать хутор мы не торопились, знали, что ничейная полоса почти не сокращается: наши едва ли продвигаются в такую погоду, противник тоже наверняка отсиживается.

По-мирному уютно жили мы эти двое суток. Если бы не автоматы, составленные в кучу около дверей, ничто не напоминало бы о войне. Гостеприимные дед с бабкой, чем-то похожие на Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну, а может, просто мне, еще не избавившемуся от школьных представлений о мире, лишь почудилось это сходство: потрескивающие в печи дрова, занавески на окнах, гора подушек на кровати — так быстро мы освоились с этой мирной [188] обстановкой, что буквально на следующее утро уже почувствовали себя «цивильными» людьми...

На третьи сутки рано утром мы проснулись от ошеломляющей тишины — уже не хлопали и не скрипели ставни, не гудел ветер в трубе. Глянули в окно: белизна аж до рези в глазах. Мы выскочили во двор, стали обтираться снегом, играть в снежки.

Когда бабка начала собирать на стол завтрак, а мы, разгоряченные, взбодренные, вытирались полотенцами, в дверь постучали. Вошли двое. У обоих наши, советские, автоматы на шее. Один из вошедших в немецкой зеленой шинели, но в русских кирзовых сапогах и в нашей армейской шапке; другой в белом военном полушубке, тоже в кирзовых сапогах и в нашей армейской шапке с красноармейской звездочкой. Все это я схватил глазом мгновенно.

— Мы партизаны. Наш отряд выходит из тыла и идет на отдых.

У меня с детства особая симпатия к партизанам. Все партизаны для меня — герои. Мы, фронтовики, воюем, не оглядываясь назад, тыл наш обеспечен. А каково им? Кругом враги!..

Видимо, не один я так думал. Мы обрадованно начали приглашать гостей за стол. Дед достал из шкафчика графин спирту (в соседнем селе фрицы бросили совершенно исправный спиртзавод с большим запасом изготовленной им продукции). Нам очень хотелось сделать приятное партизанам. Но парни твердо не отходили от двери и не снимали с шеи автоматы. Лишь попросили:

— У вас свежие газеты есть? Дайте, пожалуйста. Мы очень отстали.

Газета недельной давности в наступлении считалась очень свежей.

Пока мы завтракали, они сидели у порога и читали газеты, то и дело посматривая на нас, иногда бросая взгляд на составленные в углу у двери наши автоматы. Я расспрашивал их, откуда они родом, давне ли в партизанах. И никаких подозрений в эти минуты у меня не возникло. Хотя, правда, их твердый отказ раздеться и позавтракать с нами был неприятен, вызвал чувство досады и недоумения.

Вдруг они поднялись.

— Вон наш отряд идет, — кивнули они за окно и, попрощавшись, быстро вышли.

По улице двигался конный отряд чуть побольше нашего взвода. Впереди командир на высоком, но коротком, вислозадом [189] коне с длинной шеей и маленькой головкой. Я почему-то обратил внимание на этого голенастого, неуклюжего и косматого коня. В середине колонны двигалась тачанка со станковым пулеметом.

Мы завтракали долго и основательно, потому что обеда у нас не предвиделось, и вообще невольно старались продлить наше беспечное житье в домашней обстановке. А когда начали седлать коней, в ограду вбежала растрепанная плачущая женщина. Она бросилась к нашему старшине Федосюку, приняв его по дородности за главного начальника.

— Баидеры ограбили!.. Товаришочки, помогите... Защитите от бандеров...

Кое-как выяснили: она поповна, живет с отцом, священником православной церкви, на дальнем конце хутора. Проходивший сейчас отряд бандеровцев забрал у них все, что можно. Корову тоже увели.

За хутором мы увидели ехавших кучками бандеровцев — то ли они на ходу делили добычу, то ли, уверенные в своей безнаказанности, просто разговаривали, но явно не торопились. Гикнув на коней, мы рассыпались цепью, припали к конским гривам, и засвистел ветер в ушах. А сердце! Сердце от восторга готово было вырваться наружу. Первый и единственный раз ходил я тогда в конную атаку. С детских лет по кинофильмам и книгам любил кавалерию, особенно Первую Конную. И, кажется, не только я. Ребята, не раз видевшие смерть глаза в глаза, в эту минуту играли в войну и очень жалели, что не было у нас клинков. Уж хотелось по-чапаевски помахать шашкой — двадцатилетние лейтенанты порой и на войне оставались мальчишками!

Бандеровцы не ожидали нападения. Они точно знали, сколько нас, знали, что их больше. И все-таки растерялись и кинулись наутек. Поповская корова была привязана к тачанке и мешала не только стрелять, но и удирать. Наконец пулеметчик догадался отрезать бечевку. Лошади рванули. Пулеметчик дал по нам длинную очередь. Но левая пристяжная угодила в глубокую яму, присыпанную свежим снегом, завалилась, тачанка передком ткнулась следом за ней. Пулемет с неимоверно задранным стволом превратился чуть ли не в зенитный. Пулеметчик ничего не мог сделать. Он соскочил с тачанки и... полез под нее.

Оставшись без пулеметного прикрытия, бандеровцы начали останавливать лошадей, бросать оружие и поднимать руки. [190]

Их оказалось двадцать два здоровенных мордатых парня. Полхутора сбежалось потом смотреть на бандитов — их тут уже знали, они не раз наведывались сюда.

Завладев трофеями, мы решили часть своих коней заменить. Я, правда, не собирался менять гнедка, но дед-хозяин, внимательно осматривавший лошадей, подошел ко мне.

— Начальник, бери вот этого. Добрый конь!

И я узнал того голенастого, короткого, с вислым задом коня, на котором утром ехал по селу главарь банды. Я подошел к коню. Он прижал уши, и голова его стала особенно похожей на змеиную. Половина банды обернулась и смотрела на меня и на коня. Я понял, что они ждут зрелища, надеются, что просто так он мне не дастся. Наездник я был не ахти какой, поэтому не удовлетворил их любопытства — отложил более близкое знакомство с конем «на потом»...

До последнего дня пребывания на фронте я добрым словом вспоминал того деда с хутора Михайли. Коня я окрестил Мишкой, кормил его из собственных рук, часто чистил. В банде его ни чисткой, ни купанием не баловали, а ему очень нравилась эта процедура.

На фронте не только люди быстро знакомятся, но, видимо, и животные привыкают к людям быстрее, чем в обычных условиях. А может, это просто так кажется. Во всяком случае мы очень быстро подружились с Мишкой. Я потакал ему в его слабостях: он любил сахар и терпеть не мог, когда его привязывали — до тех пор будет натягивать повод, даже на кострец сядет, пока не порвет. Оторвется и тут же будет стоять, шага не отойдет. Когда я это понял, не стал привязывать. За доверчивость он платил тоже доверчивостью — ни разу не ушел с места, на котором его оставлял.

Бегал Мишка быстрее всех лошадей в полку — я не раз состязался и всегда выходил победителем. О Мишкиной резвости и внешней удивительной неказистости его дошел слух до командира дивизии полковника Охмана. Говорили, что Охман калмык, знал толк в лошадях. И когда однажды он увидел меня на моем Мишке, остановился, удивленно уставился на Мишку, поманил меня пальцем. Я подскакал, доложил как положено: командир взвода конной разведки такого-то полка прибыл по приказанию... А он не слушал меня, смотрел, на Мишку, смотрел и качал головой. [191]

— Ну и ну... — И снова качал головой. — А ну, дай пробежку...

Мне, конечно, хотелось блеснуть всеми статями моего любимца, но я понимал, чем это может кончиться: просто-напросто заберут его у меня, и все, заберут, если он понравится. А не понравиться понимающему человеку он не мог. Когда Мишка бежал, он преображался, совершенно исчезала его неуклюжесть, он не казался таким коротким и высоким. Он становился красавцем.

Когда я после пробежки снова подъехал к полковнику, он еще с большим удивлением и любопытством смотрел на Мишку. Потом глянул на меня. Человек, любящий лошадей, конечно, не мог не уважать это чувство у других. А он с первого взгляда понял, что я люблю Мишку. Улыбнулся, сказал:

— Ну так что, разведчик, махнем? — и подмигнул кому-то из своей свиты.

— Ваш конь лучше, товарищ полковник, — промямлил я, холодея.

— Я не на своего. Вот на любого из этих, — указал он назад.

Две трети свиты составляли связные полков, спецподразделений, какие-то штабные работники — словом, те, кому по должности не положено иметь коня лучше, чем у комдива. И так мне стало жалко своего Мишку, так защемило сердце, что я на какое-то мгновение позавидовал своему коню: хорошо, мол, тебе — ты скотина и понятия не имеешь о военной субординации... И я взмолился:

— Товарищ полковник, в бою добыл коня... жизнь спас он мне... — не соврал, а, как говорят в армии, «нашелся» я. — У вас же конь добрый...

Видимо, жаль стало полковнику меня, а может, просто не хотел портить настроение своему разведчику — на войне и так людям не мед, тронул шпорами своего полукровного донца и поехал дальше. Я остался на обочине дороги, не зная, радоваться или досадовать. Кто-то из замыкающих в свите в накинутой на плечи плащ-палатке, проезжая мимо, дружески сказал:

— Повезло тебе, парень. Запросто мог лишиться коня... По лошадиной части полковник дока.

А меня грызло другое: вдруг спросил бы комдив, как спас конь мне жизнь. Что бы я ответил?

Позднее Мишка действительно спас меня от смерти. Через несколько дней после встречи с командиром дивизии [192] мы, пятеро разведчиков, напоролись на неприятельские штурмовые орудия, замаскированные на опушке леса. Увидели их уже в какой-то сотне метров. Тут только резвость коней могла выручить. С полдюжины снарядов пустили по нам из этих крупнокалиберных орудий. Но не успели пристреляться. Мгновенно вынес меня Мишка из зоны прицельного обстрела за бугор.

Но чаще вспоминается другой, очень неприятный, а точнее сказать, постыдный для меня эпизод.

Теперь уж не помню, откуда и куда я ехал в то утро. Но помню, что дорога тянулась около озера и была пустынна. Вдруг откуда-то вывернулся «мессершмитт», и тут же донеслась пулеметная трескотня. Я сначала не обратил на это особого внимания. Но когда после второго захода около меня зацокали пули, я понял, что летчик охотится за мной. Я насторожился. И едва лишь «мессер» начал снова разворачиваться над дальним леском, соскочил с седла и кинулся к берегу под огромную корягу. Только-только успел нырнуть под разлапистые корни, как по озерной глади рядом прошла очередь, потом пули зачвыкали по песку, взбивая маленькие фонтанчики. Коряга, может, не такое уж и надежное укрытие, но — все-таки. Через полминуты снова вой пикирующего истребителя, татаканье пулемета. И вдруг в минутную паузу слышу, кто-то бежит ко мне — значит, не по одному мне палит немец.

Топот прекратился, и вижу перед своим укрытием ноги Мишки. Высунулся — а Мишка наклонил голову и заглядывает ко мне под навес корней. И показалось мне, что в глазах его столько упрека и жалости, сколько, наверное, не всегда бывает в человеческом взгляде. Почудилось мне, что Мишка хочет сказать: «Разве поступают так друзья? Я — животное, но ты-то человек!..»

Я вылез из своего укрытия, обнял Мишку за шею, и мы побрели по берегу — я виновато, а он обрадованно и доверчиво.

Недели две спустя после этого эпизода командир нашего полка подполковник Пономарев прислал своего ординарца с приказом забрать коня. Комполка не был любителем лошадей, и мой Мишка ему понадобился наверняка для того, чтобы похвастать в штабе дивизии, удивить людей. Я очень хорошо знал своего командира полка, чтобы пытаться что-то доказать ему.

Мишку повели без седла, голенастого, косматого, неохотно подволакивающего сухие задние ноги. В чужих руках [193] он показался мне заспанным, неприбранным долговязым подростком. Сначала Мишка шел спокойно: привык к тому, что дневальный водил на водопой. Заоглядывался и забеспокоился он, когда был уже далеко, когда понял, что уводят от меня. В конце улицы он закрутился, начал вырываться.

Дальше я не стал смотреть, ушел в дом, лег на солому и приказал себе заснуть — ночью предстояла вылазка за «языком», надо было отдохнуть. Война-то продолжалась...

Мишка прибежал вечером с оборванным поводом (конечно, его там привязали) и заржал. Весь взвод выскочил из избы. Обступили его, кто совал кусок хлеба, кто сахар — Мишку любили все. Не вышел только я — просто не было сил у меня еще раз смотреть, как его поведут.

Втайне я лелеял маленькую надежду: думалось, что за Мишку, может, заступится начальник разведки полка капитан Калыгин. Но надежде моей не суждено было сбыться. Через несколько дней мы с Калыгиным были тяжело ранены.

С передовой везли меня на повозке мимо штаба. Я лежал на соломенной подстилке и смотрел в яркое весеннее небо. Я чувствовал, что уже отвоевался, что мой путь теперь лежал домой, прощался с ребятами, с которыми прошел под пулями не одну сотню километров. Старшина Федосюк принес мои документы, вещмешок. Спросил:

— Мишку привести?

Я потерял много крови и находился в состоянии этакого полубезразличия, поэтому отрицательно качнул головой — дескать, не до сентиментальностей. И мы поехали в госпиталь. Вдогонку послышалось тревожное ржание. Мишка меня почуял?

А может, мне показалось?

Но уходят годы, и мне все больше кажется, что это был голос Мишки. И порой становится неимоверно жалко, что не попрощался я тогда с ним.

Дальше